Мы, мальчики Басманной, и не знали, что в нашем районе, в домах, подъездах, в двориках и садах, уже совершенно в период строительства «социализма» заброшенных, жили люди необыкновенные.
А.С. Пушкин часто бывал у дяди своего, Василия Львовича, в доме на Старой Басманной, близ площади Разгуляй. Здесь же он и хоронил любимого дядю, пройдя скорбный путь от площади Разгуляй до церкви святого великомученика Никиты.
Ежедневно, только подумать, мы бегали по дорожкам, топтанным Вяземским, Погодиным, Языковым, Пушкиным!
А Чаадаев, который жил на Новой Басманной. Гоголь, Белинский, Кольцов, Баратынский, Тургенев, Герцен – незримо проходили мимо нас, мальчишек, покуда мы играли в пристенок, в ножички или в футбол.
Что ни говори, а тени эти, я чувствую, так или иначе, но воздействовали на наш внутренний мир. Ибо ничего еще не было разрушено, и в молочную лавку на Разгуляе или в лавку с соленьями, ровно как и в аптеку[1], забегал Пушкин.
Дядя гонял молодого повесу по хозяйственным нуждам.
И бегали мы, а затем, по достижении возраста, уже и ходили мимо особнячков и доходных домов наших переулков.
Но к 1918 году особнячки были реквизированы и семьи в основном немецких купеческих гильдий поспешили уехать в Германию.
Ну, а кто не успел, тот, к несчастью, опоздал.
Да мы и не знали, что особнячки, в которых помещались нынче действующие типографии, юридические организации и иные нужные государству службы, назывались по имени их построивших. И старожилы нам приказывали: «Пойди к Прове, там дед остался, отнеси ему капусты. Да набери огурцов, не вздумай съесть». Да, да, помнили старожилы и Прове, и Ферстеров, Калишей, Миндеров, Шульцев. Куда это все делось.
Но мы-то пока никуда не делись. И уже входили в юношеский возраст. Неожиданно мне стали нравиться домашние поручения.
Вот утро! На кухне звяканье, стук ножей, бульканье, шипенье, скворчанье сковородок.
Это свободные от работы женщины, стараясь не переругиваться, готовят обеды, а заодно и ужины своему семейству. Затем все будет завернуто в рваные, но чистые одеяльца и разнесено в свои комнаты. Под подушки. Чтобы или допревало, или хоть чуть тепла сохранило.
На столе записка от мамы. На рынок! И три рубля, со строгим наказом, что купить.
Рынок – это хорошо. Хоть он и назывался «Бауманский», но на самом деле он наш, «Немецкий».
Быстро беру бидон (для квашеной капусты), авоську[2], кусок черного хлеба. Ибо будет у меня халявный завтрак. Да очень просто: на рынке все можно и даже нужно пробовать. А закусить эту чудесную, хрустящую капусту, да, может, кусок огурца соленого дадут – вот хлеб и сгодился.
И тянут уже битюги телеги к рынку. А молоко из крынок. Или топленое с такой пенкой, что уж обязательно кушать.
А цыгане. И поют. И пляшут. И гадают. Правда, нам, вьюношам, – не очень. С нас ведь нечего взять.
А голуби – трещат крыльями под крышами палаток. Или топчутся под ногами – собирают крошки, ломтики и прочую снедь.
Ведь рынок! Все жуют. Хоть и война вот только закончилась.
А бублики. С тмином, маком, корицей. Но уже почти нет грузовиков завода АМО. Все больше «доджи», «виллисы», «студебекеры». Это союзники. Выручали, что ни говори. Около рынка свой бизнес. Баян либо гармошка. Один даже с аккордеоном пришел. Баянист без ног. Это – беда, это – война. Но играет как!..
И несется про бублики, которые необходимо купить, или снова «У самовара я и моя Маша». А Лещенко Петр – «…Татьяна, помнишь дни золотые»…
Нет, нет, жизнь до невозможности счастливая. Только вот папы нет. Вновь вспоминаю прекрасную поэму Давида Самойлова:
Москва тогда была Москвою –
Домашним теплым караваем,
Где был ему ломоть отвален
Между Мещанской и Тверскою.
Еще в домах топились печи,
Еще полно было московской
Роскошной акающей речи
На Трифоновской и Сущевской…
А Трубный пахнул огуречным
Рассолом и рогожей с сельдью
И подмосковным просторечьем
Шумел над привозною снедью…
А озорство ватаги школьной!
А этот в сумерках морозных
Пар из ноздрей коней обозных!
А голуби над колокольней!
А бублики торговки частной!
А Чаплин около «Экрана»!
А легковых сигнал нечастый!
А грузовик завода АМО!
А петухи! А с вечной «Машей»
Хрип патефона на балконе!
А переливы подгулявшей
Марьинорощинской гармони!
А эта обозримость мира!
А это обаянье слога!..
Москва, которую размыла
Река Железная дорога…[3]
Так вот мы и гуляли по переулкам. Запахи кружили головы. Сладковатый – бензина. Или хлеба – только что с хлебзавода, что на Верхней Красносельской.
Вот мой Разгуляй. Доброслободский переулок.
Сейчас увижу ребят. А потом домой. С рыночной снедью и радостью. Как же – встретил пацанов – раз. На рынке столкнулся с Олькой – из соседнего двора, но все равно – девочка.
Да ладно, я в институт не поступил. Пойду работать, а там – армия. А после же в институт, любой, без конкурса.
Но к вечеру, когда все выходили во дворы и дворовые девочки стали нас даже очень замечать, появилась у меня тревога.
Какое-то беспокойство, что ли? Вдруг телефон меня стал вызывать редко.
И с ребятами я не ходил по дворам-переулкам. Просто их, ребят, не было. Исчезли в одночасье. Все сидели по домам. Это было некомфортно, тревожно. Пахнуло одиночеством.