Свободное время они тогда проводили так: шлялись по Невскому и окрестностям и рифмованно обстебывали все на свете. Даже недавно выпрыгнувшего с пятнадцатого этажа в Нью-Йорке Донни Хатауэя – «Хатауэй не нашёл дверей». Жалости к нему не было – тридцать три года, до которых дожил Донни, казались им неприличной старостью для музыканта…
В тот день устали так, что ноги подгибались и до тошноты хотелось есть. В горле першило от ржания. И нужно было выпить портвейна, в тепле, под горячую закуску. Решили завернуть в чебуречную на Майорова.
На первом этаже был бар и, как всегда, играла музыка. Поднялись на второй.
– О, привет, Жора! – увидел Михаил сидящего за столом в одиночестве чувака с длинными волосами и грустным узким лицом. Перед ним тарелка с чебуреками и ополовиненный стакан. И ещё блокнот и ручка.
Чувак шевельнул губами – типа улыбнулся. Привстал и снова сел.
– Вы знакомы? – Михаил оглянулся на пришедших с ним. – Андрюша, Витя… А это Георгий из «Россиян».
Андрюша и Витя по очереди пожали руку Георгию, но представились иначе. Первый, плотненький, невысокий, сказал – «Свинья», а второй, узкоглазый и тощий, – «Цой».
– Жора, мы к тебе приземлимся? – спросил Михаил.
– Ради бога…
Взяли по порции чебуреков по-ленинградски с соусом и две бутылки «Кавказа».
Жора сидел и смотрел в блокнот. Его чебуреки оставались нетронутыми, а вина в стакане слегка уменьшилось.
– О чем призадумался?
– Так… – Жора перевернул блокнот исписанной страницей вниз, взялся было за чебурек, но не выдержал и сказал тихо, как-то вскользь, словно пытаясь сделать вид, что не он выдал такую важную тайну: – У нас запись завтра.
Михаил перестал жевать, изумленно смотрел на длинноволосого.
– Гонишь.
Жора не ответил, и Михаил понял, что это правда.
– А можно с вами? Посмотреть, как вообще происходит… Жор, пожалуйста?
– Ну, я не знаю. Не я там главный… – И Жора с неохотой, с усилием, но разговорился: – В красном уголке каком-то. Ещё и, понимаешь, не наша команда только, а с этим… Аркаше какому-то будем подыгрывать. Блатарь, не наша зона вообще…
Михаила снова парализовало изумление. Некоторое время он глядел на Жору круглыми глазами, беззвучно приоткрывая рот. Потом выдавил:
– Аркадий Северный?
– Вроде Северный… А ты его знаешь?
– Слышал плёнки… И вы с ним?
– Ну, песен пять своих споём – вот выбираю, какие будем… А потом ему, хм, аккомпанировать… Сегодня только договорились, а завтра запись. Но надо. Материала на три альбома, а ни одной записи студийной до сих пор…
– Жор, возьми побыть. Мы тихо себя вести будем.
– Вы? – Жора с брезгливостью посмотрел на жадно евших и пивших вино Андрея и Витю, которые, казалось, и не слышали разговор.
– Ну да. Они тоже музыканты. Нормальные чуваки. Пусть учатся.
Жора допил вино. Порция из четырёх чебуреков по-прежнему была цела – совсем, наверное, остыла…
– Хорошо, – решился. – Только, Майк, если там начнут выгонять эти, которые с Аркашей, вы не лезьте. Я не решаю… Вообще как-то мутно всё…
– Ладно, ладно, – кивал Михаил. – Адрес черкни.
Жора вырвал лист и написал адрес.
– Не позже двенадцати.
Михаил кивнул и стал наливать ему вина.
– Не надо. Мне хватит. Завтра нужно в нормальном состоянии быть.
– Правильно.
Посидев ещё минуту, Жора поднялся и, подхватив блокнот, не попрощавшись, вышел из зала… Его остывшие чебуреки Андрей и Витя поделили между собой.
С трудом нашли точку. Она находилась на проспекте Энергетиков, где дома похожи один на другой. Огромные, серые.
Это был действительно жэковский красный уголок на первом этаже. Крошечная сценка со столом, справа от которого стояла фанерная трибуна, у стены – пианино. Традиционный для таких мест «Красный Октябрь». Напротив стола и трибуны – три ряда сидений, скрепленных рейками по четыре. На стенах висели стенды с какой-то поучительной ерундой.
– Ну вы и нарядились! – хмыкнул Жора, взглянув на Андрея с Витей. – Как на концерт пришли.
– Для нас каждый прожитый день – концерт, – довольно задиристо ответил Витя, выпятив нижнюю челюсть, и тут же смутился, отвёл от Жоры глаза.
Андрей тоже хотел что-то сказануть, но Михаил, остававшийся в том же пальтишке, что и вчера, опередил:
– Сядем назад. Мешать не будем, как обещали.
Кроме Жоры в красном уголке находились ещё четверо парней лет двадцати пяти. Длинноволосые, у двоих усы, у одного – бородка. Собирали ударную установку, подстраивали инструменты. На пришедших не обратили никакого внимания. Был и ещё человек, плотненький, невысокий, довольно взрослый. Он посмотрел на пришедших с подозрением и тихо что-то спросил у Жоры. Жора так же тихо ответил, и человек, пожав плечами – мол, дело ваше, – уселся в первом ряду.
– Гля, басуха реальная! – тихо воскликнул Витя.
Андрей хлопнул его по плечу:
– Ну и у тебя скоро будет, ты говорил.
– Копим по копейкам… Сами ведь каждый день: Витя, давай твой рубль, давай рубль…
– Инструмент, – сказал Михаил, – это главное. Сначала инструмент, а потом портвейн.
– Кто б говорил, – вздохнул Витя.
Парни на сцене, кажется, закончили подготовку. Барабанщик прошёлся по своим тарелкам, бонгам и бочке, спросил недовольно взрослого человека:
– Ну что, где аппарат? Уже четверть первого.
– Едут, – уверенно сказал тот, а потом не так уверенно: – Наверное, подъезжают.
– А как вообще построим процесс? – заговорил Жора, до того самоуглублённо трогавший медиатором струны своей сказочной «мусимы». – Что это будет? Мы своё играем или подыгрываем этому вашему…
– Ребятки-ребятки, – выставил руки человек, – сейчас приедет Рудик, он объяснит. Я тут так – дверь открыть, закрыть, проследить, чтоб пожара не было.
– Понятно. – Грустный обыкновенно Жора беззлобно засмеялся. И стал наигрывать на неподключенной гитаре риффы. К нему присоединился сначала бас, потом – тихо-тихо – ударные, скрипка, закапало клавишами третьей октавы пианино. Получился такой хард-рок шёпотом. Прекрасный и жутковатый саунд. Кажется, все ожидали, что Жора вот-вот запоет, но он не запел. И от этого прекрасная жутковатость только усилилась.
В коридоре хлопнула дверь, послышались шаги. Потом дверь хлопнула ещё раз, раздалось: «Да держи её!», – и в красный уголок вошёл темноволосый, слегка кучерявый мужчина в громоздких очках, а за ним – невысокий, щупленький, чернявый, в расстёгнутом пиджаке и при галстуке, с накинутым на плечи пальто. Левая рука была в гипсе и висела на бинте.
– Эт что, – хихикнул Андрей, – Юрий Никулин, что ли, из «Бриллиантовой руки»?
– Это, – голос Михаила стал строгим, как у учителя, – Аркадий.
– Этот, который блатарь?
– Тихо… Сидим и смотрим.
– Здорово, парни! – обратился к музыкантам на сцене мужчина в очках. – Готовы?
– Мы-то готовы…
– А мы тоже через пять минут.
И тут внесли пульт, громоздкий магнитофон, штативы, чемодан, из которого без промедлений, с какой-то автоматической отточенностью вынули микрофоны и стали устанавливать возле барабанов пианино. Летели разматывающиеся в воздухе шнуры, вонзались в розетки вилки… Это напоминало работу бригады электриков. Настоящих, а не из жэка…
Во время этой круговерти чернявый с загипсованной рукой юркнул под трибуну и через минуту вынырнул без пальто и с порозовевшим лицом.
– Стол сюда, – командовал один из электриков, – пульт сюда.
– Итак, – заговорил мужчина в очках, – объясняю положение дел. Мы хотим записать концерт Аркаши, – он указал на чернявого, – в сопровождении настоящей рок-музыки. Я слушал вас – вы настоящая музыка рок. Предлагаю такой сценарий. Сначала вы исполняете две-три свои песни…
– Пять, – с каменной твёрдостью сказал Жора, и мужчина, секунду подумав, ответил:
– Четыре. Четыре песни. А потом приходит Аркаша, и вы играете с ним.
– А что мы будем играть? В каком стиле? Надо порепетировать.
– Рэпетируют те, кто нэ умэет играть, – сказал чернявый; сказал вроде бы тихо, но слова ударились в стены, и стены словно завибрировали.
– Определимся по ходу, – добавил мужчина в очках, кивнул электрикам: – Ну как, готово?
Человек за пультом – «восьмиканальник», определил Михаил – стал давать команды музыкантам, выстраивая звук. Это продолжалось минут десять. Второй человек, за магнитофоном, вынул из картонного футляра огромную бобину, вставил её в штырь, провёл ленту через лентопротяжный механизм, вдел в зажим на второй бобине, пустой. Чем-то пощёлкал и поднял руку:
– Готов.
– Поехали! – сказал мужчина в очках, и на магнитофоне щёлкнула клавиша записи, бобины бешено закрутились.
Музыканты переглядывались растерянно.
– Ну что вы?.. Сергей, отбой… Плёнка ведь тратится. У вас есть ведь эта… про мерзость.
– Давайте «Мерзость», – отозвался Жора.
– По команде… Поехали!
Снова щелчок. Жора стал пощипывать струны своей «мусимы», изображая шаги крадущегося существа. А следом ударили барабанщик, басист, вступило пианино, и потёк тяжелый ритм-энд-блюз.
Жора запел:
По улице шла мерзость
И не видна в толпе.
Одета ли по моде?
Одета ли как все?
Текста было мало, но песня длинная, с протяжными проигрышами, гитарными запилами, взрыдами скрипки… Михаил кивал и неслышно постукивал ногой. Андрей и Витя смотрели на музыкантов кривясь – им по вкусу был другой стиль.
– Отлично! – сказал мужчина в очках, когда магнитофон щёлкнул и бобины перестали вращаться. – Поехали дальше.
– Эту надо перепеть, – сказал Жора. – Накосячили.
– Сереж, слухани, как получилось.
Человек за магнитофоном жихнул бобинами. Послушал в наушниках и ответил:
– Акустика не очень, но в целом – пойдёт.
– Можно нам послушать? – встрял басист.
– Потом послушаем, парни… Продолжаем. Про канарейку давайте. Отличная баллада.
– О, канарейка! – встряхнулся развалившийся на сиденье чернявый. – Это тэма моя.
– Аркаш, ты пока отдохни… Пишем?
– Пишем, – как-то затравленно согласился Жора.
На этот раз ритм-энд-блюз был подинамичнее. Скрипка вступила сразу, пианист рассыпал гаммы. Несоответствие жестких электрогитар и скрипки с клавишами скребло, как наждачка, и в то же время завораживало.
Сладко поют канарейки,
Хозяин – любитель пения, —
стал чеканить Жора, —
Нам слушать ваши трели,
Пожалуй, не хватит терпения.
Для них и солнце,
Всего лишь жёлтое пятно
На фоне дня.
Сквозь запотевшее стекло
Напоминает цвет рубля-а…
– Ну как? – шепнул Михаил, когда песня кончилась.
– Это уже получше, – с видом предельного сноба покачал головой Андрей.
– А вы что, никогда «Россиян» не слышали?
– Может, и слышали. Но это не то, на что надо равняться.
– Равняться надо на мавзолей, – сострил Витя и снова смутился.
Четыре песни записали с первого раза. Видно было, что музыканты много раз их играли, знали свои партии до последнего аккорда.
– Так, – похлопал в ладоши мужчина в очках. – А теперь мы сделаем вот что: вы играете следующую песню, но она не идёт. И тут скрипит дверь, и входит Аркаша… Аркаша, ты где?
– Здэсь Аркаша. – И он выскочил из-за трибуны с ещё более раскрасневшимся лицом; за ним следом – пианист.
– Аркаша, мы ж договаривались, – в голосе очкастого послышались досада и раздражение. – После записи выпьем.
– Для Аркаши, Рудик, пэть и пить – синонимы!
– Майк, чего он так понтуется? – спросил тихо Витя. Михаил пожал плечами:
– Одессит.
Человек в очках, которого, как оказалось, звали Рудик, быстро успокоился и продолжил:
– Вы играете, но не клеится. И тут входит Аркаша… Нужно придумать небольшой диалог. Он говорит типа того, что: а вот давайте я вам покажу, как надо. И вы даёте стране угля… Аркаша, что ты будешь исполнять первым номером?
Аркаша вроде как призадумался, но через мгновение вздёрнул брови:
– А мы в Лэнингрэде? Я тэк понимаю? Нэ ошибаюсь?
– Не ошибаетесь, – хмыкнул Андрей.
– Тэк сам бох велэл пэт про Лэнингрэд! Вот эту… – Стал постукивать ногой по сцене, отбивая ритм, и запел уже без всякого одесского выговора, но на мотив, напоминающий «Мурку» или что-то из её разряда: – Над моим городом луна сегодня светит…
Музыканты попытались подобрать мелодию.
– Давайте блатное спрячем, – остановившись, сказал Жора. – Пусть это будет такой усталый марш. – И сыграл пару тактов.
– Я не против, – сказал Рудик. – А ты как, Аркаша?
– Можно попробовать. Будэт капля блата и вэдро лирыки!
Сыграли один куплет – кое-что получилось.
– Так, а теперь репризу, – руководил Рудик. – Ну, диалог.
Тут пришлось поломать голову…
– А у вас есть враги? – спросил Аркаша музыкантов.
– В смысле?
– Враги, конкурэнты?
– Да нет…
– «Земляне», – вспомнил барабанщик. – Они у нас песню украли и поют теперь на концертах своих.
– А вам это нэ нравится?
– Ну да…
Аркаша стал быстро ходить по сцене, соображая. Качал висящую руку.
– Давайте тэк… Вы играете, и тут прихожу я. Ты, – кивнул на Жору, – говоришь: кто нам мешает? Я говорю: Я – Аркаша Северный. Здэсь рэпетирует всемирно известный ансамбль «Земляне»? А ты говоришь: нет, мы «Россияне». Я говорю: о, вас-то я и ищу. И мы – бахаем. А, как?
Жора флегматично пожал плечами:
– Ну давайте… Только я скажу: мы не «Земляне», мы одна восьмая часть – мы «Россияне».
– Так дажэ лучше! Погнали!
Но ни с первого, ни со второго раза этот диалог записать не получилось. То скрип якобы двери – для этого гнули микрофон – был слишком сильный, то Жора сбивался, то Аркаша. Наконец звуковик остался доволен, и зазвучал усталый марш, потом густой, с хрипотцой баритон:
Над моим городом луна сегодня светит,
Видны, как днём, ладони старых площадей.
И я иду, меня никто, никто не встретит,
А лунный свет заставил вспомнить вновь о ней.
Луна Исакий будто вновь позолотила,
В волшебном свете разведённые мосты.
Прошли года, пускай она меня забыла,
Но этот город – совершенство красоты.
– Прох-ходочку! – крикнул Аркаша, и пианист, будто они заранее договорились, выдал пронизывающее душу соло.
В сиянье золота на Аничковом кони,
Блистает золотом Суворов над Невой,
И как живые, стали юноши Фальконе,
А тень Фальконе будто следует за мной…
После этой песни дело пошло живее. Аркаша в общих словах объяснял музыкантам, как и что играть, махал здоровой рукой человеку за магнитофоном:
– Включай, Серый!.. Перенесёмся в Москву. Песня про печаль.
Ночь тьмой окутала
Бульвары и парки Москвы,
А из Сокольников
Пьяненький тащишься ты.
Денег нет. Мыслей нет.
Машины уносятся вдаль.
И, как всегда, со мной
Пьяненькая печаль…
Пьяненькая печа-аль,
Пьяненькая печа-аль…
– А теперь очень грустная песня про несчастных, но коварных женщин, которых немало в наших больших городах… «Бомжихи».
Эх, у вокзала шляются бомжихи,
Жаждущие выпить и поспать,
Голосом охрипшим очень тихо
Предлагают время скоротать…
– А слэдующей пэсней, – Аркаша вновь переходил на одесский говорок, – хочу вспомнить своего парижского друга Алешу Димитриевича. Поехали, «Рэссияне»!
А я милого узнаю а по походке,
Он носит, носит брюки галифэ,
А шляпу он носит он панаму,
Ботиночки он носит а нариман.
А шляпу он носит он панаму,
Ботиночки он носит нариман…
– Песня о конце гражданской войны!
Четвертые сутки пылают станицы,
Потеет дождями донская земля.
Не падайте духом, поручик Голицын,
Корнет Оболенский, налейте вина.
А где-то лишь рядом проносятся тройки,
Увы, не понять нам загадочных лет, —
по лицу Аркаши скользнуло замешательство, словно он забыл слова, но вступил со следующей строкой вовремя:
Не падайте духом, поручик Голицын,
Корнет Оболенский, налейте вина.
Когда песня закончилась, мужчина в очках заметил:
– Так и не хочешь комиссаров вставлять. А такой ведь образ: «А в комнатах наших сидят комиссары, и девочек наших ведут в кабинет».
– Не лежит душа, Рудик. Но вот не лежит, и все. Не могу про комиссаров петь.
– А так не в рифму получается.
– Шо ж… Следующая песня…
Раза три Аркаша успевал нырять под трибуну. Прихватывал с собой и пианиста.
– Олег, – хлопал его по плечу, – ты отлично чувствуешь мой стиль. Специально учился?
– Да я в «Кронверке» играл.
– О, хорошая школа! Продолжаем?.. А теперь песня про пагубную зависимость под названием «Анаша»…
Опьянение Аркаши, которое проявилось в том, что голос его стал напоминать покрикивания алкашей у павильона, совпало с окончанием плёнки.
– Всё, – объявил человек за магнитофоном. – Генуг.
– Ну и ладненько.
Музыканты, Рудик столпились возле магнитофона и стали слушать куски записи, а Аркаша забрал из-под трибуны пальто и недопитую бутылку вина и спустился к Михаилу, Андрею и Вите.
– А вы кем будете, молодые люди?
– Музыканты.
– Это понятнэнько. А так? – Прищурился. – На стиляг вроде не похожи, и на хиппи…
– Мы – панки, – гордо сказал Андрей.
– М, не слыхал про такое… А звать вас как?
– Майк.
– Свинья.
– Цой.
– Цой? Не вьетнамец, случаем?
У Вити зашевелились скулы. Он ненавидел, когда его называли японцем, китайцем. Теперь вот во вьетнамцы пытаются записать.
– Я не в обиду, – заметил Аркаша его реакцию. – Дело в том, – он понизил голос, – что я воевал во Вьетнаме. В небе Вьетнама. Бил американскую военщину с вэртолету!..
– Да? – Михаил усмехнулся. – Мой папа тоже был во Вьетнаме. Не воевал, правда, в командировке. Он архитектор.
– Ясненько. – И Аркаша перевел разговор на другую тему: – А что это за панки такие?
– Хм, – Андрей потер переносицу, – придурки круглые. Но с идеей.
– Сейчас все лучшие люди идут в панки, – добавил Витя.
– И что ж за идея?
– Свобода, анархия…
– Хорошая идея, молодцы. В моем репертуэре про стиляг есть. Слыхали про таких?.. Каждый должен быть вызывающе одетым, тот плебей, кто не носит узких брюк. У меня пиджак каучукового цвета и на толстых подошвах каучук, о-хо!..
– А вы сами песни пишете? – спросил Майк.
– Да как сказать… Народ пишет, ребятки. Народ. А я пою… Я, – голос стал трезвее, – под одной песней только могу подписаться. Про жену… бывшую жену. И про дочку. – И Аркаша напел: – Здравствуй, чужая милая, радость мечты моей. Как бы тебя любил бы я до самых последних дней… Нет, нельзя её сейчас… В другом надо состоянии. – И протянул бутылку ребятам: – Вздрогните.
– Да у нас есть вообще-то, – Михаил вынул из-под пальто бутылку портвейна. – Мы просто… ну, опасались во время записи.
– А-а, – отмахнулся Аркаша, снова став разбитным и пьяным, – алкоголь – это наша жизнь. Живая вода. Пэйте!
Посмотрел, как Михаил откупоривает бутылку, как они гонят по кругу, делая по два-три жадных глотка, и сказал:
– Но это до момента.
– В каком смысле? – напряг брови Витя.
– Потом оно, – Аркаша болтнул бутылкой, – всё остальное заполняет. Без него – никуда. Не поётся, не живётся. Но эт не сразу. Есть период, когда совмещается… – Он присел и отпил из своей бутылки. – Я вот умру скоро. Отходил по свету. На десять лет больше ходил, чем Серёжа… Серёжа Есенин… Слыхали о таком? Ты меня не любишь, не жалеешь… Ох-х… – Потёр лицо всей пятерней, узкой, нерабочей. – Вот выпил-то всего ничего, и в уматину. А раньше литруху водяры мог всандалить и только жить начинал. Себя чувствовать. А теперь – вот. – Развёл в стороны руки, выпятил узкую, тощую грудь. И пузыря винищева – с покрышкой… Обидно. У нас в Иваново таких не любили…
– Где? – спросил Майк.
– В Иваново. В городе Иваново.
– А вы не из Одессы, что ли?
– Бывал-бывал. Бывал в Одессе. Даже по морде от любимого человека получал. Несправедливо, считаю. Ни за что. Обидел он меня… Но сам я из Иваново. Город такой в России. Только это, – вдруг словно вспомнив о чём-то важном, Аркаша прижал палец к губам. – Это – тайна пока. Умру, тогда уж… И, – он глотнул ещё вина, – и во Вьетнаме я не был. Вертолётчиком – был. Штурман! Честно! Лейтенант запаса!.. Братья-офицеры вот руку сломали. По ошибке. С другим спутали… А я-то… Я так… Если честно, ребятки, то я был обыкновенным, таким, как все. Был такой, как все. – И он поморщился; Михаил повторил гримасу, неосознанно запоминая это движение лица, эти слова. – Учился, работал, женился, дочка родилась… Дочка – это святое, конечно. Жена запрещает с ней видеться. Спасибо тёще. Тёща у меня золотая. Тёща меня понимает… Понимает, что не могу я, как все… Возле детского садика с дочкой вижусь. А теперь возле школы уже. Время-то летит. – И Аркаша коротко напел, пустив одесскость: – Годы мчатся, годы мчатся бэз возврата… – Но остановился, помял лицо ладонью и снова стал щуплым простым мужичком. – Тёща её заберет пораньше… меня-то они тоже, воспитки, училки, близко не подпускают… приведёт на лавочку, и мы сидим с дочкой. Конфет покупаю, смотрю на неё… Но разве это ей надо… да и мне… Но не вернуть… Потом, может, поймёт, когда вырастет.
Аркаша отхлебнул ещё из бутылки, громко и смачно; Михаил, Витя и Андрей тоже прогнали свою.
– Вы вот музыканты, говорите?.. Если серьезные – хреново вам будет. Готовьтесь. Ни семьи путной, ни дома надежного, да и петь будете по углам. Как вот сейчас, – кивнул он назад, в сторону сцены. – Вы ж не Кобзоны, вам Кремлевский дворец не откроют. Хе-хе. А я вот без паспорта, без квартиры, семьи, мля… Сегодня ворам пою, завтра членам политбюро, хоккеистам нашим, чемпионам… Нальют, покормят, спать положут на диванчик. Жизнь!
И Аркаша захохотал хрипло и зло, обнажив искрошенные, с дуплами зубы. Он был совсем пьяный и сразу сделался таким отвратительным, что парни, любившие показывать себя как можно хуже, называвшие себя «звери», поёжились и отвели взгляд.
– Чего? Не нравлюсь? – заметил Аркаша. – А ведь был таким – не выделялся. Утром на работу, вечером – с работы. Ужин с женой, «Международная панорама»… Но не мог я так… Повело меня… упирался… и всё равно… Заплутали мишки, заплута-али, заблудились в паутине ули-иц… Могу спастись, в Иваново, домой уехать. Мать у меня там, братья есть… А зачем? Не хочу просто жить… тихо-мирно. Допою и подохну здесь где-нибудь, среди камней… как Сережа.
– А вы правда с Алешей Димитриевичем дружите? – перебил его Михаил.
Аркаша скривил лицо:
– Гоню я, чуваки… Не дружу. И не видел никогда… Просто… Просто скучно жить вот так вот – просто. Вот и сочиняю… Хотел бы дружить, спеть с ним, посидеть… А – вот… – Он снова развёл руками, и та что в гипсе, тупо ударилась о спинку сиденья. – Лучше сочинять, чем с тоски повеситься. – И перешёл на одесский говорок: – Нэ прэвдэ ли, гэспода?
– Ну всё, – громко сказал человек по имени Рудик. – Всем спасибо. Мы посидим ещё с пленкой, почистим, а потом передадим вам копию… Аркаша, по коням!
Тот, хоть и шатаясь, как деревце в бурю, послушно поднялся, побрёл к выходу. Михаил, Витя и Андрей тоже пошли на улицу – очень хотелось курить.
Понаблюдали, как поскуливающего, пускающего слюни Аркашу запихивают в «жигуль», и направились к автобусной остановке. Прощаться, базарить с ребятами из «Россиян» не хотелось… Михаил не так представлял себе запись в студии. Да и Аркадия тоже – не таким. Конечно, чувствовал по манере пения, что он не прочь выпить, наверняка прикинут не в ширпотреб, может, и с кольцами на пальцах, но реальный Аркадий – Аркаша – его словно пришиб к земле.
Напился быстро и как-то тупо, одет хоть и в костюм, при галстуке, но от этого казался ещё ничтожней, что ли, комичней. Вместо колец – гипс, обернутый грязным бинтом… И эти его признания… Хотелось забыть, но мозг, как назло, прокручивал то, что было в красном уголке, что говорил Аркаша…
– А я не испугаюсь про комиссара петь! – сказал Андрей.
– Ты о чём?
– Ну, этот испугался, а я не испугаюсь. Такое что-нибудь: пуля пролетела, в грудь попала мне, но спасуся я на лихом коне… – Андрей замялся, вроде как подбирая слова. – Но шашкою меня комиссар достал, кровью исходя, на коня я пал… А? Потянет?
Михаил остановился:
– Это ты сочинил? Сейчас прямо?
– Ну. – Круглое, полное лицо Андрея-Свиньи стало ещё полнее из-за улыбки. – Будем считать, народ сочинил… Но я, – голос его стал строгим, – буду это петь.
– А мне про анашу запало, – вставил Витя. – Анаша, анаша, до чего ты хороша… Включу в свой репертуар.
– Все, пошли, – сказал Михаил. – Холодно.
Ему хотелось в родной центр – на Невский, Жуковского, Владимирский…
– Ну так согреемся. – Андрей вытащил из своего модного до неприличия, просторного плаща бутылку портвейна с заранее срезанной пластмассовой пробкой.
Сделали по нескольку хороших глотков сладкого и слегка обжигающего, и Михаил, сам не ожидая от себя, сказал:
– А ведь он прав – Аркадий.
– В чем этот соловей ощипанный может быть прав?
– Андрюша, не оскорбляй людей. Оскорбляй себя… Кстати, назовись Свином: Свинья – это женского рода… Прав он – не слишком весёлая нас жизнь ждёт, если мы по этому пути пойдём.
– По пути алкоголизма? – усмехнулся Витя.
– Музыки честной… А ведь мы пойдём?
Андрей поднял бутылку над головой:
– Вперёд, к победе панк-рока!
Через год с небольшим Михаил, для многих в городе успевший стать Майком, начал работать над своим первым альбомом. Готовился долго и тщательно. Узнал, что в театре кукол главный режиссер, Виктор Борисович, большой демократ и разрешает по ночам использовать студию для записи бардов.
Устроился техником-радистом, познакомился со звукорежиссерами, постепенно стал напевать им свои песни, и в конце концов один из них, Игорёк, спросил:
– А у тебя плёнка есть?
– Что? – Майк сделал вид, что не понимает. – Какая плёнка? – И осторожно отложил гитару.
Игорёк недоуменно округлил глаза:
– Ну как, плёнка с твоими песнями!
– Да откуда. Это ведь, говорят, надо аппаратуру, микрофон… – Он изо всех сил хотел выглядеть чайником в делах звукозаписи, хотя попытки записаться были, но не в студии – на квартирах, на берегу Невы.
– Так, – Игорёк ударил пальцами по столу, – тебя необходимо увековечить. Я договорюсь с Виктором Борисовичем…
Дня через три Игорёк объявил:
– Завтра вечером, после десяти, первая сессия. – И показал лист с автографом главрежа: «Разрешаю использовать студию для экспериментальной записи…»
Когда назавтра Майк вошёл в привычное помещение студии, то не узнал его. Всё было, конечно, как всегда, но значимость этого места изменилась. Сейчас здесь будет происходить самое главное событие в его, двадцатипятилетнего человека, жизни. На магнитофонную пленку будут ложиться его голос, его мелодии. Выхватываться из воздуха, из сгорающих в полете времени секунд, и ложиться на коричневатую полоску, оставаться, может быть, и навсегда. Превращаться в то, что можно сохранять бесконечно долго. До конца времён.
Конечно, такое вслух Майк бы никогда никому не сказал, но подумать-то было можно. Почти десять лет сочинял песни, три года мечтал о настоящей записи. И вот – сбывалось…
В ту ночь они записали четыре номера. В следующую – два. Потом, с разрешения Игорька и его напарницы и начальницы Аллы, Майк привёл друзей, Славу и Бориса. Понадобилась вторая гитара и подыгрыш на губной гармошке. Борис принёс с собой портвейна.
Записали песню, выпили по полстакана, занялись следующей.
Майк стоял с гитарой по центру студии и глядел на чёрный, в мелких точечках, будто исколотый булавкой микрофон, свисающий с потолка. Второй микрофон, торчащий на согнутом штативе, приготовился хватать звуки гитары. В углу студии, у третьего микрофона, был Борис с гармошкой.
Звукорежиссер Игорёк в отделенной от основного помещения стеклянными рамами будочке, отрегулировав громкость, частоты, наконец дал команду начинать. Слава стоял рядом с ним и держал в руке стакан…
Открой бутылку – треснем зелья, —
запел Майк, отыграв вступление, —
Необходимо ликвидировать похмелье,
Иначе будет тяжело прожить этот день…
Как вкусно пахнет, явно щами…
Мой разум занят очень странными вещами…
Я ничего не хочу – мной овладела лень…
Песня была динамичная, почти веселая по манере, несмотря на не очень-то весёлый текст. Слова Майк знал наизусть – тогда он все свои песни знал наизусть, – но на середине чуть не сбился: в будочку вошёл главреж. Не просто вошёл, а нахмурил брови, увидев вино возле пульта.
Горячий душ и лёгкий завтрак,
И мы идём гулять…
Но скажи, почему меня бросает в дрожь,
Когда ты пытаешься меня обнять?
Допел Майк, сыграл ещё четыре фразы, дав Борису оторваться на гармошке. Потом положил шестиструнку на стул и пошёл в будочку, предчувствуя нехорошее.
– Здравствуйте, Виктор Борисович, – поздоровался вежливо и даже слегка поклонился. – Мы вот… работаем.
– Да я вижу. – Главреж, наверняка мягкий по природе, в силу своей должности обязан был проявлять твёрдость и иногда жёсткость; за портвейн вполне мог прикрыть лавочку. – Вижу и слышу… Что-то печальные у вас песни, Миша. Мне вот Алла дала послушать – «отмою с паркета кровь и обрету покой», «интересно, с кем ты провела эту ночь». Вот, скажут, каким творчеством занимаются в Большом театре кукол… А вообще, Миша, – Виктор Борисович сменил тон, и стало ясно, что до сих пор он говорил не вполне всерьёз, – вы очень талантливы. Не думал, что у нас такой радист. Вы, по-моему, талантливей Северного.
– Кого? – охрипшим голосом спросил Майк. – Аркадия Северного?
– Да-да, его имею в виду. Он, кстати сказать, записывал здесь свои песни… Жаль, умер, а вполне ещё молодой человек…
Чувствуя, что выглядит глупо, задавая один вопрос за другим, Майк всё же не удержался:
– А он умер?
– Да вот недавно, в апреле, по-моему. Говорят, зал крематория был переполнен. Жаль, жаль, уникальный был голос.
– Гм… Так он здесь умер, в Ленинграде?
– Да, конечно, – слегка как-то с удивлением произнёс Виктор Борисович. – Здесь жил, пел, здесь и умер.
Но Майку представился берег моря, деревья – то ли кипарисы, то ли платаны…
– А я люблю очень одну песню, которую Северный исполнял, – сказал он. – Ну, не только он… «Панама» называется. «Я милого узнаю по походке…»
Главреж кивнул:
– О, чудесная песня… Что, нальёте капельку?
Выпили. Майк, которого не отпускало известие о смерти того, с кем год назад довелось познакомиться и тут же расстаться навсегда, предложил:
– А давайте спою её… Песню. Может, и запишем.
– Запишем? – послышался брезгливо-недоуменный голос Бориса. – Ты всерьёз?
– А что – пусть останется… Игорь, запишешь?
Звукорежиссёр пожал плечами и сел за пульт.
– Я не участвую, – сказал Борис.
Прав он, конечно, – эта песня из другой оперы может сорвать настрой, разрушить атмосферу, и работа над альбомом застопорится. Но нужно было спеть. Сейчас. Именно в эти минуты.
Майк поднял гитару, перекинул веревочку, заменяющую ремень, прошёлся пальцами по струнам. Всё в порядке. Вопросительно взглянул на Игорька. Тот кивнул, мол, поехали. И Майк, мгновенно повеселев, отчеканил в микрофон:
– Любимая песня, хит номер один!
Пел, закрыв глаза, и видел Витю, с которым ходили тогда на запись, в каком-то подвале, перемазанного черным, но весёлого, с гитарой. И Витя горланил: «Анаша, анаша, до чего ты хороша!» Потом увидел Андрея-Свина. Тот, сидя на корточках на балконе старого ДК с колоннами и лепниной, кричал без музыкального сопровождения толпящимся внизу, странно и дико одетым: «Шашкою меня комиссар достал!» Увидел какого-то незнакомого, давно не бритого парня, похожего на гопника, который стоял на огромной сцене, освещённой разноцветными огнями, и этот похожий на гопника печально, но громогласно благодаря мощнейшим колонкам жаловался: «Пьяненькая печаль, пьяненькая печаль».
Увидел Майк старика в квартире. И в окне той квартиры, раскорячив ноги-опоры, торчит Эйфелева башня. Майк каким-то чутьем угадал: это Алёша Димитриевич, хотя не знал, как он выглядит. Старик грустно ждёт своего друга, которого никогда не встречал и который к нему теперь не приедет.
– В Париж, в Париж! – выкрикивает ему Майк. – Он больше не вернётся. Оставил только карточку свою…
Увидел и самого себя. Сначала обычного, каким видел себя каждое утро в зеркале. Он стоял на сцене, но попроще, чем та, с похожим на гопника; он только что спел что-то и слышит в наступившей тишине возмущённое: «Что это за питерский уголовник целый час поёт блатные песни под видом рок-н-ролла?» А потом увидел себя нестарым, но толстым и седым. Он сидит в незнакомой комнате, но со знакомыми, его, плакатиками на стенах, книгами в шкафу. И он, толстый и седой, одинокий, хотя у него есть жена, есть ребёнок – но они не с ним – поёт эту же песню…
Майк ударил по струнам. Открыл глаза. Игорёк тряс сжатым кулаком с выставленным большим пальцем, Виктор Борисович поднимал руки для аплодисментов. Гитарист Слава, изумлённо открыв рот, застыл у стены. Борис, красиво подперев подбородок кистью руки, смотрел в пол… В студию заглядывала светловолосая девушка Наташа, с которой Майк гулял уже почти год, но не решался даже поцеловать, а теперь понял, что она будет его женой; Наташа держала в руках лист с эскизом обложки его будущего альбома.
Моргнул; Наташа исчезла, остальные ожили, задвигались, главреж хлопал громко, как школьник.
– Какой интересный портвейн, – сказал Майк, – можно ещё полстаканчика?