Глава I

Твоя мать была образцом добродетели, и она говорила: ты – моя дочь; твой отец был князем Милана и имел единственную наследницу принцессу; это неплохое происхождение.

«Буря»

Мой дядя Ро и я только что совершили дальнее путешествие на восток и после долгого отсутствия, длившегося пять лет, вернулись, наконец, в Париж. Мы возвращались через Египет, Алжир, Марсель и Лион и целых восемнадцать месяцев не имели ни одной строчки известий из Америки. Несмотря на все принятые нами меры для того, чтобы нам высылали нашу корреспонденцию на разные банкирские дома Италии, Турции и Мальты, мы не застали нигде ни одного письма.

Мой дядя долго путешествовал по Европе или, вернее, долго проживал в ней, так как из пятидесяти девяти лет своей жизни он не менее двадцати провел вне своей родины – Америки.

Старый холостяк, без всяких определенных занятий, получавший довольно кругленький доходец со своих поместий, становившихся год от года более доходными, благодаря возрастающему развитию соседнего с ним города Нью-Йорка, мой дядя, имея склонность к путешествиям, проводил большую часть своей жизни там, где находил возможность лучше удовлетворять всем своим вкусам.

Хедж Роджер Литтлпедж, младший сын деда моего Мордаунта Литтлпеджа и его жены Урсулы Мальбон, родился в тысяча семьсот восемьдесят шестом году. Отец мой Мальбон Литтлпедж был старшим сыном деда, и если бы он пережил своих родителей, то унаследовал бы от них громадное поместье Равенснест («Воронье гнездо»). Но мой отец скончался молодым, а потому, по достижении восемнадцатилетнего возраста, я получил все то, что должно было быть его законной частью.

Мой дядя Ро на свою долю получил Сатанстое (Чертов палец) и Лайлаксбуш (Сиреневый куст), две загородных дачи, при которых имелись и небольшие фермы, которые хотя и не могли быть названы поместьями в строгом значении этого слова, но, в сущности, были не менее доходными владениями, чем даже все необозримые луга, поля и пашни Равенснеста. Дядя мой был богат, и все мы были прекрасно обеспечены: тетки мои имели крупные капиталы в различных облигациях и верных закладных, а также в городских акциях; сестра же моя Марта располагала состоянием по меньшей мере в пятьдесят тысяч долларов наличными деньгами. У меня тоже было немало городских акций, которые с каждым годом повышались в цене и давали прекрасные доходы. Статья о неприкосновенности капитала и процентов до моего совершеннолетия в течение семи лет немало способствовала изрядному приращению моих капиталов, надежно помещенных под проценты в обществе штата Нью-Йорк. Эта статья, или, вернее, оговорка в завещании гласила, что я вступлю во владение всем моим состоянием не ранее, чем мне исполнится двадцать пять лет. Коллегию я окончил к двадцати годам, и дядя Ро предложил попутешествовать, чтобы пополнить пробелы моего образования. Так как такого рода перспектива всегда является заманчивой для молодого человека, то мы, недолго думая, отправились в путь как раз в то время, когда окончился несколько задержавший нас финансовый кризис тысяча восемьсот тридцать шестого – тридцать седьмого годов. В Америке требуется не меньше усилий для того, чтобы сохранить в целости свои капиталы, чем для того, чтобы их нажить.

Звали меня так же, как и дядю моего, Хеджес Роджер Литтлпедж, но меня называли Хегс, тогда как дядю вся родня звала Роджер, Ро и Хедж, смотря по тому, как кому нравилось.

У этого добрейшего дядюшки Ро была своя особая система снимать повязку с глаз американцев и очищать от тины провинциализма республиканские алмазы.

По его мнению, следовало начинать непременно с азбуки и уж затем переходить последовательно к литературе и математике. Но, впрочем, это требует кое-каких пояснений. Дело в том, что большинство путешествующих американцев высаживается в Англии, стране наиболее передовой по части материального развития, а затем отправляются в Италию, иногда в Грецию, а уж Германию и другие менее деятельные северные страны оставляют обыкновенно напоследок. Но дядя мой находил нужным начинать с древних и кончать новейшими народами и странами, хотя и сознавал, что таким путем отчасти умаляется прелесть новизны. Так, например, американец, прибывший прямо с родного западного материка, конечно, может наслаждаться и в Англии воспоминаниями прошедшего, но эти самые воспоминания прошлого покажутся ему и бледными, и мало интересными после того, как он успел уже повидать и храм Нептуна, и Колизей, и Парфенон или, вернее, то, что еще уцелело от них. Так было и со мною. Сойдя на берег в Ливорно, мы в течение года объехали Италию. Затем через Испанию и Францию добрались до Парижа, а уж оттуда отправились в Москву и к берегам Балтийского моря. Следуя далее этим путем, мы направились в Англию, причем избрали путь на Гамбург. Объехав все уголки Соединенных Британских Королевств, все древности которых мне показались весьма интересными в сравнении со всем тем, что я уже видел, мы, наконец, вернулись в Париж, где самородному американскому алмазу надлежало приобрести необычайный блеск и чудную шлифовку.

Мой дядя Ро особенно любил Париж, где приобрел собственный небольшой отель, в котором постоянно оставлял для себя роскошно убранную, прекрасную квартиру, занимавшую весь первый и второй этажи. Остальную часть дома занимали жильцы. Иногда, когда дядя отлучался из Парижа на время более полугода, он, в виде особой милости, соглашался сдать и свою квартиру какой-нибудь знакомой семье американцев. И в таких случаях вся сумма наемной платы употреблялась им на обновление обстановки и приобретение новых ценных вещей.

По возвращении нашем из Англии мы провели целый сезон в Париже, посвящая все время исключительно шлифовке самородного алмаза. Когда моему дяде вдруг пришла фантазия, что мне необходимо побывать на востоке, он и сам еще дальше Греции ни разу не бывал, и потому решился сопутствовать мне и на этот раз.

За это время мы посетили Грецию, Константинополь, Малую Азию, Святую землю, Аравию, Красное море и Египет. Мы отсутствовали более двух лет и уже очень давно не получали никаких известий из Америки.

В письмах, получаемых нами ранее, ни одним словом не упоминалось о наших общих семейных и денежных делах. Мы знали только, что акции различных банков стояли высоко и что повсюду наши переводы выплачивались нам с готовностью и без малейших затруднений.

Но вот все наши странствования окончены, и мы, наконец, снова в стенах прекрасного Парижа. Наш почтовый дормез подвез нас прямо к роскошному отелю дяди на улице Сен-Доминик, а час спустя мы сидели уже за обедом под своим собственным домашним кровом. Жилец, занимавший в наше отсутствие квартиру дяди, выехал из нее согласно условию за месяц до нашего возвращения. В течение этого месяца старый консьерж с женой успели все привести в порядок, поправить и возобновить, нанять необходимую прислугу, а главное, отменнейшего повара, и приготовить все к нашему возвращению.

– Надо признаться, Хегс, что в Париже можно прекрасно жить, если только обладаешь «умением жить». Но вместе с тем, мне что-то очень хочется подышать воздухом нашей далекой родины. Можно и говорить, и думать все что угодно об удовольствиях, удобствах и столе Парижа, но все же нет ничего, что бы могло сравниться с родным гнездом.

– Да, я тоже говорил вам, дядя, что Америка – прекрасная страна, чтобы покушать и попить, каковы бы ни были во многом другом ее недостатки.

– Ты говоришь: прекрасная страна, чтобы покушать и попить. Ну да, но только при условии суметь избавиться от излишнего жира и заручиться прежде всего приличным поваром. А впрочем, ведь между кухней Новой Англии и центральных штатов такая же разница, как между английской и немецкой кухней, то же самое можно сказать и про центральные южные штаты, в которых стол напоминает до некоторой степени кухню Вест-Индии, тогда как кухня средних штатов почти та же, что и английская, если прибавить к ней кое-какие наши отличнейшие блюда, как, например, баранья голова, железница[1], водяная птица и многие другие.

– Не предложить ли тебе, Хегс, немного этого неизбежного «poulet a la Marengo?» Ах, как бы я желал, чтобы то была наша американская дворовая птица с добрым ломтем дикого поросенка! Словом, я чувствую себя сегодня завзятым патриотом, мой милый Хегс!

– Это весьма естественно, дядя Ро, и я готов обвинить себя в том же грехе. Ведь вот уже пять лет, как мы вдали от родины; мы так давно не имеем оттуда никаких вестей, да и к тому же мы знаем, что теперь наш Джекоб (то был вольноотпущенный из негров, находившийся в услужении у дяди), мы знаем, – говорю я, – что Джекоб отправился за нашими газетами и письмами, и потому невольно переносишься душой и мыслью по ту сторону Атлантического океана. Я убежден, что завтра у нас обоих будет легче на душе, когда мы успеем ознакомиться с содержанием наших писем и газет.

– Знаешь что, Хегс, выпьем-ка мы с тобой по старому нью-йоркскому обычаю! Покойный твой отец и я никогда бы не подумали омочить губы в стакане доброй мадеры без того, чтобы не сказать друг другу: «Твое здоровье, Малх!» – «Твое здоровье, Хегс!».

– Да, хотя обычай этот уже немного устарел, но у американцев он стал почти священным, так как они долее всех других придерживались этого обычая, а потому я с радостью буду пить за ваше здоровье.

– Спасибо, Хегс!.. Анри!

Так звали дворецкого моего дяди, которому этот последний, во все время нашего отсутствия в Париже, продолжал полностью выдавать содержание с тем, чтобы раз вернувшись быть уверенным, что этот добросовестный и честный человек вновь примет на себя все хлопоты по дому и хозяйству.

– Monsieur? – отозвался Анри.

– Вот видите ли, друг мой, я ничуть не сомневаюсь в том, что это старое Бургундское – отличное вино, да и на вид оно мне кажется прекрасным; но мы сегодня хотим с моим племянником выпить по-американски, и потому я думаю, что вы нам не откажете в стакане доброй мадеры.

– Я очень счастлив, что могу вам этим услужить, monsieur, сию минуту!

Мы с дядей выпили его любимой мадеры, хотя о качестве ее я бы не мог сказать ничего особенно лестного.

– Что за прекрасный фрукт эта Ньютаунская ранета! – воскликнул за десертом дядя, вертя в руках полуочищенную грушу. – Французы так много говорят здесь про свои пресловутые «poires de beurre»[2], но на мой вкус они не могут выдержать сравнения с теми ранетами, какие мы имеем в Сатанстое; кстати будь сказано, эти ранеты даже гораздо лучше тех, что получаются по ту сторону реки в самом Ньютауне!

– Вы правы, дядя, ваши груши превосходны, и ваш фруктовый сад в Сатанстое лучше всех тех, какие мне случалось видеть. Но часть его, если не ошибаюсь, взята была под квартал города Дибблтон.

– Да, чтобы черт побрал этот проклятый городишко! – воскликнул дядя. – Я очень сожалею, что уступил даже один аршин этой земли, хотя я от этой продажи выручил, в сущности, немало денег. Но что такое деньги! Они не могут нас вознаградить за то, что дорого нашему сердцу.

– Вы говорите, дядя, что получили большую сумму за тот клочок земли, а во сколько, смею спросить, ценили Сатанстое, когда он вам достался от деда?

– Уж и тогда по своей стоимости Сатанстое представлял собою довольно кругленькую сумму. Ведь это первоклассная прекраснейшая ферма и вместе с камышами и солончаками имеет не менее пятисот акров всякой земли.

– Насколько помнится, вы получили Сатанстое в тысяча восемьсот двадцать девятом году?

– Да, именно, это был год смерти моего отца. В то время эту ферму ценили в тридцать тысяч долларов, но ведь в ту пору земля в Вестчестере не имела большой цены.

– Да, знаю. Ну, а впоследствии вы продали городу около двухсот акров, в том числе значительную часть камышей, за пустячную сумму в сто десять тысяч долларов наличными деньгами, не так ли? Дельце недурное! Грех сказать!

– Наличными деньгами я получил лишь восемьдесят тысяч, а остальные тридцать обеспечены верной закладною.

– Ведь закладная же у вас цела и сейчас, насколько я знаю; эта ипотека, кажется, простирается чуть ли не на весь Дибблтон. Да, что и говорить, целый, хотя и небольшой, но все же город, может считаться недурным обеспечением для тридцати тысяч долларов.

– Оно, конечно, так, но все же, если бы мне вот сейчас вздумалось оправдать свои деньги, то, право, любой филадельфийский поверенный был бы в немалом затруднении, так как ему пришлось бы воевать с каждым отдельным владельцем городских акций.

– Хм, значит, с Лайлаксбушем вам было меньше хлопот?

– Да, там дело совсем иное. Ты знаешь, Лайлаксбуш расположен на острове Манхаттен, и нет сомнения, что рано или поздно там будет построен город. Правда, что эта ферма находится почти в восьми верстах от ратуши, но, несмотря на это, эта земля во всякое время найдет покупателя и может дать большие деньги. Да и кто может знать, что со временем город не разрастется до самого Кингсбриджа?!

– Я слышал, что вы за него взяли хорошую цену, дядя?

– Да, немало, триста двадцать пять тысяч долларов наличными. Я не соглашался на рассрочки и требовал всю сумму сразу. Теперь все эти деньги мною помещены в надежных шестипроцентных акциях компании штатов Нью-Йорк и Огайо.

– Здесь многие сочли бы это за весьма дурное помещение капиталов, – заметил я.

– Тем хуже для них! Что там ни говори, Америка – великая и славная страна; мы можем только радоваться и гордиться, что мы с тобой ее сыны, нет нужды, что в нее кидает камни чуть ли не весь крещеный мир.

– Но ведь нельзя не сознаться, что у других это желание бросать в нас камнем явилось, вероятно, просто из подражания нам, так как, поистине, если и есть такая нация, которая только и делает, что постоянно побивает сама себя камнями, так это наша возлюбленная родина.

– Да, есть грех, но это ведь не более, как пятно на Солнце! Ты повидал и ознакомился теперь довольно основательно почти со всеми народами и странами Старого Света и должен был сам лично убедиться, насколько наша родина стоит выше их всех.

– Я помню, дядя, что вы всегда так отзывались об Америке, а вместе с тем вы большую половину своей жизни, с того момента, как стали независимы, провели вне этой великой и славной страны.

– Это чистейшая случайность, дело вкусов и склонностей, мой друг; любя душевно свою родину, я не решусь утверждать, что Америка – именно та страна, где молодому человеку всего приятнее вступать в жизнь, о, нет! У нас число различных развлечений и увеселений слишком ограничено; у нас народ все больше деловой, и там живется хорошо семейным людям, имеющим свой собственный родной очаг, свою семью и свое дело; а человеку свободному, ничем не занятому, без всяких сильных сердечных привязанностей, трудно найти у нас такое разнообразие и развлечений, и наслаждений, как в этой старой части света. Мало того, я готов согласиться, что не материально, а умственно в любой столице или большом центре какого-нибудь европейского государства люди переживают за один день больше разного рода впечатлений и ощущений, нежели, например, у нас, в Нью-Йорке, Филадельфии и Балтиморе за целую неделю.

– Ну, а о Бостоне вы не упомянули, дядя! – заметил я.

– Да, о Бостоне я ничего не говорю, там все ужасно чутки и впечатлительны, а потому лучше оставить их в покое. Но если здесь, в Европе, людям праздной жизни, людям, с некоторой утонченностью вкусов и привычек, живется лучше, чем у нас, зато каждому человеку дела и плодотворной мысли, каждому филантропу, философу, экономисту найдется в Америке много материала, доказывающего превосходство нашей нации. Взгляни хотя бы на наши законы: какое удивительное равенство для всех! И все они построены на непоколебимых основах справедливости и правды, направлены на благо общества и каждой отдельной личности и одинаковы для бедных и богатых.

– Да так ли, дядя?! Равно ли покровительствуют все наши законы и бедным, и богатым?

– Ну, я готов, пожалуй, согласиться, что тут есть некоторый грех, но всему человечеству присуще некоторое пристрастие; никто не вправе ожидать здесь, на земле, полного совершенства, и в сущности, если говорить правду, то даже и пристрастие это скорее клонится в лучшую, а не в худшую сторону. Если уже неизбежно, согласно вечному порядку жизни, что во всем должна быть некоторая доля несправедливости или неравенства, то, без сомнения, лучше, чтоб это было в пользу бедняков, чем в пользу богачей.

– Нет, дядя, истинная справедливость не разбирает, кто беден, кто богат – она должна быть одинакова для всех. Мне часто приходилось слышать, что гнет и власть большинства – это самый ужасный, самый беспощадный деспотизм.

– Да, там, где этот деспотизм на самом деле существует; конечно, легче удовлетворить одного тирана, чем целую толпу тиранов, да и ответственность, если она ложится на одного, бывает несравненно тяжелее и страшнее, и самая вина проступка ярче и перед Богом, и перед людьми; вот почему я верю и понимаю, что самодержавный царь даже тогда, когда имеет наклонность быть деспотом, может быть остановлен и удержан от некоторых поступков и деяний страхом ответственности за свои поступки, если вся тяжесть этой ответственности должна пасть всецело на его голову. Но ведь у нас почти ни в чем не проявляется какой бы то ни было деспотизм, а если даже где-нибудь он существует, то уж, конечно, не в такой мере, чтобы перевесить все преимущества нашей системы правления.

– Я слышал, дядя, от очень умных людей, что первое печальное явление нашей системы, это – постепенный упадок чувства справедливости в нас самих. Судьи наши утратили мало-помалу все свое влияние, тогда как присяжные настолько же искусно и усердно создают законы, насколько обходят и преступают их, смотря по обстоятельствам.

– Во всем этом есть доля правды, Хегс, об этом я не спорю; и я не хуже тебя знаю, что в любом более или менее важном процессе принято спрашивать не то, которая из двух тяжущихся сторон права, а то, чью сторону гнут присяжные. Впрочем, я ведь вовсе не говорю о совершенстве, я только утверждаю, что родина наша – великая и славная страна, и мы с тобой можем гордиться, что старый Хегс Роджер, наш предок и тезка, вздумал сюда переселиться полтора века тому назад. Чем я особенно горжусь у нас, так это равенством всех людей перед законом.

– Да, если бы богатые имели те же права и преимущества, как беднота, тогда и я бы согласился с вами.

– Ну, да, об этом можно кое-что сказать, но это же неважно.

– Ну, а последний новейший закон о несостоятельности и банкротствах! Что вы на это скажете?

– Да что и говорить! Это, действительно, возмутительное дело!

– А случалось ли вам, дядя, слышать или читать об одном фарсе, поставленном по этому самому поводу на одной из второстепенных сцен в Нью-Йорке, вскоре после нашего с вами отъезда из Америки?

– Нет, не слыхал, хотя, говоря правду, все наши пьесы, в сущности, все те же фарсы – о них и говорить, пожалуй, не стоит.

– Нет, эта пьеса заслуживает некоторого внимания, она задумана довольно остроумно: это все та же старая история доктора Фауста, в которой молодой повеса запродал дьяволу свою душу и тело. И вот однажды вечером, когда он вместе с целой гурьбой веселых, хмельных товарищей кутил, развратничал, шумел и веселился, является к нему его кредитор и требует, чтобы его впустили. И вот он входит, на козьих ножках и с рожками на лбу, а также, если я не ошибаюсь, с длинным тонким хвостом на манер коровьего; однако Том (это имя повесы) не робкого десятка парень, его безделицей не напугаешь, он настаивает на том, чтобы его приятель Дик докончил начатую веселенькую песню, прерванную приходом незваного гостя, как-будто появление этого последнего нимало его не касалось. Но, несмотря на то, что у всей остальной компании не было никакого рода дел или условий с косматым чертом, Сатаной, все же у большинства были тайные грешки, благодаря которым все они чувствовали себя не совсем ловко в присутствии этого нового лица, и многие из них смутились, несмотря на изрядное количество выпитого вина. Однако запах серы давал о себе знать, напоминая о присутствии здесь не совсем обычного гостя; тогда Том, встав из-за стола, подходит к нему и вежливо осведомляется, по какому делу он явился сюда.

– Вот это ваше обязательство, милостивый государь, – отвечает нахалу Сатана, указывая многозначительно на некий документ.

– Ну, обязательство, так что же из того? Ведь оно, кажется, в порядке?

– Да, но разве это не ваша подпись, не ваша рука?

– Ну, да, моя, я этого не отрицаю!

– И подпись эта сделана вашей кровью?

– Да, это ваша шутовская выдумка, я вам тогда же говорил, что чернила имеют ту же цену перед лицом закона.

– Ваш срок истек семь минут и четырнадцать секунд тому назад! И я теперь требую уплаты!

– Ха, ха! Вот славный долг! Да кто же теперь платит? Даже и Пенсильвания, и Мэриленд, и те не думают платить! А, впрочем, если вы настаиваете, то сделайте одолжение, – и с этими словами Том вытаскивает из кармана бумагу и добавляет с неподражаемым комизмом: – Так вот, уж ежели вы так требовательны, вот получите – это новый закон о несостоятельности и банкротствах, подписанный Смис-Томсоном.

После этого разочарованный вконец Сатана исчез со скрежетом зубовным, бормоча всякие проклятия.

Дядя Ро рассмеялся от души; но вместо того, чтобы из моего рассказа сделать те выводы, каких я ожидал, получил после этого лишь еще лучшее мнение о нашей родине.

– Так что же, Хегс, это доказывает только, что между нами есть немало смышленых парней! – воскликнул он и даже прослезился от умиления. – Хотя есть несколько дурных и превратных законов и несколько дурных и развращенных людей, которые применяют их не так, как должно, но что же из того? Ведь говорят: в семье не без урода! А вот и Джекоб с нашими письмами и газетами! Их целая корзина.

Действительно, Джекоб, очень почтенный негр, внук старого невольника по имени Джеп, который и до настоящего времени жил на моей земле в прекрасном Равенснесте, принес нам около двухсот писем. В этот момент мы кончали десерт, и я и дядя поднялись из-за стола, чтобы взглянуть поближе на все эти конверты и обертки. Разобрать нашу почту было на этот раз дело нелегкое.

– Здесь целая дюжина писем моей сестры, – заметил я, разбирая газеты и письма, адресованные на мое имя.

– Конечно, ведь твоя сестра еще не замужем и потому имеет время думать о брате, ну, а мои все замужем и одно письмо в год – максимальная порция. Но вот дорогой почерк моей матери. Урсула Мальбон никогда своих детей не позабудет. Ну, теперь покойной ночи, милый Хегс, – добавил дядя, забрав всю свою почту, – нам на сегодня дела хватит, а завтра увидимся поутру и сообщим друг другу наши новости.

– Покойной ночи, дядя! – отозвался я. – Завтра за завтраком мы с вами побеседуем опять о нашей милой родине и о наших близких.

Загрузка...