– Ку-ку! – крикнула птица. – Ку-ку!
Он вынул из кармана перепачканного плаща блокнот.
Прочитал на памятнике:
– Мокряков Семён Николаевич. 12.10.1961 —05.01.1993
Скопировал золочёную надпись – не размеренно, как было на граните, а кое-как, тупым послюнявленным карандашом, каракулями, напоминавшими вязь кладбищенских деревьев. Скопировал на пузырящийся и отпавший наполовину от пружины листок. Записал в столбик прочих имён и дат.
А на соседнем памятнике – овальный портрет ребёнка. Девочки восьми лет с завитками у лба. Крылатая улыбка, отпущенная в расшатанный мир, – улыбка непростая, с упрёком. Дети так умеют смотреть, что стыдно становится. Стыдно не за конкретное, а в целом. За тело своё человеческое погрязшее, за помыслы. Виден воротник белой блузки. Но думаешь, что это только на фото – белое, отглаженное, а в жизни не была прилежницей, была бунтаркой, сорвиголовой, с разбитыми локтями, йодом на коленках. Соратница в беготне и налётах на дикие яблони. И брошка готовится отлететь от ключицы – стрекоза – вот-вот отправится в недоступный мир за хозяйкой.
Мокрякова Дарья Николаевна. 05.05.1995 —21.06.2003
– Да-ша, – попробовал на звук полушёпотом.
Задумался:
– Шелестит.
Строгие сосны, обступившие могилы, качались и скрипели.
Отчего-то проплыло в памяти: «Мёртвых человеческих телес, кроме знаменитых персон, внутри градов не погребать…»
Распоряжение Петра нашего Первого от 10 октября 1723 года.
Петра нашего борца с бородами, которые бояре даже после стрижки таскали в карманах и завещали похоронить с собою, чтоб честь их, будучи обрублена, не утратилась. Петра нашего борца с алкоголизмом через привязывание семикилограммовых медалей – напившись буйно, получи в полицейском участке и носи согбенно на груди, чтоб узреть, как грех к земле тянет. Ревнивца стоматологического искусства, любившего драть зубы, временами – здоровые, для усвоения профессиональных навыков. Добытчика голландских тюльпанов, повелевшего хорька считать сусликом, к ботинкам лезвия привязывать и на этом рассекать по льду да вешать всякого человека, укравшего из казны больше стоимости верёвки.
И сразу – мысленная волна внахлёст: «Указала императрица Анна Иоановна в 1731 году отвести для погребения особые места за городом под названием "кладбища"».
Но ни Петра нашего, ни царицу, восседавшую в праздности среди шутов и карлиц да любившую приложить с балкона пулею пролетавшего мимо воробья или какого зайца в парке, знавшую горечь утраты мужа младого от перепоя, не слушали. И даже восприняли в штыки, знай себе хоронили на городских погостах – быть гостю на погосте… Пока чума не потеснила.
Тут Николаю Ивановичу Зелёнкину, делавшему опись могил для труда по некрополистике Нижегородской области, пришлось отвлечься от исторических мыслей. С правого боку, непонятно откуда вылезший, по майским хлябям пружинил неопрятный, окутанный дождевиком человек лет пятидесяти.
– Твои? – спросил он, установив наклонно тело у облезшей ограды Мокряковых и прикрепив взгляд к незахлопнутому блокноту на пружинке.
– Тут все мои, – ответил Зелёнкин, убирая записи и карандаш в глубокий, начинающий отходить по шву карман.
– Прально, – кивнул посетитель, – человек человеку свой.
Николай поднял с травы поношенный рюкзак. Одна из лямок была вырвана с нитяными сосудами и болталась несуразно. Набросил вторую лямку на плечо и дал понять, что продолжать разговор не намерен.
– Выпьем? – предложил тот, в дождевике, опасаясь отбытия единственной компании.
Тело его стояло наклонно: было ясно, что он – уже.
– Не пью.
– И за своих не пьёшь?
Пожал плечами Зелёнкин:
– Зачем за них пить? Им этого не нужно.
Собеседник произвёл ещё один малоцельный кивок головы.
– А я к отцу пришёл. Раньше в Пеньках жили, часто ходил. А переехали, теперь хрен добраться. Автобус и шесть километров по лесу. – И, поразмыслив, добавил: – Грязно тут.
– Кто отец был?
– Механик. Давно помер. Машины слушать умел. Как врач. Хоть стиралку, хоть трактор. Приложит ухо и слышит, где поломано.
– Звали как? – Николай опять приготовил блокнот и карандаш.
– Проталин.
Зашуршали листы, заперебирались.
– Л.С.? 1954-го?
– Он. Лев Семёныч, – обрадовался мужик. Но тут же напрягся и сморщил лоб. – А ты откуда знаешь?
– Всеведаю, – скорее для устрашения, чем для правды пояснил Зелёнкин. – А скончался от чего?
– Так пил сильно. И помер.
– Как курляндский герцог Фридрих Вильгельм, муж Анны Ивановны, – запомнил некрополист.
И дописал в блокнот Льву Семёновичу в междустрочье: «Был механиком. Слушал машины. Умер от перепоя».
Поправил рюкзак на плече:
– Пойду.
– Hy, бывай, – ответил другой и отхлебнул из бутылки.
Жалко было Николаю оставлять Мокряковых в компании мужика проспиртованного, особенно Дашеньку, но сил никаких не было на него. Хотелось отдохнуть поскорее, приткнуться к травам, растущим под боком сосны, раскинуть кости на майской непрогретой земле.
Терзало, что Пеньковское кладбище он не успел изучить до конца. Ещё целый угол оставался, могил двадцать пять, почти въехавших в лес.
Но не сию минуту. Вначале спрятаться между деревьев, отсидеться, пообедать. Сколько он уже в пути? В лесах и полях время теряется: понедельники не наступают, а ходят задними тропами между камней и городских коробок; от вторников только отзвуки с громовым рокотом доносятся; среда растворена в окружающем и в учебнике за второй класс; в четверг ветрено, черно, вечереет, чертят хвостами трясогузки и вертятся белки. А что в пятницу? Может ли сегодня быть пятницей? Отчего ж не может… Но достоверно не отсчитать.
А надо бы. Потому как в университет следует вернуться к 12 мая – разогревать души студенческие, ещё невразумлённые, науками и языками.
Упомним – начал он предприятие 29 апреля после обеда, проведя две пары. Сел в автобус и пустился по южному берегу Оки в Великий Враг, а оттуда пешком – и деньгам экономия, и новые места разведать. И двигался зигзагами, от намеченной деревни к деревне встречной, от умышленного к случайному. И был на Румянцевском, Нагорном, Комаровском, у Ближнего Борисова, Богородского, а потом отвернул, куда, может, и не следовало, южнее в леса и наткнулся тут на Пеньковское, которое посоветовала старуха в одном из посёлков. Намотал километров восемьдесят… Впрочем, не отследишь.
Записи предстоит разобрать.
Получается, в обходе он неделю. Выдвинулся в пятницу. И сегодня тоже пятница, 6 мая. А возвращаться дня через четыре, выйти на дорогу и – на автобусе… Или попутку ловить? Не возьмут только. Обросшего, несвежего, бородатого, в заляпанном плаще, расточающего запах немытого тела. Кому нужен? А если возьмут – то нос начнут совать, что приключилось. Уж больно вид бомжарский. Что тогда отвечать? Ходил по кладбищам, перепись делал? А спросят: зачем перепись, зачем ходил, а не ездил – как отвечать? Нет уж, лучше соврать, что сторожем здесь на одной из дач… да и запил от тоски, себя позабыл. Это нашему человеку понятнее, чем в покойниках копаться.
Зелёнкин приглядел местечко под орешником на пригорке, расстелил пенку, достал из рюкзака нож и банку горбуши натуральной, открыл, жадно втянул с крышки солёную жидкость. Пальцами ворвался в розовую рыбью плоть и переправил её в рот.
Ноги гудели от переработки.
Чтобы отвлечься, вернулся к мыслям историческим.
Вот и продолжали в XVIII веке хоронить в церковных некрополях внутри городов вопреки повелениям. Пока чума не расползлась. А от природно-очаговых инфекций во времена Екатерины нашей Великой защищаться не умели, хоть и пробовали ввести карантин на заставах – в Боровске, Серпухове, Калуге, Алексине, Кашире, Коломне, где всякого пассажира и пешехода держали по сорок дней. Но какой там карантин, когда солдаты утоплены в войне, а территорий не измерить, не огородить… Быстро пробралась бубонная зараза в град старопрестольный. Сожгли госпиталь от греха подальше, закрыли суконную фабрику, приспособили монастыри под изоляторы, повесили замки на общественные бани, а болезнь буянила. Повыдергали из тюрем отребье, нарядили по форме в вощёные рубахи, специальные рукавицы и вручили им тела для погребения: заразятся – этих не жалко. Сенат издал указ: запретить похороны на территориях церквей, а погребать в специальных местах за пределами города. «Чтоб кладбища учреждали в удобных местах, расстоянием от последнего городового жила по крайней мере не ближе ста сажен… И когда не плетнём или забором, то и земляным валом велеть их обносить, но токмо бы оный вал не выше двух аршин был, дабы через то такие места воздухом скорее очищались…» Но народ был несознательный, к санитарным мерам имел сопротивление, свои заражённые дома сжигать отказывался, только скалился, чурался, протестовал и вёл себя неразумно: прятал заболевших, а далее – трупы то под полом, то в саду, то вовсе под покровом ночи выбрасывал куда придётся. Мертвяки всплывали в общественных водоёмах и колодцах, обнаруживались во дворах и посреди улиц. Екатерина наша издала указ «О неутайке больных и невыбрасывании из домов мёртвых», да народ вместо этого ругал врачей и прикладывался к иконам… А однажды и вовсе взбунтовался, озверел, членовредительствовал, но был разогнан картечью из пушек. Однако графу Орлову, прибывшему Москве на спасение с рублём казённым и солдатами, удалось провести ряд мер и изгнать прилипчивую заразу. За это даже отчеканили медаль с профилем Орлова и надписью «Россия таковых сынов в себе имеет». Разобрался он, в числе прочего, с захоронениями.
А далее уж врачебный устав это дело начал регулировать.
Так вспомнил Николай и запрокинул голову.
– Ку-ку, – пробилось через лес.
Небо стояло холодное и ясное, ветви качались. Проплыл по небу большой облачный кит, загородил собой тепло и уполз далеко влево. Зелёнкин из-за этого белого небесного млекопитающего вообразил себе море, синее-синее море с белой пеной, море в эпилептическом припадке, как на бушующих картинах у маринистов, и вспомнил, что никогда не был на юге.
Он обнаружил это вдруг на сорок пятом году пользования телом. И не то чтобы расстроился, но почувствовал себя оторванным от людей, которые ездили раз в году вылёживать на раскалённом песке, покупали раков, намазывались кремом от загара и уплетали высокие омлеты в общепите. Когда он увидит море? Никогда? Зарплаты у него кот наплакал, зато в планах – книга, газетная колонка, студенты, но главное не это. Главное, что ехать не для кого и не с кем.
Вот так неожиданно, привязанный к хвосту китового облака, всплыл перед внутренним взором портрет девочки за оградкой, а потом и вся девочка. Даша Мокрякова стояла босиком на причале и придерживала соломенную шляпку с жёлтой лентой, тёмные завитки у лба колыхались, лёгкая юбка в оборках трепетала на ветру, и не страшны были девочке ни шторм, ни ветер, ни рычание небесное. Её захватывал шум, дождь, бьющий в лицо, она глядела разгорячённо и пылко. Потому что была храбрая, храбрее даже смерти.
– Хочу на море, – приказала она Зелёнкину, повернувшись к нему.
– И я хочу! – крикнул ей Николай, превозмогая рёв волн.
– Отвезёшь меня? – Даша говорила тоном маленького человека, который не знает отказа.
– Не могу.
– Почему?
– Ты мёртвая. Ты чужой ребёнок, – резонно объяснил Зелёнкин.
Вместе с молнией щёлкнуло – это сон.
– Сам ты мёртвый! – обиделась Даша.
В этот момент их обоих, споривших на причале, накрыло брызгами с ног до головы. Это ударила огромная ледяная волна.
Он открыл глаза. Барабанил дождь, на лице уже собирались капли. Зелёнкин скрутил пенку, поднял однорукий рюкзак и, застегнувшись на сохранившиеся пуговицы, хлюпая по влажной земле, отправился делать опись оставшихся могил, а после – других могил и других кладбищ, до которых времени хватит добраться.