«В трех шагах от снегопада…» Несколько заметок

Одну из своих стихотворных книг Борис Марковский назвал «В трех шагах от снегопада»…

Хлопья падают так густо —

в трех шагах не видно сада…

Легкая, подвижная, почти воздушная стена, однако надежно таящая нечто: никогда не знаешь, что за ней откроется, что из-за нее появится.

Чернобородый мужик, Вожатый?

«Какой-то сторожки стена»?

Христос с вооруженным отрядом?..

Знакомый, значимый, знаковый образ русской поэзии.

У Бориса Марковского: «В трех шагах от снегопада» – «в трех шагах от горизонта». Снегопад отделяет видимую, известную часть жизни от невидимой и неведомой.

«В трех шагах от пораженья», «в трех шагах от беды», но вместе: «Снегопад приводит в чувство, // он – как высшая награда».

«Белая мгла, черная дрожь снегопада» – память о злой зиме с глазами сумасшедших старух. Но вместе в промельке снегопада – «юность, молодость, искусство» и – память о матери, о снежном колдовстве детства.

В увлекательных точностью мысли и наблюдений заметках о поэзии Мандельштама («Черное солнце Мандельштама») Борис Марковский вспоминает слова Романа Якобсона о различии поэтического языка и языка «практического».

О поэзии Бориса Марковского трудно говорить «практическим» языком. На «практический» язык она непереводима, как всякая подлинная поэзия.

Тем более что стихи его эскизны, – не потому, что не завершены как целое, а потому, что – в своей цельности – стремятся передать ту текучесть, переменчивость, незавершенность мира (мира в себе и мира вокруг), каким он является нам в каждый данный момент нашего в нем обитания.

Снегопад не лепит, не ваяет образы мира. Он выявляет их, намечает, чтобы в следующую минуту что-то в них (и с ними – в нас) изменить.

«Строки стремительная ересь», «вихрь междометий, вихрь бессмысленных слов» не поддаются разговору о содержании и форме, об особенностях стихосложения и разработке темы.

Когда я читаю стихи Бориса Марковского, меня не оставляет чувство, что они, когда я читаю их, еще продолжают писаться.


Стихотворный цикл «Случайные строфы» – один из ключевых в поэзии Бориса Марковского.

Зима всю ночь рисует на стекле

фламандские тяжелые узоры…

Короткое, девять строк, стихотворение («случайная строфа») – зимний пейзаж, созданный кистью или (мое ощущение, видение) гравировальным резцом старых мастеров Северной Европы. Несколько штрихов – и перед нами (нет – в нас) является с детства носимая в душе и памяти, ставшая архетипической, картина города «серебряных коньков»: крутые заснеженные крыши, окованные льдом каналы, лодки, вмерзшие в лед, остановившаяся мельница… И тут же (опять-таки архетипическое) – что-то из Грига – «дремучие норвежские пейзажи»…

Но стихотворение разрешается сопряжением «двух разных алфавитов». В уголке рисунка, гравированного Мастером Зимой, вдруг странно рождаются – «слова на арамейском языке», которые Мастер Зима гравирует, «уже не помня, видимо, иврита».

Две заключительные строки тотчас ломают строгую вы-строенность старой гравюры, заряжают стихи тревогой, устремляют их (точнее, опять же устремляют – нас) куда-то в сторону от прежнего зрительного ряда, может быть, вообще от зримой определенности образов («узоры», «пейзажи», «готические крыши» – и: «слова»), наполняют строфу иными, невысказанными смыслами, тем, что именуют – «непостижимыми Твоими судьбами».


О поэзии Бориса Марковского сказано было однажды, что «это поэзия смирения с судьбой, миром и веком»:

День прожит без труда и без труда забыт…

Но о каком смирении речь, когда следующая строка: «Как будто в мерзлый гроб последний гвоздь забит»? Когда «в небе за окном колючая звезда // безмолвствует в ночи»?..» Когда стихотворение вершит обращенный к себе призыв забыть (никак не забывается!) всё то тревожащее, не дарующее покоя, чем полнится этот объявленный пустым, не стоящим запоминания день: навязчивый мотив, свет в ночи, колючую звезду?..


Образ звезды как вестника судьбы (и ока ее) постоянно возникает в поэзии Бориса Марковского.

Неслучайно, конечно.

Вот и к одной из своих книг поэт взял эпиграфом строку Арсения Тарковского: «Каких-то звезд бессмысленный глагол…»

Образ у Бориса Марковского почти всегда повторяем, но при этом замечательно многозначен. Смысл его определяется контекстом стихотворения, но, найденный, названный, он выявляет, уточняет смысл целого. Впрочем, речь, наверно, не только о контексте стихотворения, но – о контексте жизни, в стихотворении воссозданной (вновь созданной).

Утренняя звезда пробуждения вдохновения. И – утренняя звезда (тоже – утренняя), зовущая куда-то человека, уже итожащего жизнь на финишной прямой.

Шальная звезда (голубой лед), сияющая в какой-то неизмеримой дали и выси. И – шальная звезда, та, что совсем рядом, в нем самом, в поэте, его alter ego, страстная, горячая, она шепчет ему, требует, просит: «Начни всё сначала», соблазняет славой, богатством, любовью.

«Роняет свет высокий // вечерняя звезда». И – «железная звезда с лицом бурята иль монгола»… (Пророчество или предчувствие? – «Да, азиаты – мы, // С раскосыми и жадными очами».)

«Жизнь вывернута наизнанку». «Гримасничают зеркала». «С утра – метель, а к вечеру – пурга». «Окно замерзшее, трагический узор» (уже – не фламандский пейзаж). «Всю ночь звонят колокола». «Ветер с четырех сторон». «С ума сошла не только эта роща… я тоже медленно схожу с ума». «Стою себе, как обгоревший дом, // уже почти разрушенный ветрами… // Стою себе с обуглившимся ртом, угаданный бессмертными словами»…

А над тревожным, неустроенным миром (миром – вокруг, в себе) апокалиптический «Темный всадник сквозь звездное крошево // мчится вскачь от звезды до звезды»…


В стихотворении «Поэт» читаем: «и звезды строились в тюрьму».

Дано курсивом – цитата.

Строка принадлежит даровитому киевскому поэту, до срока (впрочем, кому ведомы сроки?) загубленному жизнью. Или – себя загубившему. (Как посмотреть.)

Цитата позволяет предположить, что стихотворение посвящено памяти ушедшего друга-поэта, что в образах его отзвучали реалии жизни и судьбы. Но посвящения нет, как нет в стихотворении никаких личностных черт, кроме этой цитаты. Цитата скрывает и вместе содержит и посвящение, и личность, сопрягает единичную судьбу поэта с той общей долей, поэтическую формулу которой запечатлел некогда узник Кюхельбекер: «Горька судьба поэтов всех племен; // Тяжеле всех судьба казнит Россию…»

Образ (облик) тюрьмы, сопутствующий судьбе поэта возникает и в восьмистишии – «А время старится, течет, струится…» Стихотворению предпослан эпиграф из Пастернака («А время шло, и старилось, и глохло…») – похоже, будто заявлена творческая перекличка на весьма свойственном Пастернаку пути темы и вариаций. Но стихотворение нежданно (характерное для нашего поэта соединение «двух алфавитов») поворачивает к очевидному отзвуку блоковской поэзии: «Тюрьма. Вокзал. Опять тюрьма. Больница»…

Сходные реминисценции в стихотворении «Не пишешь, не пишешь, не пишешь…» – о неизбежном одиночестве поэта (одинокий дом-тюрьма) и столь же неизбежной причастности его поэтической вселенной:

Всё та же, всё та же морока, вселенская хворь или хмарь —

кромешная музыка Блока, аптека, брусчатка, фонарь.

Цитата – очень значимый элемент поэзии Бориса Марковского. Речь не о словесных включениях. Не только о них. Цитируются образы, ритм, звучание стиха, настроение. Осип Мандельштам писал в «Разговоре о Данте»: «Цитата не есть выписка. Цитата есть цикада. Неумолкаемость ей свойственна. Вцепившись в воздух, она его не отпускает». Поэзия – как природа: созданное поэзией принадлежит всем. Поэты щедро черпают из общего поэтического хозяйства, переосмысляют, преображают почерпнутое, принимают или отрицают его. Несмолкающая цикада не создает пространство, в воздухе которого звучит: она всякий раз звучит по-своему в воздухе того пространства, в который вцепилась. Стихотворение – всегда еще и разговор поэтов между собой.

Мандельштам писал также, что образованность – это богатство ассоциаций. В богатстве ассоциаций являет себя и образованность поэтического таланта.

Талант Бориса Марковского привлекает замечательной образованностью.


Среди собеседников Бориса Марковского – лучшие поэты классического девятнадцатого века и те, более нам близкие (для моего поколения – старшие современники), чьё творчество стало вершиной недавнего двадцатого. Не называю имена: читатель найдет их в эпиграфах, угадает в откликах, отзвуках, в мотивах и мелодике стиха; более того, открывая книгу (и не только эту – любую книгу современного русского поэта), он уже держит в памяти их имена и строки, держит наготове, мерой совершенства, которой будет оценивать читаемое. (Борис Марковский о поэтическом труде: «в несбыточном плену у совершенства».)

Но тут же, рядом, – иной круг поэтических друзей: их имена, стихи не на слуху, не в памяти, они открываются у Бориса Марковского в перекличках и отсылках, уточняются в прозаических заметках и примечаниях, Борис Марковский с настойчивым постоянством утверждает свою к этому кругу причастность.

Названный круг – застолье киевской поэтической богемы 1960–1970-х годов: такая возникала – не могла не возникнуть – параллельно и вопреки официальной (официозной) литературной среде, в творчестве и поведении естественно и «назло» противопоставляя себя ей. Как правило, под тяжестью того, что Пушкин именовал силой вещей, и, уступая несоответствию своего духовного и душевного устройства обстоятельствам времени, места и образа действий, люди этого круга в поэзии не заживались, да и вообще не заживались.

Друзья, прошу, не исчезайте, не уходите насовсем, стихи печальные читайте

или отрывки из поэм и говорите, говорите

ночь напролет, пока звезда…

Но только сердце мне не рвите, не уходите навсегда…

Борис Марковский воспринимает уход этого круга поэтов, как исчезновение значимого поэтического поколения, творчество которого, пусть мало замеченное или вовсе незамеченное, подчас не принимаемое всерьез, по-своему, прямо или опосредовано отразилось на дальнейшей нашей литературной работе. Литература, как известно, развивается не только (и не столько) в громко прозвучавших (тем более – громко озвучиваемых) своих созданиях.


Образ Поэзии у Бориса Марковского – Древо Жизни, посаженное Богом посреди рая: вкусивший от плода его обретает жизнь вечную. Это – не бессмертье славы, а бессмертье слова, нескончаемость дарованного человеку поэтического вдохновения, вдохнутого в человека поэтического дара.

Искусства разветвленный ствол, невидимых корней могучее родство.

Я – крайний лист на самой крайней ветке, и кровь моя принадлежит листве.

Со мной в родстве бесчисленные предки, и те, кто будет жить – со мной в родстве.

И смерть моя – умрет одно лишь имя

мое – и жизнь принадлежат не мне, но тем, другим, – да будет свет над ними! —

сгорающим в божественном огне.

В этом десятистрочии всё сказано замечательно глубоко и точно.

Точно определено и собственное место где-то на крайних ветвях могучего поэтического древа.

Дело – не в скромности автора, которая, конечно же, внушает уважение.

(Впрочем, всякая ныне устанавливаемая табель о рангах так же несовершенна, как бессмысленна привычная надежда на будущую «справедливость».)

Дело – в утверждении равноправия каждого листа в отношении к целому.

В утверждении своей причастности к общему (вне зависимости от того, как ощущаешь свое «географическое», «геометрическое» положение в этом общем мире).

Это очень существенно и много – произнести: и кровь моя принадлежит листве.

Сознавать и чувствовать, что не только ты вбираешь соки Древа Жизни, но и отдаешь ему себя. Что оно без тебя так же неполно и несовершенно, как ты без него.

(Здесь уже не до примечаний о похвальной скромности – иной ряд понятий.)

«Крайний лист на самой крайней ветке», но это не значимо, когда осознаешь или чувствуешь бесконечность Листвы в пространстве и во времени.

А что часто видишь, слышишь себя «незадачливых слов бормотателем», что еще чаще и вовсе страдаешь оттого, что «не пишешь, не пишешь, не пишешь», то не известно, есть ли что иное в жизни Поэта, как не бормотать стихи и страдать, когда они (говоря пушкинским словом) не идут.

Владимир Порудоминский,

Кёльн, 2014 г.

Загрузка...