Я и сейчас хожу на детскую площадку качаться на качелях. Весу во мне восемьдесят килограмм, поэтому всегда находятся сердобольные гражданки, делающие мне замечания. Для чего, интересно, людям говорить очевидные вещи? По их мнению, я не знаю свой возраст и то, что качели для детей? Или мне с весами не разобраться? Такие люди, как правило, считают себя умнее других и, будучи не в состоянии разобраться в сложном, транслируют очевидное.
В ближайшем парке как раз поставили очень интересные качели. Они похожи на перевёрнутую черепаху, только вместо панциря у них крупная верёвочная сетка. Будь я ребёнком, у меня обязательно вывалилась бы в ячейку рука или нога, но взрослому в самый раз. На эти качели надо ложиться вниз спиной, чтобы рассматривать небо.
Я, качаюсь, как правило, ночью. Небо кажется бездонным резервуаром с мазутом. В большом городе ночью не видно звёзд из-за уличного освещения. Где-то сбоку сияет белая луна с голубоватыми прожилками.
Однажды со мной произошёл такой случай. Когда ложишься спиной на качели, ночной пейзаж в зоне видимости рассекает высокая полосатая труба с мелкими красными огоньками навигации. Дело было зимой, труба вовсю дымила (это труба ТЭЦ), луна только нарождалась, и, когда я легла на качели, она находилась слева от трубы. В какую-то секунду моё сознание помрачилось, и я не знаю, сколько времени пролежала, глядя вверх. По ощущениям, это длилось всего лишь мгновение. Когда я смогла снова сфокусировать зрение на луне, она уже сияла справа от трубы. Вот такое чудо. Не удивляйтесь, я всё необъяснимое называю чудом.
Большой взрыв? Вы серьёзно обсуждаете эту научную парадигму? С серьёзными лицами? При галстуках? Я прямо вижу, как собираются уважаемые люди с верительными грамотами и дипломами и приходят к консенсусу. По отношению к величине Вселенной, величина одного человека – это бесконечно малая величина, которой можно пренебречь, выражаясь математическими терминами. Величина, которая с трудом вылетела на орбиту Земли, а рассуждает о зарождении Вселенной. Полиграфа Полиграфовича не напоминает из известного произведения Михаила Булгакова?
Так начинаешь верить в Бога – на качелях.
Главный вопрос неофита: Бог добрый или злой? Почему добрый Бог допускает болезни и несчастья? Как будто от решения этого вопроса что-то зависит в жизни человека. Если Бог существует, то власть его – создателя всего – безгранична. И вопрос доброты Бога вообще не имеет никакого значения: вы в его безграничной власти. Этот вопрос – доброго и злого Бога – произрастает из нашей обезьяньей привычки и способности что-то выгадать, подсуетиться. Для нас Бог – это, в некотором роде, начальник клерков. Нужно посмотреть, в каком он настроении, подсунуть липовый отчёт о проделанной работе, выклянчить премию, повышение, отпуск. Далее наше воображение не может распространиться.
Почему же Бог допускает болезни и несчастья? Я нашла ответ на этот вопрос. Бог вне границ наших понятий добра и зла, потому что он вечен и бесконечен.
Наши понятия добра и зла выросли из осознания нашей смертности и понятия боли, что взаимосвязано. Ребёнок, впервые притронувшись к горячему чайнику, обжигается и говорит: «Чайник – плохой, злой! Он меня обжёг!» Так он признает понятие боли. А осознание неотвратимости своей смерти – это фундаментальное открытие раннего детства. Через него проходят абсолютно все дети. Где-то в три-четыре года тебя как обухом по голове: мама когда-то умрёт. А как же без мамы? И ты умрёшь! И кошка твоя, Мурка, умрёт! Все умрут! Страх смерти потом затирается, запирается на окраинах подсознания, но он никуда не девается. Поэтому, болезни – зло (ведут к смерти), несчастный случай – зло (ведёт к смерти), нищета – зло (ведёт к смерти). У современного человека даже такая мелочь, как потеря работы – зло. Потому что там уже выстраивается логическая цепочка к нищете и, опять же, смерти. По большому счёту, страх смерти и есть основной двигатель нашей цивилизации.
Бог, повторюсь, вечен и бесконечен. Он никогда не умирал. У него совершенно другое сознание, свободное от шелухи беспомощного, стареющего от рождения тела. Свободное от страха смерти. Надеюсь, я понятно объясняю свои мысли?
У меня назрел ещё один вопрос про Бога, на который я пока не нашла ответа: а зачем мы вообще Богу нужны? Со всеми своими обезьяньими повадками и теорией Большого взрыва? Вопрос-то, похоже, основной во всей истории человечества. Либо Бог невероятно терпелив, либо многого о нас не знает.
Как так получилось, что советский человек, сначала истово отрицавший Бога, теперь так же истово в него уверовал? Просто этот человек состарился и почуял смерть. Всем своим уродливым старческим телом почуял, когда отказывают то зрение, то рука, то нога. С того самого мгновения, как он маленьким ребёнком осознал себя смертным, это знание сидело у него в мозгу, как гвоздь. Время пришло. Увы! Всесильные учёные мужи, рассуждающие о Большом взрыве, не нашли лекарства от старости. И остаётся цепляться за соломинку…
Человек от рождения себя не помнит, это понятно. Так получилось, что мои первые воспоминания о себе связаны со старческой немощью. Сейчас они сильно приукрашены, много додумано и доосознано, особенно при сравнении с воспоминаниями других людей – моих родственников.
С момента моего рождения мы с мамой жили в частном доме прабабушки Люси в Горелово. Когда мне было два года, мы получили комнату в коммунальной квартире в центре Ленинграда. Значит, это воспоминания того периода, когда мне было меньше двух лет.
В доме прабабушки Люси было две комнаты – большая (зала) и маленькая, а ещё солнечная веранда, холодная и тёплая кухни. Удобства, соответственно, холодный туалет с выгребной ямой.
В то время ещё была жива прапрабабушка Паня. Ей было глубоко за девяносто, она уже не ходила, но находилась в здравом уме, что в её возрасте редкость. Она лежала обтянутым морщинистой кожей скелетом на железной кровати в маленькой комнате. Всего на своём веку прапрабабушка родила одиннадцать детей, но к тому времени в живых осталось только двое – её самая младшая дочь, моя прабабушка Люся, и ещё одна дочь постарше – Раиса. Прабабушка Люся часто попрекала старую мать, что та отдала её (Люсю) «в люди» в семь лет, а теперь ей приходится досматривать мать перед смертью. Суть этих претензий тогда была мне непонятна. В самом деле, откуда двухлетнему ребёнку знать дореволюционные дела? Паззл сложился потом, когда прапрабабушка Паня уже умерла, а я была подростком. Прапрабабушка и правда отдала свою семилетнюю дочь Люську в посудомойки.
Я в возрасте чуть меньше двух лет уже ходила на своих двоих и непременно везде лезла. Когда взрослым было необходимо избавиться от меня, они сажали меня на крошечный стульчик рядом с кроватью прапрабабушки и она посильно меня развлекала.
Одним из первых слов, выученных мною, было слово «чонок» – как я позже узнала, сокращенное от «арапчонок». Так меня называла старая Прасковья из-за смуглой кожи и чёрных волос.
Прапрабабушка обычно ласково со мной заговаривала, пела прибаутки, а я её слушала, сидя на стульчике. Мы представляли собой довольно странную пару. Прапрабабушка Паня уже была черна от старости, кожа в пятнах обтягивала череп и руки. Не было даже намёка на зубы, рот ввалился. Облысевшая голова была повязана белым платком. Но, как ни странно, я ничуть её не боялась. Хотя в этом возрасте ещё ничего и никого не боишься, кроме бабайки. Прабабушка Люся иногда давала мне в эти моменты пожевать то дольку солёного огурца, то краюху хлеба. В общем, всё, что нынешним детям давать запрещено, ибо подавятся, отравятся или умрут от диатеза.
Однажды мне дали большую шоколадную конфету и усадили возле кровати старой Прасковьи. Конфета была в бумажной обёртке, а под обёрткой у неё был ещё один фантик – из фольги. Я тогда уже понимала, что конфету надо развернуть, но маленьким пальчикам это никак не удавалось.
– Дай мне! – внезапно сказала старая Прасковья и протянула немощную руку.
Я отдала конфету.
Прасковья, которая по старости уже много лет ничего не ела, кроме белого мякиша, размешанного с молоком, остервенело отбросила фантики и вцепилась в шоколад беззубым ртом. Сейчас я бы поразилась, какая тяга к жизни, к удовольствиям может быть у умирающего человека, но тогда я была ещё несмышлёнышем.
Я удивилась, но не заревела, как ревут многие малыши, стоит только у них что-нибудь отобрать.
Старухе было не справиться с конфетой, и она спрятала её между матрасами (её кровать была сетчатой, с двумя ватными матрасами). Кульминация наступила несколько позже, когда вечером затопили печку. Конфета растаяла в тепле, а старая Прасковья захотела её достать, в результате чего шоколадом были вымазаны матрас, простыня, одеяло и руки беспомощной умирающей старухи.
Такую картину и застала прабабушка Люся, войдя в маленькую комнату.
– Мамка! Мамка! – кричала с непередаваемым тверским говором прабабушка Люся, не менее древняя, своей совершенно древней матери. – Смотри, ты опять обосралася!
– Та где? – беззубо шамкала старая Прасковья.
– И всё говном вымазала!
Тут прапрабабушка Паня сообразила, что если узнают про то, что она отобрала у меня конфету, её будут ругать ещё больше, и «созналась»:
– Обосралася я, Люська!
Этот эпизод я сейчас не очень понимаю, как трактовать. Возможно, у старой Прасковьи уже были провалы в памяти и она забыла про шоколад, поэтому и «созналась».
Но, тем не менее, её почти неживое тело перевернули и поменяли бельё.
У Кира Булычёва есть повесть «Тайна третьей планеты», а у меня теперь есть моё самое первое воспоминание о себе «Тайна первой конфеты».
Вскоре мы с мамой переехали в центр Ленинграда. Остались в прошлом и тёплая печка, и маленький стульчик, и старая Прасковья. Воспоминания о прапрабабушке Пане очень скоро выветрились из детской головы. Через некоторое время я приехала с мамой в Горелово в гости, пришла в маленькую комнату и села на стульчик уже изрядно подросшей попой. Старой Прасковьи на кровати больше не было. Тогда я не задумывалась, куда же она делась. А на эту кровать стали укладывать спать меня. Пятно от шоколада так и не отстиралось с матраса.
Смущение – это какое-то странное чувство. Говорят, есть приятное смущение, например, от комплимента. Для меня смущение – это, в первую очередь, чувство неловкости от того, что я делаю.
Например, я испытываю (в свои-то сорок шесть лет!) смущение от того, что я – писатель. Потому что это «ненастоящая» профессия. Вроде как я не тружусь – таково всеобщее мнение подруг моей мамы. Вот если бы я работала шпалоукладчицей – это совсем другое дело! Это почётный труд!
Я никому ничего не собираюсь доказывать. В самом деле, как доказать человеку, получившему среднее специальное образование, что рождение смыслов – это тяжёлый умственный труд?
Слава богу, у меня нет камней преткновения по этому поводу в моей маленькой (не родительской) семье. Потому что достаточно тяжело торопливо извергать из себя текст, одной рукой помешивая борщ. Моя вторая половинка обычно терпимо относится к стуку клавиш по ночам. Не говоря уже о том, что я могу начать бегать из угла в угол, когда меня осенит очередная «гениальная» писательская идея.
Но моё первое смущение случилось со мной где-то в четыре года. Дело было опять в Горелово, где я гостила зимой у прабабушки Люси.
В Горелово все друг друга знают. По крайней мере, так было в моём детстве. Мало того, всё это поселение напоминает пиратский бриг, потому что все жители носят клички. Я специально не пишу, что это напоминает поселение уголовников, потому что «уголовники» или «пираты» были очень старые люди. Прабабушкин телевизор чинил Валька Кулак. Нет, он не был кулаком по классификации зажиточных крестьян Владимира Ильича Ленина. Просто на одной руке у него не хватало пальцев. Одного мужчину в уже весьма почтенном возрасте называли Андусей, потому что он всю жизнь прожил в Горелово и соседи помнили, что, будучи сопливым мальчишкой, он представлялся Андрюшей, не выговаривая букву «р». Представляете, каково в шестьдесят лет быть Андусей? Лучшей подругой прабабушки была Верка Рыжая. Именно так: не рыжая Верка, а Верка Рыжая. На ней и остановимся.
Несмотря на прозвище, Верка была в преклонном возрасте, дородная и действительно красила волосы хной, отчего имела рыжую шевелюру. Верка жила у самой речки, а мы жили на Речном переулке, поэтому все пути прабабушкиной подруги вели мимо нашего дома. И каждый раз она останавливалась у нашего забора, чтобы обсудить последние сплетни, которые я старательно подслушивала и то, что понимала в возрасте четырёх лет, разносила среди детворы.
Однажды случился конфуз. Как многие старые женщины, Верка недолюбливала жену своего сына. В четырёхлетнем возрасте я быстро усвоила, что улыбчивая Веркина невестка Галя – неряха, плохо готовит, засранка, неумеха и разбаловала детей. А Галя была очень добра ко мне и всегда угощала конфетами. Как-то раз она остановилась у нашей калитки и протянула мне конфету, а я, по-пиратски прищурив глаз, выдала ей:
– В вашем салате одна картошка, если копнуть поглубже!