Ирина Ермакова

«он так меня любил…»

он так меня любил

и эдак тоже

но было всё равно на так похоже

похоже так чтоб раззвонить про это

шнур намотать на середину света

бикфордо-телефонный и поджечь

и лишнюю америку отсечь

пусть катится и плавает вдали

раз так любил а не умел иначе

пусть с трубкою своей стоит и плачет

на половинке взорванной земли

Люба

Богородица глянет строго:

сопли утри!

Ты – любовь.

Царство твое внутри.

Чем валяться ничком,

кричать целый день молчком,

лучше уж тарелки об стенку бить —

верное дело.

И тарелка уже поет,

кружась волчком,

и сама взлетает,

нож воткнулся в стол,

начинает дрожать, звенит,

дождь за шторой пошел,

набирает силу, гремит.

И она слушает

ошалело.

Дождь идет без слов,

а кажется, окликает:

– Любовь! Любовь!

И она оборачивается,

и сияет.

И так нежно цветут

радужные синяки,

словно есть на этой земле уют,

а реветь глупо,

словно тут не пьют,

не орут,

не бьют,

не все – дураки.

Ты чего, Люба?

Улыбается.

Знает, что всех нас ждет

не ухмылка больная,

не искривленный рот,

не пинок в растущий живот

и не вечные горы

несвязанного лыка,

а – блестящий манящий свод

весь —

вот такая вот

сиятельная

слепительная

улыбка.

«Когда за мной ухаживали разом…»

Когда за мной ухаживали разом

полковник Соловьев и мэтр Розов,

таскали мне одни и те же розы

и заливались общим соловьем,

что не к лицу стареющей невесте

обоих слать в одно и то же место,

тогда я врозь отправила их честно,

и вот они ушли туда живьем.

А там живому – понимаешь сам,

там – сущий сад, серьезные аллеи,

о, там высокопарны небеса!

Обломанные на венцы, алеют,

пятнают вид терновые кусты…

Я в сумерки посланников жалею:

переступив бумажные цветы,

идут, следя распахнутые ямы,

и гении зарытой красоты

над ними вьются тучными роями.

Из разных мест они идут вдвоем

и видят, как настырными корнями

кресты пропарывают напролом

наш тонкий шар, забившийся в аллею.

Они идут к скамейке за углом,

обиженные (я-то их жалею,

они не знают, и несут горбы

своей любви, которые алеют

сквозь жизни, сквозь одежды, как грибы).

Идут к скамейке, где отводят душу,

витиевато, в две благих трубы

костят меня и посылают к мужу,

о чем мне сообщает соловей

знакомый или (вырвавшись наружу,

царапая их речи все острей)

колючий куст какой-то. Что там – розы?

Из-под земли под лавочкой моей

не разобрать: терновник или розы.

Они сидят и весело скорбят,

полковник Соловьев и мэтр Розов.

А я лежу, и я люблю тебя.

И, наконец, кому какое дело?

«А легкие люди летят и летят…»

А легкие люди летят и летят

Над нами и строятся как на парад

Смыкается клин продлевается клином

О нить человечья на воздухе длинном

Их лица почти не видны за домами

Летят и свободными машут руками

На тягу земную глядят свысока

И нет им печали и нет потолка

И нету им пола и тела и дела

Остался ли кто на земле опустелой

Им лишь бы достать дотянуть достучаться

К начальнику счастья – к начальнику счастья?

А кто ж его знает какой там прием

Любовь моя мы наконец-то вдвоем

В отчизне любезной и в теле полезном

Под солнцем горячим под небом отверстым

Где красная-красная тянется нить

Как жизни летучее жало как жалость

И чтоб уцелело вернулось осталось

Давай их любить

«…Эрос Танатосу говорит: не ври…»

…Эрос Танатосу говорит: не ври,

у меня еще полон колчан, и куда ни кинь —

всякая цель, глянь – светится изнутри,

а Танатос Эросу говорит: отдзынь!

Эрос Танатосу говорит: старик,

я вызываю тебя на честный бой,

это ж будет смертельный номер, прикинь на миг…

а Танатос Эросу говорит: с тобой?

Ты чего, мелкий, снова с утра пьян?

Эрос крылышками бяк-бяк – просто беда.

А у Танатоса снова черный гремит карман,

он достает и в трубку рычит: д-да…

и поворачивается к Эросу спиной,

и в его лопатке тут же, нежно-зла,

в левой качаясь лопатке, уже больной,

златоперая вспыхивает стрела.

«Погоди, побудь еще со мною …»

Погоди, побудь еще со мною,

Время есть до темноты.

Наиграй мне что-нибудь родное,

Что-нибудь из вечной мерзлоты.

Ласточки, полезные друг другу,

Собирают вещи за окном.

Беспризорная зарница – к югу

В полной тишине махнет хвостом.

Божья вольница. И в нетерпеньи

Сумерки раскачивают дом.

Здесь всегда темнеет постепенно,

Здесь темнеет нехотя, с трудом.

Пальцы колют меленькие иглы,

Сметывают звука полотно.

Некому увидеть наши игры.

Посмотри, уже почти темно.

Тьма идет. Но, может быть, из тени,

Из гудящей тени шаровой

Выглянет горящее растенье —

Блеск последней вспышки.

Даровой.

Пенелопа

Я так была верна тебе, мой друг,

что просто искры сыпались из рук,

воспламенялось все вокруг – верна

до неприличия – огнеопасна.

Кровь золотела в жилах, шла весна,

и в черной луже плавал лист прекрасный.

По-своему прекрасный черный лист.

Прохожие оглядывались длинно,

менты краснели, тормозил таксист,

лишь воробьи чирикали невинно.

И все благоприятели мои,

все свистуны-красавцы-соловьи

держали при себе свои вопросы,

они вокруг роились, не дыша,

без спичек поджигая папиросы.

Но шла весна – навылет – как душа,

и, как душа, взвилась и пролетела —

легко-легко – ни смерти, ни огня,

лишь папиросный дым вокруг меня.

Ну что ж, душа, теперь – другое тело?

«на стеклянную ветку в январском саду…»

на стеклянную ветку в январском саду

опустилась июльская птица

освистала деревья во льду

темным утром особенно спится

птица веткой звенит на весь сон и поет

надрывая живот задавая дрозда

раскрывается глыба зеленого льда

спи – пока на земле темнота

рассыпается гулкий стеклянный припай

и осколки сверкая плывут над тобой

круглый сон огибая – вперед – к февралю

спи еще – я и так тебя слишком люблю

мы проснемся в июле когда рассветет

все пройдет – не реви как растаявший лед

все сойдется сведется еще – зарастет

как над нами смыкаются травы тугие

как дрожащие ветви сошлись наверху

где качается дрозд в тополином пуху

где он жадно – клюет

в жаркой кроне плоды дорогие

«К тебе, любимчик муз, потасканный пиит …»

К тебе, любимчик муз, потасканный пиит,

лавровый инвалид, мой вербный пух стремит.

Из всех твоих плодов мила мне зелень слив

и корень лопуха, и круговой разлив —

что с кем попало пьешь ты царское вино

и что попало врешь, и всё тебе равно,

и все тебе равны, и жизнь твоя – вода,

и нет в тебе войны-вины-стыда-суда.

Но в утреннюю дрожь идешь ты по нулю

и куришь трын-траву, а я тебя люблю

за вечный свист и звон, и страсти широту,

и золотой лимон на гамбургском счету.

«Вот и прозвонился друг пропащий…»

Вот и прозвонился друг пропащий,

эй, кричит-трещит, а знаешь, где я?

Ну – умора, просто – не поверишь —

у самого синего моря.

Волны – слышишь? Трепет крыл – слышишь?

Никакой травы, трезвый, как тыква,

а, поди ж ты – трепет крыл, чайки, что ли…

Ты чего, говорю, ты же умер,

я и оду про это написала,

обессмертив тебя, дурило,

что ж звонить тут в три часа ночи,

что тут чаять, что тут морочить.

Умер-умер, отвечает, а толку?

И стихи червовые читает,

и слова козырные спрягает,

и бормочет имя, и плачет

так, что катятся прямо из трубки,

так, что капают на красный мой свитер,

на ключицу, на грудь, на колено —

ледяные огненные злые,

как сухие свидетели бессмертья,

прожигая бедные ребра.

Что ты, милый, слышу, конечно.

Это чайки, а смерти не бывает.

Кофейная церемония

Если сила есть – все остается в силе

Остается все именно там где было

Можно забыть как я тебя любила

Или забыть как я тебя забыла

Или распить на двоих чашечку кофе

До растворимой гущи – как бы гадаешь

Или еще проще еще пуще

Как бы толкуешь – мы же с тобою профи —

Страсть выпадает в осадок внутри текста

Жжет кофеин в жилах кипят чернила

В узком земном кругу душно тесно

Я же японским тебе языком говорила

Все остается и ничего не даром

И ничего не зря кофейный мастер

Свет за кругом чернильной червонной масти

Миф накрывается черным сухим паром

В полную силу

В реберных кущах обугленная прореха

Миф или блеф – ты в просторечье чудо

Тень слинявшая чудовищное мое эхо

Бедный бедный – слышишь меня оттуда?

Загрузка...