XX

Бессильный в борьбе с безысходным горем, Альфред мало-помалу свыкся со своей долей, и только по временам гнетущие воспоминания ударяли тяжелым молотом по надорванным струнам его измученного сердца. Покорный неумолимой воле судьбы, которая так безжалостно разбила всю его жизнь, он словно замер душой. Буря страданий сменилась могильным покоем: Альфред нравственно обессилен и точно отупел от горя. Наболевшая душа бездействовала, и он впал в полную апатию. Одно только ужасное болезненное чувство неотступно преследовало его: это было нечто вроде мантии самобичевания и самообвинения. Альфреда не покидала предвзятая мысль, или, как выразились бы психиатры, у него явилось нечто вроде пункта помешательства, который мог бы повлечь за собой формальное сумасшествие в виде паники перед гонением судьбы. Это ужасное чувство Альфред познал впервые после смерти Мойделе: он признал себя тогда злополучным виновником чудовищного события. Ему казалось, что он сам поверг свою возлюбленную в объятия смерти. Но по мере того как стихала боль от жгучих страданий, мысль эта постепенно стушевалась, как потухающая искра под горячей золой. Теперь, со смертью Моргофа, новое безысходное горе воспламенило тлевшую искру и она разгорелась мощным пламенем. С каждым днем, с каждым часом росло и крепло в Альфреде ужасное убеждение: он совершенно сознательно винил себя в смерти своего друга. Ничто не могло разуверить его, что Генрих пал жертвой самоотверженной дружбы. Сам он, Альфред, беспредельно любивший своего друга, приготовил для него комнату, в башне, где его настиг злой рок, – более того, в минуту разлуки, он взял с него клятвенное обещание не сдаваться в борьбе с неудачами, не упускать из виду заветной пели. Для кого, как не для своего любимца Альфреда, Генрих отдался с такой страстью работе в лаборатории!? Преследуемый болезненной мыслью, граф ни в чем не находил себе оправдания. Чем больше он вникал в ход событий, предшествовавших роковой катастрофе, тем очевиднее становилась для него ужасная истина. В своих письмах к Леоноре он упорно отстаивал гнетущую мысль, которая неотступно терзала его. Напрасно выбивалась из сил любящая и преданная сестра, чтобы разубедить своего несчастного брата, напрасно старалась уверить его, что роковая катастрофа смерти Генриха явилась злополучной развязкой рискованных опытов, на которые подстрекала его она сама, влекущая жаждой полного успеха и торжества для горячо любимого жениха и для дорогого брата. Все уверения были напрасны: Альфред стоял на своем. В болезненном упорстве, с которым он отстаивал преследовавшую его мысль, графиня с ужасом усматривала первые симптомы умственного расстройства. Охваченная полным отчаянием, Леонора отважилась на последнюю попытку. Мысленно испросив себе прощения у дорогого отошедшего, она решилась обвинить его в глазах Альфреда, выставив на вид легкомыслие, с которым он отнесся к сложной задаче, сопряженной с неотвратимой опасностью даже и для самого умелого и сведущего экспериментатора.

Удивительно ли, что Альфред не доверялся письмам Леоноры. Зная, как она любила своего жениха, он душой понимал, что со смертью Моргофа для нее рушилось все. Граф хорошо знал сильную натуру своей сестры: она принадлежала к числу тех редких девушек, которые любят только раз в жизни, но любят горячо, всеми силами молодой нетронутой души. При встрече с Моргофом Леонора впервые повиновалась голосу природы, впервые познала счастье любви, но раз, что его не стало, личная жизнь для нее кончилась. Искать нового счастья она была не в состоянии уже потому, что, конечно, не допускала возможности заменить избранника своего сердца. Да и мог ли кто бы то ни было оказаться достойным преемником того, кто был рожден для высших целей, в ком природа соединила свои лучшие дары. Со смертью Моргофа Леонора обнищала душой. Она лишилась всего, что красит жизнь, и отныне ей, как и Альфреду, оставалось одно – влачить изо дня в день свое безотрадное существование. Что могло быть ужаснее доли молодых Карлштейнов! Чем неумолимее был рок, тем больше проникался Альфред сознанием своей преступности: он и только он погубил своего друга и лишил сестру незаменимой опоры!

К этому ужасному выводу Альфреда приводили самые последовательные, самые логические рассуждения. Однажды он явственно услышал во сне голос, который крикнул ему: «ты принес несчастье тем, кого любил!» Этот возглас так потряс его, что он тотчас же проснулся и в первую минуту ему все еще слышался таинственный голос как бы над самым ухом. «Вот она, разгадка роковой тайны, которую распростерла судьба над моей жизнью!» – бесповоротно решил Альфред. В нем самом, стало быть, скрывалось начало всех зол. Всякий, кого он любил, был обречен на безвременную смерть. Холодея от страха перед самим собой, Альфред бросился к зеркалу и стал пристально всматриваться в свое лицо. Неотразимый ужас овладел всем его существом, и он невольно отвернулся. Ему вдруг показалось, что очередь дошла до Леоноры, и что она была уж намечена ближайшей жертвой неизбежной опасности. Для того, чтобы спасти ее, он должен был бежать от своей родины, бежать подальше! Движимый этим болезненным решением, граф отправился обратно в Бенарес вместо того, чтобы вернуться в Европу.

Вопреки молодости и крепкому здоровью, Альфред неминуемо впал бы в неизлечимую меланхолию, если бы его апатию не осилил живой интерес к наукам о таинственном! Его встряхнуло сознание долга: со смертью Генриха он лишился усердного помощника в предпринятом сложном деле, и отныне ему предстояло справиться с двумя задачами – разыскать малютку Эммануила и наглядно убедиться в бессмертии Мойделе и незабвенного друга. По приезде в Бенарес Альфред прежде всего поспешил к Ковиндасами. С согласия факира опыты продолжались еженедельно и были все одинаково удачны. Альфред более не сомневался в возможности сношения нашего мира с невидимым. Все, что он узнал через Ковиндасами, вполне совпадало с показаниями Гассана и с тем, чего удалось добиться Генриху. Приписывать это поразительное совпадение простой случайности было бы нелепо, – более того, сумасбродно. В общем, Альфреду удалось выяснить следующее пункты: прежде всего год и день, когда он должен был найти своего сына. Затем самое место, где он будет, перед тем, когда найдет Эммануила. Согласно показаниям Гассана и Ковиндасами, он должен был перейти в этот день через Элондглетчер по направлению к каменному выступу. Там ему предстояло встретить человека со шрамом, того самого, с которым он должен был предварительно познакомиться в Венеции. Все это неоднократно повторялось и подтверждалось как Гассаном, так и Ковиндасами, но более обстоятельных разъяснений Альфреду не удалось добиться, как он ни просил, как ни настаивал. Самому же ему было, конечно, трудно уловить какую-нибудь определенную связь в поименованных событиях.

Напрасно пытался Альфред пополнить собранные им сведения более обстоятельными показаниями из других источников. Мир духов упорно отказывал ему и подробных сообщениях, и каждый раз, как он прибегал к посредничеству факиров, видения обрывались на «белой горе, которая исчезала в непроницаемом тумане. За этой неизменной завесой скрывалось дальнейшее будущее. Только одно обстоятельство не утаивалось: в тот день, когда Альфред должен был очутиться на «белой горе», ему неминуемо предстояла большая опасность, от которой его и предостерегали факиры. Но могла ли пугать Альфреда опасность, которая являлась лишь проходящим препятствием к свиданию с Эммануилом. Ему было обещало, что он найдет своего сына и это обещание стало для него как бы догматом: раз что предстоявшая ему неотвратимая опасность не устраняла возможности желанного свидания с Эммануилом, то она представлялась ему только очистительным подвигом, которым он должен был окупить счастье найти своего сына. Такова была воля судьбы, и он покорился ей.

С одной мыслью не мог примириться Альфред: его страшила перспектива мучительной неизвестности в продолжение стольких лет. За что же, наконец, был обречен Эммануил пронести лучшие годы своей жизни вдали от любящего отца. Граф был решительно не в состоянии поверить возможности такого жестокого предопределения судьбы. Разрешить этот вопрос, возможно, было не иначе, как путем проверки собранных им показаний, а для этого оставался только один исход – проверить действием собственной силы все то, чего ему удалось добиться благодаря таинственной силе, которой располагали другие. До сих пор Альфред изучал индийскую мистику исключительно с внешней стороны, т. е. ему была более или менее известна только та часть ее, которая не сокрыта от большинства, а наоборот даже предается гласности через посредничество факиров, в роде Ковиндасами, на обязанности которых лежит поддерживать в народе почитание священников-браминов. Что же касается до высшего учения, которое сохраняется в тайне, то оно было еще совершенно незнакомо Альфреду. Познать высшее учение браминов – значило проникнуть в самый храм, а это было немыслимо. Граф знал, что брамины, пользующееся почти идолопоклонническим почитанием народа, издавна славятся обладанием совсем особых сил, о которых он и понятия не имел. Вот они то и были необходимы ему. Однако все попытки, все усилия ни к чему не повели. Малейшее разоблачение тайн, вверенных только посвященным, считается профанацией высшего учения, на которую не отваживается, ни один священник.

Даже и в самой среде браминов строго соблюдается иерархическое разграничение прав. Полного посвящения удостойсв. Имея только самые лучшие чины касты, которые свято хранят вверенные им тайны от остальных священствующих лип. Повышение же в степени иерархии дается не иначе, как в виде заслуженной награды тому, кто, после долголетних испытаний, оказывается достойным блюстителем таинств высшего учения.

Альфред неоднократно наводил справки о причинах, в силу которых верховное учение браминов обставляется такой таинственностью, и почти все ответы гласили одно и то же. По общему отзыву сведущих лиц, высшее учение браминов не может и не должно быть доступно массе, потому что оно полно тайн, касающихся магических способностей человека, которые могут быть обоюдоострым оружием. Это необъяснимое свойство человека легко может быть поводом к самым ужасным злоупотреблениям, крайне опасным для общества своими последствиями.

Однажды Альфреду довелось беседовать об этом предмете с одним из старших адептов учения браминов. По его словам, человек, обладающей магическими способностями, может быть, – выражаясь нашим христианским языком, – или ангелом, или демоном. Первым, если у него есть этическая основа, последним, – если у него таковой нет. Вся задача брамина сводится к тому, чтобы годами испытывать в своем ученике эту этическую основу, и только заручившись неоспоримым доказательством схожести испытуемого, он, может, посвятит его в тайны высшего учения. Ни один король, ни один император не может быть избавлен от суровой школы испытаний, через которые должен пройти всякий агент перед посвящением. Таковы были в общих чертах сведения, которые адепт сообщил Альфреду касательно высшего учения. Следуя первому впечатлению, граф несколько усомнился в их точности. Он усмотрел в словах своего собеседника много преувеличенного, много напускной важности. Но затем, когда адепт привел ему примеры из европейской истории средних веков, то он не мог не согласиться с ним. Уж и тогда, в средние века, различали черную и белую магию и наряду с магическими чудесами святых признавали существование колдуний, а подобного рода верования разве не служат историческим доказательством невозможности посвящать народ в таинственные явления подобного рода. По стопам адепта, европейская культура только выиграла от того, что майя удалена была с горизонта человеческого Ведения, каковы бы ни были средства, которые пускались в ход, чтобы истреблять последователей этой науки. В Индии же, наоборот, это зло предотвращено кастовым устройством.

– Знание есть, несомненно, сила, – пояснил адепт; – истина эта подтверждается вашей европейской цивилизацией. Но она же указывает и на другую истину, а именно, что знание без этической основы является лишь орудием индивидуального эгоизма и началом злоупотреблений, которые влекут за собой социальное зло. Само собой разумеется, что если всякое знание есть сила, то знание магических тайн дает совсем особую силу, которая может быть вверена только святому или, по меньшей мере, человеку, близкому к святости. Вот что дает браминам право обставлять высшее учение той таинственностью, в которой нас упрекают. На обязанности наших священников лежит поддерживать традиции касты из поколения в поколение. К священному призванию браминов стремятся все ученики, но большинству их, в том числе Ковиндасами и его товарищам, доступны только низшие степени иерархии, так что, по мере повышения, число священствующих лиц постепенно убывает. Чем выше степень, тем меньше членов, чем ближе адепт к полному посвящению, тем суровее испытания и высшего знания удостаиваются только единицы. Такой святой, т. е. человек с высшей организацией, составляет крайне редкое явление. Как было тысячу лет тому назад, так оно и теперь и так нее будет во все времена, и именно в силу того, что у нас с такой точностью намечен путь к высшей степени человеческого совершенства, в самой культуре нашей немыслимы те колебания и противоречия, о которых гласит история европейской культуры.

– Наша культура направлена к совсем иной цели – возразил Альфред – не единичных личностей развивать до степени сверх человеческого совершенства, а равномерно поднять уровень развития народных масс.

– Это прекрасная цель – перебил адепт, – но на деле вам никогда не удастся достигнуть ее. Сравните нашу чернь с вашей, какой она проявила себя во всех исторических событиях.

При последних словах адепта, Альфред невольно смутился, сознавая невозможность возражения, и только выразил мысль, что выполнить сложный план европейской культуры – во всяком случай дело будущего, но и с этим адепт не согласился:

– Природа сама по себе аристократична, стало быть, всякая демократическая культура до известной степени противоестественна, ибо противоречит самой природе. Понятно, что народы стремятся свергнуть с себя иго родовой, а тем паче денежной аристократии. Но речь не в этой борьба, а в том, что ваши народы отрицают аристократию вообще, я разумею аристократизм природы, ума и сердца, тот аристократизм, который является единственным двигателем настоящего прогресса. Они ведь и его не хотят признавать.

Беседа с адептом настолько заинтересовала Альфреда, что он решил при первой возможности возобновить свидание с индусом. Граф весь отдался изучению индуской религии, в особенности же буддизма, этой старейшей из всех религий земного шара: последователи ее составляют четвертую часть всего человечества. В воображении Альфреда живо рисовался образ королевского сына Сакиямуни, учение которого проникнуто таким величием. Оно существенно отличается от наших философских систем одной очень важной особенностью: этика не составляет в нем чисто внешней принадлежности, а если можно так выразиться, исходить из самой сути учения и сливается с метафизикой в одно неразрывное целое. Но Альфреда отталкивала грубая оболочка догматического суеверия, за которой сокрыта была сущность буддизма. Он задавал себе вопрос, действительно ли тенденция этого учения, состоящая в отграничении от всего мирского, может безнаказанно поработить образ мышления миллионов людей. В условиях, которыми обставлено положение Индии, он нашел отрицательный ответ на этот вопрос. В самом деле, народ очень благородный в корню, но до сих пор они не выходили из-под ига завоевателей. В настоящее время над ними господствует европейское племя торгашей, которое поддерживает свою власть над государством со стомиллионным населением при помощи жалкой армии в шестьдесят тысяч человек. Такой народ как индусы может ли быть способен на самостоятельное развитие, может ли он собственными силами достигнуть степени европейской цивилизации, которая во всяком случае должна еще выработаться в настоящую культуру. Европа усвоила себе, по крайней мере, хоть одну из тех задач, которые должно разрешить человечество. Ей принадлежит прогресс естественных наук, предназначенных для улучшения материального благосостояния человека посредством извлечения практической пользы из сил природы. Ни о чем подобном Индия и понятая не имеет. Все, что в ней на лицо, заимствовано извне. Индусы – народ невежественный, находящейся даже в диком состоянии. Для них не существует понятая о слове: «развитие», которое начертано на знамени европейской культуры. Народ, отрешившийся от всего мирского, никогда не будет способен выполнить свои земные задачи. Индия никогда не будет независимой страной и никогда не сможет участвовать в работе мировой культуры. Социальное и политическое расслабление этого народа казалось Альфреду совершенно естественным следствием религии, проповедующей отрешение от мира. Владычество Англии над Ниццей представлялось ему жадной пиявкой, впившейся в страну и бесконечно высасывающей ее соки. Владычество это, конечно, не может быть прочно, потому что народ, вступивший в старческий возраст и бессильный перед своей страстью к завоеваниям, подобен колоссу на глиняных ногах, который слабеет по мере роста и неминуемо рухнет от первого толчка. Но что затем последует? Освободится ли вследствие этого Индия и станет ли способной на самостоятельное развитие? Ни в каком случае, ибо преемницей английского владычества явится Россия.

Короче сказать, индийское мировоззрение, возвеличенное до религии целого государства, лишило великий народ его доли участия в общей культуре. Отрешение от всего мирского и от собственной воли, – это такая же гибельная крайность, как и преследование мирских целей, в которое втягивает Европу грубый материализм. Отрешение от собственной волн, которым задается индийский аскет, не есть ли медленное самоубийство? А раз, что отрешение от воли становится мировой целью, то что же это такое, – как не само умерщвление божества.

Неужели же человек существует на земле для того, чтобы чуждаться ее и бежать своего земного назначения? Одна мысль эта казалась Альфреду нелепой, но он был уверен в то же время, что достигнуть нормальной культуры возможно не иначе, как придерживаясь золотой середины между отрешением от мира и преследованием мирских целей. Закон развития заповедала сама природа во всех своих проявлениях: в истории неба, в истории образования нашей планеты, наконец, в прогрессивном ходе развития как растительного, так и животного царства. Раз, что все предшествующие человеку ступени творчества подлежат закону развития, то может ли быть изъято из этого общего правила само человечество? Неужели же природа создала человека совершеннее всех остальных тварей и расширила рамки его сознания только для того, чтобы сложить свое оружие и, подобно Пенелопе, уничтожать ночью ту ткань, которая соткана была в течении дня? Этого не может быть. Принцип отрешения от воли уничтожает существование человечества, не говоря уже о той задаче, которая возложена на него. Хотя бы даже феномен планетной жизни и был упразднен принципом человеческого отрешения от воли, то к чему бы это привело? Может ли природа выиграть от того, что земля станет позорной ареной исключительно только животной жизни? Возможно ли предположить, что природа не направит свои силы к тому, чтобы воссоздаст утраченный член, и она, конечно, вернет его, тем вернее, что создала его сама. Не правильнее ли было бы воспользоваться последней достигнутой ступенью как переходом к последующему развитию? И так, стало быть, аскетизм с его последствиями приводит к полнейшему абсурду, что и является лучшим доказательством неправильности самой идеи этого учения. Мыслимо ли, чтобы природа создала человека без всяких дальнейших целей. Созданием человека не может завершиться ход земного развития. Оно может быть лишь переходной статьей к дальнейшему совершенствованию.

Чем больше Альфред вникал в сущность буддизма, тем очевиднее становилась для него нецелесообразность этого учения в применении к ходу мировой культуры. Он твердо верил, что на нашей земле явятся со временем лучшие формы бытия, более совершенные образы, чем человеческий. Всякое совершенствование в ходе вселенной неразлучно с прогрессом культуры, а мыслим ли прогресс культуры при отрешении от всего мирского? Разумеется, нет; – так, по крайней мере, казалось Альфреду. Ни индийский аскетизм, ни европейский материализм не могут способствовать успешному достижению целей природы. Только в равновесии этих двух начал может быть найден ответ на мировой вопрос, подобно тому, как круговое вращение планет по орбите обусловливается равновесием центробежных и центростремительных сил.

Таков был вывод, к которому пришел Альфред путем долгих размышлений. На поддержку со стороны брамина в этом направлении он не надеялся, потому что считал его вообще неспособным на суждение правильное и свободное от предвзятого религиозного мировоззрения. Так как религиозный догмат был для индуса неприкосновенен, то следовательно и всякий сознательный анализ был ему недоступен. Для пессимиста-индуса мир есть нечто, что недолжно существовать. Тогда как для пессимиста-европейца мир есть нечто, что не должно существовать таким, каким существует. Брамин стремится не излечить больной член, а отсечь его. Весь вопрос в том, действительно ли необходимы такие крутые меры, как отрешение от воли, или же болезнь может быть устранена иными менее сильными средствами. Мир по существу своему не может быть так дурен, чтобы не поддавался улучшению. Обратное этому понятию могут отстаивать материалисты, а никак не те, которые веруют в Браму или в Бога христиан. Иначе, вина должна была бы пасть на верховных существ.

Альфред усматривал некоторое противоречие также и в самом стремлении к мистицизму, которым проникнуты все индуские священники. Традиции высшего учения, поддерживаемые в среде браминов, сами по себе не могут же быть конечной целью буддизма. Невозможность воспользоваться высшим знанием для общественного блага и самая таинственность, которой обставлено высшее учение, придают ему характер непроизводительного достояния, приносящего только личную выгоду обладателям тайн буддизма. К чему же, спрашивается, сводится эта личная выгода? Альфред останавливался на этом вопросе, потому что надеялся извлечь из него практическую пользу для себя, для достижения своей заветной цели – выяснить судьбу маленького Эммануила.

Для того, чтобы выяснить этот вопрос, граф опять навестил брамина спустя некоторое время. Индус очень радушно встретил своего гостя и повел его в тенистую манговую[2] рощу, прилегавшую к храму.

Воспользовавшись первым представившимся предлогом, Альфред возобновил разговор об учении браминов.

– Мне хотелось бы выяснить один очень интересный для меня вопрос, – начал он, обращаясь к адепту. – Раз, что знание, которым обладают высшие чины вашей касты, должно сохраняться втайне и следовательно не может служить на пользу общественную, то, стало быть, и передача этого знания посвящаемым имеет конечной целью только личную выгоду самих браминов. Но ведь согласно тенденции индуской религии, знание ваше не может быть применимо к достижению мирских целей, а потому интересно знать, какую же именно личную цель могут иметь в виду те, которые подвергают себя долголетним тяжелым испытаниям для того, чтобы добиться высшего знания?

– Вот видишь ли, сын мой, – возразил священник, – ты совершенно прав. Брамины далеки мирских целей. Их единственной и неизменной целью является стремление к Нирване. Миновать сферу воплощений, отрешиться от земного бытия, выработать в себе свое «я» и опять соединиться с Брамой, – вот к чему сводятся все стремления браминов. Осуществить же их возможно не иначе, как умертвив в самом себе свободную живую волю. Вот к этому-то и стремится всякий адепт, и вот ради чего мы подвергаем себя тяжелым лишениям, жертвам и испытаниям.

– Но каким же образом могут способствовать достижению подобной цели мистические знания? – не без удивления спросил Альфред.

– Да они ничем и не способствуют, – пояснил адепт. – Знания эти – ничто иное, как сам собой возникающий результат нашего стремления уподобиться Браме. Чем ближе мы к цели, тем явственнее должно сказываться в нас существо Брамы, лежащее в основе всего. Оно должно светиться в нас, подобно тому, как светится солнце сквозь утренний туман. Рассеять туман и дать полный простор лучезарному свету, – эта великая задача может быть разрешена только путем умерщвления личной воли. Чем явственнее сказывается в нас существо Брамы, тем легче мы воспринимаем силы и знания, от него исходящие. Отсюда ясно, что нельзя усвоить себе это знание путем изучения, подобно тому как усваивается в школах ваша европейская мудрость. Оно может быть выработано лишь жизнью. Ваша философия – дело ума; наша же есть дело сердца. Вы изучаете философии, а мы вырабатываем ее жизнью. Ученик не может ни заимствовать, ни воспринять ее от нас. Он должен сам познать и усвоить ее себе, должен, если можно так выразиться, обрести ее в своем собственном сердце.

– Но в таком случае – возразил Альфред, – если ученик должен быть направлен на безусловно правильный путь, то почему же ему до такой степени осложняют его задачу?

– Наоборот – поспешил пояснить адепт – не только не осложняют, но даже всячески облегчают ее. Ученику указывают тот путь, по которому он должен следовать, мало того – обозначаются все ступени, которые он должен пройти. Но дело в том, что путь этот для него неизбежен, а сопряженный с ним трудности являются неотвратимым средством для достижения конечной цели. Кто умеет стремиться к цели, тот должен уметь также и подчиняться тем средствам, которыми достигается эта цель. Зато всякий, стремящийся к посвящению, щедро награждается за тяжелые лишения и не только по достижению конечной цели, но и на всем пути своего долгого странствования. Он с каждым шагом все более и более чувствует свою близость к Браме. По мере же отрешения от всего мирского, он приобретает способности, которые с избытком вознаграждают его за все утраченное. Связанные с ними знания составляют лишь внешнюю оболочку нового приобретения, самая же суть его заключается в магических способностях.

– Я должен сказать – оговорился Альфред, – что мне, в сущности, очень мало знаком вопрос о тех необычайных способностях, которые приписываются браминам. Но мне кажется, что, если в основе всех нас действительно лежит верховное существо Брамы, то и самые магические способности, хотя бы и скрытые, должны быть, тем не менее, присущи всякому человеку. Думаю, что я не ошибаюсь и, откровенно говоря, не могу понять, почему эту таинственную силу возможно приобрести только в Индии. Что до меня касается, то я усматриваю сродство между способностями любого индийского адепта и теми, которые и в Европе признаются, или, по меньшей мере, признавались мистическими. В средние века мистика получила у нас двоякое направление: она разделилась на белую и черную магию. В новейшее же время эта отрасль стала известна под названием сомнамбулизма.

– Ты опять-таки прав, – заметил адепт, – то, что живет в каждом человеке, т. е. Брама, может быть в каждом и вызвано. Сродство, о котором ты говоришь, несомненно, существует, но это есть только сродство. В самой же степени способностей различие весьма велико, а еще значительнее оно между вызывающими средствами, равно как и способами применения, нашими и теми, которые приняты у вас. Ваши сомнамбулы являются лишь орудием в руках магнетизеров, от которых они зависят целиком. Брамины же в таковых не нуждаются. Они сами себя повергают в то состояние, в котором человек получает способности провидения и высшего знания, сохраняя при этом свою свободу. Правда, что и у вас существует нечто родственное этому состоянию, так называемый самопроизвольный сомнамбулизм, который возникает сам собой в различных состояниях более или менее болезненного свойства. Но именно в силу того, что он зарождается при таких условиях, самое проявление его не может иметь значения непосредственного явления. Наш сомнамбулизм – если уж мы будем так выражаться – совсем другого рода. Он проявляется при совершенно здоровом состоянии организма с подавленными чувственными инстинктами. Нам не нужны ни магнетизеры, ни способствующая болезни. Отсюда ближайшим образом следует очень важное различие, состоящее в том, что способности, которые проявляются у мистика-европейца только невольно и бессознательно, у нас, наоборот, вполне произвольны и сознательны. Ваш сомнамбул должен предварительно лишиться своего земного сознания для того, чтобы приобрести мистическое, потому что оба эти вида сознания совпадать не могут, а должны сменяться один другим. Мы же, наоборот, не только совершенно вольны в своем мистическом сознании, но далее можем владеть им одновременно с земным, причем одно несколько не мешает другому. Я говорю, разумеется, о тех адептах, которые дошли уже до одной из высших ступеней мудрости. Мы хотим преобразовать в нормальные явления все то, чем проявляются способности ваш их сомнамбул лишь в анормальном и исключительном состоянии. Цель наша сводится к тому, чтобы пользоваться сверхчувственными способностями совершенно произвольно и притом без малейшего ущерба для чувственного сознания.

– Это действительно цель, достойная истинного мудреца! – воскликнул Альдред. Но вот чего я все-таки не могу понять: раз, что брамины властны сознательно пользоваться сверхчувственными способностями, то какая же может быть связь между этой силой и стремлением к Нирване?

– Связь очень простая: сила, дающая возможность одновременно владеть как земным, так и сверхчувственным сознанием, является прямым следствием стремления к Нирване. Сама по себе, с точки зрения преследующих мирских целей, сила эта, разумеется, не может иметь никакой цены, но для нас она имеет большое значение, как очевидный признак преуспеяния на пути, ведущем к соединению с Брамой.

Альфред не вполне разделял толкование брамина. Путем последовательных рассуждений он дошел до одного пункта, который отвлек его в сторону. Понятие о магических способностях, как о непосредственном следствии постепенного единения с Брамой, представлялось ему лишь догматическим пунктом, на который он не сдавался, но в то же время решил не распространяться о своих личных убеждениях по этому поводу. Альфреду казалось не менее правильным и другое толкование, согласно которому человеческая душа есть индивидуальное существо. Исходя из этого понятия, он пришел к заключению, что сверхчувственные способности человека исходят из его души, но само собой разумеется, из той души, которая существует вне нашего нормального сознания. По поводу этого вывода Альфред невольно подумал о Генрихе, который с такой точностью определил обе стороны мистических исследований, наименовав их общением загробного мира с нашим и нашего с загробным. Для исследования этого последнего вопроса Моргоф считал необходимым изучение сомнамбулизма, на что неоднократно указывал Альфреду и был, очевидно, совершенно прав. Как интересен был бы разговор с индийским, если бы Генрих мог принять в нем участие, – подумал граф. Брамин встретил бы в нем смелого противника, с которым не так-то легко было бы справиться. Альфред же, за неимением основательных знаний по этому предмету, вынужден был, отмалчиваться, потому что дальнейшая беседа на эту же тему неминуемо повлекла бы за собой спор о пантеизме и индивидуализме, а вместе с тем и протест против догматического толкования браминов. Подобного рода спор, в конце концов, не привел бы ни к какому выводу. За невозможностью продолжать разговор в том же направлении, граф только упомянул о том определении, которое давал Моргоф мистической задаче человечества и тут же попросил брамина не отказать ему в поучениях касательно возможности и полезности общения с духами.

– Для того, чтобы разъяснить себе этот вопрос – начал индус, – я возьму наглядный пример в лице Ковиндасами, которого ты видел. Он, во всяком случае, из наших, хоть и не принадлежит к высшим степеням касты. Мы не отрицаем тех чудесных явлений, свидетелем которых тебе довелось быть и которым ваши ученые дали наименование простого суеверия.

Но назначение брамина состоит не в том, чтобы совершенствоваться в данном направлении и мало-помалу стать бессознательным орудием для общения отошедших с живущими. В том состоянии, в котором находится факир во время сеанса, он не в силах предотвратить явления, хотя бы даже с ними и был сопряжен для него существенный вред. Опасности этой его подвергает отсутствие воли. Мы же вовсе не желаем предоставлять миру духов какую бы то ни было власть над нами по той простой причине, что стремимся сами проникнуть в загробный мир, а не отошедших приблизить к нашему миру. Раз, что мы можем достигнуть несравненно большего, то чего же ради нам ограничиваться теми способностями, которыми обладает Ковиндасами? Бессмертие человека для нас и так не подлежит сомнению, и стало быть, добиваться подтверждения от самих отошедших надобности никакой нет. Они не могут сказать нам ничего такого, чего мы сами не могли бы узнать, повергая себя в состояние, подобное тому, в котором находятся они сами. При этом мы, брамины, никаким образом не можем быть введены в заблуждение, от чего не гарантирован ни один некромант.

– Тем не менее – возразил Альфред – мне кажется, что для нас, европейцев, некромантия представляет вопрос очень большой важности. Она является единственным средством для того, чтобы воскресить несуществующую больше веру в бессмертие человеческой души. Религиозными догматами, равно как и философскими основами достигнуть этого не удается и, стало быть, остается только надежда на очевидное и наглядное доказательство. Я сам искал такого рода осязательных доказательств в этом направлении и думаю, что нашел их благодаря Ковиндасами.

– В этом я нисколько не сомневаюсь – заметил адепт – и скажу даже, что не европейцы, которые смотрят на факиров как на обманщиков, сами выдают подобным взглядом свое невежество в этой области.

Альфред воспользовался этим разговором, для того, чтобы приступить к вопросу, который ему надо было выяснить:

– Что до меня касается, – пояснил он адепту, – то я имею в виду еще чисто личную цель.

– Я так и думал, – возразил индус. – К нам большей частью обращаются именно с подобными просьбами.

– Вот моя история в нескольких словах, – начал Альфред; – я любил одну молодую девушку, которая умерла самым ужасным образом. Затем был у меня также друг, к которому я привязался всем сердцем, но и он пал жертвой жестокой судьбы. Этих двух отошедших мне хотелось видеть, и если не ошибаюсь, то я действительно и добился своей цели на сеансах с Ковиндасами. Но вот о чем речь: У меня есть ребенок – сын той, которую я любил. По непостижимому стечению обстоятельств, малютка пропал бесследно, и до сих пор все розыски были напрасны. Теперь я стремлюсь к одному – вознаградить себя за потерянное время и как можно скорей вступить в права отца, а между тем, судя по разъяснениям, которых мне удалось добиться по этому поводу, мечта моя осуществится только по прошествии многих, многих лет. Таковы были предсказания Ковиндасами и некоторых других, в том числе одного факира в Каире. Таково же было и сообщение, которое я получил от своего покойного друга, еще при его жизни.

– Это совпадение является лучшим доказательством достоверности предсказаний, – заметил адепт – и ты напрасно стремишься сократить назначенное время. Тебе надлежать выждать, пока свершится судьба твоего ребенка и твоя.

– Так что, стало быть, и из браминов никто не мог бы сообщить мне более удовлетворительных сведений? – поспешил осведомиться Альфред.

– Напротив, – пояснил индус, – могли бы многие, но ни один не сделал бы этого, – потому что желание улучшить судьбу твоего ребенка, или твою, – принесло бы тебе только вред.

– Однако, не утешительное же это учение, – досадливо возразил Альфред; – по-видимому оно ничем не отличается от турецкого фатализма, или иначе «кисмета».

– Ты ошибаешься, – заметил адепт. – Понятием о «кисмете» определяется внешняя власть над существом человека. По нашему же индийскому учению, судьба, или что тоже, «карма», лежит, наоборот, в нас самих. Твоя земная судьба, твоя «карма», какова бы она ни была, предназначена самим тобою, твоим образом действий в предшествовавшей жизни. Все, что выпадает на твою долю, есть ничто иное, как следствие тех причин, которые ты сам установил, и следствия эти изменению не подлежат. Этому закону подлежишь как ты, так и твой ребенок. Покоряться своей «карме» – вот в чем состоит наша единственная земная задача. Покоряться с терпением – вот единственное средство, для того, чтобы стяжать себе лучшую судьбу после ожидающего нас ближайшего воплощения. Отсюда ясно, что ни один брамин не решился бы сообщить тебе сокрытых, хоть и более удовлетворительных сведений, из опасения повредить тебе.

– А если бы, напр., – оговорился-Альфред, – я сам решился сделаться учеником которого-нибудь из браминов, если бы я отважился на тяжелые испытания, достиг бы в конце концов звания брамина, и, стало быть, обладал бы средствами найти своего ребенка, – неужели же я и тогда не имел бы права на это?

– Ты никогда не сделался бы брамином – уверенно возразил адепт, – потому что для этого требуется полное отрешение от всяких земных желаний, как по отношению к самому себе, так и по отношению к близким и любимым. Если бы ты был брамином, то, из любви к своему ребенку, отказался бы от стремления изменить его судьбу.

– Как! – воскликнул Альфред, – если бы я знал, что мой ребенок бедствует и в то же время был бы в состоянии помочь, дав ему те права, которые принадлежат ему от рождения, то неужели же при всем том я оставил бы его в нужде? Никогда!

– Поверь, что так, – спокойно произнес индус. – Но предварительно ты должен был бы проникнуться сознанием неотвратимости его горькой доли, потому что такова, стало быть, его судьба. А раз, что ты сознал бы это, то вместе с тем, разумеется, и не захотел бы лишить его этого преимущества.

В толкование адепта было много такого, что не удовлетворяло Альфреда. Он несколько разочаровался в учении браминов, которое, при всей своей неоспоримой последовательности, отталкивало его неумолимостью, леденящей человеческую душу. Принять это учение Альфред был бы, во всяком случае, не в состоянии, не говоря уже о догматической основе, которой он не мог разделять. Раз, что самый этический принцип был поколеблен догматом, а догматическая логика шла в разрез с логикой его сердца, то этого было достаточно, чтобы заставить графа отказаться от подобного воззрения. В ту самую минуту, когда адепт с непреклонным спокойствием толковал ему положение браминов о судьбе, он невольно сопоставил мысленно религию Будды с учением Спасителя, которое представилось ему теперь во всей своей недосягаемой высоте.

– А все же мне не верится – продолжал утверждать Альфред, что я мог бы так поступать в силу чего бы то ни было, и будь у меня возможность изменить судьбу своего сына, то я, конечно, воспользовался бы ею.

– Значит – возразил адепт – твоя любовь свелась бы только к заботам о земной жизни твоего ребенка, и такое отношение было бы доказательством твоей недальновидности. Повторяю, что ты поступал бы так, как я сказал.

– Если бы я теперь сообщил тебе свое решение сделаться твоим учеником – пояснил Альфред – то ты, конечно, заподозрил бы меня в намерении со временем воспользоваться высшим знанием для блага моего ребенка и, вероятно, отказался бы быть моим учителем, тем более, что я не стал бы оспаривать твоего подозрения?

– Нисколько – уверенно возразил индус – напрасно ты думаешь, что я отказался бы быть твоим учителем. Это не представило бы никакой опасности для меня, потому что возможен был бы только двоякий исход ты или вовсе не усвоил бы себе высшего знания и, стало быть, лишен был бы возможности применить его к чему бы то ни было, или же усвоил бы себе его, и конечно, не захотел бы воспользоваться им по той простой причине, что в последнем случае, ты был бы, разумеется, дальновиднее в своей любви к ребенку и имел бы в виду главным образом его будущее благо, а не настоящее.

– Вот что мне хотелось бы еще выяснить – продолжал Альфред. – Если брамины далеки всяких мирских целей, если им недоступно стремление создать себе счастливую жизнь на земле, то каким же образом они могут помышлять о лучшей доли при перевоплощении? Если правильной земной жизнью мы можем стяжать себе лучшую судьбу в будущем, то ведь это одно не может же быть главной целью учения религии, в основе которой лежит отрешение от всего мирского.

– Да это и не составляет цели религии и является лишь следствием нашего учения – пояснил адепт. – Главная и обязательно метафизическая цель этической жизни сводится к тому, чтобы сократить длинный ряд воплощений путем извлечения возможно большей пользы из каждого единичного рождения. Достигнуть одной из самых высоких ступеней развития, которая при ближайшем воплощении показалась бы нам еще крайне низкой, и таким образом пройти весь ход развития, постепенно поднимаясь по восходящей лестнице, вот какова цель мудреца. Кто так поступаете, и кому удастся последовательно подниматься на всем пути странствования, не оступившись ни разу, ни разу не спустившись на низшую ступень, тот и завершите всех скорее ряд воплощений, а затем погрузится в Нирвану. Представь себе растение с нормальной быстротой роста, как изображение человека с его нормальной способностью к прогрессу – впрочем, я могу объяснить тебе это еще короче. Видел ли ты, как Ковиндасами искусственно выращивает растения из обыкновенных семян?

– Видел и неоднократно – поспешил ответить Альфред. – Я сам однажды наполнил горшок с землей, посадил в него Семя, пометив его предварительно надрезом. Семени я Ковиндасами не показал. Вот как произошел самый опыт: факир сел тут же рядом и протянул руки над горшком, наполненным землей. По прошествии двух часов я заметил показавшиеся над землей ростки, а затем я своими глазами увидел, как растение выросло, дало ветви и, наконец, плоды. Это были яблоки, которые я попробовал, причем нашел вкус их совершенно нормальным. У самого же корня оказалась уцелевшей семенная оболочка с надрезом[3].

– Вот об этом-то я и говорил – пояснил адепт. – Подобно тому, как Ковиндасами искусственно ускорил рост семени, так и мудрец ускоряет свое совершенствование этической жизнью, оставляя других далеко за собой. В психологической области – он то же, что посаженное тобою семя в области растительного царства.

– Мне понятно это сравнение, но не самая суть дела, – возразил Альфред.

– Видишь ли – продолжал адепт – Ведь это очень просто. Возьми для примера хоть самого себя. Не с такого ли же сокращенного растительного процесса началось и твое собственное нынешнее бытие? Ты сам разве не прошел еще в утробе матери в сокращенном виде весь ряд ступеней последовательная развития твоих предков от самого царства животных? Не переложил ли ты еще, будучи ребенком, историю развития человечества?

– Положим, что так – отозвался Альфред. – Но ведь ребенку, находящемуся еще в утробе матери, только потому и присуща способность воспроизведения, что он раньше уже прошел через предшествовавшую ступень и притом с нормальной быстротой. С этим должен согласиться и любой буддист. Брамин же хочет достигнуть ступени, которая принадлежит только человеку будущего. Откуда в нем такая способность?

– Твое возражение довольно остроумно, но ответить на него легко, – заметил адепт. – Зародыш развит, ведущий к ступени, которая принадлежит человеку будущего, и даже к единению с Брамой, уже и теперь лежит в нас самих. Растительная же сила этого зародыша не исчерпывается созданием человека.

В нас кроются задатки способности достигнуть высших ступеней, и вся речь в том, чтобы развить эту способность. Развиться же она может только в том случае, если мы устраним препятствие, которое может остановить действие ее растительной силы на достигнутой степени и таким образом затормозить дальнейший ход совершенствования. Препятствие это есть ничто иное, как земные влечения. Стоит только подавить их в себе, и упомянутая растительная сила опять воспрянет, а как скоро мы окончательно отрешимся от всяких земных влечений, то тем самым и будет вызван ускоренный рост нашей души, подобно тому как ускоряется рост дерева, у которого подрезаны нижние сучья.

Альфред был поражен смелостью рассуждений брамина. Исторический прогресс человечества, эта высшая идея, до которой поднялась европейская культура, съеживалась во что-то жалкое и ничтожное перед конечным стремлением индусских мудрецов. Олицетворить историческое будущее в единичных существах, или иначе возложить на человека сложную задачу ускоренного развитая и преждевременного достижения того совершенства, которое будет усвоено человечеством лишь в будущем, – такая мысль Альфреду и в голову никогда не приходила. Он невольно дивился безумной смелости подобного стремления браминов, но, тем не менее, не мог сочувствовать их мудрости и усматривал в ней какое-то насилие. Для графа не подлежало сомнению, что всякая ступень развития должна быть пройдена и пережита нормальным путем. По его понятиям всякое приобретенное достояние следует предварительно упрочить за собой, а затем уже стремиться к дальнейшему. Наша задача не может состоять в том, чтобы слить в одно – работу нескольких воплощений и таким образом как бы промчаться через предназначенное пространство вместо того, чтобы пройти его не торопясь. Подобное стремление понятно, как следствие религии, которая сразу предписывает человеку конечную и высшую цель – уподобление божеству. Но таким безумно смелым напором вперед – цели этой достигнуть нельзя. Как жизненная цель единичных личностей, подобное стремление еще возможно, но для народных масс это положительно утопия. Главная забота государственных правителей сводится к медленному, но постоянному развитию общенародной культуры и, но мнению Альфреда, наша европейская культура грешит именно тем, что предоставляет преимущества каким-нибудь десяти тысячам избранных, тогда как бездействующая масса народа отстает, более того, целые слои населения оставляются в состоянии недостойном человека. Граф был убежден, что причина наших социальных зол кроется именно в той зияющей бездне, которая лежит между просвещенным меньшинством и невежественной массой.

Тем не менее, личность брамина, в которой олицетворялось высоко парящее стремление индусских мудрецов, внушала Альфреду чувство невольного благоговения. Перед ним стоял мудрец, отрешившийся от остального человечества, отступивший в сторону от мира и не принимавший участия в общей работе своего поколения. Подобное явление, во всяком случае, величественно, хоть, может быть, и достойно порицания.

Альфред целыми днями отдавался мыслям, на которые навел его брамин, что было, впрочем, вполне естественно, потому что и сам он отрешился уже от остального человечества и был, как бы устранен от всего мирского. Со времени смерти Мойделе и еще более со смерти друга, вся работа его ума, все его помыслы и чувства были, главным образом, обращены к миру невидимому. Для нашего же мира он словно умер и единственной нитью, связывавшей его с жизнью, была мысль об Эммануиле. Помимо этого ему больше нечего было ожидать от судьбы. Сам по себе он ничего не мог иметь против отрешения от мира. Раз, что личная жизнь для него кончилась, то понятно, что и свет ничего не потерял бы с его удалением.

Таким образом, слова брамина пали плодотворным семенем на подготовленную почву, и семя это неминуемо должно было пустить корни. К тому же присоединилась еще и болезненная мысль, которая давно и бесповоротно поработила Альфреда. Он был убежден, что все те, кого он любил, должны были пасть жертвой несчастья, причина которого лежала в нем самом. Ему казалось, что очередь дошла до Леоноры, единственной оставшейся из всех близких ему. Для того, чтобы спасти сестру, он должен был жить в разлуке с ней и, значит, отказаться даже от своей ближайшей задачи. При таких условиях жизнь становилась для него ничего не стоющей ношей, которую он принужден был нести, потому что не мог и не хотел избавиться от нее. Вот этот-то пробел в его существовании пополнился теперь благодаря разговору с брамином. В Альфреде созрело твердое решение не возвращаться на родину раньше указанного дня двадцатой годовщины со смерти Мойделе. Он непоколебимо верил, что именно тогда осуществится видение Гассана и будет найден Эммануил, а пока следовало чем-нибудь наполнить предстоящие долгие и тяжелые годы. Путешествовать по чужим краям в качестве туриста было эму не по вкусу. Весь его интерес сосредоточился на занятиях наукой, которая давно уже заинтересовала его сама по себе. Помимо субъективного интереса, она давно уж получила в его глазах большую цену с чисто объективной стороны. По определению Генриха, выбор мистики ограничивается двумя задачами. Из них Альфреду представлялась наиболее достойной внимания та, на которую напирал брамин, а именно, вопрос об общении нашего мира с загробным или, если можно так выразиться, о сращении нашего мира с невидимым. Хоть подобное стремление, по его мнению, и не соответствует целям природы и даже противоречит нашей земной задаче, но по отношению к нему самому, оно было, во всяком случае, вполне применимо. Судьба коротко подрезала ему крылья и для земного полета они не могли уже больше отрасти.

Всецело поглощенный своими мыслями, Альфред незаметно дошел до того места, где дорога, окаймленная малорослым кустарником, спускалась к реке. Он остановился и стал всматриваться в быстро катившиеся волны. В их равномерном, тихом журчании слышалось, словно течение времени, которое с каждой переживаемой минутой превращает настоящее в прошедшее. Так, минута за минутой постепенно уходило в вечность его собственное и всякое бытие. Граф подумал о многозначительном слове, которое произнес Будда, испуская дух: «Все скоротечно!» Такую же истину изрек позже и греческий философ Гераклид, выразивших в двух словах суть всего мирового процесса: «Все проходит!» пробормотал про себя Альфред. Сознание это не угнетало его. Ведь и его собственная жизнь была, значит, только преходящим бременем.

Медленно подвигаясь, граф дошел, наконец, до опушки леса. Здесь, вблизи одного источника, был расположен уединенный жилой дом. Усталый от жары, Альфред решился войти. Единственным обитателем жилища оказался один купец – магометанин; старик радушно приветствовал гостя на английском языке. Из последующего разговора выяснилось, что за несколько месяцев перед тем он схоронил свою жену и остался совсем одиноким на свете. С тех пор старик только и помышлял о том, чтобы уехать из Индию, исполнить священный долг поклонения гробу пророка, а затем провести остальную жизнь на своей родине, в Багдаде.

Альфред попросил позволения осмотреть дом внутри, на что хозяин тотчас же согласился; помещение оказалось не велико, но очень уютно устроено. Магометанин показал гостю все, что принадлежало к его собственности: небольшой участок леса, огород и прилегающий клочок земли; каково же было удивление старика, когда знатный иностранец в коротких словах предложил ему продать свою собственность. Предложение это пришлось купцу как нельзя более кстати. Он предъявил крайне скромные требования, так что продажа немедленно и состоялась, а несколько дней спустя, вновь приобретенная собственность была законным порядком утверждена за Альфредом.

По осмотру ближайшей к дому окрестности, оказалось, что он был в нескольких шагах от монастыря, в котором жил брамин. Альфред прошел лесом к берегу реки, которая медленно и неслышно текла в своем широком русле, словно боялась нарушить покой мудреца, готовившегося отрешиться от мира.

Прежде всего, граф позаботился о своем верном слуге Франце, который не мог привыкнуть к местному климату и хворал уже некоторое время; к его немалому удовольствию, Альфред предложил ему вернуться на родину, но как ни хотелось Францу воспользоваться этим предложением, а все же перспектива расстаться со своим барином сильно опечалила его, и он выпросил себе позволение остаться при графе, пока не найдется на его место другой, вполне надежный слуга.

Уступая настояниям Франца, Альфред нанял одного туземца, особенно рекомендованного ему. Этот новый слуга свободно говорил по-английски, был очень сведущ в кулинарном искусстве и хвалился далее совсем особыми заслугами: будто-бы один английский резидент, у которого он состоял на службе, очень ценил его как переводчика индийских книг и что, кроме того, ему случалось даже исполнять обязанности секретаря.

По пришествию нескольких недель, после формального ввода во владение, Альфред занялся устройством своего нового жилища, куда перевез и весь запас книг, приобретенных им с целью изучения индийской религии. Затем потребовалось еще несколько дней для того, чтобы написать письма на родину, а также и отправить все необходимые инструкции заведующему делами, в Вену. К этим бумагам Альфред присоединил на всякий случай и свое вполне оформленное духовное завещание, в котором наследницей его была утверждена Леонора. Францу же была назначена пенсия и, кроме того, граф обеспечил его постоянной должностью в замке Карлштейнов.

Когда все дела были приведены в порядок, граф снарядил в путь своего верного слугу. Проводив Франца до пристани, Альфред простился с ним на пароходе. Как завидовал он своему слуге, который не был лишен права вернуться на родину. Это была минута тяжелого искушения для графа, но он был непоколебим в своем решении остаться на чужбине добровольным изгнанником до поры до времени.

Альфред в последний раз горячо обнял своего слугу и, благословив его на дальний путь, поспешил удалиться из толпы, собравшейся на пристани. Выйдя на берег, он долго провожал взглядом отплывавший пароход, который быстро удалялся, направляясь к горизонту, и, наконец, совсем скрылся из глаз, оставив за собой тонкую струйку дыма, медленно поднявшуюся вверх. Когда исчез этот последний след, Альфреду стало жутко и страшно за самого себя. Отплывший пароход увез его верного слугу далеко на родину, а сам он был обречен отныне на долголетнее тяжелое одиночество.

Загрузка...