Предыдущий раздел, преимущественно посвященный актуализации темы, конечно, должен вызвать у читателя, по замыслу автора, ощущение ее неизученности. Вероятно, такова уж природа «запевов», легитимации любого исследования – произвести впечатление, будто до автора никто или почти никто по этому поводу не писал. Чтобы понять эту неизученность и убедить в ней других, на подступах к теме книги пришлось привлечь довольно значительный массив литературы. И это не случайно, поскольку расположение дворянского и крестьянского вопросов, особенно последнего, не только в научных, но и в жизненных пространствах Российской империи настолько уникально, что, пожалуй, не имеет аналогов. С крестьянским вопросом по охвату, глубине, значимости, объему, наверное, не может конкурировать никакой другой. И вряд ли кто-то может с этим не согласиться. Ведь проблемы общественной мысли, и тайных обществ, и экономики, и военного дела, и реформирования государства и многие другие тесно связаны с вопросом, который задевал абсолютное большинство населения безотносительно к социальному, сословному, этническому происхождению. Это и повлияло на формирование информационной, в том числе историографической, основы работы. Однако проблема осложнялась не только неразрывностью дворянского и крестьянского вопросов, но также содержательной и терминологической неопределенностью, о которой выше уже упоминалось. Поэтому для отбора литературы стоило разобраться хотя бы с тем, что же такое крестьянский вопрос.
Итак, по логике исследования пришлось начинать со справочных изданий и историко-историографических обзоров. Вместе с тем знакомство с энциклопедиями, которые хотя и упрощенно, но отчетливо отражают свойственные эпохам представления о фактах, явлениях, людях, показало, что каждый, кто обратится к ним за уточнением, может столкнуться со странной, на первый взгляд, ситуацией: бесспорно ключевой вопрос общественной жизни второй половины XVIII – XIX века оказывается настолько размытым, неопределенным, нечетким, аморфным, что создается впечатление непонимания его генезиса и структуры. Иногда это ощущение до некоторой степени подтверждается также отсутствием специальной статьи «Крестьянский вопрос» в солидных энциклопедических трудах, в частности в многотомных «Энциклопедическом словаре» Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона и «Советской исторической энциклопедии».
Однако мое первое впечатление оказалось не совсем адекватным. Оно связано в значительной степени со сложностью, многогранностью самого понятия, а отсюда – с различной трактовкой и подходами к освещению и вписыванию крестьянского вопроса в различные смысловые и дисциплинарные контексты. В частности, в «Энциклопедическом словаре» Брокгауза и Ефрона достаточно места для «крестьянского вопроса» нашлось в статье «Крестьяне»204. Подобный материал в «Советской исторической энциклопедии» и энциклопедии «Общественная мысль России XVIII – начала XX в.» размещен в статьях «Аграрный вопрос»205. В библиографическом указателе С. Л. Авалиани, кроме «Истории крепостного права», «Крестьянского права и крестьянских учреждений», «Общины и общинного землевладения» и других, выделена рубрика «Аграрный и крестьянский вопрос»206. Формулировка понятия в одном предложении в статье «Крестьянский вопрос» в «Большой советской энциклопедии» дана с отсылкой к более обширной статье – «Аграрный вопрос»207.
Показателен в этом отношении и один из первых историографических, а скорее библиографических, очерков, которым начинается классическая монография В. И. Семевского «Крестьянский вопрос в России в XVIII и первой половине XIX века». Интересно, что ученый, после того как отметил отсутствие специального труда по истории крестьянского вопроса, среди своих предшественников первым назвал А. В. Романовича-Славатинского и его монографию «Дворянство в России от начала XVIII века до отмены крепостного права»208. Заслуживающими внимания в контексте темы Семевский также считал исследование А. И. Ходнева о Вольном экономическом обществе, работу И. И. Иванюкова «Падение крепостного права в России», В. С. Иконникова о графе Н. С. Мордвинове, большой труд А. П. Заблоцкого-Десятовского о графе П. Д. Киселеве и ряд других. Уже этот перечень наглядно демонстрирует широту тематического спектра, необходимого при освещении крестьянского вопроса, который, кстати, самим историком определялся не так уж и широко: «вопрос об ограничении и уничтожении крепостного состояния в собственном смысле этого слова», что предполагало говорить в первую очередь «лишь об изменении быта помещичьих крепостных крестьян»209.
Определение предмета таким образом вызвало возражения В. О. Ключевского, который в рецензии на эту монографию-диссертацию Семевского отмечал, что под крестьянским, или «крепостным», вопросом нужно понимать «всю совокупность затруднений, какие создавались крепостным правом». Этот вопрос, по мнению Ключевского, был сложным узлом, сплетенным из множества частных вопросов, политических, юридических и экономических, а именно – «об ответственности владельцев перед государством за крепостные души, о границах его прав на личность и труд крепостного, о поземельном обеспечении крепостных крестьян, о добровольном законодательном регулировании взаимных отношений обеих сторон и т. д. Каждый из этих вопросов вызывался соответствующими затруднениями в крепостном владении, и каждый имел свою историю»210. Еще шире ставил проблему, например, Н. И. Кареев, для которого «крестьянский вопрос – вопрос о крестьянском сословии»211. Значительное сюжетное разнообразие демонстрирует своего рода итоговое многотомное издание к пятидесятилетнему юбилею реформы 1861 года212.
Итак, даже беглый взгляд на трактовку крестьянского вопроса позволяет предварительно выявить, во-первых, широкое присутствие в нем «дворянской составляющей», во-вторых, фактическое отождествление с такими понятиями, как «аграрный вопрос», «крепостное право», «крепостной вопрос», «положение крестьян», «крестьянство», «крестьянская проблема», «крестьянское дело», «аграрно-крестьянский вопрос», «крестьянско-аграрный вопрос», «история крестьянства».
Конечно, это не облегчало решения историографических задач, поскольку круг литературы, касающейся основной проблемы – «дворянство и крестьянский вопрос», необходимо было расширять за счет исследований по истории крестьянства, дворянства, реформы 1861 года, социально-экономической, общественно-политической истории, как в общероссийском, так и в украинском измерениях, с акцентом на истории Левобережья преимущественно дореформенной поры.
К тому же вследствие терминологической множественности, синонимичности, нечеткости содержательного наполнения усложняется и определение отправной точки историографического разбора. В исторической литературе в этом отношении тоже нет единства213. Можно предположить, что такие расхождения обнаруживаются не только в связи с различием конкретно-содержательного определения крестьянского вопроса, но и из‐за разницы идейных, методологических позиций авторов. Однако, ввиду того что специфика историографического обзора данной темы видится не только, даже не столько в традиционном отслеживании движения исторической мысли, сколько в попытке представить историографический образ(ы) крестьянского вопроса (хотя бы в идеологической его ипостаси) для построения собственной аналитической модели, для меня важным было в первую очередь не погружение в тонкости историографического процесса, а выделение ценностной информации, так или иначе отражающей процесс постановки и обсуждения дворянством Левобережной Украины ключевых проблем. В качестве своеобразных маркеров в ходе анализа использовались, во-первых, уровень интенсивности изучения крестьянского вопроса, во-вторых – доминанты его изучения. При этом я пыталась направлять внимание на момент постановки вопроса, на его восприятие научной мыслью, на выявление эмпирической базы, фиксацию традиций исследования и их трансляцию, на маргинальные моменты, но такие, которые имели нереализованный эвристический потенциал. Однако прежде чем представлять результаты, необходимо сделать еще ряд пояснений относительно собственного понимания особенностей работы с историографическим материалом.
С какого бы момента ни начинать историографию темы, очевидным оказывается хронологическое совпадение процесса формирования крестьянского вопроса в Российской империи и рефлексии по этому поводу, о чем уже говорилось. Если рассуждать в категориях историографического образа, можно сказать, что «прижизненный», «некрологически-мемориальный» и научно-критический периоды его формирования почти совпадают. Научное изучение проблемы испытывало на себе «живой нерв» обсуждения, которое, в свою очередь, не могло происходить без учета ее научной проработки. Итак, как бы ни выстраивалась периодизация историографического процесса, первые его этапы будут относиться преимущественно к вненаучному дискурсу. При этом критерием научности может выступать не столько уровень рефлексии, сколько ее цель и смысл. А значит, исследователя подстерегают «подводные течения», особенно при изучении ключевых этапов истории России и Украины, этапов обострения социальной проблематики, когда крестьянский вопрос приобретал политическую, публицистическую актуальность, что во многом определяло интенсивность и направленность его как научной проблемы.
На мой взгляд, это связано также со спецификой самогó крестьянского вопроса. Он не требует искусственной общественной легитимации. В отличие от других сюжетов, будь то причины и характер войны под предводительством Богдана Хмельницкого, история казачества, бой под Крутами или что-либо иное, крестьянский вопрос никак не может отойти в прошлое, на него всегда смотрели и смотрят как на актуальную проблему современности, независимо от того, с какой точки осуществляется обзор. Вот почему этот «вечно живой» (во всяком случае, для восточноевропейского пространства) вопрос относится к таким, которые способны превращать исследователя из простого наблюдателя в следователя или исторического судью, от чего предостерегал еще В. О. Ключевский, говоря об опасностях изучения «близкой» истории, в явлениях которой невольно отыскивается собственная биография214.
Но, каким бы «близким» ни казалось прошлое, взгляд на любую тему связан с элементами исторической ретроспекции. Однако в данном случае следует говорить об усложненном ее варианте. Речь идет не только о привычном, так сказать, естественном уровне ретроспекции, но и о том, что именно реформа 19 февраля 1861 года определила его судьбу215. Эта особенность влияет на исходные методологические позиции исследователя историографии тем подобного рода, поскольку все, что связано с Великой реформой, становится доминантой для тех, кто изучает крестьянский вопрос в любых его аспектах, как в горизонтальном (региональном), так и в других.
Размышляя над проблемой систематизации и периодизации историографической основы и учитывая ангажированность исторической науки социальной, общественной проблематикой, я пришла к тому, что в данном случае для анализа наиболее уместно применение экстерналистских схем216, поскольку проблему детерминировала именно «внешняя», политическая ситуация, особенно в XX веке. Это позволило использовать априорную по отношению к историографическому процессу периодизацию. Попутно в очередной раз актуализировалась и одна из болевых проблем теории историографического процесса – взаимодействие экстерналистских и интерналистских факторов217. Однако априорные историографические схемы могут быть дополнены не только «образами истории», но и «образами историографии», т. е. логики развития науки или логики дискурсов. Здесь стоит все же иметь в виду и «нечувствительность» историографии к социально-политическим процессам, инерционность, причем не только научной мысли, но и связанную с ней инерционность институциональную.
С учетом сюжетно-тематического разнообразия логика исследования продиктовала необходимость первоочередного обращения к историко-историографическому материалу, т. е. к так называемой историографии второго уровня, – для выявления того, как в современном историографическом дискурсе освещаются узловые моменты историографии крестьянского вопроса, какие его аспекты являются ключевыми, а также для определения степени историографической обработки «украинских» сюжетов, в том числе во избежание повторов. Систематизация здесь осуществлялась по жанровому принципу: специальные историографические работы по крестьянскому вопросу; обзоры во введениях монографий, в специальных историографических разделах, историко-источниковедческие очерки; обобщающие историографии по социальной проблематике и истории общественной мысли, касающиеся необходимых для данной темы аспектов, сюжетов; очерки по истории исторической науки. При этом, применяя метод случайной выборки, делая основной упор на наиболее поздние, а также значимые историографические и библиографические обзоры, я не стремилась к полноте охвата и не пыталась выставить оценки, а пользовалась ими только прагматично, осознавая, что тот же самый историографический материал может быть интерпретирован исследователем той или иной конкретной проблематики иначе, даже под противоположным углом зрения.
Если осуществлять анализ историко-историографических исследований, имея в виду категорию историографического образа, то относительно первого периода, который можно условно обозначить второй половиной XVIII века – 1861 годом и назвать «прижизненным», представляется достаточно плодотворным – для определения общих очертаний содержательной картины крестьянского вопроса – обращение к такому специфическому историографическому материалу, как библиографический указатель В. И. Межова218. Конечно, добросовестный исследователь вроде бы не должен прибегать к «библиографическому методу», который обычно лишь фиксирует историографический факт, а потому используется как вспомогательный. Но в данном случае оказалось, что это не только экономия сил и энергии исследователя, но и эффективный содержательный метод219, позволяющий в целом наметить образ крестьянского вопроса. И хотя в библиографии Межова, насчитывающей более 3300 позиций («записей»), многое непосредственно к данной теме не относится, эта библиография показывает, как изучался, воспринимался крестьянский вопрос и какие основы уже были заложены для дальнейшего его штудирования. Замечу, что именно указатель в значительной мере помог не только определиться со структурой крестьянского вопроса, но и лучше понять ход его последующего историографического усвоения.
Обосновывая возможность библиографическим путем решать историографические задачи, необходимо обратить внимание на уникальность труда Межова, выполненного в жанре не столько традиционной библиографии, сколько исторической аналитики. Библиограф здесь выступает не просто фиксатором, а тонким аналитиком, располагая материал в большей мере не по названиям (не всегда точно отражающим суть), а по содержанию и очень часто раскрывая его в аннотациях. При этом составитель не разделял библиографию на научную и ненаучную, а шел за смыслом публикаций, направляя свое внимание прежде всего на факт отражения крестьянского вопроса в головах образованной публики.
Создавая свою библиографию без претензий на «ученое достоинство», Межов ставил цель наиболее полно и точно показать процесс обсуждения крестьянского вопроса в течение ста лет. И потому пытался собрать все, что публиковалось в газетах, журналах, сборниках, отдельных изданиях на русском и иностранных языках, чтобы средствами библиографии подновить контуры и дать «фотографически верное воспроизведение» несколько поблекшей величественной картины «умственного и нравственного движения, которое было возбуждено у нас крестьянским вопросом»220. Свой указатель составитель, думаю, справедливо назвал «зеркалом», ведь в целом он отразил весь ход развития крестьянского вопроса, каким он виделся в начале 1860‐х годов.
Систематизируя огромный материал и размышляя над различными подходами (хронологическим, алфавитным, по месту публикации), Межов остановился на четвертом, разбив библиографию на тематические отделы и подотделы, каждый из которых был посвящен тому или иному «частному вопросу». Тем самым составитель облегчил труд всех, кто захочет обратиться к этому изданию за справкой, к чему он и стремился, и фактически безупречно выполнил работу по структурированию самогó крестьянского вопроса, представив не идеальную, а реальную его модель. Поскольку в рамках отдельных структурных частей был задействован и хронологический принцип, каждая составляющая крестьянского вопроса представлялась, таким образом, «в историческом своем ходе и развитии»221. Названия разделов, рубрик и подрубрик также красноречиво свидетельствовали о восприятии крестьянского вопроса в широком и узком смысле понятия.
Показательно, что только седьмой раздел был определен как «Собственно крестьянский вопрос в России». Сюда попали различные официальные и «частные» материалы, касающиеся преддверия реформы 1861 года и внедрения ее в жизнь, вопросов наделения землей, административного устройства освобожденных крестьян, их обязанностей, выкупных платежей, поземельного кредита, ипотеки, земских и сельских банков и т. п. Здесь же содержатся статьи о положении мелкопоместных дворян, дворянских выборах, мировых посредниках и многих других дворянско-крестьянских проблемах. Непосредственно с Великой реформой связан и восьмой раздел – «Хроника крестьянского вопроса», где, наряду с сообщениями об объявлении царского манифеста, торжествах по этому поводу, помещены статьи, заметки, письма, рассказы о ходе дела, о реакции основных контрагентов и т. п.
Первые шесть разделов, не отнесенные к «собственно» крестьянскому вопросу, все же демонстрируют его во всей полноте, которая подкрепляется и численно. Большое количество позиций указателя – около двух тысяч – размещено именно в этих разделах. Здесь мы видим исследования по истории крепостного права в России, в частности и дискуссии по поводу его начал, например между Н. И. Костомаровым и М. П. Погодиным, по истории хозяйства и быта дворян и крестьян, публикации древних актов, документов, проектов относительно крепостного и поместного права. К первому, историческому разделу также отнесены и персонологические заметки, некрологи. Кроме этого специального раздела, исторические материалы включались в различные рубрики, посвященные отдельным аспектам крестьянского вопроса, что свидетельствует о глубоко историзированном отношении к проблеме, понимании ее неслучайности и органической укорененности в ткани народной жизни. Включение в указатель и работ по истории крестьянского вопроса в других странах Европы, а также по истории рабства в Америке демонстрирует осознание универсальности крестьянского вопроса.
Во втором разделе – «Статистика крестьянского вопроса» – Межов разместил публикации, так или иначе относящиеся к этому жанру: списки помещиков, материалы ревизий, их обзоры и основанные на них исследования, труды демографического характера, в том числе и по отдельным регионам, сведения о количестве имений, дворянства, крестьянства в целом и различных категорий крепостных в частности, о количестве крестьянских повинностей, о стоимости вольнонаемного труда, земледельческой продукции, о задолженности помещиков перед государственными кредитными учреждениями, а также земледельческая и сельскохозяйственная статистика, обзоры и описания имений, статистические обзоры хода крестьянского дела, начиная с ноября 1857 года, программы хозяйственно-статистических описаний, рецензии на статистические труды.
Насколько актуальными в российском обществе были проблемы частного и общинного землевладения и землепользования, свободного и принудительного труда и их влияния на промышленность, торговлю, на функционирование помещичьих имений, крестьянского, дворянского, фермерского хозяйства, свидетельствуют сотни позиций четвертого («Вопрос о свободном (наемном) и обязательном (барщинном) труде») и пятого («О разных видах пользования и владения землею») разделов. Кроме материалов исторического характера, здесь представлен широкий спектр достаточно неожиданных на первый взгляд сюжетов в разной жанровой обработке – большие, глубокие исследования, письма в редакции, короткие реплики в дискуссиях, которые особенно активно велись на страницах газет и журналов на рубеже 1850–1860‐х годов. В третьем разделе («Литература и библиография крестьянского вопроса, периодические издания по крестьянскому вопросу») дан перечень специальных периодических изданий и таких, которые содержали отдельные рубрики для обсуждения крестьянского вопроса и фактически библиографию библиографии, т. е. указатели статей в тогдашних журналах, обзоры «мнений», литературы на эту тему в России и Польше и т. п.
Из разделов, по мнению Межова, прямо к крестьянскому вопросу не относившихся, наибольшим по объему оказался шестой – «Теоретические статьи по крестьянскому вопросу». Количество позиций – около 650, распределенных по точкам зрения: богословская, философская, экономическая, социальная, государственная, бытовая, сельскохозяйственная, педагогическая, нравственная и другие, – свидетельствует, с одной стороны, о чрезвычайном интересе к подобным проблемам, о широком контексте, в который включалось крестьянское дело, а с другой – о достаточно глубокой, серьезной по тем временам проработке различных аспектов ключевого вопроса. «Крестьянский вопрос с точки зрения педагогической и нравственной», что отмечалось в предисловии, непосредственно к теме не относился. Но Межов счел необходимым указать статьи и по этим проблемам – как отражающие стремление общества к эмансипации крестьян. Материалы по народному воспитанию, распространению письменности, сельских училищ, земледельческих и других профессиональных школ, медицинских знаний и медицинского образования, по подготовке сельских учителей, по вопросам о роли женщины в народном образовании, о языке обучения, по истории образовательных учреждений, а также по состоянию нравственности, искоренению пороков, улучшению быта, гигиены и т. п. составляли половину позиций теоретического раздела.
Аннотации, иногда довольно пространные, особенно к тем публикациям, чьи названия малоинформативны, демонстрируют разнообразие представленных публично мнений. Итак, трибуну получали как сторонники, так и противники эмансипации, сторонники как вольнонаемного, так и принудительного труда, как те, кто выступал за освобождение крестьян с землей, так и те, кто был против, как обвинители народа (крестьян) в безнравственности, так и его защитники. Причем широкая презентация материалов дискуссий показывает включенность в проблематику «крестьянского вопроса» и славянофилов, и западников, и «консерваторов», и «либералов», и «эмансипаторов», и «крепостников», т. е. всего идейного спектра общественного мнения в равных объемах. А отдельный девятый раздел – «Крестьянский вопрос в поэзии и искусствах» – еще и освещал художественно-творческую сторону отображения и осмысления крестьянского вопроса. Сам факт фиксации таких источников, как стихи, песни, гравюры, картины, рисунки с натуры, медальоны, медали, особые памятные знаки для должностных лиц в память освобождения крестьян, знаки членам комиссии по крестьянским делам в Царстве Польском, мировым посредникам и т. п., можно считать заявкой на тотальный охват этой проблемы.
«Украинские» материалы, т. е. вышедшие из-под пера авторов из украинских регионов или касавшиеся их, представлены в указателе десятками позиций. Но специально они Межовым не выделялись, даже в первом разделе, где обособленно представлены публикации не только по зарубежью, но и по Прибалтике, Финляндии, Царству Польскому. И это притом, что здесь указаны статьи М. В. Юзефовича о хозяйственных отношениях в Правобережной Малороссии XVI века, Д. Л. Мордовцева по истории крестьян юго-западной Руси того же времени, полемика Н. И. Костомарова с последним, а также историческое описание анонимным автором быта помещичьих крестьян Подолии, Волыни, Киевщины до введения Инвентарной реформы. Правда, в 1861 году в «Основе» Межовым была опубликована небольшая «Библиография вопроса об улучшении быта помещичьих крестьян в Южнорусском крае с 1857–1860»222. Здесь не указаны ни мотивы ее составления, ни принципы отбора позиций, поэтому трудно сказать, чем руководствовался и что стремился продемонстрировать составитель. Но, без преувеличения, эта библиография, вместе с программой 1861 года223, может восприниматься и как подготовка к будущим подобным изданиям этого автора, и как первая и (фактически) последняя попытка таким образом представить наработки в изучении крестьянского вопроса на украинских землях.
Хотя библиограф, скорее всего, был далек от украинофильских симпатий, тем более от представлений о «соборности» Украины, предложенное им территориальное измерение темы в то время могло не только представлять интерес для издателей журнала, но и быть определенным ориентиром, ведь записи указателя касались как всех украинских регионов Российской империи, так и Галичины. Сюжетное разнообразие, удостоверившее широкую трактовку крестьянского вопроса, присутствует уже в этой работе, которая, к сожалению, обойдена не только историками, но и библиографами. Не обращают на нее внимания и украинские историографы, хотя, вместе с подобной работой А. М. Лазаревского от 1858 года224, она, думаю, свидетельствовала о начале дифференциации историографии по линии «российская – украинская», хотя бы в ее «областническом» измерении.
Итак, большой труд Межова представляет собой не только наиболее полную на 1865 год библиографию по проблеме, но и историографическую «модель» крестьянского вопроса, даже своеобразную исследовательскую программу, которая в таком масштабном и системном виде до сих пор не реализована. Структура проблемы еще больше усложнилась во вскоре после того созданной библиографии «Земский и крестьянский вопросы»225, которая и самим составителем, и библиографами квалифицировалась как продолжение предыдущей226. Таким образом, «прижизненный» и начало «мемориального» периода формирования образа крестьянского вопроса свидетельствуют о глубоком понимании его сложности, многослойности, что, к сожалению, теряется в дальнейшем. Это говорит о далеко не поступательном движении в освоении крестьянского вопроса и подтверждает нелинейность, прерывность историографического процесса.
Общую тональность особенностей историографического периода, который я условно называю мемориальным, а хронологически определяю 1861 годом – началом XX века, достаточно тонко почувствовал В. О. Ключевский. Оппонируя В. И. Семевскому и выступая против суженной трактовки крестьянского вопроса, Ключевский, одновременно пытаясь понять автора, в черновых набросках писал:
С нас нельзя строго взыскивать за такие неудачи. Мы с вами принадлежим к поколениям, которые стоят в самом ненаучном отношении к крепостному праву. Мы при нем родились, но выросли после него. Мы видели, как оно умирало, но не знали, как оно жило. Оно для нас ни прошедшее, ни настоящее, ни вчерашний, ни сегодняшний день. Оно то, что бывает между вчера и сегодня, – сон! Оно осталось в наших воспоминаниях, но его не было в нашем житейском обиходе. Из сна помнятся только эксцентричности, все нормальное забывается. <…> Мы с Вами хронологически посредники между теми и другими – ни старые, ни молодые люди, не знаем его как порядок и не поймем его как призрак. Поэтому да не сетуют на нас люди, знавшие крепостное право и почтившие нас своим вниманием за то, что мы не оправдали этого внимания227.
Отсутствие в тот период, даже в обобщающих трудах228, обширных историко-историографических очерков, которые продемонстрировали бы основные тематические узлы и осознание идейной направленности исторической науки по крестьянскому вопросу, компенсируется в известной степени наблюдениями, высказанными Ключевским. Размышляя над тогдашней историографической ситуацией, не раньше декабря 1902 года229 он обратил внимание на ряд важных в данном случае моментов: во-первых, на очередное распределение российской истории на «две неравные половины» – «дореформенную и реформированную», что через отрицание прошлого230 создавало иллюзию перехода на новые основы; во-вторых – на появление в общественной жизни такого нового элемента, как недовольство, когда «общественная апатия уступила место общему ропоту, вялая покорность судьбе сменилась злоязычным отрицанием существующего порядка без проблеска мысли о каком-либо новом». Ученый также отметил определенный разрыв между исторической наукой и общественным сознанием, возникший в то время и приведший к обособлению историографии231. Однако сложно предположить, что герметичность «академической» историографии распространялась на изучение крестьянского дела, интерес к которому усиливался актуализацией дворянского вопроса, активно дебатировавшегося в публицистике. Это не могло не сказаться на исторических исследованиях232, что подтверждается и различными текстами самого Ключевского233. Неоднократно ученый подчеркивал значение Крестьянской реформы и для исследования истории общества234.
Обращение к истории могло быть также результатом непосредственной реакции на какие-то реалии периода реформ, под действием которых происходила, как писал В. И. Василенко, «неустанная, беспощадная ломка, попрание народных воззрений и обычаев и втискивание сельского быта в нормы писаных законов»235. Таков был один из мотивов, подтолкнувший этого экономиста, этнографа, к тому же семнадцать лет проработавшего в губернских и уездных крестьянских учреждениях – мировым посредником на Киевщине, статистиком в Полтавском губернском земстве, обнародовать историко-юридическое исследование об особенностях традиционных правоотношений, возникавших в «земледельческом быту» Малороссии. Подобные рассуждения высказывал и А. Ф. Кистяковский, который считал, что изучение обычного права вызвано и научными, и практическими потребностями. Под последними понималась именно реформа 1861 года. «Великая реформа требует того», – говорил историк, убежденный, что изучение обычного права поможет «приучить к бережному обращению с жизнью народа, которую следует улучшать, а не ломать»236. Как утверждал И. В. Лучицкий, первую работу по истории крепостного права еще молодой Кистяковский начал именно под влиянием акта 19 февраля237. Значение его для своего творчества не скрывал и А. М. Лазаревский238.
«Посредническая» роль в исследовании крестьянского вопроса, которую играли историки пореформенного времени, проявилась в ретрансляции на собственно историографический период тех доминант, что утверждались в общественном сознании в ходе реализации реформы и ее активного обсуждения, принимавшего различный вид. Чтобы зафиксировать эти доминанты, а также понять степень историографической преемственности, стоит взглянуть на издания, как бы подводившие итог этого «мемориального» периода. Они запечатлели не только достижения в научной области, но и идейное напряжение, особенно остро проявившееся во время юбилейных обсуждений последствий Крестьянской реформы в 1901 году239 и в связи с началом нового этапа аграрных преобразований периода революции 1905–1907 годов.
Квинтэссенцией подходов, апробируемых и усваиваемых в историографии в «эту последнюю крестьянофильскую эпоху русской истории»240, стало роскошно иллюстрированное издание «Крепостничество и воля»241, которое, наряду с большим количеством появившихся в 1911 году работ242, довольно ярко демонстрировало связь истории с общественным мнением и стремление влиять на общество посредством истории, в том числе и для решения государственных проблем243. Уже вступительная статья, вероятно редактора, а также первая часть – «Крестьяне во времена крепостного права» – обнаружили определенную тенденцию в формировании образа крестьянского вопроса. Основная тональность предисловия – благодарность монарху за «день милосердия, гуманности, зарю счастья, луч прогресса и культуры, проникший сквозь туман и тьму дореформенного времени». Главная тема – тяжелое положение крепостных, значительно лучшее, правда, по сравнению с Западом, где крестьяне были «полными рабами». Вместе с тем, несмотря на многочисленные упоминания современников о равнодушии крестьян при объявлении воли, о непонимании ими сущности манифеста, об их растерянности, звучал мотив светлой радости, затмить который авторы сборника не дадут «никаким научным исследованиям, силящимся умалить значение реформы»244.
Здесь же откровенно декларировался интересный концептуальный подход, когда в основной исторической части для описания положения крепостных крестьян специально брались «отрицательные стороны», когда авторы «не скупились на темные краски». Это было нужно, чтобы «оттенить более рельефно то тяжелое положение, из которого волею Монарха было выведено русское крестьянство»245. Побочная тема вступления – крайне негативные оценки дворянства, в адрес которого звучали эпитеты «малокультурное», «малообразованное» и т. п. Усилить эмоциональное воздействие и подкрепить словесные образы были призваны многочисленные иллюстрации, продолжавшие дописывать темный образ крепостнической эпохи. С одной стороны, здесь мы видим исключительно сцены тяжелого крестьянского труда, нечеловеческих издевательств помещиков над подданными, страшных пыток, с другой – сцены из роскошной жизни развращенного барства.
Своеобразным итогом «мемориального» этапа в формировании образа крестьянского вопроса и одновременно солидным плодом историографической рефлексии на новом уровне стала шеститомная «Великая реформа», подготовленная к пятидесятилетнему юбилею манифеста. Примеры использования этого издания в качестве репрезентанта историографической ситуации известны246. Даже в советской историографии оно воспринималось как наиболее серьезное среди юбилейного потока «различной низкопробной литературы»247. Масштабность роскошного иллюстрированного проекта (к его осуществлению был привлечен широкий круг признанных авторов) и тематический охват демонстрировали преемственность по отношению к крестьянской проблеме в широком смысле понятия, а также появление новых черт образа.
Уже вступительная редакционная статья дала основания подтвердить предварительную историографическую периодизацию и влияние на нее «внешнего» фактора. Точкой, завершавшей «мемориальный» и начинавшей научно-критический, собственно историографический период, здесь стала революция 1905 года. Она «освободила реформу 1861 года от той роли, которую заставлял ее играть в процессе роста нашего политического общественного сознания политический идеализм»248. Это освобождение, ни в коей мере не умалявшее важности события, могло предоставить возможности для настоящего понимания значения реформы и для научного изучения вынесенной в заголовок проблемы: «Русское общество и крестьянский вопрос в прошлом и настоящем».
Историография начиналась с упоминания работы И. Д. Беляева «Крестьяне на Руси»249, впервые опубликованной в славянофильской «Русской беседе» в 1859 году250. Именно Беляева авторы предисловия называли пионером в изучении крестьянства и основателем юридической, или указной, теории происхождения крепостного права в России. В то же время довольно пространно толковались основы дискуссии между «юристами» и В. О. Ключевским вместе с его последователями, которые происхождение крепостного права передвинули из государственной в сферу частноправовых отношений251. Тем самым проблема генезиса крепостного права органично включалась в исследование крестьянского вопроса. Непосредственно причастным к изучению истории крестьян считался и А. В. Романович-Славатинский со своим «Дворянством в России». Таким образом, дворянская составляющая, несмотря на тенденции к предвзятому освещению истории этого сословия, не выпадала из крестьянского вопроса.
В контексте моей темы особенно важно присутствие в «Великой реформе» «украинских» материалов. Уже в историографическом сюжете редакционной статьи были отмечены достижения в разработке истории крепостного права и крестьянства Малороссии в трудах А. М. Лазаревского, В. А. Мякотина, В. А. Барвинского. Таким путем фактически закреплялось выделение этого потока из общероссийского историографического контекста, а также была заложена традиция начинать историю проблемы с исследований именно этих авторов.
В основной части крестьянский вопрос в украинских регионах был представлен исследованиями Н. П. Василенко252, в которых, с одной стороны, подчеркивался пока недостаточный уровень разработки истории крестьянства, крепостного права, с другой – подытоживалось сделанное. Правда, здесь историк несколько повторялся, ведь по этому поводу он уже высказывался, и неоднократно. В частности, в 1894 году он не только назвал Лазаревского лидером одного из направлений в изучении истории Малороссии, но и предложил, хотя и краткую, историографию крестьянского вопроса в регионе253. Еще раз на эту тему Василенко писал в 1903 году – в мемориальном очерке памяти Лазаревского и в 1908‐м – в предисловии ко второму изданию работы последнего «Малороссийские посполитые крестьяне»254. Будущий академик не только охарактеризовал значение трудов Лазаревского для изучения слабо разработанной истории Украины в целом и «двух главнейших малорусских сословий»255, подчеркивая высокую научную ценность этих исследований, но и проанализировал позиции по вопросу о генезисе крепостного права в Малороссии, занимаемые А. Ф. Кистяковским, Н. И. Костомаровым, И. В. Теличенко, А. П. Шликевичем, В. А. Мякотиным, И. В. Лучицким, даже Г. Ф. Карповым, что снимает необходимость подробно останавливаться на этом. Обращу внимание лишь на несколько моментов, важных в контексте формирования историографических стереотипов.
Историки второй половины XIX – начала XX века, рассматривая историю Левобережной Украины как составляющую общероссийской и одновременно неустанно подчеркивая ее социально-экономическую, социально-правовую специфику, в вопросе происхождения крепостного права не имели единодушия. Здесь фактически сложилась ситуация, несколько подобная той, что имела место в русской историографии с ее дискуссией на эту тему. В 1862 году А. Ф. Кистяковский высказал мнение, согласно которому крепостное право в крае вполне естественно вытекало из особых, искаженных украинских общественных отношений, возникших вследствие событий середины XVII века. Российскому же правительству оставалось только утвердить существующее в реалиях, что и было сделано указом от 3 мая 1783 года. Независимо от Кистяковского, в первом издании «Малороссийских посполитых крестьян» (1866) эту концепцию на широком материале проиллюстрировал Лазаревский. Со временем ее развили Мякотин и Барвинский. Василенко же закрепил данную точку зрения в историографии, а также настаивал, говоря о Лазаревском, что она «должна быть признана единственно правильной в научном отношении». К тем же, чьи позиции соответственно оказывались «ненаучными», причислялись сторонники «указной» теории, по которой решающая роль во введении крепостного права принадлежала центральному правительству. Первенство здесь отводилось Костомарову, который в «Мазепе и мазепинцах» высказался по этому поводу «наиболее полно и решительно», и его последователям, Шликевичу и Теличенко256.
Костомаров, которому Василенко отдавал лидерство в исследовании «внешней» истории Украины, ее громких, героических страниц и персоналий, специально крестьянский вопрос не исследовал, но касался его неоднократно – в связи с историей не только Гетманщины, но и предыдущего периода. В контексте «обвинений» со стороны Василенко обращу внимание на позицию Костомарова относительно роли Люблинской унии в закрепощении Польшей украинских крестьян. Полемизируя с Н. Д. Иванишевым и М. В. Юзефовичем в рецензии на книгу «Архива Юго-Западной России»257, посвященную постановлениям дворянских провинциальных сеймиков, он высказал довольно нетипичное для тогдашнего украинского историка мнение – что закрепощение на украинских землях было следствием не «внешнего» вмешательства, связанного с поляками, а внутренних отношений, в том числе действий местной социальной верхушки еще в литовские времена258. (Кстати, о глубокой укорененности крепостного права в Малороссии писал и Г. Ф. Карпов259.) Фактически Костомаров здесь сближался с позициями Лазаревского, только по поводу другого времени. Интересно, что в отношении литовско-польского периода сам Василенко придерживался «указной» концепции и связывал распространение крепостного права в Украине с Люблинской унией. А в Левобережной Малороссии прикрепление крестьян стало «результатом всего хода внутренней жизни». Указ от 3 мая 1783 года только юридически оформил этот процесс260.
Относительно А. П. Шликевича и И. В. Теличенко отмечу, что их позиции так и остались на долгое время маргинальными в украинской историографии. Возможно, рассуждения Василенко сыграли здесь не последнюю роль. Во всяком случае, в его текстах из «Великой реформы» фамилии этих историков не упоминались. И если Теличенко, благодаря целому ряду работ, забыт не был, то Шликевич фактически ушел в историографическое небытие. Идейный пафос его позиции касательно указа от 3 мая 1783 года актуализируется разве что в современном общественном дискурсе и неонароднической историографии – как негативное, даже враждебное, отношение части моих соотечественников к Екатерине II, с которой и связывают закрепощение миллионов украинских крестьян. Лазаревский же и сейчас остается «одним из лучших знатоков гетманской Малороссии», таким, с чьей смертью, как писал Василенко, «в малорусской историографии образовался пробел, который, трудно даже представить, когда будет заполнен»261. Показательно также, что, усиливая выставленные высокие оценки историку Гетманщины, Василенко солидаризировался и с мнением В. А. Мякотина о состоянии разработки «внутренней», социальной истории, представлявшейся «темным лабиринтом запутанных вопросов», из которых лишь незначительная часть решена в литературе, бóльшая же – едва поставлена262.
Замечу, что, несмотря на определенные достижения, неразработанной осталась и проблема, выдвинутая Лазаревским на заседании Общества Нестора-летописца, которое было посвящено сорокалетию Крестьянской реформы, и имеющая особую значимость в контексте данной книги, – история освобождения крестьян от крепостной зависимости263. Ученый предложил для коллективной работы программу, в которой первой из трех стояла задача исследовать деятельность губернских комитетов по обустройству быта крепостных крестьян. Последняя «хотя и не имела практических результатов, но <…> важна для истории в том отношении, что в ней выразилось отношение помещиков к вопросу»264.
Итак, Лазаревский фактически первым из украинских историков поставил в научной плоскости проблему «дворянство и крестьянский вопрос». Насколько далека от ее решения была в тот момент украинская историография, свидетельствует перечень сформулированных источниковедческих задач, среди которых и составление библиографического указателя «для отметки в нем всех печатных источников как для истории крестьян вообще, так и [для] их истории освобождения в частности»265. Как видим, здесь крестьянский вопрос, по сравнению с «программой» В. И. Межова, понимался значительно у́же. Но даже определенный Лазаревским объем задач выполнен не был. В 1912 году Н. П. Василенко на заседании Общества Нестора-летописца фактически одним из первых представил краткую историю реформы 1861 года в Черниговской и Полтавской губерниях266. В том же году П. Я. Дорошенко, хотя и написал наиболее обширный на тот момент очерк истории крепостного права и Крестьянской реформы в Черниговской губернии, сознательно себя ограничил: «Я не имею времени останавливаться на весьма интересных частностях работ Черниговского Комитета; это может служить задачей специального исследования»267. По сути, она остается нереализованной до сих пор.
Достаточно высокий уровень историографической рефлексии составителей «Великой реформы» подтверждает также фиксация слабо разработанных или обойденных исследовательским вниманием сюжетов. Это может рассматриваться как своеобразная постановка задач на будущее. К неосвещенным темам относились характер крепостного права, помещичье хозяйство XVII века, петровская эпоха в истории крепостного права, история крестьянства XIX века, в том числе государственных крестьян. Отмечалась и потребность более широкого использования уже опубликованных источников, разработки материалов частных архивов, необходимость изучения каждого помещичьего хозяйства отдельно, без чего невозможно воссоздать полную картину экономического развития страны накануне 1861 года. В то же время высказывалось одобрение в адрес работы В. И. Семевского, в которой «с исчерпывающей полнотою изучено отношение русского общества к крепостному праву»268, т. е., если учесть замечания Ключевского относительно ограниченности подхода Семевского, фактически можно говорить о внимании только к одному из аспектов крестьянского вопроса. Безусловно, специфика юбилейного издания исключала перенасыщение статей дискуссиями с возможными оппонентами, перегрузку справочным аппаратом, отсылками к предшественникам, что позволяет представить не источниковую основу в полной мере, а лишь частично уровень осведомленности авторов с литературой и т. п. Однако в данном случае это не так важно. Главное – чтó именно закрепилось из предшествующей традиции и какие новые идейные и сюжетные доминанты появились.
Содержащиеся в шести томах статьи показывают и осознание историками единства дворянско-крестьянского дела269, и значительное внимание к исторической составляющей крестьянского вопроса, и включение в него проблем не только крепостных, но и других категорий крестьян, военных поселян, и наличие традиционных тем – крестьянский быт, повинности, крестьянское движение. Одновременно здесь появились и сюжеты, которых, разумеется, не стоит искать в указателе Межова, – «масонство и крепостное право», «декабристы и крестьянский вопрос», «петрашевцы и крестьянский вопрос». В четвертом томе хотя и продолжалось рассмотрение того, как крестьянский вопрос осваивался литературно-художественными средствами, но подавляющее большинство работ было посвящено критическому, сатирическому отражению крепостнических «реалий»270 в произведениях Т. Г. Шевченко, Н. А. Некрасова, М. Е. Салтыкова-Щедрина, Н. Г. Чернышевского, в «Колоколе» А. И. Герцена. Воспоминания также преимущественно касались «темных» эпизодов. «Персонологическая» часть пятого тома фактически канонизировала ряд реформаторов, среди которых, кроме сановных лиц, нашлось место только для «прогрессивных» деятелей – Я. А. Соловьева, Н. А. Милютина, Н. П. Семенова, Ю. Ф. Самарина, К. Д. Кавелина, П. П. Семенова-Тян-Шанского, В. А. Черкасского. Был определен и круг «крепостников», куда попали и те, кто непосредственно «мешал» бюрократам-реформаторам, и «противники» идеи аболиционизма – от А. Т. Болотова и П. И. Рычкова до Д. П. Трощинского и В. Н. Каразина вместе с большинством дворянства271.
Очевидно, это стало результатом утверждения взгляда на дворянство как на предателей «народных начал», как на врагов народа, – взгляда, который, по мнению Ключевского, еще в середине XIX века был лишь одним из альтернативных. Теперь же дворянство воспринималось в качестве «нароста на народном теле, вредного в практическом отношении и бесполезного в научном»272. Такой подход, считал историк, содержал в себе много погрешностей, и прежде всего физиологическую: «Нарост, хотя и нарост, остается органической частью живого существа, которая принимает участие в жизни организма, и даже иногда более сильное, чем нормальная часть организма»273.
По мнению Ключевского, эта «аристофобия» именно на рубеже XIX–XX веков и привела к свержению еще недавних авторитетов с пьедестала. В частности, это ярко проявилось в случае с Н. М. Карамзиным: широкое празднование его столетнего юбилея подтолкнуло «либерально-демократическую» общественность «обличать», «видеть в нем не деятеля русской культуры прошедшей эпохи, а живого представителя враждебного лагеря», как писал Ю. М. Лотман, достаточно точно раскрывая механизм «либерального» мышления в исторической науке. Тот механизм, для которого характерно не стремление понять позицию персонажа прошлых эпох, а отношение к нему как к ученику, отвечающему на поставленные вопросы и получающему удовлетворительную или неудовлетворительную оценку – в зависимости от совпадения ответа с ожиданиями со стороны историка-учителя. Печальным, но характерным примером такого подхода Лотман считал анализ общественно-литературной позиции Карамзина известным историком литературы А. Н. Пыпиным в монографии «Общественное движение в России при Александре I» (1908): «Обычно академически объективный Пыпин излагает воззрения Карамзина с такой очевидной тенденциозностью, что делается просто непонятно, каким образом этот лукавый реакционер, прикрывавший сентиментальными фразами душу крепостника, презирающего народ, сумел ввести в заблуждение целое поколение передовых литераторов, видевших в нем своего рода моральный эталон»274.
На страницах «Великой реформы» подобную оценку Карамзину, во взглядах которого «в конечном итоге отлились идеалы крепостнической части общества», дал М. В. Довнар-Запольский: «…сентиментальная идиллия в теории, в литературных произведениях и жестокая действительность на практике в связи с настойчивой защитой сохранения этого института (крепостного права. – Т. Л.)»275. Такие историографические метаморфозы произошли не только с Карамзиным.
Если же сравнить провозглашенные в предисловии к «Великой реформе» (в качестве еще не решенных) задачи и «программу» Межова, можно увидеть, что постановка проблемы во всей «прижизненной» полноте в юбилейном издании не просматривается, хотя ряд содержательных черт предыдущего образа крестьянского вопроса и сохранился. Кажется, сам Межов своим выделением «собственно крестьянского вопроса» фактически направил дальнейшие исследования в определенное русло – к обсуждению проблемы ликвидации крепостного права. Отношения к крестьянскому вопросу в широком и узком смысле как к целостности, несмотря на его достаточно сложную и дифференцированную структуру, в дальнейшем не наблюдается. Он как будто распался на отдельные составляющие, каждая из которых будет включаться в различные проблемно-тематические контексты.
Исчезла и характерная для «прижизненного» периода дискуссионность276, появилось определенное единообразие в оценках крепостного права, результатов Крестьянской реформы, действий правительства, роли представителей различных идейных платформ. Если в «прижизненной» фазе сосуществовали и критика, и апологетика крепостного права, на страницах печатных изданий высказывались как те, кто выбирал темные краски, так и сторонники ярких цветов, то «Великая реформа» уже «отказывала» не только апологетам, но и тем, кто пытался посмотреть на дореформенный период как на вполне нормальное время с точки зрения экономического развития общества. Например, П. Б. Струве, акцентировавший экономическую состоятельность крепостнической системы до реформы 1861 года включительно, хотя и упоминался во вступительной статье к первому тому, но с критическими замечаниями, пока не слишком жесткими, за создание не совсем точной картины хозяйства России XIX века277.
Итак, как видим, «нормальности» дореформенной эпохи уже забылись, «эксцентричности» же закрепились, и признаки сна, о котором говорил Ключевский, превратившись в новый канон, почти полностью переходили в следующий собственно историографический период. В связи с этим не удержусь от одного замечания. Сегодня историки считают хорошим тоном размахивать антисоветской историографической дубинкой, часто забывая, что советская историография во многом оказалась весьма чувствительна к своим предшественникам. Однозначная и слишком обобщающая критика крепостного права, беспредельное возложение опалы на дворянство, жесткая идеологическая заданность позиций тех или иных деятелей, ведущая роль революционно-демократического направления в освободительном движении, даже крестьянское движение, влияние западноевропейского Просвещения и экономических идей как главные причины постановки и решения крестьянского вопроса не были полностью выдумкой советской историографии, которой навязывают все родовые пятна отечественной исторической науки. Когда, например, современный российский исследователь П. В. Акульшин пишет, что с 1930‐х годов утвердилось мнение об А. Т. Болотове как о жестоком помещике-крепостнике278, хочется напомнить, что такой образ уже был начертан М. В. Довнар-Запольским в «Великой реформе». Советские же историки лишь придали ему несколько карикатурных черт мелкого трусливого вымогателя. Иными словами, в оценках крестьянского вопроса в широком смысле понятия советская историография сохраняла преемственность с предыдущим периодом. Разрыв же наметился на рубеже XIX–XX веков. А первый собственно историографический, т. е. научно-критический, период, который я определяю 1905‐м – концом 1920‐х годов, стал в значительной степени временем закрепления «уроков» «мемориальной» фазы формирования образа явления, а также началом его серьезной трансформации.
Этот историографический период носит переходный характер. Замечу, что с точки зрения логики познавательного процесса в конце XIX – начале XX века относительно крестьянского вопроса сложились все предпосылки для выхода его на уровень научно-исторического познания. Но коррективы вносила логика конкретики самой истории – ветер истории был сильнее, чем ветер историографии. Во время революции 1905–1907 годов и Столыпинской реформы интерес к крестьянскому вопросу резко возрастал279, то же наблюдалось и после 1917 года. Историографический итог в изучении проблемы был подведен и очерками украинских историков, свидетельствовавшими как о проблемно-тематическом распаде крестьянского вопроса и о приоритетности отдельных его составляющих, так и о начале размежевания либеральной народнической, украинской национальной, марксистской исторической науки, что осложнялось выделением «государственного» направления и так называемой диаспорной историографии.
Историками исторической науки уже много сказано об особенностях «сосуществования» историографий в этот период280, когда рядом со старыми возникали новые центры, сохранялось многообразие взглядов и подходов, когда, как писал Я. Д. Исаевич, даже после того, как сопротивление академиков было сломлено и Академию наук преобразовали во вполне зависимое от ЦК компартии учреждение, в ней оставались ученые, пытавшиеся культивировать старые академические традиции281. Поэтому отмечу лишь, что, независимо от идейных и методологических ориентаций историков, вопросам, которые поднимались, например, А. М. Лазаревским, В. А. Барвинским, В. А. Мякотиным в конце XIX – начале XX века, теперь оставалось все меньше места.
Современные украинские историки исторической науки определяют 1920‐е годы как период «настоящего взлета историографических исследований»282. А среди значительного объема такой продукции называют прежде всего работы Д. И. Дорошенко, Д. И. Багалея, О. Ю. Гермайзе. Следовательно, именно они в значительной степени представляют историко-историографическую ситуацию того времени, в том числе в вопросах сохранения научной преемственности, появления возможных разрывов, различий, изменения оценок наследия предшественников, расстановки акцентов. Уже в известной работе Дорошенко 1923 года Лазаревский, хотя и признавался «лучшим у нас знатоком старой Гетманщины», получил упреки за «как будто умышленное отыскание темных сторон ее жизни», за отсутствие «необходимой связи с целым общим ходом исторического процесса», за «односторонность освещения гетманского периода нашей истории, особенно в том, что касается отдельных его деятелей и вообще казацкой старшины»283.
Региональные штудии Лазаревского мало корреспондировали с только что выстраивавшимся украинским «большим нарративом», а его научные убеждения не соответствовали идеологии «государственной» историографии, хотя основной вывод историка относительно генезиса крепостного права был воспринят фактически без обсуждения.
«Большое оживление национальной украинской жизни», как писал Дорошенко, «потребность в синтетическом курсе украинской истории и вообще в популяризации сведений о прошлом родного края» – все это определяло новые приоритеты, среди которых, если судить по последним разделам «Обзора украинской историографии» («Огляд української історіографії»), крестьянский вопрос передвигался на второй план. Обобщая по регионально-хронологически-тематическому принципу результаты научной работы конца XIX века, в числе исследователей «внутренней жизни Левобережной Украины» Дорошенко назвал А. М. Лазаревского, Д. П. Миллера, О. И. Левицкого, И. В. Теличенко, И. В. Лучицкого, Н. В. Стороженко, Н. П. Василенко, В. А. Мякотина, неравномерно распределив между ними внимание. Анализируя же достижения украинской историографии первых десятилетий XX века, он отметил немного работ по истории хозяйства, социально-экономических отношений, различных социальных групп Левобережной Украины-Гетманщины, вспомнив Г. А. Максимовича и более продолжительно остановившись на нескольких ранних трудах М. Е. Слабченко и рецензиях на них Василенко. Показательно, что история XIX века вообще не попала в поле зрения Дорошенко.
В 1928 году Д. И. Багалей, чье первенство в создании обобщающих трудов по истории украинской исторической науки бесспорно284, в ряде подразделов «Историографического вступления» к «Очерку истории Украины на социально-экономической основе» («Нарис історії України на соціально-економічному ґрунті») не только дал общую оценку дореволюционной украинской историографии, но и подвел черту достижениям в исследовании отечественной истории за 1917–1927 годы. Среди ошибок старой историографии было названо недостаточное изучение истории Гетманщины. Вместе с тем отмечались «огромные последствия <…> которые здесь дал А. М. Лазаревский». Пренебрежение недавним прошлым («дальше Гетманщины историки Украины почти не шли») ученый объяснял существующими представлениями о конце украинской истории после ликвидации традиционных казацких структур. Основной же пробел дореволюционной исторической науки, по мнению Багалея, заключался в недооценке социально-экономического фактора. Достижения историков «народнической ориентации», понятно, не отрицались, но ошибочность их подходов в изучении «экономического благосостояния» украинского крестьянства, мещанства, казачества заключалась в выборе – в качестве «идеологической основы» исследований – национального, а не социально-экономического момента285.
Представив за «топографическим принципом» «общий библиографический обзор» работ пооктябрьского десятилетия, Багалей как достижение назвал интерес к новейшей истории Украины, «приспособление к трудам по украинской истории марксистской методы» и, перечислив целый ряд имен, в специальном подразделе «Марксистські праці з історії України» («Марксистские труды по истории Украины») дал довольно пространную характеристику творчества М. И. Яворского, М. Е. Слабченко, А. П. Оглоблина, О. Ю. Гермайзе, которые будто бы лучше разобрались в особенностях новой методологии. Однако если в этой работе для академика марксизм «выступал лишь одной из многих теорий исторического процесса, абстрактной схемой»286, то в последнем историографическом труде все было несколько иначе.
Непропорционально большое место, по мнению В. В. Кравченко, Багалей уделил работам Слабченко287. В контексте нашей темы именно это особенно важно. И не только потому, что перед нами одна из немногих сравнительно обширных рецензий на труды последнего, но и ввиду возможности представить позиции самого рецензента, которые вскоре испытают метаморфозы, отражая стремительные изменения историографической ситуации рубежа 1920–1930‐х годов. Пространно характеризуя «Матеріали до економічно-соціальної історії України XIX ст.», отмечая их пионерский характер, достоинства и слабые места, ценной чертой этого труда Багалей назвал фактическое содержание, достаточно органично связанное с марксистскими объяснениями и собственными выводами автора, к которым тот подходил осторожно, обосновывая их на фактах288. Показательно, что в этой «достаточно удачной попытке новейшей украинской истории в отдельных очерках и вопросах (выделено автором цитаты. – Т. Л.)» наибольшее удовлетворение рецензента вызвали разделы, посвященные событиям Крестьянской реформы. Багалей воспринял и мнение об определяющем, поворотном характере акта 19 февраля 1861 года в социально-экономической истории Украины, и авторский подход к освещению эволюции реформы «как со стороны помещичьего, так и со стороны крестьянского землевладения (курсив мой. – Т. Л.)»289.
С точки зрения историографической преемственности важно отметить, что одесский профессор в этом произведении Багалея представлен не только как исследователь Новейшей истории Украины, смело взявшийся за малоразработанное поле истории XIX века. По количеству работ и по «научной энергии» он представлен как, в сущности, продолжатель А. М. Лазаревского, как «главный исследователь истории Левобережной Украины», «большой эрудит и знаток печатных источников по истории Гетманщины»290, синтезировавший накопленное в области экономической, социальной истории. В «Историографическом вступлении» («Iсторіографічний вступ») Багалей назвал и значительный круг имен, в том числе «старых» историков – И. А. Линниченко, Н. Ф. Сумцова, Г. А. Максимовича и др. Их уже не будут упоминать молодые коллеги академика, историографические работы которых демонстрируют начало разрыва между «старой» историографией и новыми направлениями украинской исторической науки в исследовании социальной истории.
В 1929 году коротко подытожил достижения украинской исторической науки за десятилетие О. Ю. Гермайзе. По мнению Багалея, его марксистские взгляды были очень выразительными и здесь он уступал только М. И. Яворскому291. Гермайзе уделил значительное внимание идейно-организационному переформатированию украинской исторической науки. Основные доминанты, определявшие его взгляд, – проявление учеными «новых интересов», а именно отношение к украинскому движению292 и к «идее материалистической социологии». Важным был и языковой фактор. Эти критерии оставляли без внимания «направление А. М. Лазаревского». Подчеркнув, что «эпоха частных героических усилий одиноких исследователей и общественной инициативы небольших кружков навеки умерла вместе с победой революции», и приветствуя приход «эпохи организованного, планируемого государством и им поддерживаемого труда», Гермайзе, как и Багалей293, кратко остановился на институциональных сдвигах, в первую очередь – новых, поскольку, по его мнению, университеты не откликнулись на вызовы времени294, а также на отдельных направлениях, среди которых новым считал интерес к общественным и революционным движениям, экономической истории, особенно XIX века.
К сожалению, краткий очерк не позволяет понять, насколько в указанных отраслях были представлены проблемы крестьянского вопроса. Но важно, что Гермайзе остановился на работах М. Е. Слабченко, свидетельствовавших о растущем интересе к экономической истории XIX века. Однако, оценивая грандиозность поставленной тем задачи – «дать экономическую историю Украины за последние 300–400 лет», взяться «за освещение почти неразработанной истории XIX века», – Гермайзе подчеркнул лишь начальный характер работ профессора, которые тогда могли только «удовлетворить жгучую потребность у нас иметь курс социально-экономической истории нового времени, а не быть попыткой полного исследования экономической истории Украины»295. Еще одной новацией 1920‐х годов Гермайзе считал переход украинских историков на марксистские позиции. Причем он довольно четко указал и на момент перехода, и на влияние «внешнего» фактора – государства, начавшего формулировать заказ: «Только во вторую половину этого десятилетия, когда утихла понемногу буря социального соревнования и советское государство получило возможность больше внимания уделить культурному фронту и научной работе, началась систематическая и более организованная работа украинских историков. За это время все же только положены основы, расчищены пути, поставлены задачи»296.
Какими виделись эти задачи в изучении крестьянского вопроса, позволяет понять опубликованная также в 1929 году статья С. В. Глушко297, который вместе с Гермайзе занимался организационной работой по обеспечению деятельности исторической секции Всеукраинской академии наук, трудился на Научно-исследовательской кафедре М. С. Грушевского и вскоре подвергся репрессиям298. Эта статья является, по сути, первым специальным очерком историографии крестьянского вопроса и дает возможность конкретнее представить изменение его проблемно-тематического и регионально-хронологического измерений.
В историографическом обзоре, скорее похожем на библиографический, Глушко остановился «только на главнейших трудах (курсив автора цитаты. – Т. Л.)». При этом дореформенный период оказался почти обойден вниманием. Из нескольких посвященных ему статей, все же попавших в поле зрения историографа, практически ни одна не касалась Левобережной Украины-Малороссии, поскольку исследования Г. Дьякова, А. Назарца, О. Багалей-Татариновой, указанные в обзоре как работы по крестьянскому вопросу этого региона, были написаны на материалах Слобожанщины. Среди авторов обобщающих трудов по истории XIX века Глушко без каких-либо содержательных и оценочных характеристик назвал только М. Слабченко и М. Яворского. Поэтому в прагматичном плане очерк Глушко мало что дает исследователю Левобережья конца XVIII – первой половины XIX века. Но отбор статей по истории крестьянского вопроса других регионов и периодов показывает, чтó было этим главнейшим, какие черты образа крестьянского вопроса затушевывались, а какие подчеркивались и утверждались в украинской советской историографии.
Прояснению этого служит и авторское определение основного понятия – «крестьянский вопрос», – с чем чрезвычайно редко приходится встречаться. К тому же Глушко не только непосредственно обратился к историографическому анализу «разных течений в украинской научной литературе», но и намеренно, по его признанию, остановился на характеристике социально-экономического и политико-правового положения крестьян после реформы 1861 года. Этот обширный, как для историографической работы, сюжет, где довольно схематично и упрощенно описано пореформенное украинское крестьянство, был привлечен для демонстрации сюжетно-тематических новаций последних десяти лет: главное внимание историков остановилось на экономическом состоянии крестьянства299. Таким образом, Глушко четко зафиксировал изменения в структуре крестьянского вопроса. Авторской же дефиницией в самом начале статьи была определена еще одна приоритетная его составляющая: «Под крестьянским вопросом надо понимать весь тот комплекс социально-экономических и политических притязаний, которые ставили широкие массы сельского населения перед властвующими сословиями, для обеспечения нормальных условий своего существования, а также весь этот процесс неустанной, систематической борьбы за реализацию тех притязаний»300.
Итак, если на «прижизненном» этапе формирования историографического образа улучшение положения крестьян определялось в первую очередь как дело правительства и дворянства, а в «мемориальной» фазе – «демократов» (А. Герцен, Н. Чернышевский и др.), то историки 1920‐х годов считали это делом самих угнетенных. Очевидно, реальное масштабное подключение больших масс крестьян к конкретному решению аграрного вопроса, особенно в годы революции и Гражданской войны, не могло не быть перенесено на исторические исследования. В то же время важно отметить, что из‐за направления проблемы в такое русло исключалось осознание единства крестьянского и дворянского, крестьянско-помещичьего вопроса. Широкий спектр социальных отношений переводился в конфронтационную плоскость, поскольку «давней мечтой» крестьянства, извечным стремлением, представлялось «уничтожение господина и раздел его земли»301.
К концу первого историографического периода, который начался бурей 1905 года и завершился, как считал О. Гермайзе, ее успокоением в середине 1920‐х годов, фокус исследовательского внимания явно переместился в сторону истории крестьянства, и преимущественно истории крестьянских движений, форм эксплуатации, форм классовой борьбы. На периферию внимания уходили сюжеты, связанные с усилиями правительства развязать сложный социальный узел, реформа 1861 года из «Великой» превращалась в «так называемую великую» и оценивалась как ничего крестьянам не давшая, а только поставившая крестьянскую проблему «во весь рост». Крестьянство же представлялось исключительно той категорией, что до революции 1917 года «постоянно находилась в Украине под гнетом господствующих сословий», была лишь объектом эксплуатации, почвой, «на которой буйным цветом росло благосостояние сначала дворянина-крепостника, а дальше, с изменением экономических условий, и буржуазии»302. Причем крестьянство изображалось без каких-либо региональных и групповых различий – как целостное сообщество, чья жизнь была просто невыносимой и только ухудшалась. Страдальческий, «лакримозный» образ украинского крестьянства прочно укоренился в историографии.
Глушко, хотя и не определял в качестве критерия отбора работ для анализа «партийную», марксистскую принадлежность авторов, фактически продемонстрировал и усвоение, и утверждение основных постулатов новой методологии. В марксистской же историографии, которая, по замечаниям Багалея и Гермайзе, во второй половине 1920‐х годов начинала доминировать в украинской исторической науке, предпочтение, при сохранении определенной степени преемственности в оценках, отдавалось лишь отдельным составляющим крестьянского вопроса – экономической истории крестьянства и его классовой борьбе для достижения «давней мечты». На обочине, как специальная, оставалась дворянская составляющая проблемы. Поэтому из поля зрения историографа выпали исследования П. Клепацкого, В. Дубровского, Е. Лазаревской и других, где осознание целостности проблемы еще сохранялось.
Второй историографический период – конец 1920‐х – конец 1980‐х годов – совпадает с советской эпохой. Именно здесь происходит разграничение во взглядах между советской и западной историографиями, т. е. становление двух противоположных метадискурсивных историографических практик. До конца 1920‐х историческая мысль России развивалась в едином европейском историографическом пространстве, еще сохранялись возможности для конструктивного диалога, «в науке имело место многообразие исторических взглядов, а также представлений о путях поисков исторической истины»303, еще не произошел распад на эмигрантскую и неэмигрантскую историографию, а «сменовеховская» альтернатива и на украинской, и на российской почве могла представляться как путь к соборности, во всяком случае историографической, интеллектуальной. Последующее развитие политических реалий создало, по сути, два неравнообъемных направления, потока.
Взгляды же на крестьянский вопрос у представителей разных историографий могли совпадать. Но принципиальные разногласия не давали возможности договориться. Например, в украинской диаспорной и в советской историографии восприятие крестьянства было почти одинаковым, в целом соответствуя духу народнической традиции. Поэтому для данного периода в качестве маркера могут выступать не столько методологические позиции, сколько принадлежность к тому или иному историографическому потоку. При этом внешний фактор остается доминантным и определяет водораздел в историографии проблемы. В таком смысле конец 1920‐х годов формально не отличается от конца 1980‐х. И все же в пределах периода можно выделить ряд этапов – в соответствии с динамикой идейно-политической ситуации в СССР.
Конец 1920‐х – первую половину 1940‐х годов можно условно назвать этапом сегрегации, геттизации («гетто» не в негативном смысле), поскольку именно в это время расхождения с ведущими тенденциями европейской науки получили логическое завершение в практически полной изоляции советской историографии от мировой304. В значительной степени это было связано и с утверждением новой методологии. С точки зрения «внешних» подходов данный этап, особенно рубеж 1920–1930‐х годов, может рассматриваться и как начало марксистской историографии не только в идейном, но и в функциональном смысле305. Отныне марксизм, одна из многих теорий исторического процесса, превратился, причем не столько в результате идейной борьбы, в единственно возможную теорию, с обязательным ее усвоением. Помимо прочих, важным фактором влияния на историографическую ситуацию, думаю, стала публикация первых собраний сочинений Ленина, Г. В. Плеханова, появление лемковского издания произведений А. И. Герцена. Рубежным годом для отечественной исторической науки считается 1929‐й, год первой Всесоюзной конференции историков-марксистов, на которой «…общий с другими странами процесс развития исторического знания в СССР, в частности Украине… оказался прерван, был положен конец плюрализму мнений»306. Это не могло бы произойти без «внешних» толчков, перечислению которых уже уделено достаточно много внимания. Вмешательство партийных органов было вполне закономерно, если учесть распространение в исторической науке догматизма, вульгаризации, шаблонности мышления307.
Официальной доминантой исторического сознания в это время стало гиперкритическое отношение к дореволюционному прошлому, в том числе и историографическому. Советские историки должны были наглядно продемонстрировать, что российская история с древнейших времен вполне укладывается в марксистскую теорию социально-экономических формаций и вся пронизана классовой борьбой трудового народа с поработителями. Поэтому приоритетными направлениями становились социально-экономическая история и история революционного движения в России, которые должны были образовать идеологический каркас «новой» исторической науки308. Акцентируя на этом внимание, историки-марксисты таким образом отодвигали в тень целый ряд ключевых тем российской истории. Началось замалчивание истории нобилитета. Марксистский режим, по словам Э. Глисона, был «изначально не расположен уделять много внимания политической истории побежденного класса»309. Политическая история приобретала гротескный характер, либерализм подвергался осмеиванию. Даже любимые темы, связанные с историей рабочего класса, крестьянства, революционного движения, так идеализировались, что обычно искривлялась сама сущность исторического явления310.
Перед украинскими историками в условиях централизованного планирования научно-исследовательской работы возникла необходимость тематической переориентации, отказа от исследования целого ряда проблем, встала задача вписывания отечественной истории в «своеобразие» российского прошлого в соответствии с концепциями, разработанными ведущими «официальными» историками. Например, специалисты по социально-экономической истории Украины, без оговорок о местной специфике, взяли на вооружение закрепленную в науке усилиями Б. Д. Грекова311 марксистскую концепцию генезиса и развития феодализма в России. Однако драматизм ситуации в украинской историографии заключался в глубоком разрыве с предыдущей историографической традицией, в потере преемственности, чему способствовало «идеологическое наступление против буржуазной идеологии», начатое в сентябре 1929 года Всеукраинским совещанием по делам науки312, что происходило не без участия «старых» авторитетных историков.
Достаточно яркая тому иллюстрация – труд Д. И. Багалея «Нарис (Очерк. – Примеч. ред.) української історіографії»313, в котором прозвучала и совсем иная характеристика А. М. Лазаревского. Хотя монография эта тогда не была опубликована и не могла непосредственно повлиять на дальнейший историографический процесс, она отражает и стремительные метаморфозы писаний самого Дмитрия Ивановича, отчетливо демонстрируя соответствие подобных метаморфоз изменениям в украинской историографии рубежа 1920–1930‐х годов. Багалей также фактически определил линии расхождения с дореволюционной, а полемизируя с М. С. Грушевским о наследии «признанного шефа историков Левобережья»314 – и с украинской национальной историографией. Писалось это, очевидно, не только под действием критики в адрес самого Багалея и не только с учетом кампании, развернутой против украинских историков. Главный труд Грушевского уже не мог удовлетворить Багалея именно из‐за построения концепции не на классовом, а «на национальном стержне»315. Достаточно большой раздел об Александре Лазаревском также можно считать вполне репрезентативным для того времени: академик критически отнесся, помимо прочего, к материалам семьи Лазаревских, изданным в 1927 году без учета «марксовской переоценки и источников, и представителей украинской историографии»316, равно как и к оценкам наследия самого историка Гетманщины в статье Грушевского, где Александр Матвеевич, вместе с Н. Костомаровым, П. Кулишом, В. Антоновичем, М. Драгомановым, И. Франко, был назван одним из крупнейших украинских историков317. Не соглашался Багалей и с выводом Грушевского о влиянии работ Лазаревского на углубление социально-экономических исследований: «Его труды не могли повлиять на исследования его последователей, хотя бы только потому, что у него самого социально-экономических исследований почти не было»318. И тут же наоборот: «Книга его („Малороссийские посполитые крестьяне“. – Т. Л.) до сих пор не потеряла своего значения и по своим материалам, и даже по некоторым выводам»319.
О каких выводах шла речь, трудно сказать. Ведь главный из них, о генезисе крепостного права, Багалей уже не поддерживал. Если раньше концепция Лазаревского относительно происхождения крепостного права казалась Багалею новой и верной320, то на рубеже 1920–1930‐х годов она уже «абсолютно не удовлетворяет, потому что здесь не сказано, что в России крепостничество появилось гораздо раньше пол[овины] XVII века»321. Итак, «схема образования крепостных отношений», предложенная Лазаревским, теперь воспринималась Багалеем как «слишком, так сказать, элементарная и на сегодняшний день полностью не удовлетворяющая, поскольку не имеет под собой твердой социальной базы, не раскрывая в основном ни роли украинской старшины, ни роли дворянского централизованного правительства»322.
В «Очерке» отрицалось и народничество Лазаревского, которому не прощалась свобода от политики, скептическое отношение «к национальным украинским организациям» (т. е. к «Старой громаде»), то, что он «резко выступал против национального пыла, пережитков национальной романтики», «сторонился сколько-нибудь ясной и наглядной увязки своих исторических исследований с теми общественными и политическими вопросами и движениями, которые волновали современное общество»323.
Отныне Лазаревский превратился в представителя дворянско-буржуазных украинских историков, «малоросса», «идеологически был связан с дворянством и буржуазией, которые поддерживали самодержавие». В исследованиях руководствовался якобы исключительно классовыми дворянскими интересами324.
Отличались у Багалея оценки наследия «главного историка Гетманщины» и в области истории элиты. Нарекания вызвала идеализация «украинского дворянства», признание «малороссийского дворянства» «почти единственной силой в обществе», «недопустимо широкие» рассказы «о всех его представителях», что объяснялось классовым дворянским подходом. Книгам Лазаревского не хватало «важнейшего для пролетарского читателя – …оценки исторических явлений со стороны пролетариата того времени и беднейшего крестьянства»325. При этом труды последователей «шефа» – В. А. Мякотина и В. А. Барвинского – были просто квалифицированы как «явно враждебные марксизму»326.
Итак, на рубеже 1920–1930‐х годов народническое направление исторической науки и ее безусловный лидер в исследовании Левобережной Украины приобрели новое историографическое качество. Они вписывались в суперсинкретичный поток украинской националистической историографии. Таким путем украинские советские историки не просто отказывались от наследия предшественников. В тех условиях маркировка, выставленная Лазаревскому и его направлению, фактически превращалась в клеймо, что автоматически выводило их из историографического оборота, образуя в нем пропасть и заставляя искать новые континуитеты. Трансформации историографического образа историка Гетманщины и поднятой им проблематики, в свою очередь, влияли и на изменения в структуре крестьянского вопроса.
Вместе с тем, несмотря на новые методологические предписания и необходимость работать в русле сталинской концепции истории, такой прерывности у российских историков, думаю, не произошло. Хотя советской историографии и была чужда сама мысль о научной преемственности, тем не менее еще многие десятилетия после революции, пока жили или имели возможность работать историки «старой формации», «традиция давала о себе знать, сказываясь в достаточно высоком профессионализме и общей культуре, в работах высокого научного уровня, в частности в области медиевистики»327. А. Я. Гуревич считал, что русская школа аграрной истории Средневековья, частично изменяя свои общие подходы и перестраивая исследовательскую методику, просуществовала до 1950–1960‐х годов328.
Не выпадали из обоймы достижений российских ученых и произведения их дореволюционных предшественников. В. О. Ключевский, один из трех «богатырей российской науки истории в XIX в.», «оставался неизменно популярным на протяжении почти всего следующего, XX столетия»329. М. М. Сафонов, анализируя курс лекций С. Б. Окуня по истории СССР, изданный в 1939 году и знаменовавший становление марксистской концепции внутренней политики российского правительства начала XIX века, также отметил не только опору историка на подходы М. Н. Покровского и А. Е. Преснякова, но и попытку «использовать всю сумму фактов, накопленных дореволюционными историками различных направлений»330. Б. Ю. Кагарлицкий вообще считает, что после разгрома «школы Покровского» советская историческая наука в основном вернулась к традиционным концепциям исследователей XIX века, лишь украсив их цитатами из Маркса, Ленина и Сталина331.
В значительной степени заслуга сохранения преемственности признается за Н. Л. Рубинштейном332, «Русская историография»333 которого и до сих пор удерживает статус одного из самых фундаментальных историко-историографических исследований. Книга, достойная «первого ряда историографической классики», была опубликована в 1941 году и стала первым общим курсом российской историографии, подготовленным в послеоктябрьский период334. Здесь было представлено творчество выдающихся российских историков – от В. Н. Татищева до Г. В. Плеханова, Н. А. Рожкова и многих других. Несмотря на резкую критику, развернувшуюся уже в конце 1940‐х годов, особенно во время кампании «по борьбе с космополитизмом», историографическая концепция Рубинштейна в целом закрепилась в советской исторической науке и нашла отражение в других историко-историографических трудах, в том числе и украинских авторов.
Учитывая историографическое значение титанического труда Н. Л. Рубинштейна, в контексте данной темы следует выделить ряд моментов: 1) концепции социально-экономической истории наиболее ярких выразителей «народнической», «буржуазной» историографии, в частности «либерально-народнического» направления, «буржуазного экономизма», «легального марксизма», «экономического материализма», не отождествлявшегося с марксизмом, были довольно основательно проанализированы; 2) поскольку проблемно-историографический принцип не был доминирующим, элементы крестьянского вопроса «растворились» в ходе анализа специфики того или иного течения, направления, школы; 3) работы В. И. Семевского и его школы по истории крестьянства и в то время сохраняли видное место в историографии вопроса; 4) не упоминая Ключевского, Рубинштейн фактически повторил его оценки наследия Семевского, добавив тезис об истории в конкретном развитии классовых противоречий; 5) линия историографической эволюции проблемы проводилась Рубинштейном от Семевского к его ученице И. И. Игнатович, которая, в отличие от учителя, отказалась от «общей постановки крестьянского вопроса» и в своих трудах перешла к истории крестьянства и крестьянских движений; 6) украинский историографический материал не попал в поле зрения Рубинштейна, специальный раздел, посвященный Н. И. Костомарову, касался преимущественно изучения им русской истории.
Итак, этот анализ не только суммировал, но и определял новые приоритеты. Главное – изучение идеологического аспекта крестьянского вопроса начиналось с В. И. Семевского. Полнота его трудов, как считал Рубинштейн, в значительной степени освобождала историка от «повторения проделанной автором работы, от обращения к использованным им источникам». Советским историкам оставалось только поставить проблему в контекст классовой борьбы, а анализ позиций авторов тех проектов решения крестьянского вопроса, что уже введены в оборот, провести с точки зрения классовых интересов и того практического смысла, который в эти проекты вкладывался. Историю идеи необходимо было рассматривать с точки зрения общественного движения335. Возражая против ограничения Семевским крестьянского вопроса проблемой эмансипации, Рубинштейн сам фактически «растворял» данный вопрос в истории крестьянства и истории общественной мысли, где приоритет оставался на стороне истории социальных движений. Такой подход и направил исследовательское внимание в указанное русло.
Украинские историки на этом этапе историографических трудов не писали. Как отмечал В. Г. Сарбей, ни Институт истории, ни Институт истории Украины не занимались специальной исследовательской работой в области историографии. Основные усилия этих учреждений были направлены на подготовку обобщающих работ по истории Украинской ССР336, к чему подталкивали и отказ от концепции М. С. Грушевского, и необходимость вписать украинскую историю в общегосударственный контекст. Поэтому, как выглядело восприятие наследия предшественников украинскими советскими специалистами по социально-экономической истории, можно представить на основе историографического вступления к монографии И. А. Гуржия, которая (вместе с работами Т. Журавлевой, А. Пономарева, Е. Черкасской, И. Шульги) знаменовала восстановление исследований социально-экономической истории дореформенной эпохи, но уже на следующем этапе, ограниченном с учетом историографической традиции серединой 1940‐х – серединой 1950‐х годов337. Современные историографы также отмечают, что именно с этого времени для украинской науки и культуры настали «особенно драматические дни». С постановлением ЦК компартии (большевиков) Украины от 1947 года «О политических ошибках и неудовлетворительной работе Института истории Украины Академии наук УССР» связывается очередной раунд «уничтожающей критики „старых“ работ» (т. е. обобщающих курсов, созданных К. Гуслистым, Н. Супруненко, Ф. Ястребовым, Н. Петровским и др.) и изъятие их из библиотек338.
Вместе с тем именно в послевоенный период советское руководство пыталось поддерживать положительный имидж страны. Истории здесь отводилась не последняя роль. Как считают историки, не только в условиях шовинистического разгула 1940‐х – начала 1950‐х годов, но и в последующем пропаганда беспокоилась о придании историческому облику Российской империи цивилизованно-европейского вида и привлекательных черт339. Россия теперь должна была восприниматься не как «тюрьма народов», а как «родина слонов». Побочным результатом этого стала возможность некоторой ревизии – «реабилитации» если не политики царской власти и господствующего сословия, то по крайней мере отдельных его представителей. Это позволило расширить круг «прогрессивных деятелей». Например, А. Т. Болотов уже трактовался не как ярый крепостник, а как естествоиспытатель, представитель передовой отечественной агрономической науки340. Смягчались и определения ряда общественно-политических направлений, в частности славянофильства, расширились возможности для работы в архивах и т. д.341 Итак, с конца 1940‐х годов, вопреки потрясению, которое в очередной раз перенесла историческая наука от борьбы с «безродными космополитами» и «буржуазными националистами»342, закладывались основы для изменения историографической ситуации в целом.
Докторская диссертация (1953) и монография (1954) И. А. Гуржия «Розклад феодально-кріпосницької системи в сільському господарстві України першої половини XIX ст.» («Разложение феодально-крепостнической системы в сельском хозяйстве Украины первой половины XIX в.») – этот труд выбивался из общего потока работ украинских историков того времени не только своей проблематикой, но и исключительно пространным историографическим очерком, который дает возможность понять направление историко-историографической мысли в украинской исторической науке. В конкретно-исторической части труда вернулся в научный оборот крестьянский вопрос, которому посвящен особый подраздел. Однако он фигурировал не как самостоятельная проблема, а как составляющая концепта кризиса и разложения феодально-крепостнической системы. Именно под таким углом зрения рассматривалась история дореформенного периода. История же крестьянского вопроса фактически отождествлялась с историей крестьянства343.
Гуржий подверг анализу наследие российских и украинских «буржуазных историков», ученых «из лагеря народников», и в первую очередь Семевского, оценивая его, хотя и без ссылки, по Н. Л. Рубинштейну. Были упомянуты и «легальные марксисты» – П. Б. Струве и М. И. Туган-Барановский, а также их последователи. Упреки им делались на основе ленинских статей, с неоднократным рефреном об ошибочном понимании процесса разложения феодально-крепостнической системы, недооценке решающего значения антикрепостнической борьбы. Но если русскую историографию Гуржий критиковал довольно спокойно, то в отношении украинской был непримирим, употребляя довольно резкие высказывания, оценки, характеристики. Весь удар приняли на себя за украинских историков М. Е. Слабченко и А. П. Оглоблин, которые «специализировались главным образом на фальсификации вопросов истории экономики»344. В историографическом очерке Гуржий совсем не упомянул А. М. Лазаревского и его последователей, хотя в работах, не имевших широкого историографического резонанса, иногда прямо ссылался на его труды, а также на некоторых других «буржуазных» историков345. Итак, новыми ориентирами для украинских ученых теперь стали работы П. И. Лященко, Н. М. Дружинина, С. Г. Струмилина, П. А. Хромова346. Изменяться такая ситуация будет только на следующем этапе – середина 1950‐х – начало 1970‐х годов, – когда начнет понемногу восстанавливаться связь с народнической историографией.
Выделение этого этапа, так же как и внеисториографические факторы, его определяющие, не требует объяснений. Об этом уже достаточно много сказано историками исторической науки. Напомню лишь, что во времена относительной либерализации научно-организационная зависимость украинских историков от Москвы, от «центра» не только не ослабела, но даже увеличилась347. Хотя этот период и определяется иногда как историографический «микроренессанс», все же, думаю, научные ориентиры украинских историков того времени формировались преимущественно не в результате осознания потребностей разработки тех или иных проблем отечественной истории, а партийными постановлениями, рекомендациями центральных академических институтов и «официальных» историков348. Поэтому, несмотря на попытки современных историографов выделить группу «непровластно настроенных историков в УССР», «фрондирующих украинских исследователей», «нонконформистов»349 (хотя это и вступает в противоречие с конкретными биографиями350), мы видим все более тесную корреляцию между научными результатами украинских ученых и «указаниями» сверху. Более того, создается впечатление, что украинская историография прочно закрепилась в фарватере российской, все больше превращаясь в провинциальную. Украинские историки уже не ставили самостоятельных исследовательских задач, хотя бы в виде создания новых обобщающих курсов, а только успевали реагировать на критику и отвечать на столичные научные инициативы, подбирая местный материал для иллюстрации тех или иных концепций общегосударственного значения.
Историографическим началом этого этапа можно считать две статьи-передовицы, важные в контексте данной темы, которые появились в 1955 году в «Вопросах истории». Ими, с одной стороны, подводился итог уже сделанному в области истории украинского народа и истории общественной мысли, а с другой – представлялось ви́дение перспектив дальнейших исследований. Констатации и установки подобных статей воспринимались как ориентир и руководство к действию.
Статья-призыв «За глубокое научное изучение истории украинского народа»351 фактически стала первым после длительного перерыва осмыслением состояния развития украинской исторической науки. Настойчивое подчеркивание «слабостей» украинской советской историографии было призвано изменить ситуацию. В данном контексте важными представляются нарекания по поводу невысокого уровня историографической проработки исследований, по поводу невнимания к источникам (в том числе и опубликованным) и отсутствия их критических обзоров352. По сути, прозвучал призыв, наряду с углублением критики буржуазно-националистической историографии, восстанавливать преемственность и прекращать практику игнорирования работ Н. И. Костомарова, В. Б. Антоновича, Д. И. Багалея, А. Я. Ефименко, А. М. Лазаревского, М. А. Максимовича. В перечне приоритетных сюжетов крестьянский вопрос в этой «передовице» не назывался, очевидно частично растворившись в важной для изучения социально-экономической истории Украины.
Украинские историки оказались весьма чувствительными и к тематическим определениям, и к советам ликвидировать элементы перестраховки, продемонстрировать настоящую научную смелость. «Передовица» обсуждалась на заседании Ученого совета Института истории 17 октября 1955 года, по результатам чего была подготовлена подробная информация о принятых мерах и планах отделов Института. Несколько позже появились рекомендации со стороны координационной комиссии по истории при Академии наук Украинской ССР (АН УССР)353. Результатом этого стали статьи в основанном в 1957 году издании «Український історичний журнал», монографии об историках, в том числе и о Лазаревском, где он снова определялся как «выдающийся»354, обобщающие работы по украинской историографии, а также ряд конкретно-исторических исследований, в первую очередь по предложенной «центром» проблематике.
Передовица девятого номера «Вопросов истории» за тот же 1955 год355, которую историки исторической науки считают этапной вехой развития советской историографии отечественной общественно-политической мысли и одновременно отправной точкой ее «оттепелевых» трансформаций356, была посвящена анализу состояния разработки истории общественной мысли. Подытоживая достижения, здесь отмечали рост интереса к этому направлению в целом, плодотворную работу по изданию источников, в частности произведений Н. Г. Чернышевского, В. Г. Белинского, А. И. Герцена, Н. А. Добролюбова, очередных томов материалов серии «Восстание декабристов», завершение третьего тома «Дела петрашевцев». В то же время много места уделялось анализу недостатков и начертанию программы дальнейших исследований. В перечне наиболее актуальных тем-задач близких к проблемам данной книги не оказалось, поскольку история общественной мысли приводилась в жесткое соответствие ленинской схеме русского освободительного движения. Но важно отметить, что в данном случае все же шла речь о необходимости глубокого исследования взглядов не только выдающихся «прогрессивных» русских мыслителей, но и менее известных представителей общественной мысли различных идейных течений, в том числе «консервативной и реакционной идеологий». Хотя это и было нужно лишь для раскрытия их «негативной сущности», все же увеличивались возможности смягчения оценок, расширения тематического, персонологического спектра.
Программные статьи и дискуссии, разворачивавшиеся на страницах официальных профессиональных изданий, также были призваны направить историографическое движение в правильное русло. Причем, с одной стороны, наблюдалось оформление определенного полемического поля, многообразие подходов к трактовке целого ряда проблем социально-экономической истории, в частности представителями «нового направления»357, звучали призывы к научности, объективности, историзму358, а с другой – настойчивыми напоминаниями придерживаться ленинской концепции исторического развития России жестко указывался «единственно верный» ракурс научных исследований.
В разработке истории дореформенной эпохи ведущими, главными были уже утвержденная ранее проблема кризиса, разложения феодально-крепостнической системы, а равно и генезиса капиталистических отношений, и концепция «революционной ситуации». В подготовленном Институтом истории АН УССР и вышедшем в 1958 году труде «Основні проблеми розвитку (развития. – Примеч. ред.) історичної науки в Українській РСР» впервые были осуществлены масштабное планирование и широкая координация научной работы в республике359. Одним из трех важнейших направлений в области истории феодализма, требующих немедленных исследовательских усилий украинских ученых, называлось разложение феодально-крепостнической системы и развитие капиталистических отношений в Украине во второй половине XVIII – первой половине XIX века360. Интерес к этому периоду объяснялся, кроме наличия источниковой базы, принятой датировкой процесса генезиса капитализма361. Причем с конца 1950‐х – начала 1960‐х годов внимание историков с проблем возникновения мануфактурной промышленности, первоначального накопления капитала, формирования пролетариата, развития всероссийского рынка переключилось на аграрный аспект, на исследование социально-экономических отношений на селе362.
Этому способствовала работа созданной еще в 1950 году при Институте истории АН СССР Комиссии по истории земледелия, издававшей «Материалы по истории земледелия СССР», «Материалы по истории сельского хозяйства и крестьянства», а также деятельность симпозиумов по аграрной истории Восточной Европы, где началась реальная дискуссия и определялись главные проблемы, требующие коллективного внимания историков-аграрников363. Крупным историографическим событием стало начатое в 1959 году издание многотомного труда под редакцией Н. М. Дружинина – «Крестьянское движение в России в XIX – начале XX века». В течение 1959–1968 годов вышло десять томов этой «дружининской» документальной серии364. Привлекали внимание к аграрной проблематике и дискуссии конца 1950‐х – начала 1960‐х годов по проблеме расслоения крестьянства, разложения феодализма и генезиса капитализма365. Но, несмотря на разворот в сторону аграрной составляющей проблемы кризиса и разложения крепостнической системы, аграрные отношения исследовались гораздо меньше, «практически их целостная характеристика содержалась лишь в учебной литературе и в общих курсах. <…> Специально изучались главным образом классовая борьба и освоение окраин страны»366.
Ленинская концепция «революционной ситуации» начала активно внедряться исследовательской группой, созданной в 1958 году при Институте истории АН СССР под руководством академика М. В. Нечкиной, и вскоре стала господствующей, особенно в изучении истории общественной мысли и публицистики середины XIX века367. Явление, по наблюдениям Нечкиной, до 1940‐х годов не замеченное ни в научной, ни в учебной литературе368, теперь было призвано стать «очками», сквозь призму которых рассматривалась предреформенная Россия.
Тематическое же наполнение концепта было зафиксировано в статье Н. И. Мухиной, где при помощи метода библиографической статистики обобщались штудии по данной проблеме с конца 1917 года по апрель 1959-го369. Автор представила основные блоки, которые охватывали работы по экономической истории, истории массового и общественно-политического движения, реформе 1861 года, культурным явлениям, кризису правительственной политики, самóй революционной ситуации и т. п. С оговоркой об определенной ограниченности метода, избранного для анализа, делался вывод о возможности определить тенденции для заполнения в дальнейшем выявленных лакун. В данном контексте важно отметить, во-первых, значительное доминирование работ по истории общественного движения (70%). Сюда вошли исследования по истории публицистики, революционного, либерального, национально-освободительного движений. Подавляющее большинство этих работ (665) касалось взглядов и идеологии Чернышевского (341 позиция), Добролюбова, Герцена, Огарева, только восемь – либерального движения и ни одна – «реакционного движения и идеологии»370. Второе место, со значительным количественным отставанием, занимали работы по истории реформы 1861 года (142). Во-вторых, показательной была и «картина географического распределения сил советских историков» – в Москве и Ленинграде было издано 1187 работ. На втором месте из 94 городов оказался Киев, которому принадлежало всего 62 позиции. Кроме столицы Украины, в перечень также попали Харьков (17 позиций), Одесса и Львов (по 7), Днепропетровск (4), Ужгород и Чернигов (по 1), что говорит о незначительном внимании украинских специалистов к истории первой половины XIX века. Правда, в данной статье учитывались только русскоязычные публикации.
Почти директивный характер методологических рекомендаций в отношении изучения проблемы «революционной ситуации» довольно ярко демонстрирует статья М. В. Нечкиной 1961 года371, канализировавшая в необходимое русло исследования, в частности, реформы 1861 года, одного из центральных сюжетов данной концепции. Устанавливался достаточно жесткий канон и последовательности изложения событий, и их оценок. Насколько укоренившимися уже в начале 1960‐х годов были основные положения данной концепции, свидетельствует открытое письмо Н. М. Дружинина к Франко Вентури, где не только категорически отрицалась данная итальянским историком оценка Крестьянской реформы как «Великой», но и существенно уточнялись мотивации интереса советского академика к истории крестьянства. Эта реформа не могла так вдохновить Дружинина, как предполагал Вентури. Ведь, несмотря на то что она действительно может восприниматься как рубеж двух эпох, «…и показания современников, и данные правительственных обследований… и богатая исследовательская литература давно сорвали ореол „величия“ с актов 1861 г.». Интерес же к истории крестьянства возник у советского ученого «под непосредственным влиянием крестьянского движения»372.
Степень усвоения украинскими историками концепции революционной ситуации проанализировал В. Г. Сарбей373, обратив внимание как на достижения, так и на пробелы, недостатки. К последним ученый отнес вялость дискуссий по вопросам хронологии данного феномена, неравномерность разработки выделенных Лениным признаков революционной ситуации, пренебрежение ленинскими замечаниями при изучении деятельности «великих революционеров, и среди них Т. Г. Шевченко», упрощение или модернизацию методологических положений классика, искажение мыслей вождя, выборочное, произвольное цитирование, изменение цитат, когда, например, дворяне, требовавшие от правительства политических реформ, превращались в первом томе двухтомника «Iсторія Української РСР» (1967) в «широкие общественные круги». Замечания по поводу суженной трактовки ленинских положений прозвучали и в адрес Н. Н. Лещенко, В. П. Теплицкого, Д. П. Пойды, авторов таких известных монографий, которые и до сих пор составляют историографическую базу многих исследований по истории Крестьянской реформы в Украине.
Вместе с тем Сарбей через трактовку ленинских работ, как бы прикрываясь «методологическими указаниями» вождя, продемонстрировал довольно широкое понимание проблем изучения предреформенной и пореформенной истории и показал, в каком направлении могла бы двигаться украинская историография при благоприятных обстоятельствах. В частности, историк подчеркнул избыток внимания украинских специалистов к истории классовой борьбы. В целом высоко оценивая труд Н. Н. Лещенко «Крестьянское движение в Украине в связи с проведением реформы 1861 года», он выразил сожаление относительно неспособности автора
избежать при анализе фактического материала распространенной в определенной степени в советской историографии тенденции к преувеличению размаха крестьянского движения периода подготовки и проведения реформы374.
Для Сарбея слова «революционная ситуация» не были абстракцией. Под ними понимался насыщенный переломный период, требующий всестороннего исследования:
Как и люди 50–60‐х годов XIX века, так и весь комплекс событий и явлений, которые составляют общее понятие революционной ситуации того времени, очевидно, исходя из ленинских установок, требует изучения и предварительного, и последующего хода исторического процесса375.
И главное – тесно связывая революционную ситуацию с ликвидацией крепостного права, ученый важной составляющей проблемы считал кризис «верхов», кризис «господствующего класса». Он настаивал на необходимости специального ее анализа, т. е. на следовании ленинскому замечанию относительно конфликта дворянства с самодержавием, высказанному в работе «Гонители земства и Аннибалы либерализма»: элита стремится ограничить абсолютную власть монарха с помощью представительских учреждений. «Об этом конфликте, – отмечал историк, – в украинской советской историографии нет ни одного исследования»376. К сожалению, нет и по сей день.
Понять, какую долю в создании картины дореформенной эпохи в целом составляли работы украинских историков и в каком направлении продвигалось изучение социально-экономической, в частности аграрной, истории и истории общественной мысли, позволили масштабные «Очерки истории исторической науки в СССР»377, отражавшие образ официальной науки и своеобразно подводившие итоги развития советской историографии378, а также многочисленные историко-историографические обобщения достижений за отдельные периоды, на отдельных крупных направлениях, «актуальные проблемы», написанные как российскими, так и украинскими авторами. Не останавливаясь подробно на характеристике каждой отдельной работы, выделю лишь наблюдения, важные в контексте данной темы. При этом отмечу, что историко-историографическая продукция второй половины 1950‐х – начала 1970‐х годов и следующего этапа – начала 1970‐х – конца 1980‐х – в содержательной части по актуальным в данном случае проблемам мало чем различается, что оправдывает ее обобщенную характеристику. Особенно это касается работ по истории украинской исторической науки, хотя они, к сожалению, не отражают изменений, произошедших на последнем этапе в исследовании даже русской истории.
Можно говорить, что этот этап, особенно со второй половины 1970‐х годов, отмечен историографической ассимиляцией, которой подверглись и советские исследователи, в первых рядах – специалисты по всемирной истории. Не случайно современные историографы, перечисляя новации периода «историографического плюрализма», рядом с французской историей ментальностей, британской и североамериканской психоисторией, новой немецкой социальной историей, американской интеллектуальной историей, называют российскую школу исторической антропологии379. Почти не отставали советские русисты от мировой исторической науки и в плане усвоения новых «технологий», подтверждением чего стали, например, работы, выполненные с применением ЭВМ, сборники «Математические методы в исторических исследованиях», что было ярким проявлением «идеологии профессионализма», все более популярной с 1970‐х годов – в условиях «снижения тона», «расшатывания „ментальных опор“ марксизма», когда начиналось «постепенное восстановление общности в духовном развитии России и Запада»380. Такие направления, как «неофициальная медиевистика»381 и Московско-Тартуская школа семиотики, стали не только символом тематического и методологического обновления, но и свидетельством того, что советские ученые-гуманитарии «своими тропами» возвращались «на большак мировой культуры»382.
Важным в контексте темы можно считать и появление в 1970‐е годы критических рецензий известного знатока эпохи «просвещенного абсолютизма», С. М. Троицкого, на труды американских ученых, Р. Джонса и М. Раева, посвященные истории русского дворянства XVIII века. С рядом положений этих трудов рецензент вынужден был согласиться383. Своеобразным ответом зарубежным коллегам были работы по истории дворянства, созданные самим Троицким384. На украинском материале еще в 1970‐е годы, на Федоровских чтениях в Москве, Я. Д. Исаевич показал, как необходимо применять новые в то время методы социальной истории.
Современные историографы отмечают, что со второй половины 1950‐х годов было положено начало разнообразным контактам отечественных ученых-историков, в том числе и через участие в международных конференциях385, что расширяло научные горизонты, стимулировало исследовательский поиск. Однако это мало сказалось на украинских историках, работы которых не всегда соответствовали должному уровню даже советской историографии386. Осознание отставания от общесоюзного уровня в разработке истории «феодальной формации в Украине» и истории капитализма чувствовали и сами украинские историки, констатируя отсутствие монографий, сокращение количества работ по истории XIX века, в то время как в целом по стране здесь были достигнуты значительные успехи387. Как «слабое место» проблемно-обобщающих и монографических исследований украинской истории воспринимались также «недооценка авторами того, что сделано их предшественниками» и «отсутствие аналитических, глубоких обзоров использования источников и литературы»388.
Наиболее широко проблемы истории феодализма в Левобережной Украине были поставлены В. А. Романовским. Помимо прочего, он назвал – как малоразработанные и требующие тщательного изучения – проблемы формирования крупных земельных владений в крае, типов и форм хозяйства, форм землевладения, установившихся в середине XVII века. Все это, утверждал историк, необходимо исследовать не с формально-правовой, а с экономической точки зрения, поскольку «гораздо важнее изучение не различных юридических формул, определяющих характер владения маетностями… а отношения землевладельца и непосредственного производителя материальных благ»389. Однако призывы Романовского (который, правда, после ссылки работал до конца жизни в Ставрополе), как и его постановки проблем, остались незамеченными.
Определенным подтверждением отставания можно считать то, что в историко-историографических обзорах состояния исторической науки в СССР и учебниках по историографии анализ работ украинских историков почти полностью отсутствовал. Лишь иногда назывались имена С. Я. Борового, И. А. Гуржия, В. А. Голобуцкого, Н. Н. Лещенко, А. З. Барабоя, С. Н. Злупко, А. С. Коциевского, С. А. Секиринского390. В таком разделе «Очерков истории исторической науки в СССР», как «Историография русского революционного движения и общественной мысли XIX в.», украинские авторы вовсе не упоминались, несмотря на скорее библиографический, чем историографический характер «Очерков»391. Это же можно сказать и о статьях, посвященных достижениям советской исторической науки в изучении истории феодализма и капитализма392. Анализ состояния разработки во второй половине 1970‐х годов социально-экономической истории, истории культуры и общественной мысли XVIII–XIX веков также обошелся почти без трудов по истории Украины393. Из истории крестьянства и рабочего класса этого периода не названо ни одной работы, чего нельзя сказать о монографиях по истории Беларуси, Литвы, Молдавии, различных регионов России.
Разумеется, в сравнительно коротких очерках трудно было учесть все, что сделано в рамках огромного цеха советских историков. Но в специальном исследовании, где представлялись труды второй половины 1970‐х годов по основным проблемам истории народов СССР, в частности истории крестьянства, аграрных отношений, классовой борьбы, не указано ни одного труда по истории Украины «эпохи феодализма», а по социально-экономической истории «периода зарождения капитализма» встречается ссылка только на одну монографию – об экономических связях Северной Буковины с Россией и Надднепрянской Украиной в XIX – начале XX века394. Среди исследований революционной ситуации, названных в библиографическо-статистической работе Н. И. Мухиной за 1917‐й – начало 1959 года, также нет ни одного по Украине, хотя другие союзные республики упомянуты395. Тематическая роспись всех статей за 1960–1986 годы, публиковавшихся в сборниках «Революционная ситуация в России в 1859–1861 гг.», также содержит лишь три работы по украинской тематике396.
К сожалению, и специальные обзоры украинской историографии не слишком информативны в отношении изучения ранних периодов истории Украины. В частности, А. Г. Шевелев, подытоживая успехи украинских историков за 1970–1974 годы, в первую очередь подчеркнул приоритет разработки истории советского общества397. Очевидно, воспринимая такую ситуацию как вполне нормальную, историк фактически еще раз зафиксировал хронологический перекос в разработке истории Украины, на который и до того обращали внимание – например, Ф. П. Шевченко, анализируя в 1964 году состояние дел с «Українським історичним журналом» на заседании дирекции Института истории АН УССР и Института истории партии при ЦК компартии Украины398. По мнению А. И. Гуржия и А. Н. Доника, с 1972 года «уклон журнала в сторону современной тематики стал неизбежным», а преимущества в публикациях по истории средневековой Украины были на стороне истории «классовой борьбы трудящихся масс против угнетателей»399. Не случайно в историко-историографических трудах украинских ученых анализу исследований по истории Украины второй половины XVIII – первой половины XIX века также отводился минимум их общего объема. Показательна в этом отношении «Историография истории Украинской ССР». Но, в отличие от предыдущих историко-историографических работ, здесь нашлось место для концепта «крестьянский вопрос», который определен как «центральный в социально-экономической и политической жизни страны»400. И хотя пояснения о содержании крестьянского вопроса отсутствуют, однако, судя по тексту и ссылочному аппарату, оно фактически отождествлялось с историей крестьянства, в которой важнейшей составляющей была классовая борьба.
В контексте темы представляет интерес обзор историографии падения крепостного права, выделенный в самостоятельный сюжет Н. Н. Лещенко. Отбросив ложную скромность, основное внимание он уделил анализу собственной монографии, лишь упомянув дореволюционных предшественников, а также работы В. П. Теплицкого и Д. П. Пойды. Несмотря на констатацию того, что «проблема падения крепостного права в советской историографии изучена обстоятельно», здесь были обнаружены и «некоторые вопросы, нуждающиеся в дополнительном, более глубоком исследовании»401. К сожалению, перечень этих вопросов оказался достаточно ограниченным и касался преимущественно истории реализации Крестьянской реформы.
Получить более детальную картину помогли бы проблемно-историографические исследования. Но, как заметил В. Г. Сарбей, подытоживая развитие украинской историографии за семьдесят лет, «проблемные историографические исследования <…> не получили в Украинской ССР системного характера и вполне определялись личными предпочтениями ученых»402. Поэтому уровень интенсивности изучения крестьянского вопроса, его возможные сюжетно-тематические доминанты выяснялись по проблемно-историографическим обзорам советских русистов, регулярно появлявшимся с 1960‐х годов как результат серьезного эмпирического накопления и дифференциации исторического знания. Это не только отдельные разработки, но и историографические разделы монографий, диссертаций, которые также проверялись на наличие «украинского следа».
Крестьянская реформа 1861 года в качестве центральной в контексте первой «революционной ситуации» была осмыслена в ряде проблемно-историографических исследований, в первую очередь П. А. Зайончковского, Б. Г. Литвака, Л. Г. Захаровой403, ставших почти классикой. Не вдаваясь в детали анализа, поскольку это неоднократно делали историки Крестьянской реформы, замечу лишь, что историографическая канва этих работ почти совпадает. Это же в основном касается оценочных и теоретико-методологических моментов. В данном случае важно отметить, что, во-первых, в указанных обзорах не только не названы исследования по истории крестьянского вопроса, но и отсутствует само это словосочетание. Во-вторых, одним из признаков изменений в историографии проблемы считалось увеличение региональных исследований, которые проводились на местных архивных материалах, необходимость чего, кстати, еще в 1941 году подчеркивал Е. А. Мороховец404. В-третьих, украинские материалы попали в поле зрения историографов. Но среди самых ранних фигурировала лишь одна из работ А. В. Флоровского – «Воля панская и воля мужицкая. Страницы из истории аграрных волнений в Новороссии. 1861–1863», отнесенная Зайончковским к краеведческим исследованиям. Литвак же остановился на этой брошюре более продолжительно, подчеркивая «завидную трезвость» анализа источников из одесских архивохранилищ. Другие работы Флоровского, также написанные на основе одесских архивов405, почему-то не упоминались. Отмечая в украинской науке «преобладание тематики крестьянского движения в период реформы», историографы указывали на диссертацию М. И. Белан и статьи Ю. Я. Белан, М. М. Максименко, Д. П. Пойды. Заметным событием не только для украинской исторической науки считалась монография Н. Н. Лещенко. Захарова же не упомянула ни одного исследования украинских авторов. Это можно сказать и о специальных проблемно-историографических обобщениях по истории классовой борьбы и общественно-политического движения406.
Нужно также обратить внимание на один симптом, важный для историографических очерков 1960‐х годов. Подчеркивая приоритетность исследования экономической истории, истории классовой борьбы, освободительного движения, положения рабочих и крестьян, ученые все чаще писали о необходимости избегать упрощения, выявлять различные причины исторических явлений, что требовало заполнения лакун407, разработки целого ряда проблем, к которым относили и «идеологию господствующих классов»408, «кризис верхов», «идейный кризис дворянства», «либеральное движение, борьбу различных группировок внутри господствующего класса»409. Историкам реформы рекомендовалось «провести сравнительный анализ многочисленных индивидуальных и групповых проектов освобождения крестьян и проектов губернских комитетов с данными уставных грамот по имениям этих же помещиков для выяснения истинной картины удовлетворения как классовых, так и личных интересов помещиков реформой 1861 г.»410.
В изучении различных идейных направлений, если судить по тематике репрезентативного цикла «Революционная ситуация в России 1859–1861 гг.», существенных сдвигов не произошло411. Составители сборника «Общественная мысль: исследования и публикации» также подчеркивали, что «недостаточно изучены не только мыслители славянофильского круга, представители охранительного консерватизма, но и революционеры-демократы»412. Однако крестьянский вопрос, хотя и в контексте центральных проблем, продолжал советскими историками исследоваться, как в явном, так и в «скрытом» виде413. Ощутимой была и потребность хотя бы утилитарно вернуть дворянскую составляющую крестьянского вопроса. Иногда, особенно в контексте разработки истории Просвещения в России, общественной мысли, внутриполитической и экономической истории, крестьянский вопрос становился центральным сюжетом, предметом первостепенного исследовательского внимания414. Отмечу, что большинство этих работ напрямую к истории Украины не относятся. Но без них вряд ли возможно понимание уровня интенсивности изучения крестьянского вопроса, определение его структуры, доминант, закрепившихся в 1960–1980‐е годы.
Позиции историков, для которых тема крепостного права и положения крестьян была одной из центральных, в концентрированном виде изложены в монографии М. Т. Белявского «Крестьянский вопрос в России накануне восстания Е. И. Пугачева», где доказывалось, что вся политика Екатерины II «была направлена исключительно на сохранение и укрепление крепостничества в самых жестких его формах»415. Но в первую очередь эта книга все же посвящена рассмотрению того, как зарождались в России антикрепостнические освободительные идеи, – с целью выяснить место и роль первого этапа их формирования в общем процессе истории «передовой» общественно-политической мысли и в возникновении революционной идеологии, революционного движения в стране. Белявский не прибегал к размышлениям о смысловом наполнении крестьянского вопроса. Однако из поставленной им задачи – «рассмотреть, как проходило обсуждение вопроса о правах дворян, крепостном праве и положении крестьян на первом этапе формирования антикрепостнической идеологии в России» – понятно, что в этот концепт включалась проблема дворянства, крестьянства и крепостного права, в основном в идейном измерении416. Причем интерес к крестьянству не ограничивался только помещичьими подданными.
Довольно развернутой оказалась и дворянская проблема. Главный предмет внимания историка – формирование антикрепостнической мысли – рассматривался на фоне несколько более широкой панорамы идейной ситуации 60–70‐х годов XVIII века. Важны также и объяснения Белявского относительно трактовки понятия «антикрепостнический», используя которое автор не сводил его содержание только к призывам ликвидации крепостного права. Трудности филигранного распределения идейных позиций преодолевались путем проведения «разграничительной линии» по принципу: они первыми выступили в защиту трудового народа417. Белявский также акцентировал близость взглядов «охранителей» – Н. И. Панина, Д. А. Голицына, И. П. Елагина, Н. М. Карамзина и «антикрепостников» – Н. И. Новикова, Г. Коробьина, А. Я. Поленова, Я. П. Козельского, призывая вернуться к теории «единого потока», к тому, что «все они (названные герои. – Т. Л.) оказываются „либеральными дворянами“, идущими за Екатериной II и ее „Наказом“»418. Итак, в истории общественной мысли, хотя и без деклараций, крестьянский вопрос снова оказался тесно связан с дворянским.
В докторской диссертации А. Г. Болебруха419 крестьянский вопрос также является скорее не целью, а средством – в частности, для изучения идеологии Просвещения в России. Хотя ученый не останавливался специально на трактовке крестьянского или аграрно-крестьянского вопроса, однако очевидно, что здесь, как и в работах других историков420, речь шла о проблемах крепостного права и его ликвидации. В сложный по внутренней структуре историографический очерк были включены исследования по истории крестьянства, начиная с И. Д. Беляева, по истории крепостного права, крестьянского и общественного движений, общественной мысли, Просвещения, по персоналистике и, главное, труды, где говорилось об обсуждении дальнейшей судьбы крепостничества.
Важно отметить, что, хотя предметом исследовательского внимания была преимущественно «передовая общественно-политическая мысль», цель работы заключалась в изучении процесса дифференциации течений в русской общественной мысли рубежа XVIII–XIX веков421. В поле зрения автора оказались и «просветители», и «буржуазные реформаторы», и «консерваторы», т. е. представители тех основных идейных направлений, которые тогда выделялись в советской историографии. Причем «консерваторам» и «дворянской классовой доктрине», которые, по утверждению ученого, до этого почти не исследовались, было отведено довольно много места422. Таким образом, фактически прозвучала проблема «дворянство и крестьянский вопрос», но на российских материалах, без выделения региональной, в том числе украинской, специфики. Украинские сюжеты вообще не были центральными для автора. Показательно, что в довольно пространной историографической части диссертации не упоминаются труды украинских специалистов – скорее, по причине отсутствия тех, которые касались бы поднимаемых Болебрухом проблем. А в своих оценках персоналий, в частности В. Н. Каразина, автор диссертации солидаризировался не с украинскими (А. Г. Слюсарский, Л. А. Коваленко, А. М. Чабан), а с российскими советскими учеными.
Итак, финиш украинской советской историографии в изучении крестьянского вопроса, шире – аграрной истории, истории общественной мысли мало чем отличался от стартовых позиций. Несмотря на довольно значительные достижения историков в общесоюзном масштабе и, разумеется, неубывающую актуальность проблемы, исследование ее, во всяком случае в восприятии украинских историографов, так и не сложилось в отдельное направление, в отличие от, скажем, критики «буржуазных и буржуазно-националистических фальсификаторов истории Украины»423, развернувшейся «как никогда ранее, широким фронтом» именно в конце 1980‐х годов. Это объясняется и отсутствием исследований теоретико-методологического характера424. Тем не менее, несмотря на «растворение» крестьянского вопроса, в это время были намечены основные историографические этапы в изучении отдельных составляющих проблемы. Историками был проанализирован или хотя бы отмечен, учтен основной массив исследований начиная со второй половины XIX века. Особенно это касается историографии крестьянства, реформы 1861 года, истории классовой борьбы, общественно-политической мысли и общественного движения, которые и стали доминантными.
Начало третьего историографического периода, который продолжается с 1990‐х годов до наших дней, совпадает с серьезными общественно-политическими изменениями. Об их влиянии на различные сферы жизни общества, в том числе и на историческую науку, уже достаточно много сказано, хотя точно уловить и определить момент завершения советской историографической эпохи непросто425. Ученые, активно размышляя над новыми историографическими реалиями, пытаясь определить основные тенденции и описывая их в терминах «национализация, интернационализация науки» и т. д., раскрывая механизмы этих процессов, одновременно говорят о возможности дать лишь общие представления о многослойном историографическом информационном потоке, говорят о преждевременности глубокого анализа постсоветской историографической ситуации, о необходимости для этого определенной дистанции, о возможности вести речь не об уровне отечественной науки в целом, а лишь вокруг конкретного предметного повода426. Частично соглашаясь с этим, я все же считаю необходимым именно по такому предметному поводу зафиксировать идейно-тематические сдвиги на новом витке «интеллектуальной спирали»427.
Выше уже обращалось внимание на определенные различия, еще в рамках советской исторической науки, в подходах и тематике исследований между украинскими и российскими специалистами. С разрывом же историографического целого следует говорить не просто о двух потоках, а об отдельных национальных историографиях. И перед украинскими, и перед российскими учеными в условиях «архивной революции», «информационного взрыва» возникли несколько схожие задачи – открыть целые пласты ранее неизвестной истории428. Но, если российские историки могли почти одновременно и предлагать новые концепции, модели, и прибегать к «простой реконструкции прошлого», то их украинские коллеги, если придерживаться подобной терминологии, должны были заняться «конструированием». Итак, если российские специалисты аграрно-крестьянской, шире – социально-экономической истории, «покаявшись»429, начали довольно быстро налаживать связь с мировой гуманитарной наукой, ориентируясь на ее образцы, но не покидая уже вспаханного поля, то для украинских историков это было не просто время парадигмальных изменений. По вполне понятным причинам они должны были восстанавливать историографическую преемственность, что неизбежно возвращало к традициям и, соответственно, «нормам» конца XIX – первых десятилетий XX века. Приобщение же к достижениям мировой гуманитарной науки происходило преимущественно через «формирование своеобразной соборности национальной исторической мысли»430, т. е. путем ознакомления с «диаспорной» историографией, что ускоряло усвоение «национальной парадигмы». Поэтому украинские историки, несмотря на декларации о необходимости взять от марксизма все лучшее431, одновременно более радикально, чем российские, разрывая с советским историографическим наследием и приоритетной для него тематикой, в очередной раз тратили энергию не на пересмотр, а на (вос)создание «большого нарратива», в котором первенство отдавалось национально-освободительной борьбе, общественно-политической составляющей исторического процесса. В это время снова «главной задачей украинских историков… стало создание фундаментальной, по-настоящему научной истории украинского народа»432.
В начале 2000‐х годов известный в Украине историограф Л. Зашкильняк, говоря о «пока что слабой дифференциации украинской историографии», фактически писал об отсутствии проблемной историографии433, что неизбежно заставляет обратиться к обобщающим работам по украинской историографии. Интересующие меня сюжеты лучше всего зафиксированы в соответствующих разделах коллективной монографии под редакцией Зашкильняка: «Проблемы истории Украины XVI–XVIII веков» (автор А. Заяц) и «Украинское национальное возрождение в XIX – начале XX века в современной отечественной историографии» (авторы К. Кондратюк и В. Мандзяк). Само название последнего раздела подтверждает, что социальная, экономическая проблематика не является приоритетной, во всяком случае с точки зрения историографов. Относительно характеристики исследований по истории XVIII века следует указать на ряд моментов. Во-первых, автор выразил удовлетворение возобновлением интереса к изучению истории украинской социальной элиты – шляхты и казацкой старшины – в первую очередь в работах В. Панашенко, А. Струкевича, В. Кривошеи434. Во-вторых, он с удивлением обнаружил, что «меньше всего внимания украинские историки уделили самому многочисленному слою украинского общества XVI–XVIII веков – крестьянству»435. В-третьих, ни одно из названных здесь исследований не касается Левобережной Украины436.
И все же надо сказать, что в последние годы ситуация с «крестьянской» тематикой несколько меняется. Во всяком случае, актуальность ее исследования на новом уровне на просторах Новой истории хорошо осознается, как и необходимость расширения сюжетного спектра437. При этом в недавних историографических обзорах крестьяноведческих работ отмечаются противоречивость процесса обновления, необходимость дополнительных усилий для выяснения целого спектра проблем438, недостаток методологических новаций и почти полная неподвижность традиции в изучении истории крестьянства439. Пожалуй, единственными работами, где прослеживаются осведомленность в мировых тенденциях и стремление адаптировать новые теоретико-методологические подходы к украинскому материалу, называют монографии А. Заярнюка, А. Михайлюка и Ю. Присяжнюка440. Даже в академическом издании очерков «Iсторія українського селянства (крестьянства. – Примеч. ред.)», где задекларированы новации, «главный герой», по замечанию М. Яременко, «представляется так, как и столетие перед этим»441.
На мой взгляд, ситуация вокруг XVIII – первой половины XIX века в определенной степени объясняется историко-историографическим восприятием творческого наследия предшественников, в частности А. М. Лазаревского, который снова превращается в «знаковую фигуру украинской историографии»442. И тут обнаруживается интересная вещь. Казалось бы, большое временнóе расстояние само по себе способствует переосмыслению того, что было сделано историком Гетманщины, – переосмыслению с учетом подходов современного крестьяноведения. Но в юбилейных статьях начала XXI века вновь утверждается забытый историографический образ историка-народника, «даже не столько в смысле его политических императивов, сколько в понимании им движущих сил и хода исторического процесса»443. Соответственно, стереотип социально-экономических отношений второй половины XVII – XVIII века, воспринятый от Лазаревского, не только не подвергается уточнению, корректировке, а, по сути, канонизируется. Проанализировав работу «Малороссийские посполитые крестьяне», В. И. Воронов сделал вывод, справедливый относительно творчества Лазаревского, – «одно из лучших достижений в научном наследии ученого», – но, думаю, печальный для современной украинской историографии: эта работа, написанная в 1866 году, и на сегодняшний день – «одно из наиболее глубоких исследований по истории украинского крестьянства»444.
Концепция Лазаревского поддерживается без основательного анализа и только иллюстрируется дополнительным источниковым материалом445. Поэтому и сейчас представления об особенностях социальной ситуации в Гетманщине в последний период ее существования остаются на уровне начала XX века. А «ответственность за повторное введение крепостного права в Украине (после его временной ликвидации во время Освободительной войны середины XVII века)» продолжает возлагаться «не только на российское самодержавие, но, частично, и на украинскую казацкую старшину и дворянство». Этот тезис Лазаревского считается «абсолютно бесспорным», «справедливым и аргументированным»446. Оказывается, дело не в особой социально-экономической и общественно-политической ситуации, сложившейся в результате Хмельнитчины и к созданию которой были причастны массы казаков, показаченных посполитых и шляхты, а только в сосредоточении в руках старшины всей полноты власти, позволявшей им легко «превратиться в господ».
Примечательно, что украинские историки именно в связи с Лазаревским заговорили и о крестьянской реформе 1861 года как о «рубеже, разделившем все модерное российское прошлое на до- и пореформенную эпохи». Реформа вновь стала «Великой», заняла место «где-то рядом с такими незабываемыми, знаковыми явлениями, как Гражданская война 1861–1865 годов в Соединенных Штатах Америки и революция коммунаров 1871 года во Франции»; подчеркивается ее влияние на «тектонические сдвиги в историческом сознании современников», на «коренное переформатирование российского культурного пространства»447. Желание показать значение и величие Великой реформы подтолкнуло и к достаточно непривычным определениям. Реформа 1861 года, оказывается, положила начало общественным и культурным практикам, которые «составляют уникальный узор» из «позитивистских и просветительских компонентов» в творчестве Лазаревского448.
Однако крестьянско-дворянский вопрос в контексте тесно связанной с ним проблемы 1861 года пока выглядит довольно туманно. Не очень четко поставлены темы в немногочисленных проблемно-историографических исследованиях, диссертациях, своеобразных «итоговых» и юбилейных статьях, которыми подводится черта под предыдущей традицией. Они не свидетельствуют о существенных сдвигах и в значительной степени закрепляют уже имеющиеся оценки.
В подобных очерках история дворянства интересует специалистов по XIX веку и историографов, к сожалению, главным образом в контексте процесса взаимоотношений украинской элиты с имперским центром, в контексте социальной психологии «элитарных слоев общества как носителей полной информации о социокультурном наследии нации»449, в контексте политической культуры или проблемы бюрократии. Как составляющая крестьянского вопроса, социально-экономической истории прошлое социальной элиты украинскими историками пока не воспринимается, что подтверждают обзоры достижений флагмана отечественной науки – Института истории Украины450. Остается неизменной в украинской историографии и крестьяноцентричность «крестьянского вопроса». Аграрно-крестьянский вопрос продолжает отождествляться исключительно с историей крестьянства. Дворянство же, как и другие социальные группы, в аграрное пространство не вписывается. Да и сам крестьянский вопрос тоже трактуется довольно узко – преимущественно как «принципы и методы ликвидации крепостного права»451.
Сказанное полностью относится и к зарубежной украинистике, где не сложилось традиции изучения социально-экономической истории Нового времени. Это подтверждают и библиографические обзоры452. Показательным в данном контексте представляется аннотированный список рекомендуемой, преимущественно англоязычной литературы, помещенный в соответствующие разделы недавней обобщающей работы по истории Украины американско-канадского историка Павла Магочия453. Несмотря на авторское замечание, что «немало англоязычных работ посвящено социально-экономическому положению украинских земель в составе Российской империи», подавляющее большинство из названных касается «национального вопроса», «формирования украинской национальной идеологии», отражает биографии выдающихся деятелей национального движения, преимущественно Т. Шевченко, а также П. Кулиша, Марко Вовчка, И. Франко, М. Драгоманова и др. История дворянства, крестьянства, социальных взаимоотношений, очевидно, выпала из поля зрения зарубежных украинистов, если не считать названной англоязычной книги французского историка Даниэля Бовуа о правобережной шляхте. Исследования по социально-экономической истории дореформенного времени здесь совсем отсутствуют.
Сам текст работы Магочия в части «Украина в Российской империи» также не слишком перегружен сюжетами по социально-экономической истории, которые к тому же персонологически почти не насыщены. Но главное, что в этой новейшей синтезе закрепились традиционные для народнической украинской историографии положения: о полном бесправии крестьянства первой половины XIX века, которое, «кроме права на собственные орудия труда», не имело никаких прав, о крепостных как о «живом движимом имуществе», «стоившем меньше, чем скот» и т. п.454 Все это показывает, что зарубежная украинистика так же далека от современного крестьяноведения, как и «материковая», что исследования по истории крестьянства не только не ведутся, но и не пересматриваются в той своей части, где «осели» давно сложившиеся представления455. Не говорю уже о том, что стереотипы касательно украинской крепостнической действительности в значительной степени были построены на примерах из русской истории, на основе, скорее, нелучшей научной продукции, поскольку в качественных исследованиях даже советских русистов 1970–1980‐х годов картинка уже значительно уточнялась и более ярко раскрашивалась. Нечего и говорить о современной российской историографии крестьянской проблематики, точнее – зарубежной русистике, обращение к которой в поисках нового образа крестьянского вопроса оказалось наиболее оправданным и плодотворным.
Разумеется, я не ставила себе такой дерзкой задачи, как обзор современной российской историографии проблемы, особенно с учетом вышеупомянутого сюжетного ее разнообразия. Тем более что довольно солидные историографические очерки уже представлены современными специалистами, например Ю. А. Тихоновым, В. Я. Гросулом, в монографиях которых проанализировано большинство значимых (в том числе и появившихся в недавнее время) исследований по истории российского крестьянства, сельского хозяйства, помещичьей и крестьянской усадьбы, проблем социального взаимодействия, основ бытования крепостного права и феодальных порядков, формирования гражданского общества и его взаимоотношений с властью и т. п.456
Учитывая эти обзоры и постановку тем в целом ряде историографизированных исследований ученых-русистов, отмечу только некоторые важные, с моей точки зрения, изменения в разработке крестьянского вопроса. Причем еще раз подчеркну положение о сохранении преемственности в исследовании социально-экономической истории при существенном обновлении подходов и оценок, что произошло как благодаря формированию «единой историографии России»457, т. е. поиску точек соприкосновения между российскими и зарубежными, преимущественно американскими, русистами, так и благодаря ориентации вчерашних советских исследователей на достижения и подходы мировой гуманитаристики.
Уже в начале 1990‐х годов теоретический семинар по аграрной истории под руководством В. П. Данилова ознаменовал ориентацию российских историков на достижения зарубежного крестьяноведения. Первые заседания были посвящены обсуждению работ ведущих специалистов в этой области – Дж. Скотта и Т. Шанина. А материалы и выступления участников семинара почти сразу же публиковались458. Новации в крестьяноведении касались и изучения особенностей социального взаимодействия, в том числе и между крестьянством и дворянством. В частности, Л. В. Милов уже в ходе обсуждения концепции Шанина, обращая внимание на специфику влияния природно-географического и климатического факторов на экономики Западной и Восточной Европы, отмечал необходимость учета, кроме эксплуататорской, и страховой функции помещичьего хозяйства, разрыв с которым крестьянского хозяйства в пореформенный период во многом объясняет резкую пауперизацию бывших крепостных459.
Потребность в обновлении, конечно, не означает, что историографическая инерция не давала себя знать. В частности, «История крестьянства России с древнейших времен до 1917 г.», третий том которой появился в 1993 году, еще не претерпела серьезных изменений. Кстати, здесь еще содержались и разделы о крестьянах Украины, написанные во вполне традиционном для советской историографии духе460. Но материалы многочисленных крестьяноведческих конференций уже в начале 2000‐х годов демонстрировали переход в новое качество и значительное расширение сюжетно-тематического спектра исследований461. В контексте данной темы важно, что российские историки считали необходимым с помощью обновления теоретико-методологической и источниковой основы освободиться от предубеждения против самостоятельности крестьянской экономики и возможности специфической крестьянской аграрной эволюции, отказаться от характерного для предыдущей традиции взгляда на аграрное развитие «как на постоянное приготовление деревни к революции», акцентировали внимание на изучении хозяйственного этоса, духовной жизни главных участников аграрных отношений462.
Значительные изменения произошли и в изучении истории российского дворянства. Здесь, так же как и в крестьяноведении, важны были пересмотр предыдущих оценок и тематическое расширение. Причем историки все чаще стремились отойти от образа «эксплуататора» и не забывать, что
великая русская культура, которая стала национальной культурой и дала Фонвизина и Державина, Радищева и Новикова, Пушкина и декабристов, Лермонтова и Чаадаева и которая составила базу для Гоголя, Герцена, славянофилов, Толстого и Тютчева, была дворянской культурой (выделено автором цитаты. – Т. Л.). Из истории нельзя вычеркнуть ничего. Слишком дорого приходится за это расплачиваться463.
С. О. Шмидт в предисловии к сборнику материалов В. О. Ключевского также призывал
отказаться от категоричности некоторых расхожих мнений, основанных на восприятии образности художественной литературы без учета степени метафоричности обличительного стиля ее. Хотя выявлено в архивах множество фактов, убеждающих в дикой жестокости и диком же бескультурье помещиков-крепостников (вспомним пушкинское определение – «барство дикое»), не следует забывать о том, что «недоросль» Митрофанушка был ровесником и Карамзина, и тех, в чьих семьях выросли будущие герои «Евгения Онегина» и «Войны и мира». В серьезных научных трудах не дóлжно ограничиваться тенденциозно одноцветным изображением провинциальных помещиков последней четверти XVIII в. лишь как Скотининых и Простаковых; как и во второй четверти XIX в., не все походили на героев гоголевских «Мертвых душ»464.
Начав с синтеза предыдущих достижений465, российские ученые постепенно перешли к тотальному «наступлению» на социальную элиту. История дворянства стала неотъемлемой составляющей многочисленных междисциплинарных «интеллигентоведческих» конференций в различных городах России466. Как результат – каждый желающий может найти в интернете довольно обширные «дворянские» библиографии. Но в свете сюжетов этой книги особенно отмечу интерес к изучению психологии дворянства, «мира мыслей», социокультурных представлений, жизненного уклада – бытовых условий, образования, традиций, развлечений, т. е. того, что формировало поведение, мировоззрение различных представителей этого сословия. Причем в центре внимания оказалось не только столичное, но и провинциальное дворянство, не только аристократия, но также мелкое и среднее усадебное панство. Поток работ по истории социального взаимодействия дворянства и крестьянства, консолидации дворянской элиты, формирования коллективного самосознания, групповых интересов элиты, групповых идентичностей становился все более мощным. Историки, применяя современный методологический инструментарий, не только провели ревизию историографической традиции, но и значительно расширили проблемно-тематическое поле и источниковую базу исследований467, пытаясь синтезировать макро- и микроисторические подходы, разные взгляды на историю – как на закономерный саморазвивающийся процесс и как на своеобразие и неповторимость отдельных этапов, моментов, личностей468.
Все это подтолкнуло к осознанию бесперспективности попыток понять ценностные ориентации экономического мышления дворянства, мотивы его хозяйственной деятельности, уровень развития самосознания помещика только через его принадлежность к сословию земле- и душевладельцев. Также важно, что именно в контексте истории дворянства ставятся под сомнение традиционные взгляды на характер социального взаимодействия, выявляются факторы, препятствовавшие «возникновению представления об абсолютной зависимости крестьянского мира от феодала и в сознании податного сословия, и в сознании дворянства»469. Замечу, что свой вклад на этом направлении внесли и некоторые современные украинские историки, чьи работы скорее можно вписать в контекст российской историографии470.
Если в начале 2000‐х годов среди работ современных русистов в области элитологии штудии правового и историко-культурного характера преобладали над социально-экономическими, то сейчас можно говорить об изменении ситуации, в том числе и в изучении проблемы сосуществования вотчинного и крестьянского хозяйств471. Правда, до полной гармонии пока далеко, поскольку помещичье хозяйство все еще исследовано гораздо скромнее. Это касается разработки не только таких аспектов, как урожайность хлеба, динамика дворянского предпринимательства, состояние помещичьего бюджета, но и способов обеспечения хозяйства рабочей силой и ее использования472. В связи с этим естественной выглядит и переоценка крепостного права. Не последняя роль здесь принадлежит и пересмотру устоявшихся определений исторической эпохи, от чего в значительной мере зависит и исследовательский взгляд на ее содержание, на отдельные события и персоналии473. Во всяком случае, современные русисты внесли серьезное разнообразие в «рисунок силового поля эпохи» 474XVIII–XIX веков.
Важной для темы книги представляется предлагаемая историками трактовка социальной и экономической политики Екатерины II и Николая I, ведь именно с ними традиционно ассоциировалось укрепление крепостнической системы. Однако сейчас в первую очередь с этими монархами связывают и начало формирования гражданского общества в России, и постановку, упрочение идеи эмансипации. Анализ стереотипов относительно екатерининской политики достаточно подробно проведен А. Б. Каменским. Полемизируя или соглашаясь с предшественниками и своими современниками, историк дал довольно обоснованное изложение различных сюжетов проблемы, среди которых лишь кратко отмечу важные для данного контекста, поскольку более подробно буду останавливаться на этом в дальнейшем. Во-первых, правление Екатерины II Каменский считает «эпохой внутриполитической стабильности, не означавшей застоя», а императрицу – «одним из самых удачливых русских реформаторов». Ее реформы «носили созидательный, а не разрушительный характер»475. Во-вторых, в оценках «малороссийских дел» историк лаконичен. Относительно позиций «украинской» элиты по крестьянскому вопросу в Законодательной комиссии он придерживается расхожего положения: «…казачья верхушка… стремилась обрести равные права с русскими помещиками». В-третьих, крестьянский вопрос, которому Екатерина II уделяла много внимания, выходит у Каменского за рамки крепостнических отношений. В частности, он пространно обсуждает намерения Екатерины II предоставить жалованную грамоту и государственным крестьянам – «свободным сельским жителям». Солидаризируясь с Д. Гриффитсом и отрицая мнение О. А. Омельченко, согласно которому «установление правового статуса других сословий было подчинено… задаче охранения господствующего положения дворянства», Каменский настаивает на том, что вопрос все же надо рассматривать как стремление создать в России характерное для Нового времени регулярное государство с сословной структурой476.
Существенной коррекции подверглись и оценки царствования Николая I, на которое предлагается посмотреть как на сложную и противоречивую эпоху, когда было много сделано для народного образования, технического прогресса, науки, журналистики, литературы, созданы различные благотворительные организации, общества, образовательные, научные учреждения477. Именно Николаю I ставится в заслугу последовательное воспитание в обществе уважения к закону, большая кодификационная работа, налаживание системы подготовки юристов, внедрение юридической специализации в университетах, что способствовало распространению идеи о высоком призвании служения правосудию478. Различные ракурсы, точки обзора той или иной эпохи в целом не могли не сказаться и на восприятии отдельных явлений, событий, персоналий. Так, взгляд на Россию как на «периферию» миросистемы позволил Б. Ю. Кагарлицкому, демонстрируя возможности «единой историографии России», по-другому оценить и реформаторскую деятельность правительств, и состояние российской экономики в дореформенный период, и причины ликвидации крепостного права, что стало, по его мнению, не результатом внутреннего кризиса «помещичье-плантаторского хозяйства», а следствием давления на него извне479.
В контексте переоценки различных эпох российской истории, переосмысления деятельности того или иного монарха, и самостоятельная проблема реформ в России приобретала для исследователей, еще в разгар перестройки, особое значение480. В первую очередь это касается реформ 1860–1870‐х годов, перекличка с которыми явно начинает чувствоваться в публикациях конца 1980‐х – начала 1990‐х. Уже в статье Л. Г. Захаровой 1989 года481 просматриваются параллели с современностью: термины «гласность» и «демократизация» применительно к предреформенным годам становятся здесь одними из ключевых. Но главное – признанный историк реформы на уже хорошо известном материале расставила такие акценты, которые существенно подрывали основы закрепленного в советской историографии образа событий рубежа 1850–1860‐х годов. Реформа 1861 года снова становилась «Великой», ставилась под сомнение роль крестьянских движений в ее подготовке и проведении, по-другому определялась «расстановка сил» перед 19 февраля, реформа была переворотом «сверху», и Александру II в ней отводилось почетное первое место482. Здесь расшатывалось и мнение о продворянском характере реформы: она была тяжелой не только для крестьян, «но в некоторой степени и для дворянства». Единственным «победителем» теперь называлось государство, вышедшее из кризиса обновленным и укрепившимся. Также признавалось, что дворянские депутаты в губернских комитетах, «независимо от позиций» (курсив мой), «одинаково энергично нападали на присвоенную себе государственной властью роль арбитра в делах сословий». Это в данном случае особенно важно, ведь подобные замечания давали возможность посмотреть на «противников» эмансипации под другим углом зрения: не противодействия, а положительного влияния, что вело не только к изменению акцентов, но и к расширению персонологического ряда. Точнее – к включению и так называемых «олигархов», «аристократов-конституционалистов», «реакционеров» в «поколение реформаторов». Правда, такой взгляд на реформу не исключал существования и других оценок483.
Более развернуто уже высказанные, да и другие, положения были озвучены Захаровой на международной конференции 1989 года (материалы которой вышли отдельной книгой), а также в иных статьях484, что имело решающее значение для дальнейшего изучения проблемы. На страницах «конференционного» сборника получили трибуну не только российские, но и известные зарубежные ученые – «отцы», «дети», «внуки» американской русистики485, английские, австралийские историки – А. Дж. Рибер, Э. Глисон, Э. Кимбэлл, Д. Филд, С. Хок, П. Готрелл, Д. Крисчн, которые хорошо знали не только советскую, но и мировую историографическую традицию, архивные ресурсы обсуждаемой темы. Здесь по-другому прозвучали уже хорошо известные сюжеты, обращалось внимание на темы, обойденные советской исторической наукой, а также почти в каждой статье подводился историографический итог изучения отдельных аспектов. Обобщающий обзор историографии был представлен Э. Глисоном, остановившимся и на основных противоречиях между марксистской и немарксистской, в первую очередь американской, школами в изучении Великих реформ. Устранение противоречий он считал необходимым для формирования «единой историографии России». На это «работали» и проблемно-историографические обзоры достижений зарубежной историографии, многочисленные русскоязычные публикации трудов ученых разных стран по истории российского имперского периода, международные научные форумы486. Синтез подходов и результаты сотрудничества вскоре начали четко себя обнаруживать, в том числе и через индекс ссылок, хотя «проблема отчуждения и изоляции еще сохраняет свою остроту»487.
В 2005 году Л. Г. Захарова подвела своеобразный итог изучения реформ как советскими, российскими, так и зарубежными учеными, одновременно представив собственное ви́дение сложных, спорных и недостаточно решенных в историографии проблем488. Подчеркну наиболее важные и принципиальные выводы известного историка, сделанные с широкой опорой на штудии нерусскоязычных специалистов. Во-первых, термин «Великие реформы» признается как наиболее точный. Во-вторых, солидаризируясь с западными историками (Д. Филдом, Т. Эммонсом, Д. Байрау)489, Лариса Георгиевна снова поставила под сомнение в качестве причины ликвидации крепостного права рост крестьянских движений и правомерность концепта «революционная ситуация». Центральному правительству, и прежде всего Александру II, отводится первостепенное значение. В-третьих, автор, сославшись на точку зрения П. Б. Струве, Б. Н. Миронова, обобщение послевоенной историографии вопроса Э. Глисоном, а также на мнение П. Готрелла 490относительно совпадения реформ с экономическим подъемом в государстве, подчеркнула отсутствие единства в вопросе объективных социально-экономических предпосылок ликвидации крепостного права и призвала не торопиться с окончательными выводами. В-четвертых, Захаровой не был поддержан тезис о проведении реформы в интересах дворянства. На основе новых исследований, в частности С. Хока491, подвергнуто критике представление о грабительском характере реформы, которое ранее во многом базировалось на ошибочных методиках обработки статистических данных. И последнее: анализируя труды Б. Линкольна, Т. Эммонса и других492, историк как на важные предпосылки указала также на институциональные реформы Александра I, на накопленный в первой половине XIX века опыт обсуждения крестьянского вопроса и на наличие кадров, людей, готовых взять на себя грандиозный труд по преобразованию России. Итак, опять говорилось о необходимости учитывать «человеческий фактор», поскольку двигателем реформ был «слой прогрессивно мыслящих, интеллигентных людей, объединенных общностью взглядов и задач», который начал складываться «в недрах бюрократического аппарата николаевского царствования в 1830‐е и особенно 1840‐е гг.».
Нерешенных и недостаточно раскрытых проблем Великих реформ также было названо Захаровой немало. Главное – это акцент на необходимости такого изучения вопроса о предпосылках ликвидации крепостного права, при котором использовались бы данные о макро- и микроуровне социально-экономического развития предреформенных десятилетий, в том числе и в региональном измерении493. Кстати, еще в 1998 году Захарова обращала внимание на важность проблемы «центр и регионы»494. Особое значение приобретает утверждение, что пристального внимания историков потребует «жизнь самих деятелей Великих реформ и реальные обстоятельства, в которых они творили». Причем изучать это нужно, прислушиваясь к терминам, понятиям, которые они употребляли, к их восприятию действительности, чтобы «избежать той прямолинейности в оценках Великих реформ, которая заметна в историографии»495. Еще раз это подчеркнуто Захаровой во вступительной части к переизданию ее известной монографии «Самодержавие и отмена крепостного права в России»496.
К сожалению, историографические рефлексии по поводу Великих реформ мало что непосредственно добавляют к выяснению возможных изменений образа крестьянского вопроса. Это в полной мере касается и реплик, звучавших в ходе различных юбилейных конференций, посвященных 150-летию акта 19 февраля, продемонстрировавших исключительное внимание исследователей к политико-правовой составляющей реформ, к личности Александра II – центральной фигуры «выставочных» докладов497. Однако акценты на необходимости обновления проблематики в историографии Крестьянской реформы498, заметные новации именно в этой области, новый образ реформы, создававшийся в том числе и с помощью компаративистских исследований499, не могли, я думаю, не сказаться и на такой важной ее составляющей, как крестьянский вопрос. Ведь как раз в контексте анализа реформ, законотворческой деятельности имперской власти к нему чаще всего обращались русисты. Но, поскольку рефлексии по поводу структуры понятия у них практически отсутствуют, именно сюжеты, которым уделялось внимание в историографических обзорах и конкретно-исторических исследованиях, помогли воссозданию образа и структуры крестьянского вопроса.
Одна из немногих последних попыток привлечь к этому внимание специалистов принадлежит И. В. Ружицкой. Подчеркивая отсутствие единства в содержательном наполнении понятия «крестьянский вопрос» при общем достаточно частом его использовании, она солидаризировалась с А. Н. Долгих. Для Ружицкой крестьянский вопрос – это прежде всего правительственная деятельность в области крестьянского законодательства и его реализации, охватывающая несколько направлений, которые рассматриваются как стороны или составляющие крестьянского вопроса: меры по запрету отчуждения крестьян без земли и земли без крестьян, решение проблемы дворовых, вопрос о способах освобождения крестьян, деятельность правительства по ограничению власти помещиков над крепостными, ставшая основной при разработке крестьянского вопроса в царствование Николая I500. Таким образом, все сводится исключительно к проблеме эмансипации.
Однако рецензия Ружицкой на двухтомник Долгих, названный одной из немногих за последнее время монографических работ по крестьянской проблематике первой половины XIX века, структура рецензируемого текста, сюжеты других работ Аркадия Наумовича и его докторская диссертация все же свидетельствуют о более масштабном подходе к проблеме501. Речь как будто идет в первую очередь о политике российского самодержавия в крестьянском вопросе. Но, соблюдая традицию, заложенную В. И. Семевским, Долгих скрупулезно исследовал (это рецензенткой поддерживается и вменяется ему в заслугу) не только меры правительств Павла I, Александра I, Николая I, но также политику и законодательство в отношении всех категорий крестьян (а не одних лишь помещичьих), помещичьи и государственные повинности крепостного населения. Кроме того, историк ввел в оборот и проанализировал большое количество дворянских проектов эмансипации, что позволило поставить под сомнение существующие в историографии представления по многим аспектам проблемы, в том числе и о нежелании большинства дворян отпускать крепостных на свободу, да еще и с землей. А изданные Долгих сборники источников502 только подтверждают осознание неразрывного единства крестьянского вопроса, дворянского сообщества, «общества» и власти, притом и с учетом идеологической составляющей, – ведь здесь в первую очередь представлены именно дворянские проекты решения дела. Стоит также обратить внимание на такой вывод изысканий Долгих, как наличие последовательного поворота в политике и законодательстве самодержавия в сторону смягчения крестьянского вопроса и даже в сторону постановки проблемы крестьянской эмансипации с конца XVIII века503.
В то же время провозглашаемая российскими историками настоятельная внутренняя потребность обновления в историографии истории России середины XIX века выводила и на такие сюжетные узлы, как «аристократическая оппозиция» Великим реформам, проблема консервативно-бюрократического реформаторства, «дворянской олигархии», политическое самосознание дворянства, его сословная программа аграрных преобразований и другие, тесно связанные с крестьянским вопросом. При этом внимание обращалось и на «прогрессивных» людей, и на «консерваторов», в дебатах с которыми нарабатывались и навыки коллективного решения важных для страны проблем, и конкретное содержание реформы504. Следовательно, можно говорить о возвращении «крестьянскому вопросу» дворянской составляющей.
И все же об истории социального взаимодействия, в частности, дворян-помещиков и зависимых крестьян российские ученые говорят как о сравнительно «молодой» теме505. Одним из тех немногих российских историков, кто еще с 1970‐х годов начал ее разрабатывать и обратил внимание на дворянскую усадьбу как на важный элемент экономики и культуры крепостнической эпохи, называют Ю. А. Тихонова, чья монография «Дворянская усадьба и крестьянский двор в России XVII–XVIII вв.: сосуществование и противостояние» считается одной из лучших новейших книг по истории России506. В данном контексте она вызывает интерес не только тем, что в ней помещичье имение рассматривается с точки зрения «взаимозависимости и противоположности, единства и разобщенности усадьбы и крестьянских дворов»507, но и пространным историографическим обзором. Включенные в него историографические сюжеты-темы фактически отражают представление о возможной аналитической модели исследования дворянско-крестьянского взаимодействия и шире – аграрной истории. Здесь в полемическом тоне проанализированы главным образом наиболее фундаментальные и новейшие труды по истории ключевых моментов аграрного строя России XVII–XVIII веков, дворянской усадьбы, становления крепостного права, его бытования, крепостнических порядков, крестьянской общины, экономического и социального положения, ментальности и психологии крестьянства, модернизации сельского хозяйства, взаимодействия вотчинного и крепостного хозяйств, а также источниковедческие разработки по истории помещичьих архивов, в первую очередь вотчинной документации.
С точки зрения выработки аналитической структуры крестьянского вопроса довольно показательным для современной историографической ситуации и информативным оказалось данное М. Д. Долбиловым одно из последних словарных определений понятия «аграрный вопрос». Другие современные интерпретации этого понятия, интересные сами по себе, я не рассматриваю, поскольку они не помогают решить поставленную в данном случае задачу или требуют слишком широких толкований508. Долбиловым аграрный вопрос трактуется как «комплекс идей, представлений, концепций, программ, связанных с решением таких проблем, как крепостное право, огромный демографический перевес деревни над городом, полярность социально-экономической структуры в деревне, социокультурная отчужденность крестьянства от остальных сословий и власти, экономическая и финансовая несбалансированность аграрного и промышленного развития, господство экстенсивных способов ведения хозяйства, колонизация окраинных территорий Российской империи»509. Отмечу, что понятия «аграрный вопрос» и «крестьянский вопрос» автор употребляет почти как синонимы. Правда, определенное хронологическое их разграничение («аграрный вопрос» вышел за традиционные рамки «крестьянского вопроса» после 1861 года, термин «аграрный вопрос» впервые получил распространение в конце 1870‐х – начале 1880‐х годов в либеральной прессе и программных документах революционных народников) ставит это под сомнение. Не объясняя специально, что имеется в виду под «традиционными рамками», Долбилов фактически датировал «крестьянский вопрос» 1760–1860‐ми годами, а содержательно – свел к «проблеме крепостного права», гласное обсуждение которой до 1857 года было ограничено.
Вместе с тем напоминание Михаилом Дмитриевичем о существовании еще с конца XVIII века аболиционистской (эмансипаторской) и патерналистской (в терминологии эпохи – связанной с попечительством, попечением) тенденций в «аграрном вопросе», кажется, несколько противоречит невольно определенным «традиционным рамкам», а также утверждению об «ограничении гласности». Ведь, во всяком случае, патерналисты, за которыми признаются существенный вклад в развитие «аграрного вопроса» и функция серьезного конструктивного противовеса эмансипаторскому течению, еще до 1857 года обнародовали свои позиции, причем не только в рукописной, но и в печатной форме. Именно патерналисты, как считает Долбилов, засвидетельствовали формирование у целого ряда предприимчивых и образованных земле- и душевладельцев убеждений о цивилизаторском влиянии помещика на крестьян, о необходимости в связи с этим организации рационального хозяйства. В «программе» этого направления сохранение крепостного права, по мнению историка, было не самоцелью, а лишь необходимым условием проведения мероприятий, направленных на подъем агрокультуры, агрономическое совершенствование, устранение негативных сторон общинного землепользования и даже его постепенное разрушение. Таким образом, можно говорить не только о морально-идейной стороне дела, но даже о доминировании социально-экономической составляющей крестьянского вопроса, особенно на начальных этапах. Важно также, что на примере «Русской правды» П. И. Пестеля Долбилов говорит и об опыте сочетания аболиционистской и патерналистской моделей, о государственном патернализме. Иными словами, «аграрный вопрос» и в дореформенный период не ограничивался только крепостническими отношениями. Как его составляющая воспринимается и «дворянский вопрос», который, по мнению историка, вышел на первый план после реформы 1861 года510.
Итак, на современном этапе не только увеличивается уровень интенсивности изучения «крестьянского вопроса», но и происходит усложнение его структуры, точнее – возвращение ее к «нормальности» «прижизненного» образа, но на новом уровне. Восстановление в конкретно-исторических исследованиях многослойности крестьянского вопроса (идейная, социальная, экономическая, политико-правовая, морально-этическая, психологическая, педагогическая, персонологические составляющие) фактически дает основания говорить о возможности нового синтеза проблемы, о выходе на уровень «новой аграрной истории». При этом именно та составляющая, которую стоит отнести к интеллектуальной истории, – мысль – является почвой для изучения и других разнообразных аспектов того, что можно назвать «новой интеллектуальной историей», где «крестьянский» вопрос приобретает зримые черты «дворянско-помещичьего». Как это выглядит на конкретно-содержательном и проблемно (предметно-)историографическом уровне, покажут следующие разделы. Здесь же замечу только, что «крестьянский вопрос» в узком смысле, т. е. в его идеологической плоскости, будет включать рефлексии как в рамках аболиционистской, так и в рамках патерналистской модели. Примеров для этого, кроме «Русской правды», можно найти достаточно.