Глава 5

Когда я открываю глаза, он там. У меня подкашиваются ноги, я начинаю оседать на пол, но бабушка Пегги крепко держит меня за руку, и я чувствую ее поддержку.

Я заставляю себя взглянуть на него. Я часто дышу и чувствую, что могу грохнуться в обморок.

Пегги наконец отпускает мою руку, и я, пошатываясь, иду к окну и прислоняюсь к подоконнику.

Он нисколько не изменился за те восемь лет, пока я его не видела. Он лежит на огромной больничной кровати, одна сторона которой немного приподнята, чтобы его голова оказалась выше ног. Глаза вращаются в глазницах, кожа воскового цвета и покрыта капельками пота. Трубка, через которую ему поступает питание, змеей петляет от его живота вверх к специальному мешку. Жидкость, которая поступает ему прямо в желудок, выглядит омерзительно, при взгляде на нее меня начинает подташнивать. Мне кажется неправильным, что его внутренние органы все еще работают. Они сами качают то, что надо, выводят то, что не надо, тело получает кислород и питание, и сам он в этом, можно сказать, не участвует. Его тело не функционирует, но его присутствие все равно ощущается.

Рядом с кроватью стоит инвалидная коляска с электроприводом. Я помню, как сиделки пересаживали его в коляску, когда я приезжала их навестить. Пегги болтала с ним, спрашивала, куда бы он хотел поехать, так, будто он ей может ответить, но этого, конечно, никогда не происходило. Как и дом, он одновременно и притягивает, и отталкивает меня.

Джозеф находится в состоянии овоща с той самой ночи, хотя больше его так не называют. Теперь говорят «не реагирует на сигналы и не демонстрирует реакции на раздражители». Он и не бодрствует, и не спит. На протяжении всего моего детства я приезжала навестить бабушку Пегги и Джозефа. Конечно, часть меня ненавидела Джозефа. Я знала, что он натворил, и знала, что он виноват в том, что у меня нет ни мамы, ни папы. С другой стороны, он выглядел таким несчастным на этой огромной кровати. Я ничего не помню из того, что происходило до убийств, но любовь к нему сохранилась как что-то на уровне мышечной памяти. В общем, я одновременно и любила, и ненавидела его. Этот постоянный конфликт на меня все время давил. После того как я ушла из дома и переехала в Эшборн, я решила больше сюда не приезжать, не рисковать тем, что люди догадаются, кто я, и почувствовала огромное облегчение от того, что больше не буду видеть Джозефа.

Пегги идет в дальнюю часть комнаты к старому проигрывателю, ставит пластинку и опускает иглу. Громко звучит вальс, кажется, что скрипки и струнные играют не в унисон. Я уверена, что музыка, которую бабушка ставила в моем детстве, звучала гораздо лучше, чем эта.

Как я могу танцевать, когда она умирает? И как я могу отказаться?

Она кладет руку на мою поясницу и слегка подталкивает меня. И вот я уже вроде как танцую и чуть не врезаюсь в инвалидную коляску Джозефа. Я мечтаю, чтобы музыка и движение очистили мое сознание от дурных мыслей, как это происходило, когда я была ребенком.

– Эта комната всегда идеально подходила для танцев, – говорит Пегги и взмахивает рукой. Каким-то образом этим жестом она охватывает и высокий потолок, и паркетный пол, и арочные окна, но не члена семьи, ставшего овощем.

Когда мы, пританцовывая, продвигаемся по комнате, я пытаюсь представить, как бы мы жили, если бы были обычной семьей, Пегги не умирала, Джозеф был бы моим старшим братом, наблюдающим, как мы танцуем с бабушкой. Как оно было бы, если бы я жила, окутанная теплой любовью моих родственников, любовью, которая воспринимается как должное, потому что я не знала бы ничего другого. Если бы все улыбались и смеялись и, возможно, аплодировали бы нашим ужасным танцам. Я не могу это представить. Мне было пять лет, когда все случилось. Я никогда не знала, что такое нормальная жизнь и нормальная семья.

– Пожалуйста, давай остановимся, – наконец говорю я, когда понимаю, что Пегги тяжело дышит, ее кожа покраснела и покрылась пятнами. Может, все дело в розовом отсвете от болота, свет от которого попадает в эту комнату через рифленое стекло старых окон, но я думаю, что все-таки дело не в болоте, а в ней.

– Я хочу снова что-то делать, – объявляет она. – Пока не стало слишком поздно. Я так мало пожила. Я не думала, что это растянется так надолго. Я отказалась от всего. Двадцать лет! Посмотри на меня, посмотри, какой я стала. Отекшие ноги, морщинистое лицо.

Меня совершенно не волнуют отекшие ноги и морщинистые лица. Я всегда за несовершенства. Мне нравятся люди с родимыми пятнами на лице, с искривленными позвоночниками, кривыми ногами, старики, у которых кожа напоминает выжженную землю. Все это – подарок для меня. Но мне грустно из-за того, что она потеряла. Ее жизнь тоже была разрушена этим парнем – мужчиной, – которого она, похоже, обожает, несмотря на то что он сделал.

Я слышу какой-то шум за спиной и подпрыгиваю.

– Что это?

– Вероятно, просто ветер, – отвечает Пегги. – Но, может, стоит проверить двери и окна?

– О боже, я не могу допустить, чтобы меня видели.

Подростки приезжают к Красному дому, чтобы продемонстрировать, какие они смелые, подначивают друг друга, снимают глупые ролики и выкладывают их в «Тик-Ток». Пегги приходится на них кричать и грозить, что выпустит змей Джозефа.

Я отпускаю руку Пегги и плотно задергиваю шторы, затем бегу проверить все окна на первом этаже и дверь черного хода, через которую из кухни можно попасть во двор, к старым овчарням.

Там никого нет.

Я возвращаюсь и слышу, что Пегги прибавила громкость. Она снова меня хватает и начинает вальсировать. Выходит у нас не очень. Джозеф напоминает ядро, а мы – электроны. Он выглядит еще более неподвижным из-за нашего движения. Он издает стон, словно напоминая нам, что он все еще жив.

Пегги отпускает меня и подходит к Джозефу, изменяет положение его руки, чтобы кисть больше не была скручена и не тянулась к лицу. Локоть и запястье свело спазмом, а выглядит это так, словно он пытался выцарапать себе глаза.

– Ну вот. Теперь он хорошо выглядит, – говорит она, я ловлю ее взгляд, и она все понимает. Ничего «хорошего» тут нет. Я понимаю, что любовь из моих воспоминаний ушла, мышечная память больше ничего не подсказывает. Я чувствую только грусть из-за того, что Пегги потратила свою жизнь на уход за ним.

Она опускается на один из двух современных стульев, стоящих у окна. Как и все предметы в этой комнате, их подбирали с учетом того, чтобы их можно было легко мыть и дезинфицировать, чтобы Джозеф не подхватил инфекцию, ведь инфекции убивают таких людей. Я усаживаюсь на второй стул.

Пегги кивает на Джозефа.

– Он неплохо выглядит, правда?

– М-м, – неопределенно произношу я.

Он на самом деле выглядит моложе своего возраста. Но ведь ему не нужно оплачивать счета, сдавать экзамены, угождать начальству и покупателям. Пегги любит его по-настоящему, бескорыстно и безоговорочно, и терпеливо ухаживает за ним каждый день. Я никогда не понимала, как так можно после того, что он сделал. Каждый раз, когда я видела его, будучи ребенком, меня изнутри разрывали противоречивые эмоции. Пегги тоже так себя чувствует все время? Но как только я пыталась затронуть эту тему, она просто замолкала.

– Почему ты так его любишь? – вырывается у меня. – После того, что он сделал?

Мы впервые за долгие годы говорим о Джозефе. Боюсь, заканчивается то время, когда я притворялась, что его просто не существует.

На этот раз Пегги мне отвечает. Без промедлений.

– В этом нет никакой тайны, – говорит она. – Семья – это все. Нужно делать все необходимое. И я верю в прощение. Двадцать лет назад он совершил ужасную, на самом деле ужасную ошибку, но, боже праведный, он за нее заплатил. Кто я такая, чтобы сейчас его судить? Никто из нас не идеален.

Ну, это правда. Никто из нас не идеален. Но ее ответ не кажется мне правдивым. Она ответила слишком быстро, словно отрепетировала его заранее. Интересно, это просто инстинкт? Может, она так долго любила его до трагедии, что просто не смогла прекратить его любить и после?

Глаза Джозефа резко поворачиваются в моем направлении, и у меня все внутри холодеет. Кажется, что он в сознании. Но Пегги ведь добилась, чтобы после аварии к нему подключали электроды и проводили радиооблучение, пытаясь что-то обнаружить у него в мозгу. Там не было ничего.

Когда я раньше приезжала сюда, я обычно разговаривала с Джозефом. Я могла сказать что угодно, ведь его я не могла ни шокировать, ни разочаровать. Мне нравилось с ним разговаривать, даже несмотря на возникавшие при этом чувства. По крайней мере, тогда никто не пытался анализировать мои эмоции, я могла позволить им прибывать и убывать, как приливам. А то, что он сделал, было таким жутким, таким катастрофичным, что казалось почти нереальным, в особенности после того, как бабушка Пегги стала игнорировать случившееся. И только когда я повзрослела, факты закрепились у меня в сознании, и я больше не могла справляться с противоречивыми эмоциями, которые он вызывал.

Очевидно, что в первые дни после аварии полиции очень хотелось допросить Джозефа. Они хотели, чтобы дело передали в суд, хотели обвинительный приговор. Очень утомительно, если ваш убийца даже не приходит в себя и не воспринимает вопросы. Они думали, что он может и симулировать. Был один тип, который два года симулировал кому, чтобы не пойти под суд за мошенничество. Полиция поймала его, когда он оставил в компьютере фотографии с отдыха, на которых они с женой в «Леголенде»[2], что, как по мне, показало отсутствие последовательности в действиях этого мужчины. В нашем случае полиция в конце концов признала, что Джозеф ни в какой «Леголенд» не поедет и судебного процесса над убийцей тоже не будет. Я так и не решила, хорошо это или плохо. Дядя Грегори и тетя Делла говорили, что хорошо. Трагедия нашей семьи не будет выставляться напоказ. Но иногда у меня возникало ощущение, что смерть моих родителей и маленького брата ничего не значила.

Боковым зрением я замечаю какое-то движение и понимаю, что с Пегги что-то не так. Она наклонилась вперед на стуле. Глаза у нее широко раскрыты, лицо неподвижно. Я тянусь к ней, чтобы помочь, но не успеваю ее подхватить, и она соскальзывает со стула на пол.

* * *

Пегги сидит за кухонным столом, маленькими глотками пьет сладкий чай, который я для нее заварила. Ведь в таких ситуациях пьют сладкий чай, правда? Я сижу напротив нее и тянусь через весь стол, чтобы ее касаться. Старый холодильник фирмы «Смег» громко работает в углу.

– Как ты себя чувствуешь? – спрашиваю я.

– Со мной все в порядке. Ничего не случилось. Не суетись.

– Ты лечишься от рака?

Она качает головой.

– Пусть лучше у меня будет несколько нормальных месяцев жизни, чем несколько паршивых лет. В любом случае вылечить они меня не могут.

– Мне очень жаль, – говорю я. – Я тебе помогу. Я сделаю все, что ты хочешь.

Она поднимает лицо и поджимает губы.

– Когда-то нам всем суждено умереть, – объявляет Пегги, и я понимаю, что она ставит точку в этом разговоре. Мое сочувствие ей не нужно. И как я могу позволить себе развалиться на части, если она так хорошо держится?

– Ты на самом деле очень плохо выглядела, – говорю я ей про то, что случилось чуть раньше. – Ты не просто так упала. Нам нужно кого-то вызвать, чтобы тебя проверили.

– Нет! – Чашка опускается на стол с глухим стуком. – Пожалуйста, Ева, не нужно. Со мной все в порядке. Сиделки и социальные работники приходят каждый день, здесь всегда кто-то есть на тот случай, если мне потребуется помощь. Пожалуйста, никому не рассказывай. Не говори Грегори. Он и так уже беспокоится из-за рака.

Грегори – это мой дядя, брат моего отца и второй сын Пегги, с которым я жила с пяти до семнадцати лет. Он всегда очень остро на все реагирует. Но, может, в данной ситуации так и нужно. Может, это я неадекватно реагирую.

– Я должна кому-то сказать, Пегги. А что, если приступ повторится?

– Нет, пожалуйста, не надо. Прошу тебя ничего никому не говорить. Ты не понимаешь. Доживаешь до определенного возраста – и вдруг тебе не разрешают больше самой принимать решения. К тебе начинают относиться как к ребенку. – Она снова берет свою чашку, рука у нее дрожит. – Никому не расскажешь про то, как я упала?

– Наверное, нет. Если ты этого не хочешь. – Она так давит на меня, что я вынуждена пообещать, хотя прекрасно понимаю, что мне следует кому-то сообщить о случившемся.

– Спасибо, Селестина, – шепчет Пегги.

– Не называй меня так, – прошу я. – Это больше не мое имя.

– Прости. Хорошо, что ты его поменяла, но мне все еще его не хватает.

Я не отвечаю. Я не могу сказать, что тоскую по этому имени. Оно было слишком длинным и привлекало к себе внимание. Само по себе казалось важным. Как я могла исчезнуть с таким именем?

– Итак, я сказала, что хочу попросить тебя об одном одолжении, – продолжает Пегги таким тоном, который заставляет меня ее внимательно слушать.

– Да, – киваю я и думаю: «Пожалуйста, пусть только это не имеет никакого отношения к Джозефу».

– После того, как я умру… – Она сглатывает.

Мне инстинктивно хочется сказать, что она не умрет. Но я не говорю, потому что она на самом деле умрет, и мне не хочется ее перебивать сейчас и оттягивать момент, когда она готова перейти к сути.

– Кто-то должен проследить, чтобы Джозефу был обеспечен хороший уход, – объявляет она.

Я не отвечаю, и она продолжает надтреснутым голосом:

– Я знаю, что прошу у тебя очень многого, Ева. От тебя не требуется самой ухаживать за ним. Только проверяй, чтобы уход за ним осуществлялся должным образом.

– Но, бабушка, я…

– Понимаешь, я хочу, чтобы он остался здесь. В этом доме все для него обустроено. Можно нанять сиделок с проживанием. Я оставила на это деньги.

– Не думаю, что смогу, бабушка… – Я замолкаю. Есть столько вещей, которые я не могу сделать. Я не могу регулярно сюда приезжать, участвовать в уходе за Джозефом, вести себя, как его сестра.

– Ты – единственный человек кроме меня, которому не все равно, – говорит мне Пегги. – Артур его презирал. – Артур был ее мужем, моим дедушкой. Мне он никогда не нравился. Он был летчиком и почти все время отсутствовал – он или летал, или играл в гольф. Дедушка умер пару лет назад. – Твой дядя Грегори хочет, чтобы Джозеф умер. Но тебе ведь не все равно, правда? Ты – единственная, кто когда-либо его навещал. Ты же с ним разговаривала, рассказывала ему о своей жизни. Сейчас он уже не тот человек, который убил твою семью. Теперь он просто несчастный больной человек.

Это действительно так? Никто не может сказать, что сейчас происходит у него в голове, а ведь именно наш разум и мысли делают нас теми, кто мы есть. И разве кто-то остался таким же, каким был двадцать лет назад? Я не знаю, что думать, но бабушка совершенно точно хочет от меня слишком многого.

– Ему будет лучше в больнице – высказываю свое мнение я.

– Нет, Ева… Они не обеспечат ему должный уход.

– Что ты имеешь в виду?

Она медленно закрывает глаза, потом открывает снова.

– Они не считают его жизнь ценной, но она ценна. Пойдем снова в гостиную. Я тебе должна кое-что объяснить по поводу него. Все обстоит не так, как ты думаешь.

– О, только не сейчас, бабушка. Пожалуйста. Можно в другой раз? Сейчас я хочу сосредоточиться на тебе. – Я не могу снова видеть Джозефа. Пока не могу.

– Хорошо. Да, конечно. В следующий раз. Но ты проследишь, чтобы о нем хорошо заботились? Здесь, в этом доме? Пожалуйста, обещай мне это сейчас.

Она начинает волноваться, и я беспокоюсь, не станет ли ей от этого хуже.

– Хорошо, я обещаю, – говорю я.

Я снова с ней поговорю после того, как она успокоится, а я сама смирюсь с ее диагнозом. Я объясню, что не могу это сделать. Пегги говорит, что он теперь не тот человек, которым был двадцать лет назад, но это не совсем так. А я не такая, как Пегги. Я не могу его простить.

– О, моя дорогая, спасибо! – Она берет меня за руку и сжимает своей сухой холодной ладонью.

Пока я стараюсь не расплакаться, Пегги решительно рассказывает о разных вещах, кроме своего рака, – о том, как защитники дикой природы работают на болоте, о том, что возвращаются насекомые и цапли.

Но я совсем не думаю о дикой природе. Я могу думать только о том, что Пегги скоро умрет и оставит меня одну с Джозефом.

Загрузка...