Мечты, мечты[61],
Где ваша сладость…
Ну вот, с жадностью и трепетом внимающий страшным тайнам мой доверчивый читатель, прошло совсем немного времени, как я начал свое повествование – может, месяц, а то и всего пару недель, а события продолжаются своим чередом. Верховные масоны по-прежнему плетут свои коварные интриги и хитроумные заговоры, которые должны в конце концов доставить им власть над этим миром.
Оленька Зубкова, заполучив бриллианты, собранные гордыми и прекрасными полячками для спасения вольности своего беспокойного отечества, едет в Москву или уже в Петербург, где, по ее, сразу скажу, верным предположениям, рано или поздно появится Александр Нелимов, чтобы попасть в ее обольстительные сети.
Она однажды уже уловила его, но всего лишь на одну ночь, а поутру он все-таки сумел ловко выскользнуть из ее объятий – ведь Оленька еще так неопытна, и упустила его, но, конечно же, ненадолго, и, зная ее настойчивость, иногда доходящую до беспощадности, можно легко догадаться, что она еще завладеет им, как масоны властью над миром – ведь для Оленьки весь мир и заключен в ее Сашеньке.
Ну а сам он занят мыслями об отречении Анны[62], с помощью которого он, конечно же, попытается изменить судьбу России, да что там России, и всего мира тоже. Уж очень большое значение может иметь эта бумага, если умело ею распорядиться.
Поэтому об отречении Анны неустанно размышляют и верховные масоны, и Соколович, оно не дает покоя и императрице Екатерине II, она думает о нем все ночи напролет, когда у Дмитриева-Мамонова[63] очередное теснение в груди и он по этой причине не посещает спальню императрицы.
Но никто не знает, где спрятано отречение Анны. А вот Александру Нелимову как раз известно, где оно находится. Оленька Зубкова поведала ему, что оно лежит в резной шкатулке старого майора Нелимова. Это Оленька считает его старым, сам же майор, хоть и передвигается с помощью костылей, так не думает и все еще питает надежду пустить отречение Анны в дело, хотя он и остался почти один из соратников князя Шумского, когда-то намеревавшегося с помощью этого отречения существенно подправить устройство Российского государства по своему понятию и разумению.
Но больше всех не дремлет вездесущий и ничуть не менее всемогущий Соколович со своим тайным братом. Он еще не знает, что верховные масоны почти раскусили его. Они уже заподозрили в нем доморощенного соперника, так же, как и они сами, возмечтавшего ни много ни мало о власти над миром.
Соколович продолжает свою тонкую интригу. Ему не хватает тех денег, которые его дедушка тихой сапой увел из-под носа у обворовавшего всю Россию царского любимца Алексашки Меншикова[64] и упрятавшего их в амстердамских и итальянских банках.
Чтобы достичь своих целей, Соколович хочет заполучить всю российскую казну. А для этого нужно сделать послушным инструментом в своих руках императрицу Екатерину II. Казной распоряжается она, щедрой рукой оплачивая неустанных в постели фаворитов и генералов, храбро сражающихся на поле брани, чтобы воплотились в действительность замыслы императрицы о грядущем величии и о славе в памяти восхищенных ее свершениями потомков.
О, эти потомки не оценят ее замашек на мировое господство, ее грандиозных планов возрождения Византии, покорения Персии и Индии по примеру меркантильных англичан!
Им, потомкам, куда интереснее знать размер «девичьей игрушки» фаворитов, исчисляемый в мерах длины, и как она, императрица, с нею, этой «девичьей игрушкой», управляется по ночам. И был ли у нее специальный станок, сконструированный великим русским изобретателем Кулибиным[65], с помощью которого императрица могла «баловаться» не только со своими фаворитами, но и с молодыми жеребцами породы орловских рысаков, специально для того и разводимых.
А читать описание турецких войн и даже отчеты о подвигах самого Суворова[66] потомки заленятся. Вон сколько земель приобрела хозяйственная Екатерина Великая для Российской империи, а потомки, по своей неосведомленности, припишут ей продажу Аляски, чтобы, мол, было чем расплачиваться за безбрежные ночные утехи.
Соколович, имея возможность читать переписку императрицы (как и всех остальных европейских монархов), узнал о ее планах сделать своим наследником любимого внука Александра в обход нелюбимого сына великого князя Павла Петровича. Подлинник письма выкрали у барона Мельхиора Гримма[67] и доставили из Парижа, использовав для этого беспечного Николя Костени, успевшего промотать денежки своего обосновавшегося в Париже папеньки, Ивана Кузьмича Костеникина; когда-то он, пользуясь небольшой должностью в одной из сенатских комиссий, сколотил немалый капиталец – его хватило бы в Париже и детям и внукам, но Николя, в отличие от отца, любил пожить на широкую ногу, и, оставшись на мели, не упустил случая отправиться в далекую Россию в надежде разжиться деньгами.
Теперь нужно исхитриться, чтобы письмо, доставленное Николя, попало к великому князю Павлу Петровичу, а грозная матушка узнала, что он его прочел. Тогда императрица поймет, что ее планы раскрыты и известны сыну, и она подвергается огромной опасности. Ведь лишенный трона Павел имеет на этот трон все права, а у нее, на троне этом восседающей, прав на него как раз и нет.
И когда императрица Екатерина II Алексеевна поймет, что сыну известны ее намерения и он может отважиться на решительные действия, ей и придется обратиться за помощью к Соколовичу, уже однажды спасавшему ее из тяжелого положения, тем более что единственный ее верный и надежный помощник, Потемкин, на юге, а турецкая война, которую они задумали начать спустя два-три года, на самом деле грянет как гром средь ясного неба со дня на день. А с севера на беззащитный Петербург двинутся шведы, предводимые их взбалмошным королем, мечтающим вернуть былое величие, утраченное неосмотрительным королем Карлом XII[68] где-то под Полтавой.
Вот тогда-то Соколович и возьмет в свои руки императрицу Екатерину II, но не в постели, а вместе с троном, казной и храбрыми генералами и получит возможность направлять события по нужным ему путям и тропинкам. Тогда он добудет и отречение Анны, оно, по его догадкам, хранится у Екатерины II. А заполучив отречение Анны, он сделает императрицу и ее империю своим послушным орудием.
И пока верховные масоны заняты разжиганием пожара в Париже, чтобы возвести на костер мести добродушного и недогадливого короля Людовика XVI, как некогда король Филипп Красивый сжег их легендарного Великого магистра Моле, Соколович соберется с силами и нанесет сокрушительный удар в спину – именно так и принято между масонами.
Вот такие планы. Правда, в них могут внести серьезные изменения и Катенька Нелимова, и Оленька Зубкова – им это вполне по силам, и они-то уж не пропустят случая устроить все по-своему, у обеих характер еще тот, своего не упустят, и никому не уступят, как это водится между провинциальными барышнями, попавшими в большой свет. Но все это прояснится несколько попозже.
А пока что Соколовичу нужно найти способ передать великому князю Павлу Петровичу письмо императрицы Екатерины II, с неосторожными мыслями о престолонаследии, причем так, чтобы оно попало к нему через его верных людей и он не заподозрил интриги. Для этого Соколович избрал Ростопчина[69], самого близкого (после Катеньки Нелимовой) к Павлу человека. Ему подозрительный Павел должен поверить.
Ну, а с Ростопчиным письмоносца Николя Костени по замыслу Соколовича должен свести Карл Долгоруков – личность преинтереснейшая. И о нем я расскажу сразу же, не откладывая в долгий ящик.
Наследник всех своих родных[70].
Карл Долгоруков, несмотря на свое немецкое имя, казавшееся странным и даже нелепым при такой фамилии, принадлежал к древнейшему русскому княжескому роду, прославленному в истории России. Долгоруковы[71] вели свое происхождение от Рюрика[72]. Они всегда находились при царях и втайне претендовали на престол.
Долгоруковы были опорой старой знати в бурные петровские времена и однажды даже чуть не усадили на трон княжну Екатерину Долгорукову, «государыню невесту» некстати умершего скороспелого императора Петра II[73], а потом попытались возвыситься над царями – поставить власть Верховного совета выше царской, при императрице Анне Иоанновне[74].
Императрица Анна Иоанновна, взошедшая на русский трон после Петра II, вместе с бессменным при ней Бироном[75], воспользовалась завистливой ненавистью дворянства и разгромила едва не дотянувшийся до власти род – одних, после долгих пыток, казнила, других сослала на веки вечные в Сибирь, лишив чинов, званий и вотчин.
Но Бог милостив не только к бедным, сирым и убогим – в конце концов на троне обосновалась крестница Долгоруковых – императрица Елизавета Петровна[76]. Она восстановила их в чинах и званиях и вернула им все отнятые имения и поместья. Долгоруковы снова оказались при дворе и в силе, хотя и не в такой большой, как прежде, в старозаветные времена.
Отец Карла Долгорукова не вникал в интриги своих родственников, так как легко удалялся от земных дел и забот. Он писал трактаты по математике и ездил в Англию, где встречался со знаменитым тогда Ньютоном[77] для обсуждения причин и путей движения планет по их неизменным орбитам и законов механики прочих небесных сфер.
Мало того, он женился на дочери немца, владельца торгового дома, известного во всей Европе. Долгоруковы сначала не признали этот брак с купеческой дочкой, но позже выяснилось, что ее отец совсем не купеческого сословия, а знатностью превосходит самих Долгоруковых, имея наследные права на корону Священной Римской империи, правда, в порядке очереди многочисленных, близких и далеких сородичей чуть ли не в сотом колене, но, тем не менее, права совершенно законные, подтверждаемые грамотами, написанными на пергаменте и украшенными многими гербами.
Тем не менее полупризнанная невестка не сошлась с новой русской родней. Когда она родила сына, как раз начались гонения на Долгоруковых и она не поехала в Сибирь следом за мужем, попавшим под общую гребенку жестокой опалы, а бежала в свою «неметчину». Там ей тоже пришлось несладко – умер отец, торговые дела семьи пришли в полный упадок, и поэтому, когда императрица Елизавета восстановила Долгоруковых в правах, «немецкая жена», хоть и назвавшая сына Карлом, но успевшая крестить его по православному обряду, вернулась к мужу. Муж, в отличие от своей родни, не осуждал беглянку. Он приехал из ссылки едва живой, съедаемый чахоткой.
– О, это есть страшная Сибирь! – причитала «немецкая жена» у постели любимого мужа.
– Там нет Сибири, – указывал он рукой вверх, и вскоре отошел в лучший из миров, без сомнения, устроенный строго по законам Евклида и в соответствии с предначертаниями небесной механики, разгаданной и высчитанной Ньютоном.
Наследство он оставил небольшое и запутанное. Мать Карла Долгорукова остаток жизни провела в тяжбах с родней мужа. А когда Карл поручиком вернулся с Семилетней войны, у него уже не было ни матери, ни состояния.
По обычаю, издревле укоренившемуся на Руси, Карл Долгоруков должен был пополнить многочисленную толпу бедных, но знатных сородичей, обретающихся при пяти-шести Долгоруковых, которые не потеряли положения при дворе и – что самое главное – остались богаты.
Но Карл Долгоруков не согласился на вторые роли в семействе, лишившемся первых ролей в государстве. Да, он остался без вотчин и имений, но у него было другое наследство. От матери – немецкая точность, аккуратность и стремление к порядку, от отца – феноменальная память, склонность к математике и тяготение к решению первопричинных вопросов. А от дальних римских императоров – непомерная гордость и презрение к людям.
Накануне переворота, который возвел на трон императрицу Екатерину II, Карл Долгоруков выиграл сто тысяч в карты у Алексея Разумовского[78], тайного супруга только что отошедшей в иной мир императрицы Елизаветы Петровны. Разумовский был баснословно богат и известен своей страстью к картежной игре. Около него кормилась целая шайка шулеров.
Разумовский играл всегда в подпитии, проиграв, злился, бил партнеров картами по щекам и выгонял из дома. Но на следующий день, придя в полную трезвость, отдавал все, что проиграл. При нем состоял особо доверенный дворовый лакей, который записывал суммы проигрыша. Его давно подкупили виртуозы игроцкого сообщества и он в несколько раз завышал проигрыши барина.
Игроки брали с Разумовского тысяч по двадцать-тридцать за вечер. Они знали, что крупный проигрыш выводит его из себя и «доили» свою жертву понемногу, но зато постоянно. Увидев, что он проиграл сто тысяч, Разумовский сгреб своей ручищей со стола карты и хотел швырнуть их в лицо «немецкому» Долгорукову, но судьба и на этот раз оказалась милостива к царственному вдовцу – натолкнувшись на холодный взгляд поручика, вернувшегося с недавней войны с пруссаками, генерал-фельдмаршал, никогда в жизни не бывавший на полях сражений, мгновенно протрезвел и смущенно пробормотал, что Долгоруков может прийти завтра за своим выигрышем.
– Слушай, Разумовский, – презрительно, с расстановкой, ледяным голосом проговорил Долгоруков, не спуская с вельможи холодного взгляда серых глаз, из бездонной, прозрачной глубины которых выглянуло что-то неумолимо беспощадное, неотвратимое и наводящее ужас (это была смерть), – ты коли сел играть, потрудись заплатить проигрыш…
Граф Разумовский, достигший придворных и военных званий и более значительного счастья через приятность голоса и за не вызывающие сомнений мужские достоинства, вдруг почувствовал себя босым свинопасом с далекого хохляцкого хутора, которого окликнул строгий барин с нагайкой в руках. «К чести этого[79] первейшего вельможи времен Елизаветы, возведенного ею из ничтожества на верх счастья, богатством и почестями осыпанного, должно сказать, что он чуждался гордости и, не имея никакого образования, был одарен от природы умом основательным», и поэтому граф незамедлительно и собственноручно вручил Карлу Долгорукову проигранные деньги и в глубине души своей накрепко зарекся садиться с кем-либо за карточный стол, кроме своих всегдашних прихлебателей, – это небезопасно для кошелька, зато безопаснее для жизни.
Однажды играли в карты[80]…
Но так как зарок этот Разумовский дал в глубине души, о нем ничего не знали игроки, составлявшие игроцкое сообщество. Среди них оказался и второстепенный картежник, принадлежавший к роду Долгоруковых. Его и отправили к Карлу Долгорукову для разговора «до всех касающегося». Он на правах «все-таки родственника» и объяснил Карлу Долгорукову, как тому нужно вести себя по отношению к игроцкому сообществу, сколько кому положено выигрывать, как и с кем делиться.
Карл Долгоруков жил на съемной квартире, и в услужении держал всего двух человек – наемную кухарку и, доставшегося ему от отца, дворового слугу Прокопия. Прокопий был человеком своеобразным. Он служил еще «покойному барину», часто беседовал с ним о закономерностях небесной механики и геометрии как таковой, побывал с барином в разных странах, много повидал. За огромный рост, непомерную силищу и отсутствие одного глаза его называли Циклопом.
Молодого барина Прокопий почитал за Бога. Он несколько лет провел с ним на войне, видел и знал его жестокость и силу. Любое слово барина он исполнял беспрекословно, и приказание кого-либо зарезать или задушить выполнил бы точно так же, как подавал по утрам чашку кофе.
Карл Долгоруков, выслушав незадачливого носителя такой же, как у него самого, фамилии, даже не удостоил его пощечины. Он позвал Прокопия и кухарку и приказал высечь сородича, что верные слуги тут же исполнили. Секла кухарка, Прокопий держал орущего посланника игроцкого сообщества.
Бедняга стал посмешищем обеих столиц, и ему пришлось коротать свой век в глуши, приживальщиком у какого-то небогатого, но сердобольного помещика, так как и в Петербурге, и в Москве, и в других городах империи его с тех пор называли «Долгоруков, которого высекла кухарка», а продолжать карьеру, даже карточного шулера, с такой репутацией невозможно.
Он еще счастливо отделался, эта миссия вполне могла стоить ему жизни. Во время Семилетней войны о Карле Долгорукове рассказывали, за глаза, конечно, что он отправил на тот свет больше русских, чем прусских вояк. Долгоруков действительно по самому малейшему поводу вызывал на дуэль, и в самом деле убил в поединках то ли пять, то ли шесть человек, молва раздула их число до нескольких десятков.
При всем этом он не был ни задирой, ни бретером, но никому не позволял шутить на свой счет, равно как и проявлять малейшее неуважение. Тяжелый характер, обособленность и презрение к сослуживцам и начальству стали причиной того, что он не получил ни одной награды, хотя никто не стал бы отрицать его смелость и прочие воинские доблести.
Спустя некоторое время после выигрыша у Разумовского Карл Долгоруков снял приличный двухэтажный особняк на Шпалерной улице и, выйдя в отставку, зажил жизнью, отмежеванной и от рода Долгоруковых, и от императорского двора, к которому не стремился в отличие от своих родственников.
В первом этаже особняка помещалась лаборатория, оборудованная ничуть не хуже химического кабинета Академии Наук и даже лаборатории знаменитого Лавуазье в Париже. По слухам, в этой лаборатории Карл Долгоруков, не без помощи чертей и прочей нечисти, превращал простое олово в золото, чеканил деньги и печатал фальшивые ассигнации. На самом деле лаборатория по превращению олова в благородные металлы только «съедала» золото, которое не широким потоком, но все же и не ручейком, текло в нее с бельэтажа.
Каждый вечер в бельэтаже особняка Карла Долгорукова собирались любители картежных баталий. Никто из игроцкого сообщества не смел сунуть сюда носа. Здесь играли люди из самого приличного общества и все имели полную гарантию, что только богине Фортуне подвластно, куда – налево или направо – ляжет их карта. Но и это было не так. Налево или направо – карта ложилась послушно воле Карла Долгорукова.
На глазах у партнера он умел так перетасовать колоду карт, что они складывались в необходимой ему последовательности. Никто из виртуозов игроцкого сообщества не мог даже вообразить того мастерства, которым владел Карл Долгоруков. Благодаря своей памяти, быстроте ума и ловкости пальцев, он обходился без крапленых карт и порошковых семерок-восьмерок, «втирания очков» и тому подобных дешевых шулерских приемов, за них, как известно, членов игроцкого сообщества частенько не шутя били бронзовыми подсвечниками по голове, иной раз и до смерти.
Тем, кто время от времени посещал своего рода салон Карла Долгорукова, и завсегдатаям этого высокого собрания и в голову не приходило, что все их выигрыши и проигрыши распределяются хозяином таким образом, чтобы никто не проигрывал больших денег и чтобы те, кому не повезло, могли бы иногда и выигрывать, чтобы выигрыши самого Карла Долгорукова не бросались в глаза и уравновешивались его, пусть себе и небольшими, но все-таки проигрышами, которые он делал, чтобы никто не заподозрил, что он играет безпроигрышно, наверняка.
Проигрывал он обычно одному из постоянных посетителей – Илье Никитичу Толстому. Он же – Илья Никитич Толстой – очень часто крупно выигрывал, но чаще и еще крупнее проигрывал Карлу Долгорукову. В результате все выигрывали и проигрывали приблизительно поровну, но общий баланс за некоторое продолжительное время складывался, и довольно существенно, в пользу Карла Долгорукова – с учетом денег, проходивших через руки Толстого, он был его подставным партнером, и с ним Карл Долгоруков поровну делил прибыль от своего игорного заведения. (Свою часть прибыли Толстой спускал здесь же, в «салоне», и это еще больше маскировало общую картину).
Они сошлись[81]…
Толстой происходил из старинного дворянского рода. Знаменитый предок его, Петр Андреевич Толстой[82], переметнувшийся от доверившейся ему свояченицы – царевны Софьи[83] – к победившему ее юному царю Петру I[84] и неблаговидными делами заслуживший милость сурового хозяина, был причастен к смерти несчастного царевича Алексея, по слухам, он задушил его, вместе со своими подельниками заплечных дел, подушкой в пыточном подвале.
После смерти императора Петра I Толстому пришлось столкнуться с всесильным Меншиковым. Толстой проиграл борьбу за место у трона, и его сослали в Соловецкий монастырь, где он и умер в обледенелой яме, до последних дней своих оставаясь в кандалах; в них его и похоронили, так как, согласно легенде, никто не посмел снять цепи с опального вельможи, душа которого, несмотря на заклепанное навечно железо, освободилась безо всякого разрешения из Санкт-Петербурга.
После воцарения императрицы Елизаветы Петровны – в пользу ее и интриговал против Меншикова Толстой – потомкам Толстого возвратили имения и титулы. И род ожил. Один из многочисленных внуков Толстого, прозванный Большим Гнездом, оставил огромное потомство – двадцать трех сыновей и дочерей, и каждый отыскал себе теплое местечко при царском дворе или неподалеку от него.
Из всех птенцов этого гнезда Илья Никитич оказался самым непутевым. С юных лет он пристрастился к карточной игре. Тайна роковой карты, возникающей из колоды словно из глубин судеб, завораживала его. Он сидел перед банкометом, как кролик перед удавом, совершенно загипнотизированный. Шутили, что в тот момент, когда Толстой ставит карту, его можно раздеть догола – и он не заметит этого – не только в переносном, но и в прямом смысле слова.
Но раздевали, конечно же, в переносном смысле. И, оставшись без близких родственников, которые присматривали бы за ним, Толстой в двадцать с небольшим лет спустил за карточным столом все, что имел – два небольших поместья, дом в Санкт-Петербурге, и влез в долги.
Счета вести он не умел, бегать от кредиторов не имел сноровки. Они устроили на него облаву и обобрали дочиста, безжалостнее, чем партнеры за зеленым столом. Отняли все – и мебель, и гардероб, все, кроме одежды, бывшей на простодушном графе. Он же попросил оставить ему и одного дворового человека (всю его прислугу, включая повара, ездившего обучаться в Париж, продали для покрытия долга вместе со швейцаром и выездом).
– Кто же меня разденет? – удивленно развел руками Толстой перед кредиторами, – не спать же мне в панталонах.
Одеваться и раздеваться людям, принадлежавшим к высшему свету, в те времена было не так-то просто. По крайней мере, Толстой и понятия не имел, как это делается. Кредиторы, люди в общем-то не мягкосердечные, но в тот раз, взявшие с попавшего в их сети барина даже больше, чем полагалось, смилостивились и оставили ему одного недоросля из комнатных лакеев. Такого продавать – больше двадцати рублей за него не выручишь. Знать бы им, сколько этот недоросль мог приносить денег – удавились бы от зависти.
Звали недоросля Павлушей. Оказавшись с барином на улице – на улице в прямом смысле этого слова – их в тот же день выгнали из отнятого за долги дома, Павлуша занял денег, накормил голодного графа, снял угол, а потом не только раздевал и одевал своего барина, но и содержал писанием писем и прошений, и лет через пять Толстой уже снимал пол-этажа на Фонтанке.
Павлуша наловчился по судейским делам, стал этаким Кулибиным стряпчих дел, и приносил в дом сотни тысяч в год. Его можно сравнить со знакомым уже читателю Костеникиным-отцом. Но сравнить только по таланту, и никак не по размаху. Павлуша мог «вытащить» любое сложное дело, но один, без сообщников, взятки давал и брал совсем небольшие, миллионами не ворочал, а уж в трактиры и к веселым красавицам и подавно не заглядывал, все, что зарабатывал, нес барину, содержал дом и прислугу, да еще и немало уходило на карточные долги Толстого.
Толстой сто раз клялся – и себе и Павлуше – не брать на игру из этих денег, ведь ему у Карла Долгорукова перепадало немало, но сдержать слова не мог по свойственной ему слабости характера.
Карл Долгоруков, заприметив у себя Толстого, сделал его своим помощником. Отношения между ними сложились особенные. Толстой побаивался своего старшего партнера. Он знал, что Карл Долгоруков может выиграть любую ставку, совершенно по своему усмотрению «дать» или «убить» любую карту. Но понять, как он это делает, Толстой не мог.
По горькому опыту юности он имел представление о простых шулерских приемах и видел, что Карл Долгоруков ими не пользуется. Кроме того, Толстому и в голову не могло прийти, чтобы Карл Долгоруков, которого он почитал как некое суровое, но возвышенное божество, прибегнул к низким шулерским уловкам. Поэтому все, что происходило с картами, когда колода попадала в руки Карлу Долгорукову, Толстой относил на счет неких сверхъестественных явлений, производимых усилием воли его сообщника.
Карла Долгорукова Толстой раздражал. Он сдерживал раздражение и от этого раздражался еще больше. Он безразлично презирал Толстого – во-первых, как всякого человека, во-вторых, как выходца из семейства Толстых, на которых лежала печать, наложенная делами и судьбой Петра Андреевича Толстого, приложившего руку к смерти царевича Алексея, чтобы выслужиться перед его отцом, поправшем достоинство всего дворянства, а впрочем, холуйством своим, вполне заслужившего сие подлое унижение, и в-третьих, как слабого, наивного, ничего не умеющего человека, которому, несмотря ни на что, живется без хлопот и забот, печалей и тревог.
«Поработав» некоторое время с Толстым, и в какой-то мере, частично, раскрыв ему механизм своего «игорного предприятия», Карл Долгоруков понял, что сделал это напрасно – Толстого можно было использовать вслепую, он довольствовался бы и такой ролью, и крохами, которые бы ему перепадали. Долгорукову стало жалко денег, их, кстати, всегда не хватает для опытов в лаборатории. И это тоже раздражало.
Можно, конечно, незаметно урезать долю Толстого, но Карл Долгоруков не хотел опускаться до нарушения условий первоначальной договоренности, это казалось ему ниже его достоинства. И он терпел. И это опять же раздражало. Можно открыто изменить условия, определив Толстому всего лишь четверть или треть совместных доходов. И Толстой – Карл Долгоруков хорошо знал это – униженно стерпел бы. Но презирая людей, Карл Долгоруков не переносил унижения в любых его проявлениях. Получался неразрывный круг, Толстой стал необходимой обузой – и это раздражало еще больше.
…недавно обыграли поручика Артуновского[85], у князя Шенькина выиграли тридцать шесть тысяч.
Толстой был незлобивым, уступчивым, приятельственно-панибратским и услужливо заискивающим, добродушно-барственным, и более всего – наивно-мечтательным человеком. Павлушу, кормившего его своим хитроумным судейским крючкотворством, Толстой любил подробно расспрашивать о всяких судейских историях. Выслушав начало такой истории, барин давал Павлуше советы, как вести дело, обсуждал, кто из тяжущихся прав по закону, а кто по совести, и как бы следовало их рассудить по-человечески, то есть по-божески.
Иногда его внимание привлекала какая-нибудь деталь или околичность, он тут же придумывал какие-либо подробности и часами рассказывал Павлуше о судьбах людей, участвовавших в этом разбирательстве, которых не видел ни разу в жизни и о которых только что услышал от Павлуши. Он описывал их жизнь в связи с переменой тех или иных обстоятельств, придумывая их тут же, на ходу.
Рассказ его был настолько живописным и правдоподобным, так впечатлял, что Павлуша часто, сам того не желая, принимал все это за действительность и потом путался в своих делах. Эта необычная способность Толстого позже ярко проявилась у одного из его потомков[86], поразившего мир своими романами, изобилующими сплетением судеб многочисленных героев, наполовину списанных с близких родственников и исторических деятелей, наполовину придуманных.
Толстой приводил в «игорное заведение» Карла Долгорукова новых людей и часто надоедал ему необычными планами и стратегическими замыслами. Долгоруков не принимал их всерьез, но с удивлением замечал, что иногда эти замыслы Толстого, казалось бы самые нелепые, осуществляются и оседают в их карманах немалыми деньгами.
Его даже удивляло, что Толстой, добрый и жалостливый по натуре, увлеченно готов пустить свою жертву по миру, в отличие от самого Карла Долгорукова, человека язвительного, циничного и жестокого, но, тем не менее, обиравшего любителей «картежа» умеренно и осторожно. Впрочем, поразмыслив, Долгоруков отнес это не на счет парадоксов человеческой души, а на счет заурядной глупости и неосмотрительности своего помощника.
В тот день, когда Соколович собрался к Карлу Долгорукову для разговора о Ростопчине, Толстой как раз излагал ему свой очередной план. Суть его заключалась в том, чтобы обыграть в долг молодого наследника большого состояния.
– Пржибышевский – поляк, фамилия у них иной раз, прости Господи, язык сломаешь, увез когда-то младшую сестру княгини Тверской. Брат его, младший, хлопочет о переводе в русскую армию, хочет чин полковника. Потемкин не благоволит, надоели светлейшему поляки – бестолковый народ. Княгиня Тверская роман сей не одобряла. Среднюю сестру она выдавала сама. Сестер давно Бог прибрал, у княгини теперь на руках племянница и племянник-полячок; она их, поляков, не любит, пустой, говорит, народ. А и правда – до чего пустой народец, с какой стороны не посмотри. На руках-то у нее, при ней то есть, племянница. А племянник – в Петербурге, у него вместе с дядей именьице в Польше, хорошо, если душ двести, а то и сто. А может, и того нет, поэтому у дяди надежда на полковничий чин. Потемкин, сказывают, метит в польские короли. Но полякам не благоволит. Племянницу, Сашеньку свою знаменитую, выдал за Бранницкого – что за вздорный человек! Ведь если рассудить, Потемкину от всех этих поляков одни хлопоты. Княгиня Тверская племянника не жалует. Наследство может отписать одной племяннице. А замуж выдать ее за своего соседа – Нелимова, брата Катеньки Нелимовой – Катенька теперь фаворитка у великого князя. Мария Федоровна вся в расстройстве. Говорят, ходила к императрице жаловаться.
Толстой рассказывал путанно, отвлекаясь в сторону от главной мысли, представляя в лицах всех персонажей своего пространного повествования. Лицо рассказчика, жесты его и ужимки составляли целый спектакль. Он, сам того не желая и не замечая, подражал голосам тех, о ком рассказывал, но общая интонация его голоса была вкрадчивая, завлекающая. Это действовало даже на Долгорукова – он слушал с невольным интересом.
Однако, если приводить полностью рассказ Толстого, то получится отдельный роман, размером сравнимый со всем моим сочинением, поэтому я передам его своими словами, тем более что многое из этого рассказа мне придется еще раз описывать по ходу событий, но несколько попозже. А часть уже известна из предыдущего описания истории бурной первой ночи Оленьки Зубковой и Александра Нелимова, для которого эта ночь была, конечно же, не первой.
Три сестры[87].
Суть заключается в следующем. Среди молодежи высшего света Санкт-Петербурга вращался юноша лет двадцати по фамилии Пржибышевский, племянник княгини Тверской. Княгиня Тверская, или, как ее называли, Старуха происходила из древнего рода, владела огромным поместьем, принадлежавшим роду князей Тверских с незапамятных времен. Владение княгини Тверской это целое сельское, без городов, государство, насчитывавшее около тридцати тысяч душ крестьян, часть из них даже не была собственно крепостными, а только числилась таковыми, чтобы избежать принадлежности к казне.
Жилось крестьянам под рукой строгой и даже суровой княгини привольно – не вольно, а именно привольно, хотя и в тяжких трудах. В бега из ее владений не бегали, чужих к себе не принимали и не пускали, а то к ним сбежались бы все соседи.
Даже разбойники, а они в то время иногда держали в страхе целые волости и уезды, во владениях княгини не водились. «Вольные люди» с кистенем и ножичком обходили их стороной, зная, какая в случае поимки их ожидает расправа. Этого не знали три «шатуна», которые случайно забрели в ее владения, и им еще повезло, что Александр Нелимов, спасая Оленьку Зубкову, порешил их на дороге – попадись они в руки смиренных и степенных подданных княгини, «рыцарям большой дороги» пришлось бы несладко, разбойников у Старухи мужички, согласно старым порядкам, сажали на кол.
Княгиня Тверская жила почти безвыездно в своем имении, в Москву выбиралась редко, раз в десять лет. В молодости на ней чуть не женился Иван Шувалов[88], но братья его вовремя нашли другой предмет для сердца писаного красавца – саму императрицу Елизавету Петровну. Все это происходило в давно ушедшем прошлом, потому что к тому времени, о котором ведется рассказ, княгине Тверской, по слухам, минуло сто лет и она уже даже сама называла себя Старухой.
У княгини были две младшие сестры, по возрасту она годилась им в матери. И поэтому после жестокой сердечной обиды, нанесенной Шуваловым, княгиня Тверская навсегда отказалась от сомнительного женского счастья и взялась устраивать судьбы сестер.
Самая младшая из них оказалась строптивой и непокорной. Она влюбилась в красавца проходимца – поляка, сбежала с ним в Польшу и некоторое время жила не обвенчавшись. Потом супруги все-таки вернулись в родовое гнездо Тверских. Старшая сестра, хотя и отличалась суровым нравом, приняла беглецов. Они обвенчались по православному обряду и пожелали поселиться в Санкт-Петербурге.
Для этого, само собой разумеется, требовались средства. Сестра потребовала свою долю имения – старшая княгиня определила ей эту долю, может, и не треть, а значительно меньше, но все равно не мало, и все – в деньгах. Прожили в Петербурге супруги всего два года.
Муж сбежал к польским конфедератам, проиграв перед этим все, что досталось жене в наследство, и оставив ей сына и огромные долги. Позже стало известно, что ловкий проходимец заведовал у конфедератов казной, вывез из Польши во Францию несколько обозов с солью, чтобы на вырученные от ее продажи деньги закупить оружие для польских повстанцев, после чего его следы совершенно исчезли, как и обозы с солью.
Княгиня Тверская – напомню еще раз, несмотря на свой суровый нрав – не оставила сестру без средств к существованию, а когда сестра умерла, содержала племянника. Племянник удался в отца, но не унаследовал его талантов проходимца и авантюриста. Звали его Станиславом. Он окончил сухопутный корпус и блистал среди петербургской молодежи, которую тогда еще не называли золотой – золотой она станет в начале следующего века.
Станислав был высок, красив, в мать наивен и неосмотрителен. От отца ему досталась знаменитая польская спесь и пустой гонор. Даже у женщин он не пользовался успехом, хотя, казалось бы, его наружность позволяла это. Мешали самонадеянность и глупость, так как он не замечал за собой этих, часто встречающихся у молодых людей, качеств и, наоборот, считал себя умным и весьма сообразительным.
Княгиня Тверская – Станислав, как и многие, называл ее Старухой, но эти многие величали ее так с почтением, а Станислав с глупой насмешкой – советовала племяннику искать богатую невесту, а за глаза добавляла, что если «такая дура» найдется, то он устроится как и его беглый папаша.
В свои двадцать лет Станислав ходил в долгах, как в шелках – Старуха давала ему только на самое необходимое – но долги эти были мелкие. В те времена по Санкт-Петербургу, как и в лучших европейских столицах, уже рыскала стая кредиторов, надеявшихся поживиться на неопытности молодых наследников больших состояний.
Однако кредит под будущее наследство Станиславу никто из них открывать не спешил. Станислав не сомневался в этом будущем наследстве, а кредиторы, люди опытные, наделенные от природы и в силу своих занятий чутьем и нюхом – сомневались.
И тут следует обратиться к истории второй, средней сестры княгини Тверской. Эта сестра, покладистая и послушная, ни в чем не перечила старшей. Княгиня Тверская выдала ее замуж за немолодого, не красавца и не щеголя, зато порядочного человека из старого русского дворянского рода. Они жили душа в душу под крылом у княгини Тверской, не требуя своей доли наследства.
Старуха не могла налюбоваться на их семейное счастье. У них родилась дочь – Поленька – как потом все увидели – сказочная красавица с душой небесной кротости и доброты. Но счастье их длилось недолго. Ведь оно никогда не бывает долгим, и только мелькнет иногда своим павлиньим хвостом и тут же скроется с глаз, унесется в неведомые края.
Средняя сестра княгини умерла, когда дочери не исполнилось и пяти лет. Муж не снес такого удара и последовал за женой, которая составляла для него единственный смысл жизни, всего спустя год после ее ухода.
Мила как Божий ангел[89].
Поленьку растила и воспитывала княгиня Тверская. Юная красавица с ангельским характером была самой завидной невестой России – об этом знали и в Петербурге, где она ни разу в жизни не появлялась, и в Москве, куда Старуха изредка наезжала со всем своим двором на один-два месяца зимой. Юная княгинюшка «всем взяла» – и красотой, и нравом, и умом, и веселостью, и «жених сыскался ей»[90] – правда не в Петербурге и не в Москве, где порядочного человека и сыскать-то трудно в пестрой, шумной столичной толпе, кишащей проходимцами и пройдисветами всякого рода, звания и масти.
Сыскался рядом с родным имением. Это был такой же юный, как и Поленька, красавец Александр Нелимов, уже хорошо знакомый читателю. Напомню, имение Нелимовых находилось по соседству с обширными владениями Старухи и, в отличие от них, поражало заброшенностью и разорением. Немаленькое по размерам – когда-то в нем числилось около пятисот душ крестьян, большая часть из которых разбежалась, а меньшая прозябала в нищете, лени и мечтательности, свойственной русскому работнику, лишенному крепкой руки хозяина.
Хозяин имения, впрочем, его и хозяином-то не назовешь, скажу лучше глава семьи, майор Нелимов совершенно не умел ни вести хозяйство, ни поддерживать порядок во владениях, доставшихся ему по жене. Жена, урожденная Захарова, принадлежала к старинному, очень знатному роду, хотя и не имевшему княжеского титула, по родовитости сопоставимому с родом княгини Тверской. Вышла замуж за майора Нелимова она от влюбленности в его ближайшего друга и сподвижника князя Шумского. После каких-то таинственных и очень опасных событий и таинственной же смерти князя Шумского Нелимовым пришлось бежать в тверскую глушь.
Тем они и спаслись, хотя и жили почти скрываясь и не объявляясь в столицах. Жена Нелимова раньше родила троих сыновей, а потом дочь Катеньку – ставшую со временем блистательной фрейлиной при дворе великого князя Павла Петровича, а потом в семье появился и еще один сын, Александр. Историю его происхождения знали мать, отец и княгиня Тверская – она помогла Нелимовым укрыться от грозившей им опасности и потому была посвящена в происходившие тогда события.
Читатель, впрочем, кое-что уже знает обо всем этом из пролога к моему сочинению. Но я пока что не стану раскрывать тайну рождения Александра Нелимова, приберегая ее на потом, как это делали сочинители в старые добрые времена. Любопытный читатель узнает ее попозже, а сам Александр – только в конце моего повествования или, по крайней мере, в конце одной из многочисленных его частей. Но Старуха знала эту тайну с самого начала.
Александр, почти одногодок Поленьки, был не просто красив – он был обворожителен. Внимательный читатель, надеюсь, уже понял это из описания предшествующих событий, и я напоминаю о них, чтобы освежить их в памяти, ибо знаю – читатель забывчив.
Чтобы произвести еще большее впечатление, скажу, что даже княгиня Тверская, Старуха, сама влюбилась в Александра. И если бы она была хоть чуточку помоложе – ей молва давала сто лет, что, видимо, и соответствовало действительности – так вот будь она чуточку помоложе, княгиня забыла бы свой неудачный сердечный опыт с будущим императрицынским фаворитом и – ох, не дай все-таки Бог старухе – бросилась бы в любовный омут. Но сто лет – это как-никак все же сто лет, и княгиня Тверская приберегла Александра Нелимова для своей любимицы, небесного ангела Поленьки.
Я как-то обмолвился, что Соколович – тоже знакомый читателю с первых страниц – один из главных героев моего сочинения. Да, один из главных, но не главный.
О, читатель, все-таки не шпионский роман ты держишь в руках! И Александр Нелимов, именно он, прекрасный Александр и есть главный и даже главнейший герой моего повествования. Повествования, конечно же, в первую очередь о тайных движениях робкого сердца и только во вторую очередь о тайнах интриг и коварных заговоров, пусть даже они и отнимают у меня львиную долю времени и места, как это, к сожалению, и происходит в быстротекущей жизни.
А как бы мне хотелось главной героиней назвать Поленьку! О, тогда бы я тут же забросил куда подальше плащи и кинжалы и исторические хроники, и предавшись желанным мечтам нашего поэта[91], пересказал бы простые речи стариков, взирающих на милые наивные тревоги их детей, выросших в беспорочной сельской тиши среди живительной природы, и описал бы легким пером их первые трепетные встречи у старых лип над струями ручья, их безосновательную, ошибочную, но так ранящую наивное сердце ревность, разлуку, слезы примирения, и вновь ссору из-за пустяка, бесповоротную, когда жизнь окончена не то что в тридцать один год[92], после суровых испытаний, а в полные ожиданий осьмнадцать лет, на заре надежд и мечтаний, ну, а далее, конечно же – окончательное примирение и свадебный венец.
Но не стану прельщать читателя и прельщаться сам, пытаясь выдать желаемое за действительное. Не с прекрасной и милой Поленькой сведет неразборчивая судьба, которую иной раз еще и толкают под руку, Александра, главного героя моего сочинения.
Поэту ведь тоже не удалось осуществить свой простой, но такой желанный план, и он погрузил своих героев в мелочность и несуразность случайностей жизни, а потом ему еще пришлось и выдать замуж героиню за старого израненного генерала, хорошо хоть не охромевшего в боях и сражениях и не безобразного, а только убеленного сединами, что вызывает уважение у юных барышень, но не заставляет их забывать о стройных фигурах молодых гусаров.
Уж я-то постараюсь, имея предшествующий опыт, найти в своем сочинении место для описания волнений юных сердец и нежных взглядов, и слов о неге и страсти тоскующей любви, слов, которые сами собой рождаются у ног неприступной красавицы, повергая ее в смятение, выкроив его, это место, пусть и с трудом, между описаниями интриг двора, политической борьбы и сражений на кровавых полях брани.
Ну, а если главная героиня не прелестная племянница мудрой и всевластной Старухи, княгини Тверской, то кто же? Терпение, дорогой читатель, терпение. Все еще впереди, я и так, забегая вперед, рассказал о приключении Александра с его соседкой Оленькой Зубковой, героине, которая займет важнейшее место в моем сочинении, но, тем не менее, не первое. Ну, а кому же все-таки назначено автором первое? Увидим, увидим, дорогой мой нетерпеливый читатель, увидим.
А пока вернемся к тем людям, которые никогда не дают о себе забыть, а счастливцам, которые о них умеют не помнить – напоминают о себе настойчиво и даже назойливо и обычно в самый неподходящий момент и не к месту. Я имею в виду кредиторов.
Кредиторы – люди особенные. Это некая, можно сказать, профессия, ремесло, все они как будто единая корпорация, цех, сословие, класс и даже выдающаяся порода. Они наделены способностями, которыми не владеют простые смертные.
Например, они чувствуют запах золота, вопреки уверениям самых ученых химиков, что этот минерал, редко встречающийся в природе, не обладает запахом. Они видят золото в темноте, ибо их подслеповатые глаза чувствительны к невидимому сиянию, исходящему от этого нержавеющего металла и потому причисляемого к числу благородных, но никого не облагораживающего, а часто даже оказывающего на человека обратное воздействие. Ухо их устроено таким образом, что оно улавливает звон золотых монет – и что еще удивительнее – едва слышный шелест бумажных ассигнаций – на очень большом расстоянии.
И несмотря на эти уникальные способности, их – кредиторов – никто не любит. Казалось бы, их должны любить и уважать – ведь люди так часто в них нуждаются и с радостью прибегают к их услугам, и они то и дело выручают человека в, казалось бы, крайне затруднительных случаях, помогая отсрочить превратности и безжалостные удары слепой судьбы.
Ведь как ценит человек простое участливое слово, сказанное в тяжелую минуту, просто слово, не подкрепленное ни единой копейкой, ценит и благодарно помнит. А услуга кредитора, дающего возможность избежать многих неприятностей и бед, услуга, оцениваемая подчас миллионами, а если считать вместе с процентами, то еще и больше, порождает вместо благодарности неприязнь и неудовольствие, а порой и презрение.
Почему? Не есть ли это некая тайна первобытного устройства души человеческой, души, над разгадкой устройства и причудливыми извивами которой часто задумываются мудрецы и философы – задумываются, да так ничего придумать и не могут?
А уж коли так, коли это одна из первоосновных закономерностей бытия, то нам и не под силу разгадать ее, как не под силу понять, скажем, устройство бесконечного атома, а уж тем более причину и цель его существования, а поэтому не будем ломать себе голову, констатируем факт: таковы кредиторы и отношение к ним.
И добавлю, что никому еще не удавалось обмануть, обойти, перехитрить кредиторов, только однажды в истории человечества это сделал французский писатель африканского происхождения А. Дюма[94], за что ему и поставлен памятник в столице Франции, городе Париже.
Что же касается племянника княгини Тверской, то ему это было не под силу. Кредиторы прекрасно знали и о существовании Поленьки, и о ее нареченном женихе Александре, и о том, что именно им все до копейки оставит Старуха перед тем, как покинуть этот не лучшим образом устроенный мир, который она, Старуха, все-таки устраивала в меру сил по своему разумению и желанию – и уж кто-кто, а она не допустит, чтобы отпрыску проходимца-полячишки, ловко поживившегося около нее, досталось бы что-нибудь по ее доброй воле.
И когда Станислав Пржибышевский пытался пустить кредиторам пыль в глаза, этим опытнейшим и осторожнейшим людям, выставляя себя наследником несметных богатств Старухи, – той самой княгини Тверской, которая ни разу не бывала в Петербурге, но с которой считалась, как говаривали знающие люди, сама императрица Екатерина II, Старухи, которая на дух не переносила ни немцев, ни немок[95], ни поляков, Старухи, которая видела людей насквозь, как простое стекло, Старухи, которая была несокрушима и непобедима, – кредиторы вздыхали и разводили руками.
Они складно и вкрадчиво говорили про тяжелое время, про голодные неурожайные годы, про дороговизну хлеба, и не отказывали, нет, откладывали до лучших времен – то есть до того, как уйдет Старуха, а Поленька и Александр, возможно, из жалости и выделят двоюродному братцу деревеньку в сотню душ – вот тогда да, тогда эту деревеньку и можно прибрать к рукам.
А пока… Пока кредиторы выворачивали карманы, демонстрируя настоящую торичеллиеву пустоту[96], и конечно же, врали при этом безбожно, не желая рисковать, так как никто не верил, что Станиславу удастся хоть что-нибудь получить после Старухи.
Бабушка надвое гадала[97].
Толстой же о возможностях Станислава Пржибышевского рассудил иначе. Да, Старуха не оставит нелюбимому племянничку ни полушки. Но Поленька вполне может разделить с ним наследство пополам – ведь каждому из них достанется тысяч по пятнадцать душ, да еще сколько деньгами! И Поленька с ее мягким характером вряд ли откажется поделиться, ведь права-то у них одинаковые – оба, племянник и племянница, от родных сестер.
Это Старухе досадил мошенник-полячок, он увел у нее глупую сестру, а потом еще тащил, как мог, деньги, вот Старуха и разозлилась. А Поленька этого проходимца и в глаза-то не видела, и характером Поленька не в Старуху, добра, как ангел.
Толстому самому пришлось бывать в Москве у Тверских, он-то хотя и беспечен, но подумывал, как посерьезнее устроиться, не век же ему жить с заработков Павлуши. А как можно устроиться – только жениться. Толстой не считался завидным женихом, но тем не менее Толстые все-таки не из последнего разбора. И сам Илья Никитич – мужчина видный. Ни кола, ни двора, это да, верно, зато родни – пол-Петербурга и почитай вся Москва.
А женись он на Поленьке… Он бы женился на ней ради одних борзых. Толстой был заядлым охотником, хотя охотился только в гостях. Своя псарня оставалась для него вожделенной мечтой. Она была для него то же, что для Карла Долгорукова лаборатория по переделке олова в золото, только вот черти ему не помогали завести борзых, как Долгорукову превращать олово и медь в золото. А разбирался Толстой в борзых не хуже, чем Карл Долгоруков в металлах и всяких купоросах.
Борзых не заведешь в городе – тут нужно имение, и хорошее имение. Ах, какие в Тверской губернии леса! Но побывав с визитами у Старухи, Толстой почти сразу понял, что Поленька не по нем. Старуха видела всех насквозь – и самого соискателя богатого наследства, и всю когорту его тетушек.
И как прощелыге, тонконогому полячку удалось увести у нее сестру, уму непостижимо. Хотя, впрочем, можно догадаться, как: нашептывал, нашептывал, подлец, на ухо доверчивой девице всякие нежности вкрадчивым голосом – вот и преуспел. А Толстой-то и нежностей этих не знал, и голос-то у него – только борзых гнать, улюлюкать вместе с доезжачими, да и Поленьку хитрая Старуха не отпускала от себя ни на шаг, да и сама Поленька не очень-то прислушивалась к обольстительным речам.
Но Поленька хоть и не глупа, а все же характером не в Старуху, нет. Она уступит двоюродному брату половину наследства. И родных при ней – никого, кто мог бы отговорить. Разве что по линии Нелимовых…
Но тут ведь есть Павлуша… Павлуша был главным козырем Толстого, основной опорой всего замысла. Ведь Станислав, ничего не получив после тетки, вправе отсудить половину наследства. А если дело поведет Павлуша, то отсудит непременно. Поэтому Станислава можно смело обыгрывать в долг на пару миллионов. Не меньше. У Старухи одних крепостных душ миллиона на полтора.
Вдруг закипит и сделаюсь без понятия[98]…
Карлу Долгорукову план не понравился. Он мог привести к скандалу и больше подходил для шулеров того самого игроцкого сообщества, от которого так жестко когда-то отмежевывался Карл Долгоруков. Он не боялся скандала и мнения света, но не хотел опускаться до мелких махинаций. Это ставило его в один ряд с людьми, на которых он смотрел свысока и с презрением.
Однако два миллиона – не маленькие деньги, и как раз они-то и могли многое решить… И если Толстой все устроит… Последнее время обстоятельства складывались одно к одному хуже и хуже и требовали денег. Больших денег. Годы шли, Карл Долгоруков старел, ему уже шестьдесят пять, хотя он и выглядел на сорок. Лаборатория поглощала все больше и больше, и как раз сейчас он очень близко подошел к результату – нужны только деньги.
И пора уезжать из России. Сколько ему, Карлу Долгорукову, остается на этом свете? И есть ли тот? Даже если тот свет и есть, то уж чего-чего, а лаборатории там нет… Нужны деньги, чтобы лет десять спокойно обдумать – что это такое, эта прошедшая, да, уже прошедшая жизнь. Десять лет где-нибудь в Швейцарии или Англии… И чтобы рядом никого, кто понимал бы, более того, сам не произносил бы ни слова по-русски.
Русская речь была единственным, что отвлекало Карла Долгорукова от высшего существования, опускало на землю и делало таким же человеком, как и все презираемые им люди.
И еще деньги, вернее, их отсутствие. Два миллиона Старухи, княгини Тверской… Карл Долгоруков хорошо знал Старуху и считал ее чуть ли не равной себе, уж больно крепка она. Да и живет, вон уж сто лет… Хотя какие там сто лет, все это сказки, Старухе лет семьдесят, не больше…
– Наследство княгини Тверской… – задумчиво проговорил Карл Долгоруков, еще раз про себя удивляясь коварному хитроумию простака Толстого, потомка того самого графа, удушившего подушкой царевича-сына, чтобы выслужиться перед царем-отцом, – она еще, может, нас переживет. Это она только с виду – древняя старуха.
– Куда, помилуй, Карл Иванович, сто лет, кто ж это больше живет. Пора и честь знать. Ты только карточку сбрось, а со Станиславом я сам, – суетливо заторопился Толстой.
– Слушай, Толстой, – холодно, раздражаясь, сказал Карл Долгоруков, – карточку ты сам сбрось. Карточка, она еще как ляжет.
Толстой покрылся холодным потом. Он знал, что если Карл Долгоруков начинает говорить со слова «слушай», это свидетельствует о крайней степени его раздражения. Слово «слушай» отделяло того, к кому обращался Карл Долгоруков, всего одним шагом от дуэли, и, следовательно, от смерти, хотя последние лет тридцать Карл Долгоруков никого не вызывал и не убивал за отсутствием надобности утверждать свой авторитет, он и без того был недосягаемо высок.
Общаясь с Карлом Долгоруковым многие годы, Толстой несколько раз оказывался в таком положении – правда, от дуэли его отделял не шаг, а два – тому, кого Карл Долгоруков считал природным глупцом, он делал скидку и давал возможность исправиться и выпросить прощение.
– Карл Иванович, я ведь… Я что… Да ради Бога, я ведь… Карл Иванович, – залепетал Толстой.
Карл Долгоруков посмотрел на повизгивающего от испуга Толстого и вспышка раздражения прошла, заменяясь спокойно-привычным недовольным раздражением.
– Ладно, Толстой, – сказал Карл Долгоруков.
Толстой облегченно вдохнул и потихоньку выдохнул, чтобы не привлечь внимания и хоть как-то скрыть облегчение. Он никогда не понимал причины неожиданного раздражения Карла Долгорукова, который за выражение «сбрось карточку», употреблявшееся в жаргоне шулеров, действительно мог убить, на дуэли конечно – проткнуть насквозь шпагой или хладнокровно влепить пулю в лоб. Согласно легендам, Карл Долгоруков всех своих противников, которым довелось сходиться с ним на поединке (кроме тех, кого заколол шпагой), убивал именно так – точно в лоб, чтобы ни у кого не вызывала сомнений серьезность его намерений и никто не мог бы упрекнуть его в том, что он неаккуратно относится к делу.
Толстому, близко знавшему Карла Долгорукова, было невдомек даже то, что тот не переносил обращения по имени-отчеству, подчеркивающему его принадлежность к русским и к немцам как таковым. Русских он презирал как нелепое, бестолковое, никчемное явление, а немцев презирал и того больше.
В эту минуту в комнату вошел, как всегда без стука, тихо, неслышно, словно вор, ступая своими огромными ногами циклопа, Прокопий. Карл Долгоруков поднял глаза на слугу.
– Кофий подавать? – спросил Прокопий.
Во взгляде Карла Долгорукова мелькнуло удивление – нелепее вопроса он не ожидал услышать. Но зная Прокопия, Карл Долгоруков тут же сообразил, что случилось что-то, о чем Прокопий не хочет говорить при Толстом.
Взглянув на Толстого, Карл Долгоруков невольно подумал: «Сказать бы Прокопию, чтобы придушил тебя своими ручищами – вмиг бы и придушил, ты бы и хрюкнуть не успел» – в добродушном лице Ильи Никитича сияло что-то неуловимо мило-поросячье. Но вместо этого Карл Долгоруков сказал:
– Хорошо, Толстой. Я подумаю, – и добавил не церемонясь, – иди.
Толстой поднялся с кресла и, пятясь задом, заискивающе улыбаясь и молитвенно радуясь, что на этот раз пронесло, Бог опять миловал, вышел из комнаты.
– Господин Соколович пожаловали. Я провел в кабинет, – объяснил Прокопий, как только за Толстым закрылась дверь.
«Насколько же этот циклоп, этот одноглазый преданный медведь в образе человека умнее Толстого», – подумал Карл Долгоруков и тут же вспомнил, что Прокопий вместе «со старым барином» разбирал «Начала» Евклида[99], которые, конечно же, недосягаемы для ума графа Толстого, даже если бы он обратился за помощью ко всей своей многочисленной родне, сильной семейным советом, особенно в городе Москве, хотя и в Петербурге также, где Толстых в последнее время развелось не меньше, чем в первопрестольной.
Прокопий несколько раз видел Соколовича, помнил, что однажды он уже разговаривал с барином наедине. Поэтому он и отвел Соколовича в кабинет, а чтобы не заставлять его долго ожидать – Толстой ведь мог болтать часами – нашел способ доложить барину о важном, как понимал Прокопий, посетителе, причем так, чтобы об этом не узнал Толстой.
Оказавшись в кабинете Карла Долгорукова, Соколович прислушался к удаляющимся шагам Прокопия. Прокопий, несмотря на свой огромный рост и кажущуюся медвежью неуклюжесть, ходил неслышно. Поэтому Соколович приоткрыл дверь кабинета, выглянул и, убедившись, что поблизости никого нет, закрыл дверь, быстро подошел к столу и осмотрел лежавшие на нем бумаги.
Это были записи по химии. Отойдя к книжным шкафам, Соколович начал изучать корешки книг. Как он и предполагал, все книги относились к химии и минералогии. Среди них не нашлось ни одного романа, никаких исторических или философских сочинений – даже Плутарха[100], никаких описаний путешествий или животного мира.
Только первоначальная материя, первооснова мира, холодная и величественная в своей непостижимости и безразличии, интересовала хозяина кабинета.
Незваный гость[101]…
Карл Долгоруков вошел в кабинет. Он сдержанно, но заметно недовольно кивнул головой, жестом руки пригласил гостя в кресло и спросил:
– Чем обязан посещением? – и сам уселся напротив незваного гостя.
Соколович изредка появлялся в игорном салоне Карла Долгорукова, играл без особого интереса, ставил небольшие деньги, – легко догадаться, что приходит он не ради карт и не из-за денег, а чтобы пообщаться с посетителями. Карл Долгоруков сразу обратил на него внимание и никогда не «сбрасывал» ему нужную карту – Соколович изредка проигрывал, иногда выигрывал, но всегда немного, рублей сто-двести. И вот однажды он попросил Карла Долгорукова переговорить с ним с глазу на глаз.
Оставшись вдвоем, Соколович сказал, что в связи с чрезвычайной ситуацией просит оказать ему одну важную и необычную услугу. Завтра он придет вместе со своим молодым приятелем, тот ни разу в жизни серьезно не играл в карты на деньги, да, скорее всего, никогда и не будет играть, так как не имеет такой наклонности, но для него очень важен результат игры, которой он решил подвергнуть себя завтра.
Крупный проигрыш или же крупный выигрыш может оказать очень сильное влияние на его «философическое состояние» (так выразился Соколович) и повлиять на всю его дальнейшую жизнь. Понимая это, он – Соколович – как старший и имеющий опыт в такого рода тонких материях хотел бы оградить своего молодого друга от некоторых суеверий и навязчивых мистических страхов.
Поэтому он оставляет Карлу Долгорукову сто тысяч рублей и просит так «сбросить» завтра карту, чтобы спутник Соколовича выиграл эти деньги.
Из всего сказанного Соколовичем вытекало, что ему хорошо известно, как идет игра в салоне Карла Долгорукова, и то, что хозяин волен «сбросить» любую карту налево или направо по своему усмотрению.
Карл Долгоруков внимательно посмотрел на странного просителя и задумался на несколько минут. Обычно в таких случаях он принимал решение мгновенно и оно стоило его сопернику жизни. Соколович не походил на человека, подосланного из игроцкого сообщества, да и вообще на шантажиста или какого-нибудь авантюриста.
От этого человека веяло огромной силой. Но не угрозой. Хотя сила эта могла перейти в угрозу – не пустую, а действительную, перейти в опасность, ведущую к смерти. Впервые в жизни Карлу Долгорукову пришлось столкнуться с человеком, равным себе.
Было бессмысленно вызывать Соколовича на дуэль. По его виду легко понять, что он хорошо владеет шпагой, и к тому же он моложе и физически явно сильнее стареющего Карла Долгорукова. Но дело не в физической силе и фехтовальном мастерстве. Очевидно, что этот человек безо всяких затруднений способен убивать людей не только на дуэлях, а любым способом, когда ему это по каким-либо причинам необходимо.
И обращается он к Карлу Долгорукову как к равному, признавая за ним его право делать на своей территории все, что ему угодно, не вмешиваясь в его право «сбрасывать» любую карту из колоды по своему желанию – налево или направо, так, как ему нужно.
«Я прошу, князь, вашей помощи, так как оказался в затруднительном положении, и всегда, если это потребуется, сам готов оказать таковую, если вы когда-либо обратитесь ко мне», – мягко, не допускающим отказа тоном, как будто говорил Соколович. Карл Долгоруков чуть приподнял брови, словно хотел сказать в ответ: «Я удивлен вторжением на мою территорию, но если это просьба о помощи в затруднительном положении, я, в силу своего здравомыслия, понимая вашу силу, вынужден оказать вам содействие, о котором вы просите, чтобы предотвратить столкновение между нами, возможное из-за вашего вторжения».
И Соколович прекрасно понял несказанное вслух Карлом Долгоруковым. И тем не менее он объяснил, уже вслух, что для «философического впечатления» его молодого друга нужно, чтобы в то время, когда он выиграет большую сумму, кто-то крупно проиграл, ну, например, бригадир Свиньин[102], да, да, именно Свиньин, хорошо известный своим пристрастием к игре он последнее время почти каждый вечер проводит в салоне Карла Долгорукова.
Карл Долгоруков согласился и на это, как человек, позволивший вежливо немного подвинуть себя, позволяет сделать это еще раз, если это опять делается так же вежливо и без нарушения приличий, с принятыми в таких случаях извинениями и изъявлениями уважения.
В тот же вечер Соколович пришел в салон и привел с собой молодого человека, стройного, застенчивого красавца в красном, прекрасно сшитом кафтане. Толстой успел шепнуть Карлу Долгорукову, что это Дмитриев-Мамонов, флигель-адъютант самой императрицы. Карл Долгоруков «дал» ему несколько небольших ставок, несколько для вида «убил», а потом карта за картой юноши выигрывала куш за кушем.
Все, кто играли вместе с молодым человеком, прекратили понтировать и следили за его игрой – все, кроме бригадира Свиньина – тот ставил одну карту за другой и проигрывал, в то время как флигель-адъютанту везло – его выигрыш составил сто тысяч – так много в салоне у Карла Долгорукова редко кто выигрывал. А упорство бригадира стоило ему тридцать тысяч, для Свиньина, – это знали все – деньги очень большие.
Карл Долгоруков помнил, что Дмитриев-Мамонов происходил из знатного рода, восходившего к древним Смоленским князьям. Ко двору он попал благодаря Потемкину, тот доводился красавцу-юноше очень дальним родственником и по знатности уступал ему стократ.
Свиньин был лет на двадцать старше Дмитриева-Мамонова, крупнее и сильнее. По родовитости Свиньины почти равнялись с Дмитриевыми-Мамоновыми. Однако юный флигель-адъютант – чином, кстати, тоже превосходивший бригадира – недавно получил графский титул. Свиньин заслужил свой чин во время первой турецкой войны под командованием Румянцева[103], а он, как известно, чины раздавал не за красивые глаза и стройный стан.
Свиньин славился несдержанностью на резкие слова, пренебрежительным отношением ко всем нерадивым выскочкам, заполонившим в последнее время армию, и язвительной грубоватой насмешливостью. А кроме того, он болезненно реагировал на малейший карточный проигрыш, похоже, ему казалось, что и карту банкомет должен «давать» или «убивать» по чину и боевым заслугам понтера.
Карл Долгоруков обычно следил, чтобы он не проигрывал много. Но на этот раз в присутствии Дмитриева-Мамонова в Свиньина вселился какой-то бес, он «загибал»[104], увеличивал ставки и просадил все, что у него было с собой, причем совершенно случайно с собой у него много денег, большую часть их он совершенно не собирался пускать в игру.
Когда выигрыш Дмитриева-Мамонова дошел до ста тысяч, он восхищенно-вопросительно взглянул на Соколовича. Соколович сделал рукой жест, который означал «Ну, я ведь говорил», – Соколович, по-видимому, перед тем как привести Дмитриева-Мамонова в салон, уверял его, что новичкам всегда везет.
В наступившей тишине раздалось недовольное сопение Свиньина и он вдруг сказал:
– Не диво, граф, везенье. Я слышал Потемкин приехал, вам в любви на время отставка, потому и в картах удача.
Дмитриев-Мамонов отшатнулся от этих слов как от пощечины и лицо его залилось нежной краской.
– Господин Свиньин, – вмешался Соколович, – это я рекомендовал графу общество, надеясь, что здесь собираются порядочные люди. Я привык отвечать за свои слова.
Свиньин, выпучив глаза и покрывшись багряными пятнами, хотел что-то ответить, но не успел. Соколович тыльной стороной ладони ударил его по лицу.
Из всех присутствующих только Карл Долгоруков, обладавший феноменальным глазомером, заметил, что это не совсем обычная пощечина. Соколович ударил без замаха, но с такой силой, что у иного от такого удара высыпались бы зубы. Взбешенный Свиньин вскочил. Соколович остался сидеть.
– Честь имею принять ваших секундантов, – бросил ему Соколович и обратился к Дмитриеву-Мамонову, – граф, прошу вас извинить меня за это маленькое приключение.
Оставленный без внимания, Свиньин повернулся на каблуках и выбежал из комнаты. Соколович и Дмитриев-Мамонов поднялись, спокойно вышли следом.
Повисла тишина – еще минута и все принялись бы обсуждать произошедшее.
– Господа, думаю это недоразумение не повод прерывать банк, – безразлично заметил Карл Долгоруков, – Толстой, ты ведь хотел понтировать.
Толстой послушно сел к столу и игра продолжилась. Событие не переросло в шумный скандал. Слухи, конечно же, пошли, но быстро утихли. Тем более что дуэль, состоявшаяся между Соколовичем и Свиньиным, закончилась без смертельного исхода. Соколович серьезно ранил Свиньина, но всего лишь в руку – он, похоже, владел шпагой, как Карл Долгоруков колодой карт. Свиньин через несколько дней уехал из Петербурга. Дело не получило нежелательной огласки.
Карл Долгоруков не понял смысла спектакля, разыгранного Соколовичем. Зачем он все это устроил? Чтобы продемонстрировать перед фаворитом императрицы свою готовность защищать его честь от злоязычия какого-то Свиньина? Но Свиньин, тем не менее, прав. Кто такой Дмитриев-Мамонов? Выходец из уважаемого рода? Да. Но кто он таков сам по себе?
Мальчишка, которого Потемкин поместил в постель стареющей Екатерины. Дабы на это место не пролез кто-то из недоброжелателей светлейшего князя. Мальчишку действительно выставляют из спальни, когда Потемкин на время возвращается в Петербург из своих южных владений, – их он, впрочем, получил за те же заслуги, и тем же орудием, что и Дмитриев-Мамонов свой флигель-адъютантский мундир.
Что же хочет Соколович? Кто кому протежирует – он Дмитриеву-Мамонову или сам рассчитывает на его протекцию? И кто такой Соколович?
Надеяться – верить, уповать[105], считать исполнение своего желания вероятным.
Все эти вопросы показались бы неинтересны Карлу Долгорукову, не окажись он – почти против своей воли – втянутым в непонятную интригу. Или интрижку? Карл Долгоруков испытывал даже какую-то непонятную симпатию к Соколовичу. Такую симпатию вызывает сила. Вместе с этим возникало раздражение.
Кто он такой, этот Соколович, чтобы использовать его, Карла Долгорукова, в своих целях? Целях, возможно, глупых, незначительных, мелких, или важных – может, затевается какой-нибудь переворот. Но каковы бы ни были эти цели, что до них ему, Карлу Долгорукову?
И вот Соколович приходит снова. Он что же вообразил, что Карл Долгоруков станет послушным пособником, и им можно распоряжаться по своему усмотрению? И использовать как пешку в своих играх, вслепую по мере надобности? Соколович, если он умный человек, – а он производит впечатление умного и сильного человека – должен бы сообразить, что Карл Долгоруков уж никак не меньше его самого, Соколовича.
А если он этого не понимает, то, значит, он не умеет оценить обстоятельств или же он просто-напросто глуп. Тогда можно ли иметь с ним дело? Да, он понял, определил, он знает, что Карл Долгоруков играет «наверняка». Если это станет известно всем… Ну, во-первых, кто поверит Соколовичу, кто он такой? Впрочем, да, главный вопрос: кто он такой. И это придется выяснить.
– Князь, – учтиво начал Соколович, он, в отличие от Толстого, знал, что Карлу Долгорукову неприятно обращение по имени-отчеству, немецко-русскому одновременно, – я благодарен за услугу, оказанную мне по моей просьбе, и хочу еще раз напомнить, что считаю себя должником и всегда готов служить по первому же требованию в меру моих сил, если возникнет необходимость в таковой службе.
Карл Долгоруков чуть кивнул головой в знак согласия и подумал: «Ну что ж, так-то лучше. А что касается отплатить за услугу, кто знает, может, тебе и придется за нее рассчитаться. Всякое бывает». Несмотря на попытку настроить себя против Соколовича, Карл Долгоруков испытывал невольное влечение и интерес к этому человеку.
– Князь, – продолжал Соколович, – я решился обратиться еще с одной просьбой. Я не хотел бы показаться бестактным и назойливым. Хотя мы и не знакомы близко и доверительно, я, тем не менее, испытываю к вам глубочайшее уважение и надеюсь на понимание. Услуга, о которой я хочу попросить – род светской условности…
– Я готов оказать вам, господин Соколович, любую услугу, если того позволяют мои возможности. В чем же дело? – насторожился Карл Долгоруков.
– Я не представлен господину Ростопчину, и в силу некоторых обстоятельств не хотел бы иметь этой чести. Однако у меня возникла необходимость познакомить с ним одного молодого человека. Ростопчин иногда появляется у вас, и если вы не сочтете за труд представить ему моего протеже, я буду многим обязан.
– Кто этот молодой человек? – спросил Карл Долгоруков и добавил про себя: «И какой спектакль ты хочешь устроить на этот раз?»
– Это сын небезызвестного господина Костеникина, вам, князь, видимо, приходилось слышать об этом человеке?
– Да, что-то слышал. Но очень давно. Какой-то жулик из сенатских.
– Господин Костеникин лет пятнадцать тому назад выехал на жительство в Париж, имея к тому значительные средства. Он уже умер. А сын его, лишившись на бирже средств, собранных рачительным родителем, оказался в трудных финансовых обстоятельствах.
– С молодыми людьми это иногда и даже довольно часто случается, – усмехнулся Карл Долгоруков.
– Да, молодость неопытна. Но как раз в это время, совершенно случайно к нему попал один документ, его, по мнению юноши, можно продать в Петербурге – за довольно большую сумму, а может, и не такую большую, как ему кажется – что и поправило бы его финансовое положение, и позволило бы с уже с накопленным опытом продолжить свои дела на бирже. С этой целью он и явился ко мне с рекомендациями от людей из Парижа, которым мне неудобно отказать.
– Какого же рода этот документ? – спросил Карл Долгоруков и внимательно посмотрел на Соколовича, но тот, ничуть не смутившись и ничего не скрывая, объяснил.
– Это письмо императрицы Екатерины к барону Гримму, с которым у нее переписка. Барон, как известно, разносит ее философические мысли, почерпнутые из сочинений господ Монтескье и Гельвеция, по модным парижским салонам – парижское общество в восторге от ума просвещенной монархини. Что же касается письма, попавшего к молодому Костеникину, то я из любопытства заглянул в него – в письме императрица обмолвилась, просто мимоходом, что после себя возведет на престол внука Александра, а не сына Павла, как то должно по обыкновению.
Карл Долгоруков приподнял брови, выражая тем самым удивление как неосторожностью императрицы, так и откровенностью Соколовича.
– И как же это письмо, адресованное совсем не к господину Костеникину, попало ему в руки?
– Этого я не знаю, – пожал плечами Соколович, – скорее всего, он купил его у кого-либо из слуг барона или у его горничной – если она молода и на парижский манер склонна к романтическим приключениям. Не знаю.
«Все-то ты знаешь. И, скорее всего, сам купил это письмо. Если не сам написал его», – подумал Карл Долгоруков и спросил:
– Не может так случиться, что письмо поддельное?
– Мне известна рука императрицы. Думаю, что это не подделка.
– И если письмо через Ростопчина попадет к великому князю…
Карл Долгоруков не продолжил фразу, давая возможность сделать это Соколовичу.
– То, по мнению юного Костеникина, великий князь за него хорошо заплатит, что, впрочем, возможно и не совсем так.
– Почему же?
– Насколько я знаю, великий князь крайне стеснен в деньгах.
– Да, я тоже слышал об этом. Говорят, он получает на год для прожития столько, сколько Потемкин иногда тратит за день, – усмехнулся Карл Долгоруков.
– А сама Екатерина за ночь… – поддержал шутливый тон Соколович.
– А если это письмо попадет не к великому князю, а к Шешковскому[106]? – вернулся к серьезному разговору Карл Долгоруков.
Имя Шешковского, начальствовавшего над Тайной экспедицией, возродившейся из отмененной второпях несостоявшимся императором Петром III страшной Тайной канцелярии, наводило ужас на жителей столицы. Оно не пугало Карла Долгорукова – его невозможно было испугать именем кого-либо из людей. И тем не менее люди, подобные Шешковскому, когда-то, не моргнув глазом, расправились с предками Карла Долгорукова, занимавшими куда более высокое положение и – казалось бы – обладавшими огромной властью, богатством и влиянием.
– Я предупреждал юношу, – ответил Соколович, – но ему нужны деньги… Это часто толкает к неосторожным шагам.
– Но, господин Соколович, я ведь не юноша, и меня ничто не принуждает впутываться в такого рода дела. Если хотите, я представлю Ростопчину вас. А вы уж сами сведете его с кем вам угодно…
– Ах, князь, поверьте, ничто не бросит на вас тень, если вы представите Ростопчину Костеникина. Ведь вам не обязательно знать содержание письма…
– Но почему вы не хотите сделать это сами?
– Видите ли… Есть обстоятельства… Ростопчин близок с великим князем… Ростопчин не знаком со мной. И если это сделаю я, он, разумеется, захочет определить, какую роль я играю во всех тех противоборствах между большим двором императрицы и малым двором великого князя. Поверьте мне, князь, я никакой роли в этой борьбе не играю и не хочу играть. Однако благодаря склонности к познанию разных иноземных языков и интересу к математическим исчислениям я когда-то сотрудничал со знаменитым академиком Эйлером[107] – мы с ним вместе не из любопытства читали депеши иностранных послов, писанные тайными знаками. Не господину же Шешковскому заниматься этими делами. Он и по-русски то разбирает плохо, а из иноземных своего родного польского толком не знает. Так что я даже числюсь по ведомству Тайной экспедиции. И Ростопчину не составит особого труда все это узнать. Конечно же, он вообразит, что тут кроется коварная интрига против великого князя. И письмо – поддельное. А между тем я уверен, письмо настоящее, руку императрицы я знаю хорошо. Да и дело не в этом. Бедный юноша ни с чем уедет в Париж. А в этом славном городе жить без денег совсем не весело. И поэтому единственное, что движет мною, это желание помочь юноше, приехавшему за тысячи верст в надежде устроить свои финансовые дела. Ведь согласитесь, князь, нет ничего печальнее неоправдавшихся надежд.
Концовка монолога Соколовича возымела неожиданное, казалось бы, действие на Карла Долгорукова.
– Ну что ж, – сказал он, – довод вполне убедительный. Юношеские надежды материя тонкая и хрупкая. Хорошо, я представлю вашего бедного юношу Ростопчину.
А когда Соколович после витиеватых слов благодарности откланялся и ушел, Карл Долгоруков и сам бы не смог объяснить, почему он вдруг согласился сделать то, чего делать по здравому размышлению не следовало бы.
Если читателя посетит то же недоумение, то я, зная все тонкости психологического воздействия, которое умел оказывать Соколович на любого человека, могу пояснить, в чем дело. Соколович давно уже наблюдал за Карлом Долгоруковым и изучил его характер до малейших подробностей, в том числе и скрытых от самого Долгорукова. В глубине души, сам того не ощущая, Карл Долгоруков восхищался игрой Соколовича, и требовался самый малейший повод, толчок, удачное слово, чтобы Долгоруков подыграл любой интриге, покажись она ему красивой, как изящный розыгрыш, когда карта, которая должна лечь налево, но послушно воли понтирующего ложится направо.
И тем не менее после ухода Соколовича Карл Долгоруков надолго задумался. К чему сия интрига, и не лучше ли уклониться от даже косвенного к ней причастия? Понятно, это нужно Соколовичу. Но зачем это ему, Карлу Долгорукову? Хотя даже непонятно, зачем это Соколовичу.
Уж, конечно, не для того, чтобы помочь бедному юноше, приехавшему издалека, чтобы заполучить денег для веселой жизни в славном городе Париже и оградить его, этого бедного юношу, от разочарований и несбывшихся надежд. Костеникин этот, отпрыск папаши – судейского дельца, хищной крысы, прогрызшего насквозь сенатские коридоры и утащившего миллионы в Париж, чтобы укрыться от полагавшейся ему по делам его Сибири. Если еще сей юноша действительно прибыл из Парижа, а не придуман Соколовичем для удобства своих дел. Ну, это легко проверить… Знать бы на всякий случай, кто таков сам Соколович…
Понятно, интрига направлена в сторону великого князя Павла Петровича. О том, что императрица хочет посадить на трон внука в обход отца, поговаривали и раньше. Да и сам Павел Петрович об этом не мог не слышать. Конечно же он догадывается об этом. Догадывается, но не верит. Не хочет верить! Ведь трон-то фактически принадлежит ему, правнуку Петра Великого. Великих дел натворившего. Наследникам дел этих не расхлебать что по первоначалу, что сейчас. Павел Петрович не хочет, не хочет верить в такое против себя беззаконие – пусть она, Екатерина, творит это беззаконие при жизни, но не за гробом же. Дождется ли он вожделенного трона?
Ему давно бы пора на престол, по своим правам. И помощники подсадить найдутся. Не из их ли числа Соколович?
Подсадить Павла на престол уже пытались. Это случилось, кажется, перед самой пугачевской историей. Что-то такое там тогда произошло… Там – во дворце. Но не получилось, кашу тогда варил Панин[109]. Масон. Не масон ли Соколович? Не похож. Умен, не одержим. Масона без труда узнаешь по затаенному взгляду… Что-то там произошло тогда, во дворце… Панина выгнали вон. Казалось бы, Екатерине не по силам тогда свалить Панина, а свалила, и Панин тихо сошел на нет…
Панин был воспитателем великого князя Павла Петровича, назначенным еще императрицей Елизаветой Петровной к любимому внуку. Тоже подумывавшей посадить внука в обход отца, «гольштинского чертушки» – так его называла еще императрица Анна Иоанновна, окажись он поближе, она бы нашла способ придушить петровского последыша.
Панин держал в руках иностранную Коллегию. Мастерил Россию под Пруссию – не за взятки и пенсионы, как до него Бестужев, а по своим масонским высшим соображениям. Что-то у них тогда не получилось, там во дворце. Казалось бы, сила на их стороне. Орловых[110] к тому времени уже удалили. Потемкин еще не вошел в силу. Павлу Петровичу исполнилось совершеннолетие. Его на трон, матушку в монастырь – еще ведь «гольштинский чертушка» собирался ее туда упрятать, да она с Орловыми его опередила… И в этот раз опередила, теперь уже его сынка…
Там еще была первая невестка, Наталья Алексеевна[111] – она же потом и умерла родами. Сама ли или ей помогли… Но так или иначе – ушла в мир иной… Там же всплывал сынок Разумовского[112]… Они бы Павла прибрали, как некогда его родителя – если, конечно, с помощью «гольштинского чертушки» родила Екатерина на свет божий Павла, теперь так сильно мешающего. Его она давно бы отправила следом за «гольштинским чертушкой», но тогда кто есть Екатерина? На Павле-то она и держится… И вот Панина – в отставку, почетно, с орденом и наградами, но из дворца вон, и от дел в сторону. Наталью Алексеевну – в могилу. Сынка Разумовского – послом в Неаполь. А Павлу – новую жену и в Гатчину, тоже подальше от дворца. А там, глядишь, и Потемкин… Двоих их не свалить.
Но время пришло. Потемкин далеко. Павел заждался своего часа. Соколович, Соколович… Откуда он взялся? Но Соколович не сынок Разумовского. И даже не Панин. Соколович мог бы… Откуда же он все-таки взялся? Надо бы спросить у «Родственничка».
Родство дело святое[113], а деньги дело иное.
Карл Долгоруков позвал Прокопия.
– Съезди в таможню, узнай, когда прибыл из Парижа господин… чина не знаю, Костеникин. А потом купи фунта два лучшего кофию, осетрины для обеда и привези «Родственничка».
«Родственничком» Карл Долгоруков называл известного всему Петербургу и Москве Долгорукова, происхождение которого было не совсем ясным и который, как и сам Карл Долгоруков, держал себя вне семейства Долгоруковых.
Карл Долгоруков называл его «Родственничком» именно потому, что всех остальных Долгоруковых таковыми не считал и подавно, и знаться с ними не хотел. И как однажды велел кухарке высечь пожаловавшего к нему шулера, так приказал бы попотчевать розгой любого, самого знатного и важного представителя знаменитого семейства, заявись он к нему в дом.
Этого же Долгорукова, которого другие называли «Шутом», «Юродивым князем», «Новым Диогеном»[114] (а сам он себя – «Русским Тацитом»[115]), Карл Долгоруков, особо не жалуя, признавал, если и не родственником, то все-таки хоть «Родственничком». И когда приходилось к нему обращаться, терпел его язвительные речи.
Сам «Русский Тацит» не знал доподлинно каким образом он явился в этот мир с фамилией Долгоруков. Касаясь этого вопроса, он называл себя «Подкидышем». Согласно его рассказам, Долгоруковы подкинули его России. А определить, что это сделал именно кто-то из Долгоруковых, можно по корзинке, в которой его подбросили.
Этой корзинкой было сельцо Оболенское Большое, как его именовали сами жители, или просто Оболенское – так его называли все, кто знал о его существовании, в отличие от Оболенского Малого, что на Протве, оно стало со временем городом Оболенском, позднее опять переведенным в разряд села.
Оболенск считался родовой вотчиной князей Оболенских[116], от них и пошел род Долгоруковых. На самом же деле, таковой вотчиной было сельцо Оболенское Большое, древнее поселение, запрятанное в лесной глуши. Сельцо это состояло из трех десятков изб и древнейшей церквушки, по преданию, существовавшей со времен нашествия монголов. Позднейшие выходцы из Оболенского Большого обосновались верстах в сорока, на реке Протве – так возникло Оболенское Малое на Протве, или просто город Оболенск.
Долгоруков «Русский Тацит» появился на свет без отца-матери в забытой Богом и людьми глуши, недосягаемой не только для монголов в давние времена, но даже для волостных властей во времена нынешние, в сельце Оболенское Большое.
Существует три легенды о происхождении «Русского Тацита». Согласно первой он был плодом греховной любви одного из самых знаменитых представителей семейства Долгоруковых, князя Якова Федоровича Долгорукова[117]. Знаток древних и новых языков, посол во Франции и Испании, один из первых сподвижников царя Петра I, он провел десять лет в шведском плену, бежал из плена, захватив вражеский военный корабль, в одиночку – что даже представить себе трудно – перебил всю команду фрегата, а потом один – что тоже не поддается воображению – привел его из Швеции в Кронштадт, а став ближайшим советником царя, не боялся говорить необузданному монарху правду в глаза, ссылаясь на поговорку «правда – лучший слуга царю».
Нетерпимый к корыстной наживе, лести и лжи, он слыл образцом старинной добродетели. Но незадолго до смерти бес попутал древнего старика – он согрешил с юной племянницей и плод своей неожиданной любви спрятал в лесных дебрях, в сельце Оболенское Большое.
Косвенно эту легенду подтверждает то, что «Русский Тацит» действительно, согласно разным бумагам, владел сельцом Оболенское Большое, а до него владельцем этого села числился не кто иной, а легендарный Яков Федорович Долгоруков.
По другой легенде «Русский Тацит» был сыном Ивана Долгорукова[118], фаворита императора Петра II, брата «государыни невесты» Екатерины Долгоруковой. Родила его княгиня Шереметева[119], безумно влюбленная в Ивана, родила до брака, а потом последовала за возлюбленным в Сибирь, оставив сына, спрятанного впоследствии в Оболенском Большом от глаз гонительницы Долгоруковых жестокосердной императрицы Анны Иоанновны.
После возвращения из ссылки княгиня Долгорукова, урожденная Шереметева, не признала внебрачного сына, уже известного своими язвительными речами и сочинениями, в которых доставалось всем власть предержащим и около властей обретающимся, в том числе и Ивану Долгорукову, обожествляемому княгиней и при его грешной жизни и, тем более, после его трагической кончины.
Третья легенда самая необычная. Она появилась позже двух первых и распространялась недоброжелателями «Русского Тацита». Легенда эта, восходя к библейской простоте народных сказаний, повествует, что будущий обличитель пороков государства российского рожден дочкой деревенского старосты в Оболенском Большом от местного неотразимого Париса, вопреки воле родителей, которые хотели выдать ее замуж за богатого соседа. И чтобы скрыть сие нередкое в естественном движении юных сердец преступление, младенца объявили сыном князя, гонимого властями.
Какая из легенд ближе к истине, никто уже не узнает, фактом остается только то, что родители «Русского Тацита» неизвестны, а сельцо Оболенское Большое является его родовой вотчиной. Вырастили его собственные крестьяне. Десяти лет они привезли его в Петербург, так как полагали, что князь должен жить в столице и его нужно обучать наукам, приличествующим его чину и званию, а также обхождению и манерам, соответствующим его происхождению.
На окраине города они купили крошечный участок земли и построили двухэтажный деревянный дом, напоминавший терем, наняли гувернеров и учителей. Юный князь, с первых лет жизни поражавший своих крестьян умом и сообразительностью, обнаружил необычайные способности к учению. И если бы не строптивый характер и непомерная язвительность, князь мог бы сделать карьеру, особенно при дворе Екатерины II.
Но вместо этого миру явился «Русский Тацит». По слухам, он писал «Историю нравов в государстве Российском», взяв за образец «Тайную историю» Прокопия Кесарийского, раскрывшего безобразия византийского двора. Отдельные части этого сочинения ходили по рукам, напечатать его было, конечно же, немыслимо.
Кроме того, «Русский Тацит», называемый также «Новым Диогеном», прославился устными обличениями, их боялись все – даже Карл Долгоруков, потому что «Новый Диоген» язвил не только пороки, но и простительные слабости и даже внешние недостатки физиономии. Одно время «Новый Диоген» почитался достопримечательностью столицы, но со временем он всем надоел, кроме нескольких горячих поклонников и поклонниц, прятавших главы его сочинений и хранивших их для потомков. В обществе же его стали называть «Юродивым князем» и даже «Шутом».
Никто толком не знал, сколько князю лет – видимо, больше семидесяти. Жил он почти в нищете, на деньги, присылаемые из Оболенского Большого, крестьяне старались содержать своего князя, но крестьян этих было меньше сотни. Питался князь почти только тем, что ему доставлялось из Оболенского Большого. А между тем, несмотря на свою простоту нравов, он чрезвычайно любил пить дорогой кофий, и вообще всякого рода деликатесы, в том числе и заморские, исключая вина и крепкие напитки. Одевался князь просто, можно сказать, бедно, но опрятно, и в баню ходил через день.
Внешне это был маленький сухонький старичок, седой, с приятным живым лицом, очень подвижный и необычайно говорливый. Говорить он мог часами, даже днями напролет, без сна и отдыха, столько, сколько в силах выдержать слушатели.
Но более всего поражала его осведомленность обо всем и обо всех. Он знал абсолютно все тайное и скрытое, казалось, ему известны даже сокровенные мысли и секреты всех тех людей, чьи дела составляли историю государства Российского и сопредельных стран.
Вот у него-то Карл Долгоруков и хотел узнать: и кто такой Соколович, и что может произойти в ближайшее время между восседающей на российском престоле матерью-императрицей и ее сыном, великим князем, об этом престоле мечтающим.
«Родственничек» был беден, всегда голоден и откликался на любой зов, и за чашку дорогого кофию мог болтать до тех пор, пока его не уймешь и не спровадишь восвояси. А за пару фунтов кофию, обещанных ему с собой, он готов выдать все сокровенные мысли и сведения, припасенные им для своего сочинения, которое должно досадить всем сильным мира сего и дать «Русскому Тациту» пропуск в вечность, где Геродот[120] и Ювенал[121] уже держали ему местечко рядом с собой.
Век живи, век учись[122].
Прокопий привез «Родственничка» после обеда, чтобы не сбивать распорядок дня. Карл Долгоруков обедал рано, потому что никогда, даже если картежная игра затягивалась за полночь, не просыпал утро и вставал со светом. Для «Родственничка» время обеда не имело значения, ел он, как утка, много и без разбору, пользуясь случаем, не обращая внимания на сотрапезника.
Он вбежал в комнату, не дав Прокопию доложить. Карл Долгоруков поднялся ему навстречу.
– Ах, Бог ты мой, Карлуша! Как хорошо ты догадался послать за мной! Как ловко придумал! Здравствуй, здравствуй, милый!
«Родственничек» знал, что Карл Долгоруков не любит, когда его называют Карлом Ивановичем, а уж Карлушей и подавно, но называл его так, чтобы позлить. Карл Долгоруков тоже знал, что «Родственничек» не упустит ничего, что могло бы как-то уязвить собеседника.
– Дай обниму тебя, Карлуша, – старик обнял Карла Долгорукова, испытывая удовольствие от сознания, что тому это тоже доставляет неприятность, как и уменьшительное немецкое имя, и тут же присел к столу, – ты ведь не любишь обниматься, Карлуша, я ведь знаю, ты ведь немец, ну, только наполовину, шучу, шучу, Карлуша, русский, русский ты, а ведь ты и русских не любишь. Ах, какой аромат!
На краю небольшого столика, уставленного тарелками с осетриной, окороками и заморскими фруктами, стоял открытый полотняный мешочек с зернами кофе.
– Где же Прокопий? Принес бы чашечку кофию, – спросил «Родственничек».
И словно по его призыву открылась дверь, вошел Прокопий с подносом, на котором дымились пять чашек кофию, заваренного самым лучшим образом. Карл Долгоруков тоже любил кофе, но пил его раз в день, после обеда, чтобы побороть природно-русскую привычку вздремнуть после еды. «Родственничек» же пил этот непривычный для русского вкуса напиток в любых количествах, вприкуску с осетриной и вообще с чем угодно, и столько, сколько удавалось заполучить. Окинув взглядом стол, он продолжил:
– По-царски принимаешь, Карлуша, по-царски. Ты не серчай, что я тебя Карлушей величаю, это я по-родственному, мы ведь «родственнички» – он знал, что Карл Долгоруков называет его «Родственничком» и язвительно возвращал ему это прозвище. – Спасибо, спасибо, друг мой, уважил старика, – он отхлебнул из чашки, – я ведь люблю поесть и кофий страсть как люблю, чревоугодничаю при случае, потому как беден. Беден как церковная крыса! Крыса в церкви – по стене идет, аки поровну, по потолку – вниз головой идет, а ради чего? Чтоб добраться до подсвечника и обглодать его с остатками от сгоревшей сальной свечки! Бедность, друг мой, бедность! Ей, этой крысе, бедолаге кушать хочется. И представь, крыса-то эта церковная, голодная – в темноте идет, по одному запаху. Ах, какой аромат, Карлуша! – старик наклонился к мешку с зернами кофе. – И это все мне? Сокровище, поистине сокровище, ну, говори, что же ты из меня хочешь вытянуть? Да здесь фунта два будет, – он приподнял мешок, еще раз вдохнул аромат и, завязав мешок, подвинул его поближе к себе. – Ну так о чем тебе рассказать, Карлуша? Что поведать?
«Родственничек» прекрасно понимал, для чего Прокопий привез его к своему барину, а тот приготовил ему стол с царскими закусками, да еще и фунта два драгоценного кофию с собою в придачу. Карл Долгоруков тоже никогда не разводил с ним церемоний и, кивком головы отпустив Прокопия, спросил:
– Кто такой Соколович?
– Соколович?! – удивленно воскликнул старик. – Эк, куда хватил, друг мой! Соколович! Это, братец ты мой, такой человек… Опасен, опасен! Уж не на поединок ли ты его хочешь вызвать? Остерегись! Ежели чего не поделили – уступи.
– Откуда он взялся?
– Из орловских.
– А каких родителей?
– Родителей не знаю. Мать в монастырь ушла, а он рос при тетке. В корпусе обучался. Тетка его – помещица, из старинных кровей. Мужа ее не припомню. Сыновья ее с тобою вместе Фридриха[123] воевали. Крепко вы тогда побили немца. Немец ведь тогда хорош, когда бит. Тогда он смирный. Немца бить нужно, это ему всегда впрок. Не прибери они тогда Лизавету, не стать бы и Пруссии королевством. Соколович у тетки племянник, сыновья ее не вернулись с войны, немец, он ведь тоже не упустит укокошить человека, ему только дай… А тетка его, Соколовича, видать не так и проста… Перекусихиной[124] она свояченица… Или свойственница… А Перекусихина, она ведь откуда взялась… – старик сделал паузу, явно ожидая ответа от Карла Долгорукова.
– Откуда же она взялась? – переспросил Карл Долгоруков, понимая, что этот вопрос «Родственничек» задал риторически, чтобы самому же на него и ответить, но уже воодушевляясь отсутствием ответа у собеседника.
– А Перекусихина взялась ниоткуда, – назидательным тоном завершил риторическую фигуру речи старик, и, подняв вверх указательный палец, заключил. – Ох как опасны люди ниоткуда! Они, Карлуша, друг ты мой, братец ты мой, как пузыри земли[125]. Возникают сами собой. А коли они возникают, так, значит, нужны для какой-нибудь каверзы.
– При чем здесь Перекусихина?
– Не знаю. Может, и ни при чем. Только она ни за кого словечка не замолвит. А она у Катеньки – верный пес, как у тебя, скажем, Прокопий. Ей бы Катенька ни в чем не отказала. Могла бы поиметь – несли бы и везли бы возами. А верной собаке, кроме ласки хозяина, ничего и не надобно. Потому ни за кого и не хлопочет. Кроме брата своего, да тому тоже немного нужно. А за Соколовича похлопотала. В корпус его по просьбе тетушки определила.
– Невелика услуга, – сказал, словно возражая, Карл Долгоруков.
– Невелика, – согласился старик, – да дорог привет, иди попроси у Перекусихиной – полушку не выпросишь.
– Соколович ведь в отставке?
– В отставке.
– И при Шешковском?
– Ну, друг ты мой, братец ты мой, Шешковский. Шешковский сер. Мелкая сошка. Не тот разбор. Кто таков Шешковский? Потемкин его при людях кнутобойцем величает. Заплечных дел мастер. Они и раньше-то в чести никогда не бывали. А в нынешние просвещенные времена… Куда там.
– Говорят, императрица жалует.
– Жалует, да не с парадного крыльца. Ведь не Вольтер какой-нибудь, и не Дидерот – Шешковский, в хозяйстве надобный, но не более того. Соколович летает куда как выше. Да и никто толком не знает, где. Соколович держится в сторонке. Ко двору не вхож.
– А с Дмитриевым-Мамоновым?
– А что с Дмитриевым-Мамоновым? Дмитриев-Мамонов дружбы ни с кем особо не водит. О себе очень высокого мнения. Трагедии пишет по-французски.
– Были они у меня вместе…
– Это ты про поединок со Свиньиным? Свиньин – дурак, каких свет не видывал. Он и со светлейшим чуть было не задрался. Пойдет Потемкин на поединок со Свиньиным! А Соколович, он спуску никому не даст. Он его ранил на поединке-то, для острастки, а мог бы не шутя и жизни лишить. Нет, Соколович ни с кем не заедино. Сам по себе. Одно слово: сам по себе. Поэтому и думаю я… Сдается мне: масон.
– На масона не похож, – покачал головой Карл Долгоруков.
– Я не про тех масонов, о которых ты подумал. Не про наших чернокнижников. Он, думаю, из тех, кто повыше. Из тех, что подсидели английского короля… Которые Фридриха держали… И Америку к рукам прибрали…
– Это из тех, которые правят миром? – с тенью насмешки спросил Карл Долгоруков.
– Из этих самых, Карлуша, – уверенно подтвердил старик.
Запретный плод сладок[126]…
Карл Долгоруков когда-то в молодости интересовался масонами, но довольно быстро разочаровался в них. В то, что существуют какие-то другие масоны, более высокого ранга, Карл Долгоруков не верил – уж очень много на этот счет домыслов, похожих на сказки. «Родственничек» любил поболтать о масонах, поэтому Карл Долгоруков, которого и без того раздражало пустословие и говорливость старика, перевел разговор на другую тему.
– Слыхал ли ты, что Екатерина хочет лишить великого князя престола и завещать все внуку – Александру[127]?
– А как же, слыхал. Сынка она не привечает. Потому как не любит его, – тут же с готовностью переключился на эту тему «Родственничек».
– Говорят, он у нее и не от Петра Федоровича…
– Ну, это врут. Павел от Петра, родись он не от Петра, за что бы ей так невзлюбить его. Уж я-то доподлинно знаю – от Петра.
– Откуда же такие точные сведения?
– Брюсиха[128] сказывала. Когда в подругах ближайших еще ходила, Екатерина ей сама в сердцах сетовала, что именно Петр и влез, когда не надо, она уж сподобилась без него обойтись, а он как дурень, наср…л в кашу, чтоб гуще… От него, да и в него удался, оттого и все нестроение.
– Ну, так что же из этого всего выйдет? – спросил Карл Долгоруков, направляя рассказ старика в нужное русло.
– А что ж выйдет? Подрастет внук – а он всем хорош: и росточком и умом – упрячут они Павла куда подальше…
– А если он не согласится?
– Он-то да, его не уговорить. Целую гольштинскую армию себе завел, с пушками. Мнится ему это, мол, у него, как у Петра-прадеда, «потешные». «Потешные», известно, стрельцов-молодцов вмиг побили. А вот гольштинцы вряд ли одолеют преображенцев и семеновцев. Но дай срок, уговорят Павла, он-то вспыльчив, но простодушен.
– А если Павел… – Карл Долгоруков не стал договаривать.
– Павлу не посилить, – развел руками старик.
– Однако однажды он, кажется, попытался это сделать.
– Ах вот ты о чем, Карлуша! Что ж ты ходишь вокруг да около! Спросил бы сразу – я и рассказал бы тебе все до малейших подробностей! За два-то фунта кофию?! Уж я-то знаю сие, можно сказать, из первых рук, то есть из своих собственных!
– Ты что же, участвовал в заговоре? – удивился Карл Долгоруков.
– Я как-никак причисляю себя к русской партии…
– Но там вроде верховодил Панин?
– Да, Панин, он-то все дело и погубил. А русская партия тогда примкнула к немецкой… И славный глава наш поплатился жизнью…
– Кого ты числишь главою русской партии?
– Князя Шумского.
– Не имел чести знать.
– Так ты ведь не жалуешь русскую партию…
– Я партий никаких не жалую. Так в какой же партии оказался Соколович?
– Соколович, как и ты, – партий не жалует. Тогда о нем никто и не слыхивал. Заговор состряпал Панин. Напыщенный ленивый немец. Уж коли ты немец – не ленись. И не глупи. Дураку и лежебоке Бог помогает, только ежели он русский. А немцу надо бы пошевелиться, покряхтеть, попотеть. Панин участвовал еще в заговоре против Петра III. Тот его и в генералы произвел, и орден ему. А он нос воротит. Масон. Ему конституцию подавай. У него малолетний Павел в руках, он через него решил конституцию устроить. Потому и помог Екатерине. У нее-то никаких прав на престол. Значит, Павла – императором, а при нем Панин введет свою масонскую конституцию. Не успел Панин опомниться – Екатерина на престоле. И коронация. А Павел? Павел после совершеннолетия. Придется подождать. Хорошо, Панин со своими немцами ждет. Подходит совершеннолетие – Екатерина – ни-ни. Вот тогда Панин и составил новый заговор.
– Это…
– Это перед Пугачевым[129]. И Потемкин еще не объявился. Но Орловы уже кончились. Панин, чтобы не выплыло дело наружу, не стал собирать много людей. Знали человек десять, не больше. Сам Панин, его секретари – Фонвизин[130], Бакунин[131]. Дашкова знала, она всегда при Панине. Пять подполковников уговорили – кроме них ни одного офицера. Офицерам и полкам решили огласить в последнее мгновение и вести к Зимнему дворцу, мол, совершеннолетие государя – приветствовать и поздравлять. Привести полки взялись пятеро подполковников. Один из них – князь Шумский, глава русской партии. Он думал оттеснить потом от Павла немцев и Панина. А пока, мол, нужно возвести Павла на престол. Утром явиться к Екатерине. Совершеннолетие государя. Под окнами полки. Деваться ей некуда. Великая княгиня Наталья Алексеевна настроила Павла. Сама беременна – от сынка Разумовского. Устройся все, как они задумали – Павла, может, придушили бы, как его батюшку когда-то. Андрей Разумовский – вместо Гришки Орлова. Но все сорвалось.
– Почему?
– Бакунин, секретарь Панина, пошел иудиной дорожкой. Предал, донес Екатерине. Хотел сесть на место Панина в Иностранной коллегии. Он всем иностранным языкам учен. И поанглицки, и по-испански, и по-итальянски может разговаривать. А уж по-немецки – лучше любого немца. И союзы, которые Панин по немецкому своему тугоумию устроил, он задумал расстроить и навести куда как хитрее и с большим толком и пользою. Но донести сподобился в последнюю минуту, накануне вечером. Утром Панин – к Екатерине. Так, мол, и так, сударыня, вы уже не государыня, освободите место моему воспитаннику. А то мне конституцию не терпится провозгласить. Сегодня, мол, совершеннолетие, и Павел законный государь, конституцию уже подписал. И вон войска уже под окнами. Помилуй Бог, какие войска, где войска? Глядь, а войск-то и нету! Так они все разом и сели в лужу. Не вывели подполковники войска! Подполковникам кто-то свернул головы. Прямо в постели! Князь Шумский успел бежать, но тяжело раненный. Умер в своем имении. А четырех подполковников со сломанными шеями из постели – в гроб и в могилу. Павел с перепугу покаялся перед матушкой императрицей. Великая княжна Наталья Алексеевна, возмечтавшая о троне, умерла родами – уж ей-то, наверное, помогли. Андрея Разумовского – послом в Неаполь, повезло, что не в Сибирь. А Панина – вон из дворца. Великий князь совершеннолетний. Зачем ему воспитатель? И шума никакого, ни поисков, ни казней заговорщиков. Все тихо. Кто ж свернул головы подполковникам? А неизвестно. Только сдается мне, Карлуша… – старик поднялся, обошел столик и, наклонившись к уху Карла Долгорукова, громко прошептал, – сдается мне, Карлуша, что головы подполковникам свернул Соколович… Почем я знаю? От кого? Сам догадываюсь. Соколович – больше некому, Соколович… Вот ты и смекай… А Бакунин-то, который их предал… Помнишь, месяц тому назад… Помер… Так в «Ведомостях» сообщили… А на самом-то деле не помер он… Убили его… Кинжалом точно в сердце. Есть такие умельцы – между четвертым и пятым ребром – никогда не ошибутся. И кинжал у них такой есть – лезвие изогнуто, словно змея извивается – вот этим стальным жалом они и убивают… Отступников и предателей… Это у них так заведено… Этим самым кинжалом прямо в сердце, по самую рукоятку. И кинжал не вынимают, чтобы все знали… Вот ведь лет пятнадцать, почитай, прошло и никто не знал, что это Бакунин так ловко сковырнул Панина… Ему ведь и место панинское не досталось, все равно при немце Остермане[132] пришлось обретаться. А Бакунин, он, как и ты, Карлуша, немцев тоже не любил. Правда, Остерман не Панин, Остерман в Коллегии как статуй, для вида. Екатерина все сама вершит. А масоны не забыли… Пятнадцать лет искали… И отыскали… И кинжальчиком… Кинжальчик у них такой, специально для этого назначенный… Чтобы другим неповадно… Вот какие дела-то творятся, Карлуша…
«Родственничек» вернулся на свое место, отхлебнул кофе из последней чашки, три он опорожнил по ходу рассказа, и совсем другим тоном закончил:
– А ты бы, Карлуша, с Соколовичем поосторожней. И с поединком, ежели что, не суйся. Он может и без всякого поединка… Некому будет меня, старика, и кофием напоить… Я ведь грешен – и кофию люблю попить, и рыбки поесть…
Но рассказ старика не испугал Карла Долгорукова. Он еще больше почувствовал интерес к Соколовичу. Неожиданно возникающие отношения с ним представились ему не поединком, не вторжением непрошенного гостя, а какой-то шахматной партией. Он не знал, чем эта партия может закончиться. И, поддаваясь невольному азарту, сделал ответный, вынужденный ход, утвердился в решении представить молодого Костеникина графу Ростопчину.
«Посмотрим, что дальше, – думал Карл Долгоруков, – как сложится игра… Вполне возможно, ход за ходом возникнет интересная комбинация… Какая? Непонятно, но, вполне возможно, интересная». Впервые за многие годы Карл Долгоруков заинтересовался людьми и их делами.
Не учи ученого[133].
А тем временем Соколович у себя на квартире давал последние наставления беспечному де Костени. Николя на этот раз решил крепко стоять на своем и не поддаваться ни на какие хитрости и плутни петербургских туземцев, твердо держать цену в пятьдесят тысяч за документ, от него ведь зависит судьба императора России, а то и судьба мира, если великий князь Павел Петрович, имея случай, прислушался бы к советам, которые мог бы подать ему де Костени до отъезда в Париж. Но прежде всего нужно продать этот самый документ и получить пятьдесят тысяч, и, конечно же, золотом, только полновесной монетой и никаких ассигнаций.
– Итак, еще раз напоминаю: обо мне ни слова нигде и никому. Мы не встречались и никогда не виделись, даже издали в кругу знакомых, и вы не слышали моей фамилии – ни от маркиза Мериме, ни от кого-нибудь другого. Вы интересуетесь автографами, к вам случайно попало письмо императрицы, проданное секретарем или слугой барона Гримма, вы не знаете, когда и кем, до вас оно дошло через третьи руки коллекционеров. Запомнили? Через третьи руки, лично вы ни с кем не знакомы!
– Да, да, – понимающе подтвердил юноша.
– Вы, зная обстоятельства в России, поняли, что письмо это имеет более важное значение, чем простой автограф, а значит, и соответствующую цену.
– Я прекрасно понимаю цену, – перебил де Костени, но Соколович не обратил внимания на его слова.
– После смерти отца… – обязательно упомяните об отце, и обязательно скажите, что он уже умер.
– Зачем? При чем здесь мой отец?
– Имя вашего отца известно здесь, в Петербурге, многие его помнят, он оставил по себе память, хотя и не самую лучшую. Думаю, и Ростопчин знает его имя. И оно вызовет доверие к вам. Поняв, что вы сын человека, о котором все знают, вас в меньшей степени будут принимать за агента Тайной экспедиции. А то, что вашего отца нет в живых, успокоит на предмет огласки среди его старых знакомых, кстати, упомяните, что вы никого не знаете из его старых знакомых. Итак, после смерти отца у вас возникла необходимость в деньгах и это единственная причина вашего желания продать этот документ.
– Да, это единственная причина. Но я мог бы, если бы великому князю угодно, объяснить ему…
– Забудьте об этом! – раздраженно перебил Соколович, юноша мог вывести из себя даже человека с такими железными нервами, как у Соколовича, – если вас заподозрят в желании впутаться в политические интриги, это, во-первых, отпугнет Ростопчина и любого другого покупателя. Хотя никаких других покупателей я не могу себе представить. Великий князь очень осторожен. Он окружен шпионами и никому не доверяет, кроме Ростопчина. Великий князь стал очень подозрительным и это не способствует общению с ним. Во-вторых, не забывайте, что политические интриги обычно заканчиваются – в вашей родной Франции – в Бастилии, а у нас – в подвалах Тайной экспедиции. И это очень пугает меня. Я боюсь, что в таком случае вам не удастся под пытками сохранить в тайне мое имя. Я предпочел бы показаться неблагодарным перед рекомендовавшим вас маркизом Мериме, чем стать жертвой вашей увлеченности политикой. Насколько я помню, с начала нашей встречи речь шла только о коммерческом предприятии…
«А с виду такой грозный господин, – подумал Николя, – и тем не менее – трусоват», – но вслух воскликнул:
– О, конечно, только коммерческое предприятие!
– Итак, – наставительно продолжал вдалбливать Соколович, – вы приехали в Петербург, чтобы продать этот документ с единственной целью – вам срочно нужны деньги.
– О да!
– Вы ни с кем не знакомы. У вас нет никаких связей.
– О да!
– И вы решили посетить общество, обычно собирающееся у князя Долгорукова, так как хотели из разговоров за картами узнать, кто мог бы заинтересоваться вашим документом. Вы представились князю Долгорукову и он принял вас как человека, прибывшего из Парижа и желающего провести вечер в компании любителей картежной игры. А услышав, что Ростопчин известен близостью с великим князем, вы попросили Долгорукова представить вас Ростопчину. И князь Долгоруков оказал вам эту светскую любезность, как приличному человеку, принятому в круг играющих. Князя Долгорукова вы не уведомили о цели вашего приезда. Письмо императрицы ему не показывали. Ну, а дальше – если Ростопчин согласится обсудить с вами вопрос о покупке письма – дальше все зависит от вас. Не забывайте о разумной цене. Ростопчин не Потемкин, он – по крайней мере пока еще – не имеет возможности швырять деньги, не задумываясь об их количестве.
– Может, мне лучше предложить это письмо Потемкину? – вдруг загорелся неожиданной мыслью Николя.
– Это как вам угодно, – холодно ответил Соколович, – в таком случае я не могу вам чем-либо содействовать, так как не имею чести входить в число пресмыкающихся перед этим великим царедворцем. К тому же он сейчас далеко. Конечно, вы могли бы поехать на юг…
– Нет, это ведь потребует времени…
– Зато вы могли бы помочь светлейшему князю по части планов будущей кампании против Турции и осады Константинополя. И хороший совет не помешал бы князю.
– Если бы князь приехал в Петербург… Один мой знакомый готовил к изданию сочинение маршала Вобана[134]. Взятие крепостей – это искусство. Нужно знать правила, – Костени всерьез принял насмешливый совет Соколовича.
«О Боже, я становлюсь язвительным, – подумал Соколович, этот юнец кого хочешь доведет», – и не в силах удержаться добавил:
– Когда князь приедет в Петербург, я дам вам знать прямо в Париж. Но, по-видимому, это случится не скоро. А что касается вашего документа, то, насколько я знаю, князь ни в грош не ставит великого князя и вряд ли станет хлопотать о том, чтобы передать ему документ, который мог бы его заинтересовать.
– Совершенно напрасно. Князю следовало бы подумать о своем будущем, – сказал Николя, но Соколович не дал ему развить мысль.
– Молодой человек, – едва сдерживаясь сказал Соколович, – подумайте о своем будущем. Потемкину ваши бумаги не нужны даже на подтирки.
Эта грубость отрезвила Николя, готового блеснуть знанием тонкостей российской политики и перспектив дальнейшей судьбы светлейшего князя Потемкина, о котором Николя однажды слышал в Париже в кругу друзей, составлявших ему компанию в лучшие времена, когда у него водились деньги.
– Возможно, ваши бумаги не покажутся стоящими внимания и Ростопчину, – жестко продолжил Соколович, чтобы вернуть увлекающегося юношу к тому делу, для которого его и вытащили из Парижа, – тогда мой вам совет: немедленно уезжайте из России, пока вашей персоной не заинтересовался господин Шешковский.
– Кто такой господин Шешковский? – спросил Николя.
– Полагаю, в столице Франции личность малоизвестная. Он не посылает, как Потемкин, курьеров за устрицами в парижские рестораны. Но в Петербурге его знают все. От одного его имени у людей стынет кровь в жилах. Сейчас он занимает весьма высокий пост главы Тайной экспедиции. А вышел, по слухам, из простого кнутобойца. Говорят, будучи в расцвете сил, одним ударом кнута он рассекал человека пополам, как казак шашкой. Однако давайте вернемся к делу. Если вы по-прежнему хотите встретиться с Ростопчиным…