2005, апрель, Москва

– И долго Барса прожила? – изучая фотографию, спрашивает Аля.

Актер поворачивается к ней и глядит так, словно наткнулся на новогоднюю игрушку в летний день.

– Кстати, твои американские ботинки стали мне впору только на следующий год.

Поморгав, поднимается. Находит трусы, натягивает, встав к Але спиной. Теперь джинсы. Будто ему вдруг стало неловко. Будто Аля, уже низвергнутая в страну теней, восстала из праха и снова обернулась человеком.

– Побудь минутку.

Проходит мимо, слышится скрип двери, потом шум спускаемой воды. Возвращается: ресницы, зачатки бороды – мокрые, глаза – речной песок под прозрачной водой. Внимательно смотрит на нее.

– Кофе будешь?

– Если только быстро. Мне на лекцию пора.

На кухне включает кофеварку. Кухня обычная, почему-то Але казалось, что актеры живут как-то по-особенному. Впрочем, Духов же не Безруков там или Меньшиков. У плиты лежит прихватка в русском стиле – красные ягоды, золотистые листья и загогулины, черный фон. Кофеварка, пошумев, стихает, кофе весело, бодро капает в стеклянную емкость. Духов достает две чашки, из тех, с глупыми надписями и сердечком на боках, разливает кофе.

– Сахар, молоко?

Нашелся даже хлеб, масло и джем – этот в коробочке, из поезда или Макдоналдса.

– Как в учебнике английского, – говорит Аля.

– Что?

– Ну помнишь… Семья за столом: папа, мама, девочка и мальчик – там было всегда двое, а то и трое детей. Стол накрыт – хлеб, масленка, нож, чайник, чашки, джем в банке. Папа просит маму: “Pass me the jam, please”. Я всегда завидовала. Тоже хотела такую семью.

Странно смотрит на нее, мешает ложечкой кофе. Аля вспоминает, что вчера оконфузилась, не признав каких-то известных фамилий и названий, которые он произносил с придыханием. Может, и сейчас неправильно воспроизвела английское предложение?

– Я помню кота у окна, – говорит он. – В учебнике английского. За окном дождь, мокрые крыши. Кот скучный. И надпись, что-то вроде: “It is raining now”.

Волосы у него темнее, чем в детстве, а лежат так же безупречно, хотя он разве что провел по ним рукой. Немного наивный взгляд.

– Так что стало с твоей собакой? Той, с белой шерстью?

– Умерла лет семь как. Сейчас у Ивана Арсеньевича другая, тоже Барса, но золотистый ретривер. Та была белой овчаркой.

– У Ивана Арсеньевича?

– Константиновича. Собака, про которую ты спрашиваешь, была его. И дом его. На фотографии, кстати, тоже он.

Аля откусывает бутерброд.

– Это режиссер, про которого ты мне всю ночь заливал? У кого ты работаешь?

– Да. Он и мой отец – друзья детства. То есть были. Ну то есть… ладно, это неважно. Так это правда ты? Та девчонка, которая с матерью вышли в тот день из леса?

– Правда я, – Аля смеется. Она чувствует себя так, будто глотнула веселящего газа.

Но он не улыбается, снова мешает ложечкой кофе.

– Какое на тебе было платье в тот день?

– Что?

– Платье. Ты помнишь?

Она помнит. Говорит. Он всматривается в ее лицо, подается вперед:

– Расскажи про тот день. Подробно.

– На подробности у меня нет времени. – Она делает большой глоток горячего кофе, обжигает язык и небо. – Если только вкратце.

Торопясь, пересказывает все, что удержалось с той поры в памяти.

– А что потом?

– Потом мать оказалась в больнице с энцефалитом, а я в интернате.

– Так ты жила в детском доме?

– Два года, потом мама меня забрала. Но она уже… – Аля пытается подобрать слова, чтобы объяснить, в чем было это необратимое изменение, но тут Духов кое-что произносит, и Але кажется, будто в кухню вплыл айсберг.

Удивительно, что догадка, откуда у матери оказались деньги на гостиницу и прочее, ей никогда не приходила в голову. Она ни разу не задала себе этот вопрос. Хотя знала, что с собой у Дарьи Алексеевны не было ни сумки, ни кошелька, а на платье не было карманов. В лесу мать как-то разделась догола, чтобы прополоскать белье в ручье. На склоне берега остались платье и туфли: разношенные, кожа растрескалась, внутренности засалились и стерлись до блеска. Аля помнит: в туфлях ничего не было, кроме темной пустоты.

– Родители вернулись к вечеру и сразу обнаружили пропажу денег. Я рассказал о вас, даже нарисовал, но они мне не поверили. Решили, что это я украл деньги. Отец в те дни продал дом, потому-то мы и жили у Ивана Арсеньевича. Твоя мать взяла пятьсот долларов, не всю сумму, дом продали за три тысячи. Если бы это были воры, говорил отец, они бы не вытащили пять сотен, а забрали все до копейки, да и еще что-нибудь прихватили.

– Я ничего этого не знала…

– Да я не то чтобы… Просто так странно – что ты оказалась тут.

Аля глядит на часы на стене. Первую пару она может пропустить, она на нее и так уже не успеет, но на вторую должна попасть – Жуковский опоздавших не пускает и потом чинит препятствия перед экзаменами.

– Больше чем из-за потери денег родители расстроились из-за того, что я оказался вором. Они перетряхнули мои вещи – ничего, конечно, не нашли. Мать увещевала, отец грозил, требовал. Особенную ярость у него вызывали мои попытки рассказать о тебе и твоей матери. Я продолжал вас рисовать, вешал рисунок на кухонный буфет, а отец срывал и раздирал в клочья. Воровство с фантазией свидетельствовало о моей изначальной гнилости, как он выражался. Ночью родители спорили. А вдруг Макар говорит правду, защищала меня мать. Отец от ее слов еще сильнее распалялся и кричал, чтобы она зарубила себе на носу, что он не потерпит в доме вора и вруна. Когда вернулись в Москву, отец продолжал допросы, грозил пойти в школу и рассказать всем, кто я на самом деле. Кричал, что, если я не сознаюсь, он посадит меня или, если это не выйдет, покалечит, чтобы я на всю жизнь запомнил. Для его сына честь не может быть пустым звуком! Это был 1992-й, отец находился на грани. Для него партия, честь, Советский Союз – это было всерьез, это была его жизнь, это был он сам. И тут вдруг над всем этим, над его идеалами начали смеяться, говорить, что это ошибка, глупость, ну, сама знаешь… А тут еще я. И он решил сыграть в этакого Тараса Бульбу.

Он умолкает. Аля разглядывает чашку. Тишина растет, стремительно заполняет собой все пустоты в комнате, пролезает в горло, дышать становится тяжело, невыносимо – но тут тишина и лопается: створка окна распахивается настежь и громко ударяется о фасад дома.

– Не знаю, чем бы кончилось, – говорит Духов, кроша хлеб на столе, – если бы не Иван Арсеньевич. Константинович. Он забрал меня к себе на некоторое время. В школу я не ходил, был с ним в театре, носил актерам лимонад, пиво, бегал, за чем пошлют. Бродил по театру. Иван Арсеньевич поверил мне, просто поверил. Я жил у него около месяца. Он возился со мной, тратил на меня уйму времени, хотя уже тогда был очень занятой и достаточно известный. Сам выбирал мне книги, водил на спектакли в другие театры, спрашивал меня, что я думаю о том и том-то.

Але неловко от этой внезапной исповеди. Она не понимает, как теперь встать и уйти.

– И зачем же он это делал?

– Иван Арсеньевич всегда был мне вроде второго отца. – Духов скрещивает руки на груди, собирается, видимо, рассказать длинную историю. – Он и мой отец дружили с трех лет, подростками, между прочим, даже принесли кровавую клятву, как Огарев и Герцен. Оба после школы уехали из Выселок, но летом приезжали и отдыхали вместе. Рыбачили, ходили в лес. Часто брали и меня с собой. В Москве тоже встречались. Но до того случая Иван Арсеньевич никогда не вмешивался в наши семейные дела. Я прожил у него с месяц. Однажды вечером он привез меня в ресторан, предложил выбрать все, что я хочу, велел не стесняться. Налил себе и мне вина, торжественно вручил статуэтку святого Антония, ты ее видела. Сказал, что я чем-то напоминаю его, этого святого. А потом спросил: как ты смотришь на то, чтобы стать актером? Я ответил, что хочу этого больше всего на свете. Он обрадовался моим словам и пообещал, что поможет. После ресторана отвез домой, сказал, что отец больше не сможет меня обвинять. Он, Иван Арсеньевич, нашел свидетелей, которые видели, как я довел вас до станции. По описанию свидетелей сходилось все, даже одежда и шрам на щеке твоей матери. Иван Арсеньевич пообещал, что попробует найти и вас самих. И еще сказал, что я могу приходить к нему в любой момент, в театр или домой. И, конечно, наши прогулки и разговоры продолжатся.

Когда приехали домой, отец был пьян и заявил, что не знает, кто мы такие, и послал матом туда, откуда пришли. «А свидетелей, – сказал он, – ты, Иван, можешь засунуть себе в жопу. Этих актеришек своих». Он попробовал нас вытолкать, но был слишком пьян даже для того, чтобы сделать несколько шагов. Тут вмешалась мать, увела меня и закрыла на ключ.

До сих пор помню это чувство, когда я оказался в своей комнате. Я ощущал себя предателем, хотя и понимал, что ни в чем не виноват. А еще… ты не представляешь, как я был рад, что Иван Арсеньевич поможет мне стать актером. У меня появилась цель, я вернулся домой совсем другим мальчиком.

Зачем он это ей рассказывает? Аля ерзает на стуле: и вот как ей встать и уйти? И что вообще теперь делать? Встает Духов, подходит к окну, опирается о подоконник.

– Утром я боялся встречи с отцом, но он, увидав меня, ничего не сказал. Он вообще перестал со мной разговаривать. Как и с матерью. Иван Арсеньевич, как и обещал, стал забирать меня на выходные. Записал в детскую театральную студию, находил время, чтобы прийти на наши спектакли. Я обожал проводить с ним время. А между матерью и отцом стало все совсем плохо, отец ушел жить в дедушкин гараж. А потом уехал на Кубу.

– На Кубу? – От изумления она даже забывает о побеге. – И он до сих пор там?

– Вернулся в прошлом году. Живут с матерью на даче под Александровом.

– Понятно.

Она смотрит на часы: до второй пары осталось совсем ничего.

– Я… прости… Мне нужно, правда. Я потом… мне надо идти…

Она встает со стула и пятится в прихожую. Выглядит это так, будто она сбегает. Да она и сбегает. Актер идет за ней. Молча глядит, как она одевается. Она, торопясь, накидывает короткое зеленое пальто. Сует ноги в туфли, купленные три дня назад на распродаже, мозоль тут же дает о себе знать. Прежде чем открыть дверь, Аля поднимает взгляд на Духова, пытается подобрать уместные слова, но так ничего и не придумывает. Толкает дверь и мчится вниз по лестнице.


Спустя сорок минут она снова была на лестнице, на этот раз – широкой, старинной. Налаченные прикосновениями тысяч студентов деревянные перила. Стертые посередине ступени, чуть оплывшие, точно губы после долгих поцелуев. Запыхавшись, влетела на третий этаж, остановилась у закрытого лекционного зала. Все-таки опоздала. Из-за двери доносился голос Жуковского – доцента, заменившего милого профессора Алексейко, умершего в начале декабря. Зимнюю сессию принимал уже Жуковский и завалил больше половины курса. Але поставил тройку, заявив неприязненно, что она должна знать больше своих будущих учеников. В результате Аля лишилась надбавки к стипендии. На первой же лекции Жуковский отметил присутствующих и пообещал, что те, кто не будет ходить, экзамен не сдадут. Угрозу восприняли всерьез – после зимней сессии милостью Жуковского четверых отчислили.

За дверью шла перекличка. Зря мчалась. Отдышавшись, а точнее нахлебавшись пыли, запахов бумаги, старой мебели, пота и сигарет, навечно плененных в коридоре учебного корпуса, Аля собралась уже повернуть обратно, но тут дверь распахнулась, и Жуковский шагнул из аудитории.

– Понимаешь, я волнуюсь, – говорил он в мобильный, – это похоже на депрессию… я думал, в таком возрасте не бывает… Да?.. Из дома перестала выходить… А? Ну… Да, очень прошу… В воскресенье?

Рыжие усы. Наметилось брюшко. Новый, но старомодный костюм. У Жуковского, или, как его звали студенты, – Два Андрея, все было такое: старомодное, но с иголочки. Портфель, часы, ботинки, даже зонт – будто из пятидесятых, хотя самому Жуковскому вряд ли было больше тридцати. Студенты любили шутить, что Два Андрея обнаружил портал в прошлое и закупается теперь там всем необходимым. Девочки временами всерьез обсуждали покрой его трусов. Черные, чуть не до колен, как на фотографиях середины прошлого века? Или, может, кальсончики?

Аля проскользнула в аудиторию и, торопливо снимая на ходу пальто, уселась повыше на свободное место рядом с Кирой. Даже Кира ходила на лекции Жуковского.

– На какой букве Два Андрея остановился?

– На «М».

Она надеялась, что Жуковский ее не заметил и, вернувшись, не выставит с позором. Тот возвратился и продолжил перекличку. Аля выдохнула, осмотрела аудиторию и увидела, что на два ряда ниже сидит Куропаткина. Светлый хвост волос на затылке, красные ногти сжимают ручку. Глядя на ее детский затылок, Аля почувствовала себя так, будто обидела ребенка, нарочно сломала его любимую игрушку. Вчера, получив автограф Духова и немного поговорив с ним про спектакль, покивав на его слова о прорыве Константиновича в театре, Куропаткина заявила, что ей нужно идти. «Ты идешь?» – спросила она Алю. Лучше бы Аля и вправду ушла.

Жуковский дошел до буквы «С»:

– Соловьева.

Она откликнулась, Жуковский поставил в блокноте галочку. Завершив перекличку, приступил к лекции. Але писать было не на чем, в сумке лежали только зонтик и книжка, которую дал ей в сквере Духов. «В то время перед Россией на международной арене стояли две главные задачи…» – бубнил Жуковский. Мысли Али побежали во все стороны, как муравьи, когда муравейник разорили. Ее мать, выходит, воровка. Украла деньги у мальчишки, который пустил их в дом, напоил чаем, дал передохнуть после блуждания по лесу. И Аля в этом участвовала. В преступлении, настоящем преступлении, за которое судят и срок дают. Можно ли теперь считать, что она тоже воровка? Или все же нет, раз она не знала о том, что совершила мать? Но почему Аля и в самом деле никогда не задала себе вопрос, откуда у матери оказались деньги? Ни разу не удивилась этому? Впрочем, все что случилось тогда в лесу и сразу после, всегда существовало в ее сознании как-то отдельно, точно было не совсем реальным.

– Ты знаешь такого режиссера – Константиновича? – шепотом спросила Аля у Киры.

Та, вместо того чтобы записывать лекцию, рисовала в тетрадке иву. Посмотрела на Алю, пожевала карандаш, собрала в складки тонкую кожицу на лбу.

– Я смотрела один его фильм. «Воробышек», что ли.

– Фильм? А разве у него не театр?

– А, ну да. Но он еще кино снимает. Три, что ли, фильма снял. Хочешь – дам посмотреть этого «Воробышка», у нас диск есть.

– Давай.

– Заходи сегодня попозже. Сейчас обратно на Арбат поеду, пока там Тропик за меня работает.

– И что, – немного погодя снова спросила Аля, – хороший фильм? Тебе понравился?

Кира пожала плечами:

– Ну, за этот фильм премию какую-то дали. Но вообще, про него, про режиссера, в смысле, всякое такое пишут… – Кира изобразила рукой зигзаг и снова уткнулась в рисунок ивы.

– Какое – такое?

– Ну, вроде как он нечисто работает с актерами. – Отложив карандаш, Кира повернула голову к Але. – Говорят, одной актрисе, – Кира назвала фамилию, – перед съемками он заявил, что ее двухмесячный ребенок умер. Съемки велись на острове, катер должен был прийти только через неделю, так что… Ну, понимаешь. Ей и играть-то не пришлось.

– И что актриса сделала, когда все выяснилось?

– Тропик ее знает немного. Снимается дальше, говорит.

Кира принялась опять грызть карандаш, а потом рядом с ивой молниеносно нарисовала портрет Жуковского: крошечный, в аккуратном костюме, а усы и портфель – огромные.

– Господи, скука какая эта лекция. Отравить, что ли, это чучело крысиным ядом?

Обе помолчали и, выдержав паузу, почти одновременно прыснули.

– Кир, с тобой когда-нибудь происходило то, что происходить не могло?

– Что ты имеешь в виду?

– Ну, например, случайная встреча с человеком, с которым ты никак не могла встретиться?

Кира – она снова рисовала что-то – поджала тонкие губы:

– Такое у всех бывает.

– У тебя было?

– Было, – кивнула, но рассказать и не подумала. Это ж Кира.


В перерыве Аля поднялась с места и направилась к Куропаткиной поговорить о вчерашнем. Та, угадав ее намерение, собрала вещи и побежала по лестнице.

– Оль, подожди.

Не остановилась. Солнечный мячик запрыгал на лопатках, обтянутых синим пиджачком. Обиделась все-таки…

И как вскоре выяснилось, обиделась всерьез. Первое, что увидела Аля, вернувшись в общежитие, – пустую кровать Куропаткиной. Матрас был скатан к изголовью. Все вещи соседки исчезли. Аля закрыла дверь, подошла к кровати и потрогала жесткие негритянские пружины-завитки обнажившегося основания. Подняла с пола синюю пуговицу от халата Оли. Покрутила в руках: пуговица фонила энергетикой Оли.

Положив пуговицу на полку над своей кроватью рядом с учебниками и книжками – Хемингуэй, Пруст, Куприн – Аля вынула из сумки книжку Акутагавы, подаренную Духовым. Открыла. На форзаце аккуратным почерком было выведено: «Экхарт сказал: “Кто хочет стать тем, чем он должен быть, тот должен перестать быть тем, что он есть”». Росчерк подписи Духова. Фыркнула. Какая чушь. Захлопнула, поставила на полку. В опустевшую сумку засунула пакет с купальными принадлежностями и полотенце. Эту полотняную, с аппликацией желтых бабочек, летящих над городом, сумку Аля получила осенью на книжном мероприятии, куда случайно забрела. Сумка была удобная, две липучки закрывали ее сверху, а внутри был даже кармашек – дизайнер увлекся, выпуская рекламный продукт. В кармашке лежали студенческий билет, проездной, жевательная резинка, презерватив на всякий случай и иногда немного денег.

Бассейн через сорок минут. По карнизу за стеклом, заляпанным солнечными отпечатками, бродил голубь. На спортивной площадке внизу во дворе студенты играли в футбол, их крики и стук мяча о штангу складывались в монотонный ритм, напоминающий о каких-то очень давних событиях, скрытых в сырых и темных подвалах памяти. Аля закинула сумку на плечо, взяла печенье из раскрытой пачки на столе и вышла из комнаты. Щелчок – английский замок на двери захлопнулся.


По дорожке к приплюснутому зданию бассейна бежали ели. Трава под ними зеленела, от ее веселого вида сердце подпрыгнуло трехлеткой на батуте. Ты идешь, весна! Это… да, из «Монтока» Макса Фриша. Пожилой герой вспоминает прошлую любовь, а в настоящем у него что-то вроде отношений с молодой женщиной Линн. Что-то вроде, вот именно. Ничто в сравнении с тем, что он пережил когда-то. Так всегда бывает в романах, а Аля прочитала их бессчетное количество: все, что потом, после той единственной любви – уродство, ущербность, ну или компромисс.

Она толкнула теплые, нагретые солнцем двери, вошла в сумрачный холл бассейна. Сдав полупальто в гардероб, бегом спустилась в раздевалку, получила ключ от ящичка у дежурной. Быстро разделась. Она умела быть быстрой. «Тебе бы в армию», – хихикала Оля, когда они куда-нибудь собирались. Оля должна была плавать сейчас на одной из дорожек, весь год они ходили сюда на один сеанс.

Аля собрала волосы, они все так же, как в детстве, были густы, непослушны и с трудом прочесывались. Все того же цвета сосновых шишек. Оля советовала их коротко стричь и красить в яркий цвет – рыжий, например, или черный. Но Але не хотелось быть другой какой-то Алей. Она вспомнила автограф Духова. И что за радость быть кем-то другим? С трудом натянув резиновую шапочку, захлопнула ящик, отдала ключ дежурной – крупной женщине, перед которой был раскрыт журнал с миниатюрными собачками.

Зашла в одну из кабинок в душевой. Вода обрушилась, ударилась о голову, плечи, разбилась насмерть о белые плитки на полу. Перед глазами возникла комната в гостинице, где Аля с матерью останавливались тринадцать лет назад. Из хаоса воссоздался заставленный яствами подоконник. Двуспальная кровать, не убранная ни разу за те дни. А вот и мать со стаканом в кресле. Подзабытое чувство тоски, потери сжало горло. И что вот теперь делать? Аля закрыла кран.

В зале бассейна людей было много. Электронное табло показывало 16:08. Приглушенные голоса, всплески, смех уносились под высокий потолок, придавая значимость происходящему, вроде как эхо в церкви придает значимость голосу дьякона и шагам прихожан. Дух бассейна, взволновав водное зеркало, подлетел к Але, весело дохнул в лицо хлорным ветерком, сыростью, запахами размякшей резины и промокшего полиэстера. Поздоровавшись, тут же улетел и вон уже плыл по средней дорожке, размахивая руками, счастливо отфыркиваясь и брызгаясь во все стороны.

Куропаткиной нигде не было. Сняв сланцы, Аля спустилась по металлической лесенке, щурясь от яркости и резкости воды, от движущихся осколков голубых плиток, тщетно пытающихся обрести целостность. Набрав воздуха, нырнула. Кровавую мозоль на пятке от хлорированной воды больно защипало. Тяжесть тишины надавила на уши и голову. Протерпев, сколько смогла, Аля вынырнула, жадно вдохнула и долго, расслабляясь, выдохнула. Поплыла спокойнее. Мать посылала ей небольшой перевод каждый месяц, и Аля на него покупала абонемент в бассейн со студенческой скидкой, два килограмма макарон и пачку чая. Оля смеялась – ее отец привозил им продукты каждую неделю. Все, что положено молодым растущим организмам, как он выражался, – молоко, мясо, крупы, фрукты и обязательно любимый Олей шоколад. Теперь Але придется забыть про шоколад и питаться макаронами.

Едва она подумала про еду, как во рту появился вкус шоколадного кекса тринадцатилетней давности. Сердце неприятно сбилось с ритма. Она ускорилась, перешла на кроль. Принялась резать руками воду, вдыхая и выдыхая, опуская лицо в шелковистую голубоватую ткань. И вот уже она и вода – одна субстанция, одна дыхательная и нервная система. Два, три, четыре прогона на пределе возможностей. Тяжело дыша, повисла на буйках. Плавание всегда помогало прийти в себя. Вода визуально сплющила тело, смешно укоротила ноги. Купальник у Али был черный, в желтых зигзагах, материя потеряла цвет и растянулась, застежка спереди от хлорки потемнела и поржавела. Надо бы купить новый, но не на что.

Вот как она поступит: выкинет из головы встречу с Духовым. В конце концов, сама она денег в тот августовский день не брала. А с Куропаткиной помирится. Да, так и сделает. Аля нырнула, вынырнула и, легкая, почти невесомая, понеслась вперед, к бортику, испещренному бликами, оттолкнулась от него и устремилась в противоположном направлении.


Вечер она провела с книжкой, которую начала недавно, – «Под покровом небес» Боулза. Читала до заката, поворачивая страницы так и эдак, пока угасающий воспаленный свет позволял различать буквы. Пустая кровать Куропаткиной глядела с укором. Но вот кровавые вспухшие раны на полу (можно было подумать, что пол кто-то от души отхлестал плеткой) начали гаснуть, темнота расползалась по углам. Аля поднялась, включила лампу. Со спортплощадки до сих пор доносились крики, стук мяча и песнопения птиц. Нужно что-то поесть, а потом заняться курсовой – сроки почти вышли.

Она открыла хлипкую дверцу встроенного в стену шкафа и осмотрела запасы – масла подсолнечного на донышке, банка соли, полпачки макарон, гречка, две луковицы и полупустая бутылка кетчупа. Почти все продукты Оля забрала. От злости, обиды? Добрее Куропаткиной человека не сыскать. А может, подумала Аля, так проявилась ее, Оли, новая сущность? Как там написал ей этот Духов: кто хочет стать тем, чем он должен быть, тот должен перестать быть тем, что он есть. Эта фраза продолжала ныть в душе, никак не получалось понять ее. Разве все кругом не твердят, что нужно быть собой? Стать собой. Не изменять себе? Аля взяла кастрюлю, засунула в нее пакет макарон, соль, прихватила дуршлаг и направилась в общую кухню.

Четыре плиты, две раковины, стол на пляшущих ножках, голая, но очень яркая лампочка, темное окно без штор, за ним луна меж двух высотных домов. Двое парней, по виду первокурсники, жарили яичницу. Толстая девушка в очках и очень тесных спортивных штанах варила картошку и нарочито не смотрела (смотрела во все глаза) на ребят. Они ее не замечали, с жаром обсуждали какие-то волны. Ожидая, пока закипит вода, Аля высунулась в окно – воздух был теплый, ласковый, луна висела почти полная. На карнизе третьего этажа у водосточной трубы сидел, притворившись барельефом, один из котов комендантши и смотрел в весеннюю ночь. Подсохшая кровавая мозоль на пятке больно натянулась. Может, сходить к Кире и Тропику и попросить пластырь?


Немного погодя у себя в комнате она переложила макароны на тарелку – настольная лампа подсветила дымок, и тот заструился под темный потолок. Без Куропаткиной комната казалась большой и безжизненной. Почему Оля так обиделась? Духов не ее парень, а всего лишь кумир, божок. Или, может, ее расстроило то, что кумир оказался обычным бабником? Аля попыталась припомнить, что Куропаткина говорила о Духове. Начиная с сентября та без конца щебетала об этом актере, но Аля обычно ее не слушала. Так ничего и не вспомнилось.

Выдавив последние капли кетчупа, Аля съела нехитрый ужин. Сдвинув тарелку, достала папку с листами курсовой. Раскрыла тетрадь с записями. «Успеху дела главным образом способствовало то обстоятельство, что в Москве Прохоровым совсем не было конкуренции: все ситценабивные фабрики после нашествия французов находились в полном разрушении». Ее курсовая была посвящена текстильному производству в Москве в девятнадцатом веке. Фабрики. Ткани. Станки. Организация работы. Сбыт. Аля зевнула. Посмотрела в окно – темнота, деревья очеловечились и вовсю махали руками-ветками. Хотели что-то сказать, но не умели. В темноте показалось, что их не жиденькая стайка, а лес, которого Аля до сих пор страшилась: после того случая в школьном походе были и другие, и всегда в лесу. Нет, не сегодня. Закрыла тетрадь, поднялась, вышла из комнаты и через пять минут – два пролета лестницы бегом – уже стучалась к Кире и Тропику.


Тропик – мулат, полный, с атласной кожей цвета светлого кофе, пухлыми губами и веселыми крупными глазами – как раз готовил ужин. Обрадовался, потянулся обниматься:

– Алька, привет! Где пропадала? Давно тебя не видел.

От кожи Тропика остро пахло смесью гвоздики, душистого перца, базилика и цитрусовых. Его мать была из Владимира, а отец – из маленькой страны в Африке. Сам Тропик вырос во Владимире, а теперь каждый год ездил на месяц в Африку. Все звали его Тропиком, хотя имя у него было вполне русское – Паша. По вечерам он носил африканские балахоны-халаты, а с утра надевал классический костюм и белую рубашку. Сейчас на Тропике колыхался длинный желтый балахон-платье с рисунком на груди из несуществующих, как думалось Але, фруктов.

На кухонном столе громоздилась курица, блестели корки и внутренности овощей, стояли в ряд несколько открытых загадочных банок с пастообразными субстанциями, лежали пакетики с порошками. Тут же разогревалась двухварочная электрическая плитка.

– Ужинать будешь?

– Нет, спасибо, я уже поела. У вас есть пластырь?

– Это к Кире, – кивнул на задернутую бамбуковую ширму.

Аля заглянула за ширму, которая отделяла импровизированную кухню от комнаты. Почти все пространство тут занимала двуспальная кровать, она была покрыта ярким пледом: на красном фоне квадраты с буйными разноцветными геометрическими узорами. Кое-как вместились в комнату еще стол, два стула. На вбитых в стену гвоздях висели распятые на плечиках костюмы Тропика, рубашки. А еще африканская маска и Кирин пейзаж – заснеженный подмосковный лес. Экзотические запахи готовящегося ужина бились здесь с запахами красок и скипидара. Кира, в темных джинсах и майке, маленькая, худая, с короткой мальчишеской стрижкой, стояла у окна у мольберта. Узкая спина ее казалась усталой. Баночки с красками, заполонившие весь подоконник, отражались от стекла и бесконечно множились.

– Разве художники пишут под искусственным светом? – удивилась Аля.

– Ну, это ж Кира. – Тропик появился за спиной Али. – Она всегда работает.

– Пять минут, – сказала Кира, не оборачиваясь. На мольберте зеленел лес, веселый ручей тек по каменистому дну оврага.

Тропик снова увел Алю на кухоньку, усадил, налил виски. Аля сделала большой глоток, потом еще и ощутила, как напряжение сегодняшнего дня превратилось в темную кошку, та выгнула спину и убежала куда-то в другую реальность. Руки Тропика быстро и ловко расправлялись с курицей – резали на куски, втирали специи кончиками пальцев. Аля, не заметив как, рассказала ему о Духове.

– Помнишь актера, по которому Куропаткина вздыхала весь год? Вчера мы ходили на его спектакль, взяли автограф, а потом вышло так, что Оля отправилась домой, а я провела у него ночь. Ну да, не смотри на меня так. А сегодня она съехала из комнаты. Не разговаривала на лекциях со мной. Не пришла в бассейн. Я, наверное, виновата, но, слушай, ведь она с этим актером даже знакома не была, просто его фанатка… Как считаешь, я поступила ужасно?

– Ты поступила непорядочно. – Тропик строго взглянул на Алю и тут же весело рассмеялся, подлил ей и себе еще немного виски. Отпил. Бросил куски курицы на вторую сковородку, на первой уже весело скворчало жарево из овощей, благоухающих чужеземными пряностями.

– Да эта Оля все равно что семиклассница, – раздался из-за ширмы голос Киры. Оказывается, она слушала их разговор. – Рано или поздно невинность все теряют. Я не про секс… Детский кокон этой дурочки, наконец, раскололся. Ты ей услугу оказала. Теперь она взрослая.

– Не факт, – парировал Тропик. – Процесс потери невинности бесконечен. Думал – потерял, ан нет.

– Не говори ерунды. – Кира за ширмой что-то складывала, чем-то звякала, постукивала.

– Я старше и мудрее тебя, девочка Кирочка. – Тропик засмеялся. Его гладкое темнокожее лицо, расплывшийся нос, замаслившиеся полные губы, грудь под балахоном – засмеялось все, даже пальцы на ногах – чистые, отмытые – подпрыгнули на белых сланцах. Тропик Але ужасно нравился. Между ними установилась связь, природу которой определить было непросто. Аля рассказывала Тропику обо всем, что ее беспокоило. Он единственный знал о ее странном детстве.

– Так, говоришь, твой актер играет у Константиновича? И как его фамилия?

– Духов.

– Нет, не слыхал.

Тропик знал многих театралов, киношников, певцов и художников. Он интересовался всем, что происходило в искусстве. И не только интересовался, но и как-то зарабатывал на этом. Аля, правда, точно не знала как.

– Ничего удивительного, он там, похоже, на подхвате. В спектакле играл Миколку.

– Миколку? Это что за спектакль?

– По «Преступлению и наказанию».

– А разве там есть какой-то Миколка?

– Вот, – Кира появилась из-за ширмы и протянула Але диск. От рук ее пахло скипидаром.

– Спасибо. – Аля только сейчас вспомнила разговор, который у них состоялся на лекции, и свое обещание вечером зайти за фильмом Константиновича. – Кир, а пластыря у тебя нет?

– Сейчас.

Снова ушла за ширму, Тропик скосил взгляд на обложку диска:

– «Воробышек»? Ну-ну, рискни. А на чем будешь смотреть?

– Не знаю еще.

Тропик важно, наигранно почесал подбородок:

– Если останешься покушать с нами, тогда получишь на сутки телевизор с DVD.

Ага, съешь моих румяных пирожков, тогда скажу. Тропик, несмотря на свой африканский вид, чем-то действительно походил на толстую одышливую печку из иллюстрации к русским сказкам.

– Ты сам-то смотрел?

– Я все его фильмы посмотрел. Мне больше нравятся экранизации.

– А у него есть экранизации?

– Первые фильмы «Солдат» и «Они не сдадутся» Константинович снял по повестям Васильева и Горбатова. Но фильмы не пошли, началась уже вся эта перестроечная пляска. Константинович не снимал почти десять лет, занимался исключительно театром, и только в 98-м появился «Воробышек».

– Там манипуляции, – сказала Кира, открывая крышку у сковородки и задумчиво рассматривая готовящееся блюдо, точно прикидывая и оценивая его пропорции, цветовую гамму.

– Да, – согласился Тропик. – «Воробышек» – сплошные манипуляции. Но я вот люблю, когда со мной возятся, ищут мои слабости, используют их. И когда что-то меняют у меня в голове без спроса. На Киру это не действует.

– Меня это бесит, – заявила Кира, закрывая крышку. – Я не хочу, чтобы меня подталкивали к пропасти. Захочу – сама подойду.


После ужина Тропик принес и установил в комнате Али телевизор с DVD.

– Тропик, – остановила она его уже у двери, – я не все тебе рассказала.

– Да?

Они сели рядом на пол, прижались спиной к жесткому основанию кровати. Окно было открыто. Где-то на улице орали коты. Тропик достал из кармана самокрутку и зажигалку. Раскурил. Протянул Але. Она затянулась и отдала ему. А потом рассказала о том, кем оказался на самом деле Духов, и что она от него узнала о матери.

– Скажи – что теперь мне делать? Как вообще так случилось, что мы встретились? Разве так бывает?

– Ну, в жизни много чего бывает, – глубокомысленно заявил Тропик. – У меня была одна знакомая. Однажды она ехала в поезде, ну такие сидячие, межгород, знаешь? И вот напротив нее уселся старикан, в котором она узнала человека, который совратил ее, когда она еще училась в школе, держал в страхе и подчинении какое-то время, угрожая, что иначе всем, в том числе ее родителям, расскажет, какая она маленькая шлюха.

– И что она сделала?

– Да ничего! Он был совсем старый. Помогла выйти из вагона, когда он чуть не упал.

– Не может быть! Она наверняка наврала тебе.

– Не думаю. Хотя кто знает… Вообще-то это была моя мама.

– Шутишь?!

Тропик вздохнул. Аля положила голову ему на плечо, взяла протянутую самокрутку и затянулась.

– Может, твоя мать, Алька, была в отчаянии, ты же не знаешь…

– Эти пятьсот долларов – как думаешь, я их должна теперь?

– С чего бы?

– Правда?

– Конечно, раз не брала. А вот Кира бы отдала. – Он засмеялся. – Ладно, я пойду, Кире пора сказку на ночь читать.

Аля фыркнула.

– Зря смеешься. Я говорю чистую правду. Я каждую ночь читаю ей африканские сказки.


Проводив Тропика, Аля уселась перед телевизором, нажала кнопку на пульте – появился красный экран, низкий, властный голос произнес: «Воробышек». Когда фильм дошел до середины, она, возмутившись происходящим на экране, решительно выключила DVD. Улеглась в кровать, поджала ноги и накрылась одеялом с головой – тонким, на пододеяльнике синий треугольный штамп «Общежитие № 2». Однако через некоторое время поднялась и снова включила фильм. Раза два ставила на паузу, но все же, зареванная, досмотрела фильм до конца.

* * *

Через два дня Аля переминается с ноги на ногу у служебного выхода театра, ожидая, когда кончится спектакль. В этот раз Духов выходит одним из первых. Упирается в нее взглядом. Подходит, берет за запястье, увлекает за собой. Шагает широко, Аля едва поспевает за ним, порывается сказать заготовленные слова, но как-то все не может начать. Молча переходят шумную улицу, минуют переулок, второй. Дома тут темны, прячут в подвалах, чердаках, за колоннами и портиками девятнадцатый век, о котором Аля пишет курсовую. (С курсовой, кстати, она затянула, надо спешить, до майских осталось несколько дней.) Днем здесь располагаются офисы, выходят покурить девушки в юбках и пиджачках, курьеры нажимают на звонки у массивных дверей, поглядывая на каменную сову или оскалившегося льва. Сейчас же квартал мертв, лишь деревья, точно угрюмые стеклодувы, выдувают в тишине почки на ветках.

– Послушай. – Она останавливается. – Я пришла извиниться и сказать, что…

Он перебивает:

– Мы просто съездим к моим родителям. Чтобы поставить точку в этом. Например, в ближайшие выходные? Согласна?

– Сейчас у меня нет пятисот долларов…

– Деньги – это не важно. Это вообще не важно.

– Ну, для меня именно это и важно. Я и пришла сказать, что заработаю их и отдам. Правда, это будет не очень скоро.

– Давай тогда так: я дам тебе деньги, хорошо? В долг. Когда сможешь, тогда и отдашь. А не отдашь, так и не страшно, переживу. Главное – на днях съездить к моим старикам.

– Нет. – Аля отступает на шаг, пропуская мужчину с собакой. – Я сама должна эти пятьсот долларов заработать. В этом и смысл. Ты не бойся, я не передумаю.

– Ну возьми кредит. Понимаешь, мой отец…

– Кредит я не буду брать. Сама заработаю и отдам. И я еще хотела… В общем, извини, что я и мать… что так все получилось тогда… и ну да, в общем, прости. И скажи, как отсюда выйти к метро.

– Погоди минутку, дай подумать.

Проехавшая мимо машина освещает его бледное сосредоточенное лицо.

– Пошли, – снова берет ее за руку, тянет за собой. Прибавляет шагу, и Але приходится.

– Куда ты меня тащишь?

– Я кое-что придумал.

Пропетляв по переулкам, они оказываются на улице, рассеченной посередине узкой металлической лыжней – трамвайными путями. Прохожих здесь больше. В конце улицы появляется луна. Неизвестно, где она пропадала полвечера, но вот – явилась. Слишком большая, луна безуспешно пытается протиснуться между домами и, судя по обескураженной физиономии, не может взять в толк, какие параметры сегодня не так рассчитала.

Заходят в подъехавший трамвай, садятся друг напротив друга. Аля не знает, о чем говорить, и всю поездку смотрит на луну: та бежит за трамваем и не пропускает ни одного проема между домами, упрямо стараясь втиснуться хотя бы в один. Когда они выходят, луна кидается за ними, сопровождает их до Комсомольской площади, там цепляется за шпиль Ярославского вокзала, но что делать дальше, похоже, не знает и просто висит.

Зато актер явно знает, что делать. Увлекая Алю за собой, он направляется к торговым палаткам, заполонившим площадь между Ярославским и Ленинградским вокзалами. Не дойдя до палаток метра три, велит Але стоять на месте, а сам выбирает продавщицу лет пятидесяти с ярко накрашенными губами, наговаривает ей комплиментов, за что получает пустую коробку из-под шоколадных батончиков. Возвращается к Але и ведет ее, держа под локоть, к выходу метро. Там отдает ей коробку, а сам… исчезает! Вместо него возникает больной и скрюченный парнишка. Худее себя вдвое, шея вывернулась, глаза круглые, птичьи, устремлены куда-то вбок и вверх. Жалобный голосок тянется к прохожим: «Я начал жизнь в трущоба-а-ах городски-и-их и добрых слов я не слы-ы-ыхал…»

Але стыдно и смешно. Покраснев, она смотрит, как падают монеты в коробку. Прохожие останавливаются, прервав стаккато дорожных сумок, вслушиваются, смотрят на поющего бедолагу, и на их лицах рождаются участие и грусть.

С козырных мест Алю и Духова, конечно, прогоняют. Они идут к платформам, запрыгивают в тронувшуюся электричку.

– Но зачем тебе это? – спрашивает Аля в тамбуре, ошалев от происходящего.

– Не мне – тебе. Зарабатываем пятьсот долларов.

Актер снимает с плеча рюкзак, достает дудочку. Аля уже видела ее мельком тогда, в сквере, при первой встрече.

– Так, вот что. Я буду слепой, ты моя девушка.

– Но это же неправда. – Она не знает – смеяться или сердиться.

– Не будь такой серьезной.

И это говорит человек, который жаждет оправдаться перед папой и мамой за детское недоразумение.

Аля протягивает руку к дудочке:

– Раз уж это моя работа, дай попробую. В школе когда-то умела.

Отдав Духову коробку с монетами, берет дудочку, подносит к губам и, несколько раз сбившись, выдает начало «Прекрасного далека». Она выступала с этой мелодией когда-то на школьном концерте.

– Пойдет, – смеется Духов. Надо же, оказывается, он умеет смеяться.

Они входят в вагон, актер произносит нечто вроде вступления. Головы пассажиров при слове любовь приподнимаются от книг и газет, от скрещенных на груди рук. Аля не очень умело, но старательно принимается выводить мелодию, а Духов-слепой трогательно хватается одной рукой за ее пальто, а в другой держит коробку. Когда мелодия заканчивается, они идут по вагону, останавливаясь возле тех, кого сумели растрогать. Близится ночь, пассажиров немного. В следующем вагоне запястья Али расслабляются, а ладони перестают напоминать тугие клешни. Дыхание не прерывается, когда не надо, и мелодия получается лучше. Через четыре станции выходят, ссыпают монеты в сумку Али, ту самую, с желтыми бабочками. Договариваются, что в ближайшие дни продолжат.

* * *

Первое, что Аля видит, войдя в кабинет режиссера Константиновича, – витражное окно. Красно-зеленые стеклышки с вкраплениями синего и желтого играют и переливаются, разбрасывая блики на стены и пол. Одна створка открыта, сквозь нее просачивается сквозняк, доносится шум улицы. Константинович – лет пятидесяти, плотный, с широко расставленными голубыми глазами, нос картошкой, крупный подбородок – сидит за столом и черкает на листах, разложенных перед ним. На диване вытянул лапы золотистый ретривер. При виде Али и Духова собака приподнимает голову.

– Барса, уступи место, – говорит негромко режиссер. Голос у него низкий.

Собака спрыгивает, подходит к Але, нюхает, виляет хвостом, но едва девушка протягивает руку, чтобы погладить, громко рычит. От испуга Аля делает шаг назад.

– Барса никому не дается, – говорит Духов.

– Продалась уборщице за сникерс, – ворчит режиссер, не отрывая взгляда от листа бумаги. – Теперь обе дурачат меня и скрывают свои отношения.

Аля и Духов садятся на диван. Мебель в кабинете массивная, основательная. На столе, заваленном книгами и бумагами, на тучном бронзовом основании стоит лампа, ножка у нее толстая, негнущаяся, а плафон стеклянный, ширококостный, с мелким рисунком. На стене висят фотографии актеров, сцен из спектаклей. А еще две картины в стиле абстракционизма. Одна – комок цветных лент и шаров, размещенных в безупречной, но не поддающейся логике гармонии, – отзывается радостью. От второй хочется отвести взгляд, а потом снова посмотреть – зелено-фиолетовые линии заламываются, точно руки погруженного в горе или безумие человека; сбоку от линий на черной фигуре причудливой конфигурации скачут бордовые крапинки. Обе картины обладают магией, но вторая пугает и манит сильнее.

– Молодой художник, – поясняет, не поднимая головы Константинович, называет фамилию.

– Интересные, – вежливо говорит Аля.

Константинович фыркает. Перечеркивает лист сверху донизу, сбрасывает его на пол и берет следующий.

– А вот тут у меня сплошь молодые, подающие надежду сценаристы. А чувство – будто сунул голову в сундук с нафталином. Еще пару минут, ребятки.

Аля вспоминает «Воробышка». Почему-то она была уверена, что режиссер такого фильма будет выглядеть ранимым, тонкокожим, но ошиблась. Он кажется очень уверенным в себе и каким-то чересчур плотным, что ли, земным. Складывает листы, сдвигает их на край стола к миниатюрной карусели с китайскими фигурками вместо привычных лошадок. Поднимает голову и с интересом глядит на Алю:

– Так, значит, это ты украла пятьсот долларов?

– Нет, – поспешно говорит Аля, – то есть не совсем…

Константинович выбирается из-за стола и оказывается коротышкой. Почти толстый, почти лысый. Крупные и резкие черты лица, массивные руки и ноги – словно набросок, сделанный Пикассо. Рубашка с цветным рисунком, ботинки на каблуках, запах экзотического одеколона. Духов поднимается с дивана. И Але приходится.

– Рад познакомиться, – Константинович протягивает ей руку. Покончив с церемониалом, кивает – садитесь. Сам прислоняется к краю стола, помяв листы со сценариями. От его взгляда, близости, запаха одеколона Але становится неловко.

– Я отдам эти деньги, – покраснев, говорит она.

– Ну, разумеется.

– Я ничего не знала. – Ей ни с того ни с сего хочется оправдываться.

– Не хотела знать, ребенок. Наш мозг очень хитрый. Любит отрицать очевидное. А что твоя мать? Что с ней?

– Живет в Иваново.

– Отличное занятие.

Аля не знает, как реагировать на такое. Минут пять он бросает ей отрывистые вопросы-мячики, а она отбивает, как может. Похоже, та давняя история его не очень-то и интересует, он скорее прощупывает саму Алю, ее реакции. Зачем? Ей это неприятно. Духов не вмешивается, играет с Барсой. Впрочем, режиссер задает и несколько утоняющих вопросов, вроде того, где находилась в тот день в доме ее мать, а где сама Аля, что видела, какие предметы. Не осталось ли у нее каких вещественных доказательств? «Виктор очень недоверчив, да, Макарий?» Аля, подумав, говорит, что у нее есть фотография из детского дома, там она стоит в первом ряду, и на ней те самые американские ботинки.

– Да, рано или поздно во всех историях ставится точка. – Режиссер хлопает себя по коленям, откидывается назад. – Нужно просто дождаться. Ты тогда, Макарий, рассказал слишком много подробностей, деталей – реалистичных, бытовых. Сложно было поверить, чтобы мальчик твоего возраста это придумал. Я так и говорил твоему отцу, но его разве переубедишь. – Зевает. – Простите, ребятки, утром только из Варшавы прилетел. Макарий, сходи в буфет, попроси у Симы кофе.

Макар выходит. Константинович, продолжая опираться о край стола, прикрывает глаза. Повисает тишина. С улицы доносится смех, стук каблуков.

– Что ты хочешь на самом деле? – спрашивает режиссер, не открывая глаз.

– Я? – Аля от неожиданности не сразу находится: – Ничего.

В ответ – нарочито громкий долгий вздох.

– Чем ты занимаешься, ребенок?

– Учусь на истфаке.

– Давай угадаю. – Широко расставленные глаза открываются. – Ты хочешь стать актрисой?

– Вот уж нет, – Аля смеется. Что это еще за нелепица?

– А я, понимаешь ли, подумал, что это такой подкат с твоей стороны. Так ты не актриса и не хочешь сниматься или играть у меня?

– Нет, и в мыслях не было. Погодите, вы мне не верите?

– Наверняка ведь сама напросилась на знакомство? Разыграла небольшой спектаклик, а? Втерлась в доверие?

– Да вы с ума сошли! – Аля вскакивает, от возмущения у нее начинают трястись руки. – Никаких я встреч не устраивала. И вообще, хотела забыть ее, но потом решила, что это нечестно, непорядочно. Что стоит отдать деньги…

– Так ты – порядочный человек?

– Да! Но вам этого не понять. Вы сами непорядочный, раз подозреваете в людях неизвестно что. – Аля берет с дивана сумку, надевает на плечо. – До свидания.

– Да погоди, ребенок. Не сердись. Не поверишь, как, какими только путями ко мне и к моим актерам не подкатывают. Каждый день, какие только анекдоты не сочиняют. Если ты та самая девочка – что ж, я только рад.

Дверь открывается, Духов вносит на подносе серебристый кофейник и тарелку с булочками. Тарелка позвякивает на ходу. Запах корицы, как опытный захватчик, сходу берет в плен территорию кабинета и всех находящихся в нем. Одна атака, и вот уже тяжкие запахи старого здания – затхлости, старья, прошловековой пыли – растворяются, уступив место благоуханию свежей выпечки. Духов ставит поднос на чайный столик со слоновьими короткими ножками. Разливает кофе по чашкам.

– Макарий, у нас семь минут, – говорит Константинович, взглянув на часы на руке, и приглашает кивком Алю к чайному столику.

Она крепче сжимает сумку, раздумывая, не уйти ли. Заметив ее замешательство, Макар стискивает ее запястье и ведет к столику. Несколько дней он готовил Алю к этой встрече, страшно боялся, что она передумает или как-то не так себя поведет. Рано утром приехал к общежитию. Когда она вышла, их уже ждало такси. Ладно, раз для Духова это так важно, она потерпит. Все же это из-за ее матери Макару досталось в детстве.

Барса перебирается за ними, тянет носом. Аля берет одну булочку, разламывает и уже собирается протянуть собаке, как Константинович рявкает:

– Нет, не смей! Ей нельзя больше сладкого сегодня.

Барса возмущенно лает, Аля вздрагивает. Константинович как ни в чем не бывало насыпает ложку сахара в чашку, размешивает и принимается обсуждать с Макаром какой-то спектакль. Эхо от обидного окрика все еще звучит в ушах. Совсем не таким она представляла себе Константиновича после рассказов Духова. Она никак не может поверить, что это он снял «Воробышка». Как он вообще смеет думать об Але такое? Дескать, напросилась на знакомство, втерлась в доверие. Надутый индюк в пошлой рубашке. И про мать сказал что-то неприятное.

– Когда маму забрали в больницу, – перебивает она их беседу, сама слыша, как дрожит голос, – большая часть денег осталась в номере. Кто-то из работников гостиницы взял их себе. Мать не так много и потратила. Еда, игрушки для меня, коробка духов…

Константинович ставит чашку. Духов закидывает остатки булочки в рот. Оба глядят на Алю. На столе остается еще несколько булочек, Але бы их хватило дня на три. Ее захлестывает жалость к матери, себе, прошлому, тому номеру в гостинице, где мать пыталась шиковать… Нужно немедленно уйти, погромче хлопнуть дверью, но Аля не может пошевелиться. Да что это – кажется, у нее выступают слезы. Это все воспоминания. Невольные, вызванные унизительным допросом. Это воспоминания вернули ее в те дни, снова заставили ощутить себя потерянной и одинокой, не умеющей дать отпор. Режиссер приближается. Она делает шаг назад. Но он уже тут, обнимает за плечи, в голосе – теплота, какую Аля давно по отношению к себе не слышала:

– Хочешь посмотреть, как мы будем репетировать?


На освещенной сцене в репетиционном зале уже собрались актеры. Переговариваются, посмеиваются. Девушка с собранными в хвост белыми волосами ходит колесом. Два парня в черных джинсах и майках разыгрывают сценку друг с другом. Полная женщина в длинной цветастой юбке ходит туда-сюда с листом перед собой – ее губы шевелятся.

Актерская братия бурно приветствует Константиновича. Духов забирается к остальным на сцену и, словно перешагнув некую границу, отделяется от того небольшого общего, что возникло у него и Али за несколько дней. Константинович занимает кресло в третьем ряду, приглашает Алю сесть рядом. Ну ладно, она выпьет эту чашу искупления вины до конца. А потом поедет в бассейн и будет плавать так быстро, как только сможет. В зале есть еще зрители, похоже – студенты.

– Ну, начали. – Голос Константиновича, вроде бы негромкий, достигает отдаленных мест в зале.

Духов восседает на какой-то конструкции вместе с другими актерами, ожидающими выхода. Следит за тем, что делают главные действующие лица. Аля быстро догадывается, что играют «Пиковую даму», но действие перенесено в современные условия. Дело происходит в пансионате или санатории. В карты играют на пляже. Полотенце на плечах, бейсболки. У Духова роль одного из картежников. Минуты три он проводит на сцене, два восклицания, бег за унесенной ветром кепкой, и вот он уже снова усаживается на конструкцию.

Константинович наклоняется к Але:

– Что скажешь, ребенок, выйдет из Макария хороший актер?

– А сейчас он разве не хороший?

– Сейчас так, щенок игривый. Но у него есть будущее. Понимаешь? По актерам всегда видно, у кого настоящее, у кого будущее, а у кого – шиш… Ты же на училку учишься? Вот тебе совет: присматривай за теми, у кого будущее, – они самые хрупкие. Если что пойдет не так – сама понимаешь…

– А есть те, у кого только прошлое, – непонятно зачем, видимо, из упрямства говорит Аля.

– Ну, их только пожалеть, время на них не трать. У меня таких и вовсе нет, не держу. Театр не богадельня. – Хлопает в ладоши, вскакивает. – Так, стоп. Еще раз сцену в номере старухи.

Загрузка...