Тата разогнулась и потерла пальцами затекшую спину. С каждым днем плетение давалось ей все с большим трудом, чай, не девочка уже, пятьдесят пять лет! Впрочем, Соне, Софии Петровне Брянцевой, уже исполнилось шестьдесят, а сидение над пяльцами до сих пор не вызывало у нее ни малейших трудностей. Ну, да Соня с юности была не такая, как все. Сколько же лет они знакомы? Да, точно, сорок уж минуло, раз на календаре 1897 год.
Тата подошла к окну и выглянула во двор, где бегала наперегонки с собакой ее любимая внучка Машенька. Интересно все-таки жизнь складывается: при семерых детях дочь у нее одна и внучка тоже одна, все остальные – мальчики. Что ж, хорошо – есть кому свои умения передать. И дочь – плетея, и Машенька уже коклюшками стучит вполне уверенно, хоть и семь лет всего девчонке. Без хлеба не останутся, руки прокормят.
Она вздохнула, в который уже раз подумав о том, что Софии Брянцевой не дал бог наследниц, которым можно было бы передать великий талант. Хотя почти тысяча учениц через нее прошли, это ли не наследие? Тата сдвинула на лоб очки, которые всегда надевала, когда усаживалась за пяльцы. Эта привычка – в свободное от плетения время носить очки на лбу – была перенята ею от Сониной матери, Анфии Федоровны. Тата на мгновение прикрыла уставшие глаза, и тут же пред ними встала сцена – мать и дочь Брянцевы сидят, склонившись над сколками, а их муж и отец Петр Степанович сидит в кресле в домашнем халате, который сшила ему жена, и читает вслух какой-нибудь роман.
В 1858 году Тата закончила обучение, но бывать в доме Брянцевых не перестала. Она по праву считалась одной из любимых учениц Софии, а потому могла заглядывать запросто даже в те годы, когда спрос на кружево упал и желающих ходить на занятия не нашлось. Да, точно, примерно с пятьдесят девятого по шестьдесят первый год, и не было для Таты больше отрады, чем эти тихие вечера в брянцевском доме.
Весь круг общения этих дорогих ей людей был связан с кружевом и кружевницами. Еще бы, ведь дом Брянцевых располагался в районе, где практически в каждом доме занимались кружевоплетением. Рукавчики и воротнички, пелерины и вуали, шали и косынки – все это часами монотонного труда производилось на Благовещенской улице, а потом отдавалось в руки скупщиц, которые ходили по домам, собирая заказной товар.
Перед Благовещенской церковью на площади существовал базар, где крестьянки из окрестных деревень, такие как Тата, по понедельникам могли продать результат своих недельных трудов. Благодаря урокам Софии Татины изделия ценились чуть дороже остальных, и родители ее боготворили, понимая, что во многом именно на ней держится их семейное благополучие.
Когда спрос начал падать, Софья не опустила руки – это было не в ее правилах. Она подумала, порисовала, поплела, да и изобрела воротнички с длинными вышитыми концами в технике сцепного кружева. Естественно, в который уже раз она стала законодательницей местной моды, после чего смогла вновь набрать учениц и преподавала вплоть до тысяча восемьсот восьмидесятого года, прекратив свои уроки, только когда кружевной промысел в деревнях развился настолько, что старшие плетеи передавали свое мастерство младшим лично, как Тата – Наталье и Машеньке.
В восемьдесят третьем София Петровна уехала в Петербург, поскольку была приглашена преподавать в Мариинскую практическую школу кружевниц, да только продержалась одна в чужом городе меньше года и вернулась к родителям, при которых жила, так и не выйдя замуж. Тата долго не могла взять в толк, почему, ведь внешностью и статью Софию боженька не обидел. Та только улыбнулась на заданный ей как-то нескромный вопрос да ответила, что считает своим предназначением жизнь во имя кружева и кружевниц.
В декабре девяностого года мать и дочь Брянцевы в одночасье осиротели: умер Петр Степанович. Тата давно уже забыла свою детскую влюбленность и ту робость, когда она не могла поднять глаза на своего кумира, но его смерть горячо оплакала, понимая, какой это удар для Анфии Федоровны и Сони.
Женщины остались жить в Благовещенском приходе вдвоем и потихонечку плести. Тата проведывала их часто, как могла. А на исходе декабря девяносто шестого года София и вовсе осталась одна. На похороны Анфии Федоровны Тата тоже сходила, подошла к тихо плачущей Софии, погладила ее по плечу и положила на свежую могилу еловую ветку, украшенную собственноручно сплетенными кружевными снежинками, – попрощалась.
София теперь жила, выполняя частные заказы на сложные и дорогие изделия из кружева. Это был ее единственный источник заработка и смысл жизни. Для Таты же кружево было всего лишь ремеслом, а смысл жизни крылся в семье – муже и детях. Она знала, что, как плетея, очень талантлива. А Соня была гениальна, и в этом крылась разница между ними. Тата не завидовала, у каждого своя судьба, вот только сколки свои после замужества никогда не подписывала, считая, что нет в них ничего такого, чем стоило бы гордиться.
Она уже хотела было отойти от окна, как вдруг услышала стук открывающейся калитки и вслед за этим громкий лай бросившегося навстречу нежданному гостю Черныша. Машенька, любопытная головушка, тоже побежала смотреть, кто пришел, закричала с улицы:
– Бабушка, бабуля, это к тебе!
Поправив волосы и накинув платок на плечи – несмотря на лето, на улице было прохладно – Тата поспешила на крыльцо, остановилась, не понимая, кто перед ней, и вдруг, охнув, отступила на шаг, прикрыла рот ладонью. Перед ней стояла Дуся – постаревшая подруга детства Авдотья Бубенцова, с которой Тата поссорилась сорок лет назад, да так ее и не простила. Подлость не перестает быть подлостью, сколько бы лет ни прошло.
– Узнала, – констатировала Дуся, – в дом пустишь? Поговорить надо.
– О чем? – сурово спросила Тата. Характер у нее был не сахар, да и не собиралась она с Дусей любезничать. – Вроде бы все давно переговорено.
– Значит, есть о чем, раз пришла, – прошипела Дуся. – Думаешь, мне это приятно – смотреть на тебя, как на живое напоминание моей вины? Столько лет прошло, а ты нет, не простила.
– Так ведь и ты себя не простила, Дуся, – спокойно сказала Тата, шагнула через порог и махнула рукой, приглашая гостью в дом, – иначе ни о чем бы я тебе не напоминала, кроме как о юности. Ладно, заходи, раз пришла. Делить нам с тобой нечего. Чаю будешь?
– Бабулечка, я хочу чаю, – запросила вдруг Машенька. – Ты мне еще с утра пенок от клубничного варенья обещала. А обедать скоро будем?
– Когда мама придет с работы, а чаю сейчас налью.
– Нет, не надо чаю! – воскликнула Дуся. – Тата, пусть девочка твоя на улице пока побудет, разговор у меня к тебе нелегкий, для детских ушей не предназначен.
– Вот что, Маша, пенки я тебе сейчас в мисочке вынесу и баранки дам, на крылечке съешь, – велела Тата внучке. – А ты, Дуся, проходи уже в дом, что толку столбом стоять. Рассказывай, зачем пришла.
Подруга юности зашла в сени и остановилась, с любопытством рассматривая Татин дом. Богато семья Елисеевых не жила, но и не бедствовала – много работать здесь привыкли. Вот и дом был добротный, чистый и светлый, с уютом обустроенный благодаря золотым Татиным рукам.
– Знаю, дети у тебя, – сказала Дуся тихо. – Внуки. А как вчера расстались. Странно понимать, что целая жизнь порознь прошла.
– Так прошла и прошла, – откликнулась Тата. – Детей у меня двоих бог забрал, четверо сыновей и дочь старшая живы и здоровы, слава богу. А у тебя?
– А я хворая здоровьем оказалась, только одного сына выносить смогла. Он уж взрослый, тоже женатый, внука мне подарил. Мальчонке уже девять лет, шустрый. Муж у меня умер, одна век доживаю. Хорошо, при сыне и его семье, а все – одна-одинешенька.
– Рано нам с тобой век доживать, – усмехнулась Тата. – Немолодые, конечно, но все ж не совсем бабки. Вон, еще София рук не опускает, хотя совсем одна на белом свете осталась, а все равно заказы берет, людей в доме привечает, в церковь ходит. Так что не хорони себя раньше времени, Дуся.
– А ты так к Брянцевым и ходишь? Неужели не прошла любовь за столько-то лет?
– Так и хожу. Любовь не прошла, а уважение еще и выросло. Жалко мне тебя, Дуся, что в свое время ты по глупости и жадности своей от такого подарка в жизни отказалась. У Софии не училась, в дом к ним была не вхожа, не слыхала, как они поют с матерью – сколько русских народных песен знают. Я ведь все эти годы в их доме душой отогревалась, и это тепло души домой приносила – мужу, детям. А ты все это променяла на цацку какую-то глупую, безделушку. Что, помогла она тебе в жизни? Разбогатела ты с того креста, Дуся?
– Не разбогатела, – тихо ответила бывшая подруга. – Да не об этом сейчас разговор. Именно из-за креста я и пришла, Тата. Я вернуть его тебе хочу.
Чуть привстав с табуретки, Дуся пошарила рукой в складках широкой юбки, извлекла оттуда замызганную тряпицу, развернула и положила на отскобленный добела обеденный стол золотой крест. Синева сапфиров под бьющим через оконное стекло солнцем растеклась по комнате, словно кусочек неба пролез в приоткрытую форточку.
Тата в немом изумлении стояла и глядела на крест. Признаться, за сорок лет она практически забыла, как он выглядит. Да и немудрено: всего два раза она смотрела на него, держа в руках проклятую вещь. Первый – когда схватила ее с комода в коридоре брянцевского дома, второй – когда они с подружками закапывали крест в укромном месте в лесу, в своем тайнике, где привыкли хранить немудреные девчачьи ценности. Тайнике, который Тата нашла разоренным сорок лет назад и поняла, что подруги ее обманули.
– Зачем ты его принесла, Дуся? – наконец нарушила молчание она. – Есть вещи, которые нельзя исправить, и прошлое, в которое нельзя возвратиться.
– Тата, я хочу, чтобы ты его спрятала, – сказала Дуся глухим, низким голосом. – Дело в том, что за этим крестом охотятся, и я боюсь, что меня из-за него скоро убьют.
– Дуся, а ты, часом, здорова? – с подозрением спросила Тата. Подруга детства выглядела совсем больной. Узкое изможденное лицо посерело и было покрыто мелкими капельками пота, словно росой. Она тяжело дышала, впалая грудь ходила ходуном под белой рубашкой, заправленной в широкую юбку, совсем простой, не то что в детстве, когда Дуся украшала свою одежду шнурами, бантами и вышивкой. – Что это, ты преследований начала бояться? Кому ты нужна и кто про этот крест может знать спустя сорок лет? И вообще, почему вы его с Палашкой не продали, как хотели?
– Палашка не дала – все боялась продешевить. Как мы, четырнадцатилетние девчушки, могли покупателя найти? Вот она и предложила сохранить крест в укромном месте до тех пор, пока не вырастем.
– Так уж вы выросли давно, – с издевкой сказала Тата, – или Палашка и с тобой делиться не захотела?
– Палашка же жадная, всегда такая была. – Дуся тоже слабо усмехнулась. – Она никак не могла с крестом расстаться. Ей даже денег было не нужно, которые за него можно было выручить. Ей был важен сам факт обладания этой вещью. Когда я замуж выходила, она мне денег дала – много, хватило и платье свадебное сшить, и стол накрыть, и еще немного на жизнь осталось. А за это я согласилась, что крест у нее храниться будет, в ее доме. Так что, почитай, с шестьдесят третьего года я его и не видела. Не поверишь, даже думать про него забыла! Я вообще крест этот несчастливым считала. И мужик тот из-за него помер, и убийцу его на каторгу сослали, и тебя я потеряла. Так что даже рада была, что больше его не вижу.
– Шестьдесят третий год, то есть тридцать четыре года назад. Дуся, а сейчас-то он у тебя как оказался?
– А так и оказался, что Пелагея принесла его почти три года назад. Велела спрятать и никому не говорить.
– Пелагея? Сама принесла тебе крест, который зажилила? С чего бы это?
– К ней человек приходил. Ты не поверишь, тот самый, каторжник, – выпалила Дуся.
– Какой каторжник? – не поняла Тата.
– Да тот самый, что владельца креста убил, то есть который сам владелец. Тата, ну вспомни!
Тата на мгновение закрыла глаза и снова, как воочию, увидела вставшую на дыбы лошадь, кровавое месиво вместо лица у лежащего на мостовой человека и острый внимательный взгляд, которым полоснул по ним нечаянный убийца перед тем, как они поспешили прочь. Каторжник. Ну да, по Уложению 1845 года за непредумышленное убийство полагалась срочная каторга на двадцать лет. Смертная казнь положена только за политические преступления, а гибель под лошадиными копытами к ним никак не относилась. Значит, убийца действительно стал каторжником, либо заводским, либо рудниковым. И давно уже был отпущен на свободу.
– Дуся, ты хочешь сказать, что человек, убивший тогда приходившего к Петру Степановичу просителя, спустя почти сорок лет нашел Пелагею?
– Ну да, нашел. Сказал, что вышел на свободу после убийства и уже много лет ищет след пропавшего креста. Плакался, что это их семейная реликвия: продавать или отдавать крест в чужие руки считалось в их роду страшным грехом. Он передавался от отца старшему сыну, а его двоюродный брат – тот самый убитый, вынес из дома реликвию, чтобы заплатить выкуп за другого брата, совершившего преступление. Украл тот что-то, то ли на рынке, то ли в доме каком, но был пойман и приговорен к суду. Дело в канцелярию передали, а брат и решил: если он взятку даст, то дело можно будет выкрасть, и никто ни о чем не узнает. Ну, ты же помнишь!
– Помню, – задумчиво сказала Тата, представив гневное лицо Петра Степановича, царствие ему небесное, его расширенные ноздри и гневное: «Пойдите вон, милостивый государь». – Конечно, помню, Дуся. Но как же он искал этот крест? У кого?
– Пелагея рассказывала тогда: этот человек говорил, что по крупицам восстанавливал все события того дня. По его расчетам выходило, что никто не мог успеть обыскать карманы погибшего так быстро. Нет, крест пропал до того, как произошла ссора, а значит, случиться это могло только в доме Брянцевых. Но он знал, что у Брянцевых ничего не нашли, а потому пришел к выводу, что взять крест мог кто-то чужой. Он много лет размышлял, что тогда могло произойти, – время у него было. Узнал, что дочка Брянцева давала уроки кружевоплетения и к ней ходили ученицы.
– И что?
– Он вспомнил, что на месте происшествия ему встретились три молоденькие девушки, чья одежда была украшена кружевами. Тата, он искал нас. Больше двадцати лет искал и все-таки нашел Пелагею, потому что запомнил ее лучше других.
– Конечно, Палашка всегда лучше одевалась и гораздо ярче выглядела, – засмеялась вдруг Тата, хотя ничего смешного в ситуации не было. – И что же дальше?
– Пелагея, разумеется, сказала каторжнику, что ничего не видела и не знает. Он начал буянить, схватил ее за горло, повалил на пол и стал душить.
– Ужас какой! – Тата вздрогнула, словно на улице стоял не ласковый июнь, а тот давний морозный октябрь, и обхватила себя руками за плечи.
– Да, ужас. Тут, на Палашкино счастье, вернулись домой ее сыновья. Скрутили они этого молодчика, вызвали полицию и сдали его куда следует. Пелагея показания дала, мол, вообще не понимает, о чем этот сумасшедший говорит и что от нее хочет. Ей в полиции поверили – ты же помнишь, насколько она могла быть убедительной, когда хотела родителей обмануть. В общем, преступника этого опять осудили, но, пока шло следствие, хранить крест у себя Пелагея побоялась. Думала, что власти не до конца ей поверили и придут крест искать, вот и принесла его мне, чтобы я спрятала.
– И ты спрятала. – Тата вдруг снова усмехнулась. Ничему не научились ее бывшие подружки за прошедшие годы! Совсем ничему.
– Да, – Дуся понизила голос до шепота. – На печи сховала в коробке со всяким тряпьем да лоскутами кружев. Сыну и внуку они без надобности, никто бы не заметил. Там крест и лежал три года. Я даже думать про него боялась.
– И почему вдруг подумала?
– Тата, я случайно узнала, что Пелагею убили.
– Что-о-о-о-о?
Услышать такое Тата была совершенно точно не готова. Подумать только! Палашка… Красивая, надменная, капризная, залюбленная отцом, жадная баловница судьбы Пелагея, много лет назад подбившая Дусю на подлость и в конце жизни получившая за это по заслугам. Не принес ей счастья проклятый крест.
– Мы не общались все это время, – опустила голову Дуся. – Не ровня я была Пелагее. У них семья зажиточная, а мы кто? Босяки. Так, иногда на улице сталкивались, здоровались, а уж после того, как она мне крест принесла и спрятать велела, вообще не виделись. О том, что нет Пелагеи в живых, я случайно узнала, когда к ним в дом пришла.
– Дуся, – рассердилась вдруг на бывшую подружку Тата. Ей отчего-то было зябко и жутко, как в детстве, когда, забравшись на сеновал, подружки рассказывали друг другу страшные истории, – ты можешь понятно рассказывать, а то скачешь с одного на другое, я никак в толк взять не могу, что случилось?
Дуся вздохнула и будто стала еще старше. Лицо ее прорезали такие глубокие морщины, словно перед Татой сидела совсем старуха.
– Налей мне все же чаю, – попросила она. – На сухое горло тяжело рассказывать, мочи нет весь этот ужас вспоминать.
Тата видела, что Дуся действительно напугана и устала от своего страха. Что ж, хоть вся эта история и не имеет к ней никакого отношения с поры того давнего предательства, отказать подруге детства в стакане чая и разговоре она не сможет. Не по-человечески это, не по-христиански. Она налила в стакан недавно вскипяченного для внучки чаю, поставила его в железный подстаканник, достала из буфета плетенку с сухарями, наложила в маленькое блюдце свежего, только с утра сваренного клубничного варенья, того самого, пенки с которого доедала сейчас на крыльце Машенька, и пододвинула к сгорбившейся на табуретке Дусе.
– На, пей и ешь. И рассказывай. Только по порядку.
Дуся взяла стакан, хотя пальцы у нее дрожали так сильно, что того и гляди, плеснет кипятку на колени. Она сделала маленький глоток, потом второй, не взглянув ни на варенье, ни на сухари, вздохнула еще раз и начала рассказывать.
Где-то три дня назад она вдруг заметила, что за их домом следят. Какой-то незнакомый мужчина лет сорока отирался у забора, периодически заглядывал то во двор, то в окна, как будто выжидая момент, когда никого не останется дома. Более того, когда Дуся отправилась на рынок за творогом, он, пусть и на почтительном расстоянии, последовал за ней, напугав до полусмерти.
Когда мужчина очутился на своем наблюдательном посту и на второй день, Дуся испугалась по-настоящему. Именно в этот момент она вспомнила про крест, отданный ей на хранение Пелагеей, и, понимая немалую его цену, решила унести реликвию от греха подальше, вернуть Палашке. Дождавшись, пока сын и внук уйдут из дома, а невестка отлучится во двор, Дуся достала из коробки с рукоделием драгоценную вещь, замотала в тряпицу, спрятала в карман, выскочила на улицу и поспешила к дому, где жила семья Пелагеи.
Дома она застала лишь ее мужа. Пьяный в дымину, с заплаканными красными глазами, он мычал что-то нечленораздельное, да так смутно, что Дуся не могла разобрать ни слова. Лишь с третьей попытки ей удалось понять, что неделю назад на Пелагею напали. Ворвавшийся в дом злоумышленник привязал ее к стулу и, похоже, пытал. По крайней мере, на теле несчастной потом обнаружили множество ножевых порезов. Умерла она от потери крови – к тому моменту, как домой вернулись другие члены семьи, все уже было кончено.
– Этот преступник взял что-то ценное? – замерев от ужаса, спросила Дуся у Палашкиного мужа.
Оказалось, что нет. Ни украшения Пелагеи, до которых та была весьма охоча, ни хранившиеся в сундуке деньги, ни икона в серебряном окладе не пропали, хотя все в доме было перевернуто вверх дном. Преступник будто искал что-то конкретное, а не найдя, начал выпытывать у несчастной женщины только ей известную тайну.
Муж Пелагеи понятия не имел, что именно у них искали, но Дуся, дрожащая и испуганная, точно знала ответ на этот вопрос – родовой фамильный крест, много лет назад прихваченный юными плетеями с комода в прихожей канцеляриста уездного суда Петра Степановича Брянцева. Домой она вернулась ни жива ни мертва на плохо слушающихся ногах. И всю дорогу за ней, даже особо не скрываясь, следовал тот самый неизвестный мужчина.
– Это каторжник, Тата, – сказала Дуся, бешено вращая белками глаз. В этот момент она была похожа на припадочную. – Воистину тебе говорю – каторжник. Я уверена: Палашка не выдержала издевательств, рассказала, что крест у меня, и теперь он пришел за ним. Он меня убьет, Тата, так же, как Палашку.
– А ко мне ты притащилась, да еще и крест с собой принесла, чтобы еще и мою семью под удар подвести? – Тата вдруг рассердилась еще больше. Погибшую дурочку Пелагею ей было жаль, да и напуганную Дусю тоже – почти до слез, но во дворе играла внучка, которая уж точно не виновата в страстях, приключившихся много лет назад по глупости.
– Что ты, Татка, – Дуся так разволновалась, что назвала подругу, как в далеком детстве, – нешто я не понимаю. Я как решение приняла к тебе прибечь, так сразу все спланировала. Я из дома в пять утра ушла, никого на улице в тот момент не было. Сыну сказала, что мне в деревню съездить надо, тетку проведать, он и спрашивать больше ничего не стал. А я через заднюю калитку выскочила, другой улицей прошла и в церкви спряталась. Батюшке сказала, что беда у меня и надо мне в храме побыть. Дождалась службы, отстояла ее, а уж потом со всей толпой вышла да к тебе побегла. Так что ни одна живая душа меня не видела. Никто не знает, что мы знакомы. Мы ж с тобой, почитай, сорок лет не виделись, так что крест этот проклятый никто у тебя искать не будет. А я даже под пытками про тебя ничего не скажу.
В подобное обещание Тата ни капельки не верила, но и бояться заранее было не в ее характере. Рассказ бывшей подружки напоминал криминальную историю в дешевом газетном листке, и Тата не была до конца уверена, что Дуся ее не придумала. Выглядела она наполовину безумной. Вдруг все эти страсти – плод ее больной фантазии, а смерть несчастной Палашки произошла по какой-то естественной причине, например, болезни? В их возрасте – обычное дело.
Кроме того, в рассказе Дуси было что-то странное, неправильное, и Тата отчаянно пыталась уловить, что именно. Ах, ну да, конечно!
– Послушай, Дуся, – сказала она осторожно, – ты говоришь, что каторжник приходил к Пелагее три года назад, пытался ее задушить и узнать, где крест? Но ему помешали и сдали в полицию?
– Да.
– Хорошо. Вспомни, на момент убийства в 1857-м это был мужчина лет тридцати – тридцати пяти, так?
– Я не помню, – растерянно сказала Дуся, не понимающая, к чему она ведет.
– Ну, как же! Он был высокий, худой, совершенно не юный, похожий на моего отца и на твоего тоже, но чуть-чуть помладше. Ему совершенно точно было больше тридцати, но меньше сорока. Ну, вспомнила?
Дуся закрыла глаза, словно вызывая в памяти картинку из прошлого.
– Да, – прошептала она наконец, – скорее всего, так и было.
– Но тогда на тот момент, когда он приходил к Палашке, ему должно быть около семидесяти, никак не меньше. А за тобой, как ты говоришь, сейчас следит мужчина гораздо моложе. Так что нет, это точно не тот же самый каторжник. А значит, вся эта история не имеет к кресту никакого отношения, тебе нечего бояться и незачем оставлять крест у меня.
Она решительно завернула вещицу в тряпку, погасив сияние сапфиров – в комнате сразу стало как будто темнее, – и пододвинула к Дусе, но та испуганно отпрянула, словно крест был отравлен.
– Не возьму, – решительно сказала Дуся и поднялась с табурета. – Ни за что не возьму. Мне и тогда, в пятьдесят седьмом, не нужно было его брать. Проклятая это вещь, по-настоящему проклятая. Может, ты и права по поводу каторжника, но я сердцем чую беду. Такая тоска меня гложет, Тата, ты даже себе представить не можешь! Ты уж не поминай меня лихом, дуреху непутевую. Не со зла я тогда тебя обманула, а по глупости. И всю жизнь страдала, что с тобой поссорилась. Не было у меня больше в жизни такой подруги, как ты, а теперь и не будет. И этого я себе никак простить не могу.
– Дуся, – голос у Таты дрогнул. – Прекрати ты себя хоронить раньше срока! Ну, не хочешь ты этот крест у себя хранить, так и черт с ним! Давай я его наконец Софии отнесу, повинюсь, что сорок лет назад случилось, и мы с ней вместе решим, что с крестом теперь делать.
– Да, отнеси! – с жаром вскричала Дуся. – Это ты правильно придумала. Никогда этот крест нашим не был, а значит, его надо вернуть туда, где мы его взяли, в дом Брянцевых.
– Завтра и отнесу, – успокоила подругу Тата. – А ты приходи ко мне еще, кто прошлое помянет, тому глаз вон. Нечего нам делить, особенно теперь, когда ты поняла, что была не права. Придешь? Я тебя с детьми познакомлю, а то ты вон только Машеньку мою видела.
Дуся посмотрела на нее затравленно и покачала головой, прикусив губу.
– Я бы пришла, Тата, – сказала она и заплакала, – с радостью бы пришла, но точно знаю: не увидимся мы больше.
С этими словами она выбежала из дома. Хлопнула входная дверь, потом калитка, и Тата осталась одна. Задумчиво посмотрев на одиноко лежащую на столе тряпицу, она подошла, разогнула края желтоватой холстины и взяла в руки разливающий вокруг синеву крест. Он был тяжелый и холодный, ложился в руку с давно забытым, но все-таки знакомым ощущением. Тата закрыла глаза и снова представила себя пятнадцатилетней девчонкой, во все глаза смотрящей на убийцу и его жертву и сжимающей в кармане тулупа чужую, но странно притягательную вещь, то ли холодящую, то ли обжигающую пальцы.
– Бабуленька, а скоро мама придет? Я есть хочу. – С улицы неслась внучка, топоча ногами по тщательно отскобленным половицам.
Тата вздрогнула, быстро завернула крест в тряпку и сунула в верхний ящик буфета.
– Сейчас разогрею суп, Машенька, – ответила она, – неси хлеб на стол, а пока накрываем, там и мама вернется.
Дело об убийстве Дарьи Бубенцовой не двигалось с мертвой точки ни на йоту. Подозреваемый Некипелов твердил о своей невиновности, и как бы Зимин в ней ни сомневался, никаких улик, обличающих его, не было. Впрочем, как и мотива.
От смерти Бубенцовой подозреваемый ничего не выигрывал. Так как убитая была совершенно одинокой, квартира после ее смерти переходила государству, ценного имущества при осмотре найдено не было, счетов в банке она не имела, жила на пенсию, очень скромную.
Отработали версию, что Бубенцова владела какой-то ценной вещью, возможно, той самой, о которой талдычил подозреваемый, рассказывая семейные предания прошлого, но при обыске дома в Фетинино и городской квартиры Некипелова ничего подобного найдено не было. Кроме того, оставался вопрос, зачем, будучи причастным к преступлению, он фактически сам навел следствие на убитую. Без его рассказа установить, что найденной в лесу жертвой стала Дарья Степановна, не удавалось бы еще довольно долго.
Конечно, личную неприязнь как мотив для убийства никто не отменял, но и в этом случае оставалось совершенно непонятным, зачем Некипелову было фактически сдаваться полиции. Поэтому чем больше Зимин думал об этом деле, тем больше склонялся к мысли, что Некипелов действительно ни при чем. На этом любые ниточки, ведущие от Бубенцовой к другим подозреваемым, обрывались, поскольку жила она одна, образ жизни вела крайне замкнутый, с соседями не общалась и друзей не имела. Вот что тут будешь делать!
Помня слова Снежаны Машковской о том, что тайна убийства может крыться в старинном дневнике, точнее, помня о самой Снежане, которая странным образом притягивала мысли Зимина, он изъял дневник и просидел над ним две ночи, разбирая закорючки со старорежимными ятями, выписанные не лучшим в мире почерком.
Дневник действительно принадлежал некоему Николаю Некипелову, приговоренному к каторге за непредумышленное убийство своего двоюродного брата Петра Некипелова. Первые записи в ветхой тетрадке с расплывшимися чернильными буквами относились к 1857 году, в них Некипелов делился обстоятельствами, при которых стал нечаянным убийцей, и историей некоего родового креста (эти страницы Зимин пропустил, потому что к делу они отношения не имели). Затем шло описание этапа, по которому он добирался к месту отбывания наказания, проделав пешком путь от Вологды до Москвы и далее до места назначения. Следующие несколько лет, а точнее, восемь, были посвящены описанию быта каторжников на Иркутском солеваренном заводе. Познавательно, конечно, но времени жалко.
В начале семидесятых годов девятнадцатого века Николай Некипелов вернулся в Вологду, к семье. Как следовало из тетради, он не оставлял надежды узнать, что именно приключилось с фамильной реликвией, ставшей причиной его дороги на каторгу. Подробно описывались усилия, которые бывший каторжник приложил для разгадки тайны. Дело двигалось медленно: разговаривать с ним никто особо не хотел, свидетели находились не быстро, да и нужно было зарабатывать себе на хлеб.
Некипелов то бросал свои поиски, то возвращался к ним. Как понял Зимин, бывший каторжник искал какую-то очень красивую девушку, которую видел на месте преступления. Она была вместе с двумя подружками, и ему бросилось в глаза их странное поведение. Все трое напряженно наблюдали за разворачивающейся между Николаем и Петром ссорой, как будто понимали, о чем идет речь. При этом одной из них даже стало дурно.
Спустя несколько лет Некипелов уже понимал, что свидетельницы были ученицами кружевного дома Брянцевых, а значит, могли что-то знать о визите Петра в дом канцеляриста уездного суда, где он собирался предложить драгоценную фамильную реликвию в качестве банальной взятки. С того места, где упоминалось о кружеве и кружевницах, отчаянно зевающий Зимин стал читать внимательнее. Найденный в чемодане кружевной сколок был тому причиной. И Снежана Машковская, тьфу ты, что за напасть!
В 1875 году Некипелов смог выйти на след. Одному богу известно, как ему это удалось, но в один прекрасный день он узнал, что красавицей, преследовавшей его в снах, была некая Пелагея Башмачникова, дочь зажиточного крестьянина, ставшая женой владельца мясной лавки. Некипелов был одержим навязчивой идеей, что вожделенный крест у нее, а значит, его нужно забрать. Последняя сделанная рукой Николая запись гласила: «Завтра».
Следующие несколько листов в тетради были пустыми, и Зимин не смог побороть искушение дать глазам отдохнуть и отправиться спать. На вторую ночь он снова уселся за домашним письменным столом и, вздохнув, открыл тетрадь. В успех он не верил, но привычка доводить дело до конца заставляла продираться сквозь текст, написанный теперь уже другим почерком, еще более неряшливым и нечитаемым.
Из дневника, сдобренного большим количеством грубых слов, выходило: Николай Некипелов был вторично арестован за то, что явился в дом к Пелагее Башмачниковой и напал на нее. Его приговорили к тюремному заключению, и он умер спустя три года. А его сын, Павел Некипелов, разбирая вещи отца, нашел тетрадь и решил довести начатое до конца.
Похоже, человеком он был таким же вспыльчивым, а еще гораздо более жестоким, потому что подробно описывал, как пытал несчастную женщину, которая умерла, не вынеся издевательств. Но перед смертью несчастная призналась в том, что, испугавшись первого нападения, отдала крест своей детской подружке Авдотье Бубенцовой. Некипелову-младшему удалось скрыться с места преступления, после чего он решил на время уехать из города, пока не затихнут поиски убийцы Башмачниковой.
Итак, в тетради, правда, упоминалась фамилия Бубенцовых. Получается, Иван Петрович Некипелов не врал, когда говорил, что принял решение найти потомков этой женщины, прочитав старинный дневник. Хорошо, и что это дает? Как необузданность отца и сына Некипеловых в восьмидесятых годах девятнадцатого века могла пролить свет на расследование убийства, совершенного в 2020-м? Даже если предположить, что связь между ними действительно есть.
И что еще более важно, имеет хотя бы отдаленное отношение к убийству семья Машковских или нет? То, что у них ограбили дачу и украли какие-то дурацкие статуэтки – совпадение или закономерность? А главное – угрожает ли что-то Снежане? Последний вопрос въедался тревогой в висок, не давая заснуть даже после того, как тетрадь была прочитана полностью. Заканчивалась она именно на фамилии Бубенцовой, а потому оставалось совершенно непонятно, наведался ли Некипелов-младший с визитом к этой самой Авдотье, осталась ли она в живых, нашелся ли крест. Судя по тому, что Иван Петрович Некипелов начал его поиски в двадцать первом веке, семейную реликвию его предки так и не вернули. И если верить тому, что говорил подозреваемый, убитая Дарья Степановна, хоть и была потомком той самой Авдотьи Бубенцовой, ни о каком сапфировом кресте ничего не знала.
От чтения древних закорючек у Зимина болели глаза и разламывалась голова. Ему было жаль потраченного впустую времени, потому что записи дневника никак не проливали свет на преступление, которое он расследовал. Каким бы кровожадным преступником ни был предок нынешнего рохли Некипелова, восстать из могилы и совершить убийство в лесу он точно не мог. Как говорится, на колу мочало, начинай сначала.
На данный момент ясно было только одно – дневник не представлял ни малейшего интереса для следствия, а потому Зимин был в полном праве выполнить просьбу Снежаны Машковской и дать ей его почитать. Конечно, в тетради ничего не говорилось о сколке кружева в виде кленового листа, значит, она не могла быть полезна и Снежане тоже, но просьбу Зимин намеревался выполнить.
Почему-то он был уверен, что его новая знакомая относится к разряду людей, которым ужасно интересны тайны прошлого, семейные загадки и фамильные реликвии. Глядя на нее, он понимал, что ее жизнь довольно скучная и обыденная, заполненная ежедневными хлопотами в ателье, заботами о маме и… одиночеством.
Его интриговало, что этим одиночеством она, похоже, совсем не тяготится, словно не замечая. Ей действительно было комфортно в родительском доме, ее не тянуло к сверстницам и подругам, а свободное время она предпочитала проводить за книгой или перед телевизором. Именно так в последнее время проходил и его досуг. Семьи у Зимина больше не было, старых друзей он теперь сторонился, поскольку казался себе калекой, в одночасье потерявшим руку, ногу или получившим отвратительный шрам, бросающийся в глаза. Своего приобретенного уродства он стеснялся, видеть жалость в глазах друзей не хотел, а потому оборвал все старые связи, кроме рабочих.
На работе никто ни о чем не спрашивал, время было заполнено делами, в которых он справедливо считался одним из лучших специалистов, здесь никому бы даже в голову не пришло его жалеть или считать сирым и убогим. Но с работы, пусть и не каждый день, нужно было возвращаться домой, в квартиру, внезапно превратившуюся в холостяцкую берлогу. И здесь одиночество наваливалось с особой силой, заставляя сердце ныть в груди.
Отступало оно ненадолго, только когда в доме появлялись женщины, те самые, для здоровья и без обязательств, но после их ухода становилось еще хуже, и Зимину, падающему в кровать, хотелось выть от ощущения собственной нечистоты и ненужности. Чтобы не выть, нужно было пить, а этой роскоши он себе позволить никак не мог: его отец был алкоголиком, и всю сознательную жизнь Зимин боялся, что может сорваться и пойти по его стопам. Он не мог спиться, потому что давным-давно поклялся матери.
Вот и выходило, что, оставшись один в квартире, он метался, как раненый медведь в клетке, бросался грудью на прутья, которые врезались в плоть, оставляя раны. Внешне никаких ран, конечно, не было, но болели они так, словно существовали на самом деле. Одним словом, от одиночества Зимин страдал, а Снежана Машковская нет, и за это он ее временами ненавидел. А может, за то, что никак не мог перестать думать о ее аппетитной попке, высокой груди и пухлых щеках с веселыми ямочками.
Эта женщина могла себе позволить не страдать от одиночества, не думать о диете, заниматься несовременными нынче народными промыслами, полностью обеспечивать себя и мать, интересоваться тайнами прошлого и не унывать. Удивительная способность! В этом унылый следователь Зимин был уверен.
А еще его все время тянуло ей позвонить, но он отдергивал руку от телефона, боясь, что Снежана сочтет его навязчивым. Пренебрежения он, пожалуй, сейчас бы не вынес. После ухода жены на месте его самооценки зияла дыра размером с воронку Биммах. Зимин как-то читал про этот известняковый кратер, популярную туристическую достопримечательность в Омане. В прошлой жизни он даже представлял, как отвезет туда жену, чтобы своими глазами увидеть «притягательное место», как переводилось название с арабского.
Сначала не сложилось, затем идея потускнела и стала казаться не очень притягательной, потом Зимин про нее совсем забыл и вот сейчас ощущал внутри себя именно такую воронку, в которую проваливался по ночам. Нет, если Снежана поднимет его на смех или даст понять, что его неуклюжие ухаживания ей неприятны, он все-таки напьется. До поросячьего визга, до соплей, до чертиков.
Именно из-за нежелания сорваться он и не звонил уже несколько дней, но сейчас у него был повод – тетрадь, которую эта женщина хотела посмотреть. Вещдоком она больше не была, а потому, закончив самые важные дела, Зимин задумчиво покачал на руке телефон и решительно набрал нужный номер.
Она взяла трубку сразу, будто держала телефон в руках. Зимину было приятно думать, что в ожидании его звонка, хотя он и понимал: это точно не так.
– Здравствуйте, Михаил Евгеньевич, – услышал он звонкий голос в трубке и вдруг представил его обладательницу всю, как она есть, от русых волос, собранных в кучку, до изящных осенних ботинок, в которых она ездила на дачу. Между «кучкой» и ботинками все тоже было очень даже достойно, так, что тянуло потрогать. Сорокалетний следователь Зимин внезапно почувствовал себя школьником, на мгновение перестал дышать, а осознав это, запыхтел как паровоз, смущенный и сердитый донельзя. – Алло, ау, вы меня слышите?
Она зачем-то подула в трубку, и Зимин вдруг почувствовал на своем ухе теплое дуновение, хотя по законам физики это было совершенно невозможно.
– Здравствуйте, Снежана Александровна, – сказал он, потому что молчать дальше становилось неприличным. – Вы просили дневник, найденный у задержанного. Я закончил работать с ним и готов вам его показать, если интерес еще не угас.
– Дневник? У задержанного? О, вы имеете в виду того каторжника, про которого рассказывал вам потенциальный убийца старушки? Как это у Бернарда Шоу? Кто шляпку спер, тот и старушку пришил…
– В данном случае все происходящее больше напоминает достоевщину, – сообщил Зимин. – На нашей земле «Преступление и наказание» приживается гораздо лучше «Пигмалиона», особенно в части пришитых старушек. Но в данном случае, Снежана Александровна, должен отметить, что задержанный Некипелов, пожалуй, действительно не имеет к убийству никакого отношения. Мотива у него нет, вот в чем дело. Да и фактически обращать наше внимание на себя ему не было ни малейшего резона. Так что, скорее всего, он действительно ни при чем.
– А в дневнике кроется разгадка случившегося? – живо спросила собеседница. – Вы нашли объяснение, почему при убитой нашелся сколок моей прапрабабушки?
– Ни малейшего, – признался Зимин. – Никакие кружева в дневнике вообще не упоминаются. Только некие три подружки – ученицы кружевному делу, невольно ставшие свидетельницами совершенного предком Некипелова непредумышленного убийства, из-за которого тот попал на каторгу. И все, больше ни единого упоминания о кружеве. Хм, кстати, странно…
– Что странно? – тут же уточнила Снежана. Удивительно, но она умела различать малейшие изменения интонации и каким-то внутренним чутьем поняла, что он сейчас говорит не о кружеве.
– Вспоминая людей на месте преступления, каторжник Некипелов писал о трех подругах. А потом, когда, вернувшись домой, искал фамильную реликвию, нашел только двух из них. Одну звали Пелагея Башмачникова, и на нее Некипелов напал, пытаясь разгадать загадку продажи креста. Его из-за этого снова взяли под арест, в тюрьме он скончался, но спустя три года за дело взялся его сын, оказавшийся еще более страшным монстром. Башмачникову он убил, но перед смертью она успела рассказать, что отдала крест второй подруге – Авдотье Бубенцовой. Что приключилось с той, в дневнике не написано, но никакая третья подруга в нем и вовсе не упоминается.
– А третьей подругой, скорее всего, и была моя дальняя прародительница Татьяна Макарова-Елисеева. Мама рассказывала, что она была очень недоверчивая, потому что в юности ее предали близкие подруги. Может быть, это как раз и были Пелагея и Авдотья, а речь шла именно о кресте?
– Возможно. А вы можете расспросить маму поподробнее? И эту вашу иностранную тетушку тоже.
– Постараюсь, хотя сомневаюсь, что они что-то знают. Михаил Евгеньевич, а взамен вы дадите почитать этот дневник? Мне ужасно интересно.
– Я же уже сказал, что дам, – засмеялся Зимин, у которого в одночасье появилось сразу несколько поводов ее увидеть. Передать дневник – раз, забрать – два, а если еще и рассказ ее пожилых родственниц напроситься послушать, то и три. Вот как хорошо! – Могу я сейчас к вам заскочить? По дороге на работу. А то когда я освобожусь, одному богу известно.
– Можете, – тут же согласилась Снежана. – Только я не дома, а в ателье. Заезжайте, полноценного завтрака не обещаю, но чаем с домашними оладьями угощу. Мама напекла утром, а я девчонок угостить захватила. Но тут много, так что всем хватит.
Уже через десять минут Зимин парковал машину по нужному адресу. Надо же, он никогда не замечал, что на первом этаже сталинского дома в самом центре города, оказывается, располагается ателье. Называлось оно «Кружевная нить». Дом стоял на второй линии улицы, прямо за большим, старым, довольно запущенным, но все еще красивым парком, а потому в глаза особо не бросался. Подъезды выходили во двор, а вход в ателье – на улицу, рядом с тихим и довольно неплохим ресторанчиком.
Когда-то в прошлой жизни семья Зиминых иногда приходила сюда по субботам обедать, но это было давно и неправда, даже вспоминать не хотелось. Просто странно, что он никогда не замечал соседнюю дверь, стеклянную, украшенную изнутри выплетенными кружевными снежинками, а еще той самой прописанной в названии кружевной нитью, которая сплеталась в вязь слов «авторское ателье Снежаны Машковской».
Когда Зимин толкнул дверь и вошел, мелодично прозвенел колокольчик, и на этот звук откуда-то из дальней двери выскочила полненькая, но симпатичная девушка. Увидев Зимина, она смешно округлила рот.
– Ой, вы к нам?
– А что, к вам нельзя? – уточнил он.
– Ну, к нам мужчины обычно не ходят. Тем более без спутниц.
– А я вот пришел.
На звук голосов вышла Снежана, и Зимин невольно залюбовался ее нарядом, подчеркивающим, что у его владелицы безупречный вкус. На ней были брюки из тонкой шерсти цвета бутылочного стекла, шерстяная же водолазка в тон и небрежно накинутый поверх ее кружевной жилет, стоивший небольшое состояние.
– Вы это сами сплели? – вырвалось у него.
– Еще раз здравствуйте, Михаил Евгеньевич. Конечно, сама. Я всегда в ателье ношу одежду своего производства – показываю, так сказать, товар лицом. Естественно, дома я так не одеваюсь, да и на дачу в кружевах не езжу, как вы изволили заметить.
У второй девушки даже уши будто шевелились от любопытства. Кажется, это заметил не только Зимин, но и владелица ателье.
– Лида, – мягко обратилась она к ней. – Ты иди к девочкам, а я пока угощу Михаила Евгеньевича чаем.
– Так я накрою на стол, – живо отозвалась девушка, названная Лидой. – Мне нетрудно.
– Спасибо, – Снежана ласково улыбнулась. – Тогда захвати тарелку с оладьями и баночку с медом. Михаил Евгеньевич наверняка не успел позавтракать перед работой. Буду тебе очень признательна, потому что времени у нашего гостя немного, а нам еще поговорить нужно.
– Да, конечно. – Лида вышла, и даже по спине было понятно, что ее снедает желание посплетничать. Еще бы, к сухарю и одиночке Снежане пришел какой-то мужчина!
Снежана указала Зимину на диван, а сама опустилась в стоящее напротив кресло.
– Ну что, принесли дневник?
– Да, конечно.
Он достал из кармана и протянул ей тетрадку в старом, измятом, не очень чистом коленкоровом переплете. Снежана жадно распахнула дневник, уткнулась глазами в первые строчки, состоящие из ятей и завитков, и принялась читать, шевеля губами, видимо для того, чтобы было проще разбирать слова.
– Вы так легко читаете дореволюционный текст? – удивился Зимин, заметив, как быстро скользят по строчкам ее глаза.
– Я окончила филфак. Опыт работы со старинными текстами у меня довольно неплохой. Я диплом писала по книгам девятнадцатого века, посвященным кружевоплетению в России, так что необходимую сноровку имею, – ответила она.
В комнату вернулась Лида, катящая перед собой сервировочный столик. На нем стоял фарфоровый чайник, две чашки с блюдцами, сахарница, тарелка с горкой пышных оладий, вазочка с вареньем. От чайника и оладий поднимался пар, такой ароматный, что рот у Зимина тут же наполнился слюной. Снежана была права, когда сказала, что он не завтракал. Правда, не потому что не успел – просто готовить по утрам ему было влом. Даже яичницу жарить не хотелось на той кухне, где его и дочку всегда встречала с готовым завтраком жена. Питался он на работе – чаем и пирожками из буфета.
При виде сервировочного столика Снежана отложила тетрадку, как и положено хозяйке, начала расставлять чашки и тарелки на журнальном столике.
– Михаил Евгеньевич, ешьте, пока все горячее.
– Да, спасибо. Снежана Александровна…
Она вдруг перебила его, горячо и бесцеремонно:
– Называйте меня просто Снежаной, хорошо? Меня почти все так зовут – я отчего-то ужасно не люблю, когда меня называют по имени-отчеству.
– Хорошо, но тогда и вы называйте меня по имени, – легко согласился Зимин.
– Л-л-ладно, – слегка запнувшись, сказала она. – Михаил, на сколько дней мне можно оставить у себя дневник Некипелова?
– Я прочитал его за две ночи. Думаю, при ваших навыках вы справитесь гораздо быстрее, – засмеялся он. – Давайте я вернусь за тетрадью послезавтра. Идет?
– Да, конечно. Я думаю, что сначала все прочитаю, чтобы составить свое впечатление. А потом уже попробую разговорить маму и Татьяну Алексеевну. Хорошо?
– Согласен. Тогда послезавтра я заеду в ателье, чтобы забрать дневник, а уже по итогам вашего разговора с милыми пожилыми дамами, пожалуй, напрошусь к вам домой, чтобы самому все от них услышать. Вы не будете против?
– Не буду.
За их спинами громко фыркнула Лида, которую, по всей вероятности, смешили все эти китайские церемонии. Услышав это фырканье, Зимин спохватился и встал. Он не хотел и не мог позволить себе быть смешным.
– Спасибо вам за оладьи, Снежана, – сказал он. – Извините, но мне пора на работу. Увидимся послезавтра.
Она молча встала и проводила его до двери.