Четвертый фрагмент

Мой брат Хулиан в детстве почти не плакал. Не подавал голоса, даже когда мать забывала дать ему бутылочку. Никогда не ныл. В ежедневной борьбе за выживание многие эпизоды нашего детства стерлись из памяти. У меня нет сведений или историй ни о моем рождении, ни о рождении Хулиана, только обрывочные воспоминания.

Каждая попытка воскресить прошлое равносильна погружению в зыбучие пески: я начинаю задыхаться. Меня до сих пор пугает мрачное место, где нас запирала мать, то самое, где она прятала и убивала доставленных ей младенцев.

Не припомню, чтобы Фелиситас участвовала в нашем воспитании. Понятие «воспитательный процесс» применимо к другим матерям, которые живут жизнью своих детей, вместе с детьми, ради детей, смотрят на мир их глазами. Когда дети создают новые семьи и уходят, мать становится слепой, теряет смысл существования, остается наедине с чужой жизнью: собственной.

Моя мать была полной противоположностью. Если бы между нами имелась связь, всего произошедшего могло бы не случиться. Возможно, она не умерла бы. Проблема наших отношений заключалась в том, что их никогда не существовало.

Я погружаюсь в зыбучие пески памяти, чтобы извлечь другое воспоминание. Однажды, когда мне было семь лет, ранним утром меня разбудило мяуканье. За два дня до того я увидел в патио кошку и оставил для нее в кустах тарелку с молоком, которую наполнял по мере опустошения. Фелиситас не любила животных. Я быстро встал с кровати и поспешил вниз – утихомирить кошку, пока мать ее не нашла. Взяв из холодильника бутылку молока, побежал туда, где прятал тарелку. Ее не оказалось на месте. Мне было холодно в одних трусах и футболке. Я лег на землю и стал шарить в кустах, шепотом подзывая животное.

Вдруг мяуканье донеслось с заднего двора. Я направился туда. Фелиситас стояла у чана с водой, окунув обе руки. «Мама?» Она не услышала. Я подумал, не лучше ли сбежать, забыть о кошке и вернуться в спальню. Меня много раз предупреждали: не суйся в заднюю часть дома или в прачечную. Решив улизнуть, я краем глаза увидел, как мать извлекла из воды какой-то объект, нечто вроде маленького мячика. Тот выпал у нее из рук, несколько капель брызнуло на меня. Мать выругалась. Затаив дыхание, я наблюдал, как она снова подняла предмет.

– Мама?

Присмотревшись, я разглядел, что это. Бутылка выскользнула и разбилась, окатив нас молоком и осколками стекла.

Фелиситас обернулась.

– Что?..

– Это ведь не?..

– Да, твоя чертова кошка, смотри, что стало с моими руками.

Покосившись на чан с водой, я заметил плавающего там новорожденного котенка.

– Вытащи его, – приказала мать. Я помотал головой. – Вытаскивай, – повторила она.

– Нет, – едва сдерживая слезы, прошептал я.

Фелиситас наклонилась и всучила мне утопленную кошку-мать (я невольно прижал ее к груди), а следом и мертвых котят. Они не умещались в руках. Один упал, я нагнулся поднять – и выронил другого. Мать дернула меня за волосы, подобрала котят и кучей вновь сунула мне. Я обхватил их покрепче.

– Шагай. – Фелиситас толкнула меня в спину. – Это ведь ты давал ей молоко? Вот почему она осталась и родила здесь, по твоей вине пришлось их утопить.

Я словно прилип к серой бетонной дорожке, не в силах сдвинуться с места, трясясь и плача. Мать снова толкнула. Я пошел. Осколки разбитой бутылки хрустели под босыми ступнями, но я не чувствовал боли. Холодная вода, пропитавшая футболку и трусы, смешалась с горячей мочой, которая текла по ногам.

Мне удалось насчитать пятерых котят, быстро, с одного взгляда, не то что в школе, где я иногда считал на пальцах. Мы подошли к картонной коробке, Фелиситас выхватила трупики и бросила внутрь, закрыла и приказала нести на пустырь, где мы оставили их посреди кучи мусора. Из-за слез я едва видел дорогу и пару раз споткнулся, не упав лишь потому, что мать мертвой хваткой держала мою футболку.

– Не люблю животных, – заявила она на обратном пути, волоча меня за шиворот. – Ступай на занятия.

Я поднялся по лестнице, ощущая в руках фантомную тяжесть кошек. Заперевшись в ванной комнате, включил воду над лоханью, разделся и начал намыливаться, чтобы смыть прилипший запах. Даже сегодня, когда вспоминаю об этом, мне чудится, что от меня воняет мертвой кошкой.

Два года спустя я все еще слышал кошачье мяуканье по ночам, как будто оно застряло в лабиринте моих слуховых проходов, не имея возможности вырваться на волю. Я прятал голову под подушкой, чтобы не видеть призрака кошки с мокрой шерстью и пустым взглядом.

– Меня преследует мяуканье, – сообщил я Хулиану в надежде, что смогу выкинуть эту мысль из головы, отпустить ее. Я никогда не рассказывал брату ни о кошке, ни о котятах, считая, что он не поймет.

– Я тоже их слышу, – медленно ответил он недавно обретенным голосом – событие, глубоко взволновавшее Исабель и едва ли заинтересовавшее родителей. Хулиан заговорил благодаря настойчивости Исабель, которая в течение дня выполняла роль суррогатной матери, а вечером возвращалась домой, к своему сыну Хесусу.

– Слышишь? Значит, ты видел, как мама утопила кошку с котятами?

Хулиан помотал головой и сделал знак руками. До того как он начал говорить, мы общались на языке жестов. Заткнись, без слов сказал он, слушай.

Действительно, откуда-то доносилось мяуканье.

Я стоял неподвижно, затаив дыхание, с таким усилием вслушиваясь каждой клеточкой тела, что мог различить в тишине биение наших с Хулианом сердец.

– Чем вы тут занимаетесь? – В комнату вошла Исабель, как всегда по утрам. – Почему до сих пор в пижамах? Опоздаете в школу. Что-то случилось?

Мы оба подпрыгнули от неожиданности.

– Ничего, – с поразительным спокойствием ответил Хулиан, а я встал с пола и покачал головой, не представляя, как объяснить Исабель, что мы делаем.

Хулиан обладал иным складом ума, он никому не доверял, в школе проводил весь день в одиночестве, никогда не играл с другими детьми. Во дворе на перемене он убивал муравьев, пауков и всех насекомых, какие ему попадались. Я пробовал затеряться среди других – безуспешно: я был сыном людоедки из сказок, и в моих жилах текла та же проклятая кровь.

После занятий мы вернулись с Исабель и побежали к себе в комнату. Хулиан, судя по всему, забыл про мяуканье, и я, чтобы вновь его расслышать, попросил брата не шуметь. Однако в этот час на проспекте было слишком оживленное движение машин и людей, и добиться необходимой тишины не удалось.

Остаток дня мы провели за домашними заданиями и на улице. Нас собралась компания из пяти мальчиков разного возраста; Хулиан был самым младшим. Я всегда брал его с собой, чтобы брат поменьше находился с родителями. Исабель тоже старалась гулять с нами как можно дальше от дома и водила по магазинам, на рынок и к своему сыну Хесусу, за которым в течение дня присматривала бабушка. Вечером, перед уходом, она просила, буквально наказывала нам не выходить из спальни до следующего утра.

Я весь день был как на иголках. Наконец стемнело. Исабель, мой ангел-хранитель, укрыла нас (мы все еще спали в одной постели) и благословила молитвой.

Выждав некоторое время, я открыл выходящее в патио окно и поманил брата.

– Я хочу спать, – пробормотал Хулиан надтреснутым голосом.

Я приложил палец к губам, призывая к молчанию. Затем высунулся из окна, напрягая слух, и заметил во дворе Фелиситас в компании другой женщины, пациентки. Внезапно мать подняла глаза на окно. У меня едва не остановилось сердце; я подбежал к кровати и юркнул под одеяло, задыхаясь от страха: вдруг она меня увидела? Я лежал так, укрывшись с головой, перепуганный, с бешено колотящимся сердцем, и незаметно для себя погрузился в сон. Проснулся я в полночь.

Ледяной ветер дул в открытое окно и шевелил занавески, отчего те походили на призраков, отчаянно пытающихся выбраться из комнаты. Подхваченные порывом бумаги слетели со стола и опустились мне на лицо. Вздрогнув, я открыл глаза. Затем привстал, чтобы затворить окно, и тут услышал мяуканье. Я замер, сдерживая дыхание, сердце тоже почти не билось. Спрыгнув на пол, осторожно выглянул на улицу; трепетавшая на ветру занавеска щекотала волосы. С недобрым предчувствием я вернулся в постель.

– Хулиан, – тихонько позвал я и слегка пошевелил брата. – Хулиан, – прошептал я ему на ухо.

Брату было семь лет, и лишь во сне, когда с его лица исчезало мрачное выражение, он выглядел на свой возраст. Той ночью я в последний раз видел брата крепко спящим. Отныне сон его будет поверхностным, беспокойным, а черты лица навсегда исказит гримаса напряжения.

Заспанный Хулиан сполз с кровати, и вместе мы подошли к окну – сдерживая дыхание, прислушиваясь к звукам немногочисленных в этот час машин, к отдаленному смеху, к доносившимся с ветром словам. Порывы стихли, и теперь занавеска только слегка покачивалась. Мы задерживали дыхание четыре раза и наконец снова услышали жалобное мяуканье.

– Может быть, это другая кошка. Если ее здесь увидят, то утопят. Нужно ее спасти.

– Пусть умирает.

– Нет! – громко прошептал я. – Давай поищем.

Хулиан покачал головой.

– Пожалуйста.

Он снова покачал головой и потащился обратно в постель.

– Закрой окно, ты их разбудишь, – приказал он.

– Пожалуйста.

Мяуканье громко раздавалось у меня в голове. Я подошел к Хулиану и потянул за руку.

– Хорошо.

Брат выдернул руку: он не любил, когда к нему прикасались.

Медленно, с бесконечной осторожностью мы спустились по лестнице и аккуратно отворили дверь в патио. С улицы потянуло холодом. Мы пошли к задней части дома, где работала Фелиситас и где, как мы думали, хранились инструменты. Наш путь освещала луна. Мяуканье стало жалостливее. Мы попытались открыть чулан с инструментами, откуда доносились звуки, но металлическая дверь оказалась заперта на ключ. Я попробовал заглянуть в окно, однако оно располагалось чересчур высоко, да и стекло было матовым. Руки и колени у меня дрожали, тело не слушалось, движения стали неуклюжими.

– Схожу на кухню за ножом, может, получится открыть. – Я кивнул на замочную скважину.

Хулиан не успел ответить. Торопясь спасти то, что находилось внутри, я добрался до задней двери и отворил ее, позабыв об осторожности. Внезапный порыв ветра вырвал у меня дверь и ударил о стену с такой силой, что разбилось стекло.

Хулиан кинулся в дом и побежал по лестнице, а я замешкался.

Дверь в комнату людоедов распахнулась.

Я бросился наверх.

Надеялся лечь в постель и притвориться спящим.

Но не успел закрыть дверь спальни.

Мать держала ее мертвой хваткой.

«Фи-фай-фо-фам, человека чую там», – говорит людоед из английской сказки о Джеке и бобовом стебле.

Фи-фай-фо-фам. Она толкнула дверь, и я упал.

– Что вы там делали?

Фелиситас схватила меня за ногу.

– Ничего, ничего… – пробормотал я.

Она потащила меня к лестнице, но тут на нее сзади бросился Хулиан и стал колотить по спине; мать отвесила ему затрещину, он упал.

Отпустив меня, Фелиситас поймала брата за ноги. В попытке вырваться он пнул мать по лицу, и она зажала нос руками. Хулиан шмыгнул под кровать. С животной ловкостью, почти невероятной для женщины ее габаритов, мать подняла кровать вместе с матрасом и всем остальным. В этот момент вошел отец.

– Они были в задней комнате, я видел в окно.

Хулиан побежал к двери. Отец схватил его за руку и поднял в воздух, словно извивающийся куль зерна.

Фелиситас опустила кровать. Из носа у нее шла кровь.

– Чертов сопляк! – заорала она и, подойдя к Хулиану, дала ему такую сильную оплеуху, что брат перестал двигаться.

– Хулиан! Хулиан!.. – отчаянно закричал я, уверенный, что мать его убила.

Сегодня я склонен считать, что для моего брата, для меня и для всех было бы лучше, если бы так и случилось.

Я бросился на Фелиситас.

– Ты убила его!

Мать схватила меня за руку, встряхнула, и я перестал ее колотить. Замер, как будто она нажала кнопку выключения.

– Хочешь посмотреть чулан? – взревела мать и потащила меня вниз по лестнице. Отец шел впереди с обмякшим Хулианом в руках. Во дворе он открыл дверь в комнату с инструментами и бросил Хулиана с высоты своих метра восьмидесяти.

Я слышал, как ударилось тело. Представил, как он падает на спину, голова отскакивает от пола, приподнимается на несколько сантиметров и снова падает.

Отец поднял ногу и всем весом наступил на левую голень моего брата. Находящийся без сознания Хулиан едва слышно застонал.

Карлос Конде захлопнул дверь и запер на ключ. Я задыхался, пытаясь сдержать всхлипы, звал Хулиана, рвался из рук матери. Та остановилась перед комнатой, где принимала пациенток, открыла ее и сказала:

– Раз тебе так интересно, чем я здесь занимаюсь, поможешь убраться.

Я хотел убежать, спастись. Она поймала меня за горловину свитера, в котором я иногда спал. Вспыхнул свет, настолько яркий, что я почти ослеп и лишь спустя какое-то время разглядел стол и полки с банками и неизвестными предметами.

Теперь, когда я пытаюсь вспомнить, что там было, разум воспроизводит разрушенное место, где Хулиан все уничтожил после смерти Фелиситас.

– Вытирай, – приказала она, всучив мне тряпку из грубой ткани. Затем окунула мою руку в ведро с водой и шмякнула на красное пятно, покрывавшее часть стола. – Дочиста!

Я в отчаянии принялся возить тряпкой по темной, вязкой красной субстанции.

– Прополощи!

Я напустил в пижамные штаны. Из-за слез перед глазами все расплывалось.

Фелиситас снова погрузила мою руку в воду. Она манипулировала мной, как марионеткой.

Я послушно вытирал стол и возвращался к ведру. Вода с каждым разом становилась краснее.

– Прекрати реветь, – приказала она, сжав мне пальцы.

Я резко дернулся и опрокинул ведро.

– Убирайся вон!

В комнату вошел отец:

– Что случилось?

– Паршивец все разлил.

На непослушных ногах я с трудом выбрался оттуда и подбежал к запертой на замок двери. Мать не вышла следом и не окликнула меня. Луна висела слишком высоко, света уличного фонаря не хватало на весь двор, окрестные дома почти целиком тонули в темноте. Шум встревожил одну из собак, и вслед за ней загавкали остальные – ночь наполнилась лаем.

Мои попытки беззвучно открыть дверь, за которой был Хулиан, окончились впустую.

Я сидел на земле, прислонившись к двери. Отец уже вернулся в дом. Мать вышла из комнаты и на секунду остановилась, глядя на меня. Вспоминая тот момент, я думаю, что она, возможно, намеревалась меня утешить, обнять. Но людоеды не обнимаются. Я опустил голову, съежился и уткнул лицо в колени. И сидел там до рассвета.

Хулиан открыл глаза, когда было еще темно. У него болели голова и тело, но больше всего – голень, которую сломал отец. Я много раз спрашивал брата о том, что произошло в чулане, однако он оставлял мои вопросы без ответа. Наконец, через неделю, он разбудил меня в полночь и начал говорить, словно испытывая органическую потребность выплеснуть эти слова из своего привычного к молчанию тела.

С огромным усилием и болью в сломанной ноге Хулиан сел, чтобы понять, где находится. Различив тусклый свет, проникающий в окно, пополз туда. Попытался встать, опираясь на стену, нащупывал замок. Кричал, возвышая голос, которым почти не пользовался, кричал, потому что телесная и душевная боль делали тишину невозможной.

Он кричал и кричал, пока за своими криками не услышал звук, очень похожий на мяуканье. Одной рукой Хулиан потянулся к выключателю на стене.

В картонной коробке лежало существо, ставшее причиной всему. Ярость заставила брата позабыть о боли. Из-за сломанной кости он не мог ступить на ногу и упал. Хулиан подполз к коробке, засунул руку внутрь и вместо кота обнаружил младенца. Самого маленького, которого когда-либо видел.

От него воняло.

Хулиан понял, что слышал не мяуканье, а тихий человеческий плач.

– Перестань, – приказал он, обхватив голову руками.

Однако ребенок, повинуясь инстинкту самосохранения, в присутствии Хулиана заплакал пуще прежнего. Возможно, просил спасти его. Но Хулиан не понял и зажал уши.

– Замолчи!

Боль в ноге сводила с ума.

– Заткнись, – опять приказал он дрожащим от слез и гнева голосом.

Потом поднял младенца и стал трясти, сжимая ребра.

– Заткнись!

Хулиан снова встряхнул и сдавил сильнее.

– Замолчи!

Одной рукой прикрыл ему рот и нос.

– Заткнись!

Через некоторое время, убедившись, что ребенок затих, Хулиан положил его обратно в коробку и свернулся калачиком на полу.

Потом закрыл глаза и невольно уснул.

– Это была не кошка, – сказал мне брат на следующий день. Когда отец отпер чулан, я кинулся внутрь. Хулиан лежал на полу в мокрых от мочи штанах, с опухшими от слез глазами, полным соплей носом и взъерошенными волосами. – Это был младенец. Теперь он заткнулся.

Я подошел к стоявшей рядом с Хулианом коробке и уже почти разглядел внутри ребенка, как вошел отец и поднял ее.

– Проклятие, – резко сказал он и размашистым шагом вышел с коробкой в руках.

Я хотел помочь брату подняться, но боль в сломанной ноге была нестерпимой. Я сидел с ним до тех пор, пока не вернулся отец. Он подхватил его с пола так же легко, как младенца в коробке, и отнес к врачу.

Хулиан возвратился с гипсом на левой ноге. Он ходил на костылях. Звук новой походки говорил вместо слов: я научился узнавать настроение брата по силе, с которой тот стучал костылями по полу. В школе я носил за него рюкзак, учебники, стремился угадывать его мысли, предвосхищать желания. У меня тоже были костыли – вина и раскаяние, куда более тяжелые и громоздкие. Я сидел с ним на переменах, молча слушая, как он жует бутерброды, которые Исабель готовила нам по утрам, всегда одинаковые: с клубничным джемом и маслом. Я брал книги из школьной библиотеки и читал – иногда вслух, иногда молча, – пока брат смотрел в пустоту. Хулиан не выражал ни одобрения, ни осуждения моих действий. Я читал вслух, очень громко, когда тревога становилась невыносимой и меня захлестывало его молчание. Чтение помогало, звук собственного голоса поддерживал невидимыми нитями.

Когда сняли гипс, я ожидал, что брат будет ходить как прежде. Однако этого не случилось: левая нога так и осталась непослушной. Он хромал, и я тоже – не физически, но ментально.

В 1936 году мир охватила агония, в Испании началась гражданская война, Гитлер открыл Олимпийские игры в Берлине, «Гинденбург»[10] совершил свой первый полет, а я месяц за месяцем выхаживал брата.

В следующем году разбомбили Гернику[11], а крушение «Гинденбурга» предвосхитило катастрофу, которой вот-вот предстояло разразиться и оставить горы трупов взрослых и детей по всей Европе.

В нашем доме тоже были мертвые дети, и мы с Хулианом начали избавляться от останков.

Однажды днем нас позвала мать. Они с отцом показали нам клочок земли в палисаднике, дали мне лопату и велели копать. Много усилий не потребовалось: на этом месте прежде уже зарывали останки. Я сделал несколько взмахов, и мать вручила Хулиану ведро.

– Вылей в яму.

Я мельком увидел крошечную голову.

– Засыпь землей, – приказала Фелиситас мне.

Так мы начали участвовать в семейном бизнесе.

Через неделю мы с отцом отправились выносить пакеты на отдаленные пустыри. Хотя работать приходилось не каждый день, я научился отличать женщин, приходивших рожать, от тех, кто приходил за абортом. Я ненавидел тех, которые делали аборты и бросали своих детей.

Мне было десять лет, а Хулиану восемь. Дети, которые избавлялись от останков других детей.

Исабель стала к нам еще ласковее и поила укрепляющим тоником, возможно в надежде поддержать не только наше тело, но и дух.

«Вестник альенде»

ПОГИБ ПИСАТЕЛЬ ИГНАСИО СУАРЕС СЕРВАНТЕС
Леонардо Альварес

2 сентября 1985 г.


Мексиканский писатель Игнасио Суарес Сервантес, пятидесяти девяти лет, погиб в ДТП в результате лобового столкновения с другим автомобилем. Авария произошла на объездной дороге Хосе Мануэля Савалы после 18:00.

«Скорая помощь» доставила пострадавших в больницу, где писатель скончался.

Завтра останки Суареса будут перевезены в похоронное бюро Гайоссо, принадлежащее Феликсу Куэвасу, в Мехико, где состоится прощание.

Министр культуры, а также многие деятели культуры и искусства и политики выразили соболезнования.

Игнасио Суарес оставил после себя огромное литературное наследие, которое принесло ему несколько наград. Он писал сценарии для фильмов, и его последней работой стала «Кровавая игра».

Писатель сотрудничал с литературными журналами и вел еженедельную колонку в газете «Ла Пренса», ставшей для него родным домом.

Произведения в жанре нуар благодаря его самому известному персонажу, детективу Хосе Акосте, закрепили за Суаресом славу одного из величайших представителей этого литературного направления.

Мир праху его.

7

Среда, 4 сентября 1985 г.

7:23


Элена смотрит на себя в зеркало; взгляд натыкается на седой волос, который она выдергивает вместе с двумя каштановыми. От нее пахнет переживаниями, постелью, грустью – такой запах исходит от людей, охваченных тоской, неверием, растерянностью, скорбью. Два дня назад Игнасио Суареса похоронили, и с тех пор она не выходила из своей комнаты, несмотря на попытки тети Консуэло ее вытащить.

После того как писатель покинул гостиницу, Элена первым делом расспросила сотрудников насчет брошенных под дверь фотографий. Она искала Игнасио в местах, где он часто бывал, а не найдя, пыталась отвлечься, решая текущие вопросы в «Посада Альберто» – гостинице, которой управляет. Элена работала без остановки, чтобы не думать и тем самым рассеять поселившуюся внутри тоску. Она чувствовала боль в груди и дрожь, на первый взгляд незаметную, но усиливающуюся с каждой секундой из-за отсутствия вестей от Игнасио.

Заперевшись в комнате писателя, Элена села на кровать и стала перелистывать страницы лежавшей на постели красной тетради. Игнасио всегда писал в одинаковых красных тетрадях, священных для него. Никому не дозволялось вторгаться на расчерченную мелкой клеткой территорию, в дебри убористого почерка, похожего на зашифрованное послание. Он ничего не зачеркивал и не вымарывал. Элена встала с кровати, потянулась за ручкой на столе и совершила грех вторжения в святая святых:

Засранец.

Идиот.

Где ты?

Дерьмо. Дерьмо. Дерьмо.

Она оскорбляла его на бумаге, пока не уснула за столом. Поздно ночью Элена вышла в мятой одежде и с растрепанными волосами, чтобы узнать про Игнасио. «Не звонил? Не вернулся?» – спросила она у ночного охранника, но тот лишь пожал плечами. Остаток ночи Элена провела без сна и на следующий день снова занялась работой в гостинице, однако не переставала думать об Игнасио. На звонки домой в столицу (вдруг он там?) никто не ответил. Элена объехала улицы города в надежде найти машину писателя, позвонила в Красный Крест, в больницу, в полицию.

Было восемь двадцать шесть вечера (она точно знает время, потому что сверялась с часами в среднем трижды за минуту), когда прибежала Консуэло, сестра-близняшка ее матери, крича, что им нужно ехать в больницу: Хосе Мария, ее отчим, попал в аварию. Элена едва успела захватить сумку.

– А если позвонит Игнасио? Я не могу уехать. – Она в нерешительности замерла на пороге.

– Ты в своем уме? – поторопила Консуэло, выхватывая у нее ключи от машины.

В городской больнице их принял дежурный врач и объяснил, что Хосе Мария в операционной с внутренним кровотечением.

– Он умрет? – спросила Консуэло.

Врач, молодой парень, недавно окончивший университет, замялся с ответом.

– Он в очень тяжелом состоянии, но жив. Сопровождавший его мужчина погиб.

– Кто с ним был?

– Я не знаю. Сюда же привезли водителя другой машины, совсем еще юнца.

– Элена, – раздалось у нее за спиной.

Обернувшись, женщина увидела Эстебана дель Валье, друга детства; это она познакомила его с Игнасио, когда тот изъявил желание поговорить с судмедэкспертом.

– Что ты здесь делаешь?

– Нам сообщили, что Хосе Мария попал в аварию, мы только приехали. Кажется, он в очень тяжелом состоянии. – Приблизив лицо к щеке Эстебана для приветствия, она уловила запах формальдегида, въевшийся в его одежду и кожу, ставший неотъемлемой частью его личности.

– Игнасио у меня, – прервал он.

– У тебя? Что он здесь делает? Я весь день его ищу.

Элена быстрым шагом направилась к моргу. Она знала дорогу, потому что однажды сопровождала Игнасио: тот приходил к Эстебану уточнить описание мертвого персонажа в книге, над которой тогда работал. В нарушение всех правил, больничных и своих собственных, Эстебан позволил им присутствовать во время процедуры. Игнасио поспорил с Эленой, что она не протянет здесь и пяти минут. Элена подошла к покойнику и поставила хладнокровный и окончательный диагноз: «Он словно из воска». Это была не первая ее встреча со смертью: она не рассказывала Игнасио, что в возрасте десяти лет нашла в поле своего деда, умершего от сердечного приступа. Годы спустя Элена несколько бесконечных минут глядела на труп брата Альберто, проигравшего битву с врожденными увечьями. Мертвец, к которому она не испытывала эмоциональной привязанности, вызвал у нее сильное любопытство. Однако само место, холод, следы крови, бело-зеленая мозаика, ощущение пребывания в склепе были невыносимы. В тот момент она осознала свою бренность, словно смерть близких преисполняла ее лишь грустью, тогда как незнакомый, чужой покойник заговорил с ней о конце жизни. «Мы приходим в этот мир, чтобы состариться и умереть, вот и все», – подумала Элена. От этой мысли свело живот, тошнота переросла в паническую атаку. Ей было так плохо, что Игнасио оставил насмешки при себе и весь день ее успокаивал.

– Что Игнасио понадобилось у тебя? – спросила Элена, когда Эстебан ее догнал.

Мужчина перегородил ей путь, взял за плечи и очень медленно сказал:

– Игнасио умер. Он был с Хосе Марией в машине.

– Игнасио? Нет, не может быть! Наверное, ты его с кем-то спутал.

– Это Игнасио. Я не ожидал встретить тебя здесь, как раз поднялся, чтобы позвонить из приемной, – не хотел говорить с аппарата в морге. Я собирался начать… процедуру, когда подумал, что, возможно, ты не знаешь о его смерти. И тут услышал твой голос.

– Я хочу его увидеть.

– Нельзя, это запрещено.

– Я хочу его видеть, Эстебан. Мне нужно увидеть его.

Теперь, наконец оторвавшись от зеркала, Элена возвращается в постель, берет красную тетрадь Игнасио, с которой не расстается уже сутки, находя в ней успокоение, и пишет:


Никогда не думала увидеть на железном столе твое тело, твой труп, тебя и в то же время совсем не тебя. Голого, распухшего, израненного, изуродованного, безучастного и такого мертвого.

Я отвечала на вопросы и заполняла бумаги в больнице, пока не явилась твоя бывшая жена с детьми. Эстебан позвонил им, сказал, что должен известить детей: хотя они и не были близки с отцом, следовало сообщить им о твоей смерти. Я так ушла в себя, что не сразу поняла, о ком речь, пока один из них не назвал твое имя. Я сидела на пластиковом стуле, превратившись в простого зрителя, в свидетеля хождений туда-сюда твоих детей, преувеличенных и нелепых рыданий твоей бывшей, соболезнований, которые доставались ей. Во мне нарастал гнев, оттесняя печаль. Ты был моим покойником все то время, пока она ехала двести сорок пять километров из Мехико. Когда тело отдали, они повезли тебя на катафалке в Мехико, а я осталась здесь и на следующий день решила отправиться в столицу. Они забрали тебя, твое тело, и никто не объяснил мне куда; я тоже не спросила, не смогла этого сделать, чувствовала себя чужой. Ты принадлежал им, а не мне. После того как твоя семья уехала, Эстебан сообщил мне о похоронном бюро, куда тебя отвезут, но не захотел меня сопровождать.

Кем я была в твоей жизни? Любовницей на полгода – на каждый приезд? Что мне осталось от тебя? Возможно, только эта тетрадь. Проклятие. Меня без церемоний оттерли в сторону. Я сама отошла, не чувствуя себя вправе что-то требовать.

Во время отпевания в похоронном бюро твоя бывшая сидела перед гробом между двумя вашими детьми. Я избегала думать о ней все те годы, что мы были вместе, и почти убедила себя в ее отсутствии. Она так рыдала и икала, что священнику пришлось возвысить голос, чтобы перекричать ее всхлипы. Она любит привлекать внимание. Не понимаю женщин, которые, как она, не закрашивают седину. Не знаю, то ли они делают это из лени, то ли избегают химии, то ли восстают против системы, обязывающей женщин всегда быть молодыми, то ли они хиппи и не следят за собой или предпочитают тратить деньги на другие вещи. Я стояла у колонны, скрытая стеной людей в черном. Пришло много журналистов и творческой богемы всех мастей, актрис и актеров из твоих фильмов, художников, монтажеров, скульпторов и, конечно же, писателей. Я была незнакомкой и, возможно, единственной, кто расскажет тебе, как прошли твои похороны. Имеет ли это значение сейчас?

Священник утверждал, что знает тебя много-много лет. Я никогда не узнаю и не знала; мое место здесь, в параллельной вселенной, где ты жил шесть месяцев в году, более чем в двухстах километрах от мира, в котором я чужая. Если честно, я стараюсь сдерживаться, хотя, возможно, теперь у тебя есть доступ к моим мыслям и ты знаешь, что я в ярости.

Ублюдок. Ты ублюдок. Ты и Хосе Мария. Что ты с ним делал?

Во время отпевания твоя бывшая сморкалась так, что было слышно отовсюду, а потом совала грязные платки в лифчик. Один из ваших сыновей гладил ее по растрепанным волосам почти всю церемонию, прервавшись только на «Отче наш», когда взял ее за руку.

Нет.

Вру.

Она не уродина. Она не сморкалась и не держала носовые платки в лифчике. Правда в том, что она не плакала и сохраняла невозмутимость на протяжении всей церемонии. Священник мог говорить, не повышая голоса. Да, она не закрашивает седину и мне не нравится ее стрижка, все верно. Теперь ты знаешь. Это я плакала. Я была вдовой, а не та, которая не пролила по тебе ни слезинки.

Когда священник закончил и люди разошлись, я подошла к гробу. Меня так и подмывало стукнуть пару раз и спросить, там ли ты; единственным подтверждением была фотография на почетном месте у ящика.

Когда мы направились к кладбищу, пошел дождь, и, конечно же, кто-то сказал, что небо тоже грустит и прочие глупости, которые говорят перед лицом смерти. На кладбище яркие зонты выбивались из окружающей серости. Пройдя через ворота, мы словно попали в черно-белое кино – цветная картинка померкла. Вскоре дорожки превратились в грязевые потоки, в которых мы утопали едва не по щиколотку. Никто не знал, где тебя похоронят. После несчастного происшествия тело нельзя кремировать, его оставляют на случай дальнейших расследований на семь лет (если вдруг ты задавался вопросом, почему тебя не кремировали). Наконец нам показали дорогу.

Твои дети и бывшая жена встали возле разверстого чрева могилы.

Один из рабочих сообщил по рации, что яма готова. Я огляделась, чтобы увидеть, откуда тебя понесут. Забыла сказать: похоронное бюро напоминало цветочный магазин из-за количества композиций, которые затем привезли на кладбище и клали на другие могилы, так как здесь для них тоже не нашлось места. Кому-то пришла в голову идея раздать белые цветы, чтобы возложить их на твой гроб, – очень по-голливудски, хотя не слишком уместно для Французского кладбища в Мехико, где мы стояли впритык.

Когда прибыл гроб, небо осветилось молниями, а раскаты грома сопроводили твое сошествие в землю, очень театрально. Дождь усилился, и некоторые снова открыли зонты, пока могильщики опускали гроб на веревках. Никто не произносил прощальных речей, и мы не могли бросить горсть земли или пожелать упокоения. Когда тебя опустили, то сразу начали закапывать. Кто-то кинул цветок в поглотившую тебя яму – твою последнюю остановку на пути в никуда. Остальные последовали его примеру. Напряжение спало – у подруги твоей бывшей, все это время находившейся рядом, даже случился приступ нервного, истерического смеха, отчего присутствующие тоже заулыбались. Под нарастающий стук капель мы в спешке пожелали тебе доброго пути; надеюсь, мы еще увидимся.


Чувствуя опустошение, Элена медленно закрывает красную тетрадь, идет в ванную, включает кран и, вопреки обыкновению, залезает в душ до того, как нагреется вода. Холодные струи стекают по ее плечам, шее, спине, груди, даруя уставшей коже мимолетное облегчение; капли на теле напоминают слезы, словно она плачет каждой по́рой. Элена берет шампунь и, намыливая голову, с закрытыми глазами думает о Хосе Марии. Со дня аварии она не ходила к отчиму, он в искусственной коме. Ополаскивая волосы, она чувствует, что вместе с грязью смывает и туман, который не давал ясно мыслить со дня смерти Игнасио.

8

Среда, 4 сентября 1985 г.

12:38


Элена Гальван провела больше часа в кресле рядом с Хосе Марией. Сама того не осознавая, она переняла ритм дыхания отчима. Ее гипнотизирует едва заметно поднимающаяся и опадающая грудь. Элена разглядывает покрытое пятнами, опухшее, в синяках и ссадинах лицо, усеянное бородавками и родинками, которые появились за двадцать лет брака с ее матерью. Она гладит его руку и чувствует запах тела, смешанный с больничным дезинфицирующим средством.

– Что произошло? – спрашивает она вполголоса, чтобы не разбудить тетю Консуэло, дремлющую в другом кресле.

Хосе Мария не отвечает.

Консуэло мотается туда-сюда между больницей и гостиницей с того дня, как ее зятя госпитализировали. Она должна заботиться о Соледад, своей сестре-близняшке, а теперь еще и о Хосе Марии. Кроме того, тетя взяла на себя дела гостиницы, которыми Элена полностью пренебрегала после похорон Игнасио.

– Он очнулся? – внезапно спрашивает Консуэло, потирая глаза, проводя рукой по лицу и пытаясь встать.

Элена качает головой.

– Подожди, не вставай резко, голова закружится.

– Во сколько ты приехала?

– Некоторое время назад.

– Надолго?

– Нет, мне нужно вернуться в гостиницу, чтобы разгрести текущие дела.

Консуэло медленно подходит к Хосе Марии, поправляет простыню, проводит рукой по редким седым волосам, целует зятя в лоб и похлопывает по груди.

– Просыпайся, – шепчет она ему на ухо, а затем говорит Элене: – Я приеду следом, посижу еще часик. Займись работой, это единственное, что поможет тебе излечить скорбь. Я рада, что ты выбралась из комнаты. – Консуэло подходит к племяннице, гладит ее по щеке и обнимает. – Давай, иди. Загляни к своей маме, мы про нее забыли со всем этим.

– Со всем этим, – повторяет Элена и думает, что больше никогда не увидит Игнасио.

Она сдерживала слезы, пока шла по коридорам. Выйдя из больницы, она садится в машину и с силой хлопает дверцей. Ком в горле не дает дышать. Элена наклоняется к рулю и плачет, машина трясется в такт ее рыданиям. Наконец она берет себя в руки, трогается с места и вытирает лицо рукавом свитера.

В гостинице ее останавливает дежурный администратор:

– У вас посетитель, он ждет уже больше часа, – говорит девушка, указывая на мужчину.

– Эстебан, что ты здесь делаешь?

Элена провожает друга в свой кабинет. Там одна из горничных вытирает пыль со стола.

– Я же просила не выбрасывать бумаги, которые лежат сверху, они могут быть важными, – упрекает она.

– А если я этого не делаю, вы ругаетесь, что я ничего не убираю.

– Оставь нас, – просит Элена, кивая на дверь.

– Я еще не закончила.

– Закончишь позже.

– Тогда только завтра, потому что сегодня уже не успею, – грозит горничная, встряхивая тряпку. Воздух наполняют сверкающие на свету пылинки.

– Выйди и закрой дверь.

Элена указывает Эстебану дель Валье на стул:

– В чем дело?

– Как ты, Элена?

– Плохо, очень плохо. С трудом встаю с постели, до сих пор не могу осознать произошедшее, все надеюсь, что Игнасио вот-вот появится в дверях. Я ездила в больницу к Хосе Марии, он до сих пор в коме. – Она прикрывает глаза руками и пытается подавить в зародыше бурю, которая собирается у нее внутри. – Черт, я без конца плачу.

Судмедэксперт молчит; робко протягивает руку, чтобы прикоснуться к ней, но тут же одергивает себя и переплетает пальцы. Элена встает и исчезает в ванной, а Эстебан принимается нервно ходить по комнате; он также испытывает глубокую печаль из-за потери друга.

– Прости, Эстебан. Мне сегодня стоило гигантских усилий встать, и, если честно, единственное, чего я хочу, так это вернуться в постель, принять снотворное и проснуться через неделю, две или месяц, когда мне будет не так плохо.

– Я понимаю, не извиняйся. Прости, что беспокою. Я тебе кое-что принес. Решил его не сдавать, подумал, ты захочешь оставить себе.

Эстебан достает из кармана брюк цепочку с медальоном.

– Цепочка Игнасио…

Элена подносит руки ко рту, и пара слезинок скатывается по ее щекам.

– Извини. – Она вытирает глаза.

– Здесь изображен какой-то святой. Ты его знаешь?

– Нет. Игнасио говорил, что это покровитель, перед которым ему предстоит объясняться.

– Писательские штучки, наверное…

– Эстебан, я должна сказать тебе кое-что важное, – произносит Элена после затянувшегося молчания. – Утром того дня, когда Игнасио разбился, под дверь подсунули две фотографии убитых девушек.

– Что?

– Игнасио показал их мне, когда я проснулась. Я не разглядела лиц: снимки были сделаны издалека, «Поляроидом». На одном из них было написано: «Найди меня».

– «Найди меня»?

– Игнасио вел себя странно, сказал, что убийства – это послание для него.

– Где фотографии?

– Не знаю, он их забрал.

– Возможно, они среди его вещей, которые извлекли из машины, я выясню. Что еще Игнасио тебе сказал?

– Уходя, он попросил меня, если не вернется, сохранить все вещи из его номера и не отдавать ни детям, ни бывшей жене.

Эстебан расхаживает по комнате, нервно потирает руки и достает из кармана рубашки пачку сигарет.

– Можно? – спрашивает он, и Элена отрицательно качает головой.

– В гостинице нельзя курить.

Эстебан возвращает пачку в карман и делает еще несколько шагов по кабинету.

– Элена, послушай, не говори никому то, что я тебе открою. Когда я осматривал тела убитых девушек, меня прервали двое агентов и не дали закончить процедуру. Должно быть, здесь замешан кто-то из правительства или крупного бизнеса, влиятельные люди из города или штата. То же самое было пару лет назад, когда привезли тело парня, которого перед смертью изнасиловали и пытали, помнишь?

Элена качает головой, нетерпеливо барабаня пальцами по столу.

– Виновником тогда оказался сын какого-то министра. Его отправили за границу. Родственники погибшего просили честного правосудия, но распоряжением губернатора дело закрыли. Думаю, убийцу девушек не будут искать, потому что они уже знают, кто это. Я разведаю насчет фотографий и скажу, если что-нибудь найду.

Они выходят из комнаты и молча идут к главным дверям, погруженные в свои мысли.

– Спасибо. – Элена прижимается щекой к щеке Эстебана и запечатлевает воздушный поцелуй. Наблюдая, как он садится в машину, она застегивает цепочку на шее, и медальон ложится ей на грудь.

Загрузка...