Двумя гигантскими скатертями раскинулись белые поля по обе стороны дороги. Осыпанные снежной пудрой деревья казались не живыми, а словно эффектными изображениями художественных открыток. Морозное небо глядело по-зимнему сурово и строго, и зимнюю сказку этих белых снежных равнин баловала лишь короткая радость слабых лучей декабрьского солнца.
Когда, пять часов тому назад, Нина Сергеевна Корсарова ехала в Красное Село показаться Илье и в ее душе еще жила смутная надежда, за окном вагона было еще совсем темно и редкие железнодорожные фонари тускло светили желтыми огнями на протяжении дороги. Молодая женщина была тогда одна в вагоне и чутко дремала весь путь. После долгих дней колючих сомнений сердце уже не сжималось острыми, мучительными судорогами, как прежде, а слабо вспыхивало при малейшем проблеске надежды.
И чем короче становился путь до дома Ильи, тем ярче раздувал кто-то неведомый этот слабый факел надежды.
«Все – пустое, только глупая простуда… Не может быть другого, не должно!.. Разве можно даже допустить эту мысль? Было бы слишком несправедливо со стороны госпожи Судьбы», – говорил внутренний голос в душе Нины Сергеевны.
И, когда показалась высокая, с вычурной резьбой крыша вокзала и кондуктор, громко хлопнув дверью, кратко бросил, проходя мимо ее отделения: «Красное Село! Изволите ехать до Красного Села, барыня?» – она встрепенулась так радостно, точно птица, только что выведшая птенцов.
Незнакомый вокзал, короткая вереница извозчиков, десятиминутный подъем на гору, где жил в своем лазарете Илья, и Корсарова позвонила у двери небольшого деревянного домика, на которой по медному полю доски значилось: «Илья Фёдорович Котулин. Доктор медицины».
Денщик открыл ей дверь и, сказав, что барин на утреннем обходе госпиталя, с удивлением оглядел с головы до ног нарядную, красивую барыню, – пожалуй, даже слишком нарядную и красивую для ее расстроенного лица и темной тревоги, глядевшей из мерклых, удлиненного разреза, глаз.
Нина отказалась от чая и, присев в серой казенной комнате, – комнате «безнадежного холостяка», как она шутя прозвала своего названного брата Илью Котулина, стала ждать.
Она не помнит сейчас точно, сколько прошло времени до тех пор, когда пред ней предстала маленькая сухощавая фигурка Ильи в военной докторской тужурке и она увидела его худощавое, нервное лицо с измученными глазами и короткой козлиной бородкой.
– Нина, голубушка! Какими судьбами? Вот неожиданно! – воскликнул Котулин. – Знаешь, когда этот дурачина Семён доложил, что меня ждет какая-то барыня, я меньше всего, признаться, думал о тебе. Ты ведь никогда еще не заглядывала в мою трущобу. И лицо твое не нравится мне нынче. Случилось что? Может быть, Николай? Что такое? Говори скорее, Нина!
По мере того как Котулин спрашивал с нарастающей тревогой и явными нотками волнения в голосе, сама Нина становилась все спокойнее и бодрее. Она знала этого нервного, легко аффектирующего Илью, врача по страсти и далеко не медика по призванию. Благодаря этой самой нервности и чрезмерной чуткости он бросил выгодную карьеру акушера и перешел на специальность внутренних болезней вообще и желудочных в частности.
Она улыбнулась Илье несколько вымученной улыбкой и произнесла почему-то шепотом, хотя в комнате, кроме них двоих, не было никого:
– Послушай, Илюша, меня забросило к тебе одно очень серьезное обстоятельство.
– Разумеется, серьезное! Иначе разве я смел бы надеяться, что моя блестящая сестрица заедет ко мне в эту скучную холостую трущобу?
– Перестань, Илья! – резко оборвала его шутливую речь молодая женщина. – Я не могу сейчас смеяться. Мне слишком мучительно-тяжело.
– Но что же случилось, Ниночка? – спросил Котулин высоким, далеко не мужественным голосом, в котором снова зазвенели нотки сочувствия и тревоги.
– Вот что, Илья! Забудь на время, что мы росли вместе, что мой отец воспитывал тебя, как родного сына, забудь, словом, все, за что ты почему-то считаешь себя обязанным и покойному папе, и всем нам. Я приехала к тебе как к врачу, Илья, как к врачу-акушеру, в авторитет которого я абсолютно верю и на скромное молчание которого, что бы ни случилось, я надеюсь больше, чем на самую себя. Ты должен освидетельствовать меня и чистосердечно сказать все, что найдешь у меня, как бы это тяжело для меня ни было. Понимаешь?
– Но ты всегда была на редкость здоровой женщиной в этом отношении, и меня всегда порядком удивляло то, что у тебя с Николаем – такой на диво здоровой, свежей пары – нет детей…
Нина Сергеевна сделала нетерпеливое движение.
– Ты можешь внимательно освидетельствовать меня, Илья?
Ее настойчивый тон сам по себе уже говорил о чем-то значительном и важном.
– Но, голубушка, ты же знаешь, что я не практикую в качестве акушера уже пять лет, и весьма возможно, что я отстал за это время. Наука с поразительной быстротой делает свои шаги вперед именно в этой отрасли медицины – гинекологии. А впрочем. – заторопился Котулин, заметив ее нетерпеливый жест, и спешно вышел из гостиной.
Нина, оставшись одна, чувствовала, как ее пронизывает нервная дрожь.
– Все готово, входи! – услышала она пятью минутами позднее, и Котулин, уже в белом халате, распахнул перед ней двери в кабинет.
Нина, быстро поднявшись с места, направилась туда.
Они оба были очень бледны – и маленький, худощавый доктор, и высокая, стройная, с удлиненными египетскими глазами, женщина, когда он уже много позже, не глядя на нее, произнес, барабаня по столу трясущимися пальцами:
– Ты совершенно здорова, Нина. Я не понимаю твоего беспокойства… Все идет вполне нормально, своим прямым путем.
– Так значит? – длинные египетские глаза раскрылись шире, и из их меркнущей глубины глянуло на доктора такое отчаяние, что невольная дрожь волнения пробежала по телу этого нервного человека. – Так значит?
– Ты находишься в первом периоде беременности, Нина. Два месяца с небольшим. Что с тобой? Тебе худо, голубушка? Семён, воды!.. О Господи!..
«Нет, нет! У меня хватит силы, чтобы не упасть, не лишиться сознания. Пустое отчаяние и безнадежность… худшее еще там, впереди. Для того худшего я должна приготовиться», – мысленно старалась ободрить себя Корсарова и, сделав невероятное усилие, подняла свои отяжелевшие веки.
Маленький доктор возился около нее, подавая ее воду, расстегивая лиф. Запахло крепким, острым запахом эфирно-валериановых капель. За дверью осторожно застучали тяжелые шаги удаляющегося денщика, и в то же время трепетный, взволнованный шепот Ильи задрожал у самого ее уха:
– Нина, голубушка, не надо же так отчаиваться… право же, не надо. Послушай, ведь не все еще потеряно. Есть средства избавиться, если ты не хочешь. Голубушка, бедняжка моя! Ведь это все, в сущности, так жизненно, так понятно. Ниночка, послушай!.. Я – друг твой, я – твой старший названный брат… Я никогда не забуду, как твой отец подобрал меня, нищего сироту, и сделал человеком. Послушай, Нина! Для тебя, ради него, ради вас обоих я пойду на все… до нарушения профессиональной этики включительно. Милая, успокойся, мы все устроим, все устраним. Николай ничего не узнает, и вы будете счастливы… по-прежнему безмятежно счастливы. Ты еще так молода, ты – женщина, в конце концов, обаятельная, прекрасная женщина. И мне больше, чем кому-либо другому, понятен… этот несчастный случай с тобою, это несчастье. Я уверен, что это продукт временного увлечения, – кошмар, забвение, власть тела над духом, власть темной силы.
Котулин хотел добавить еще что-то и не договорил.
Как ужаленная, вскочила Нина Сергеевна с кушетки, на которой все еще сидела, словно пришибленная, после того как он освидетельствовал ее, и зашептала с расширившимися от ужаса и гнева зрачками:
– Сатана!.. Ты – сатана, Илья, если смеешь «это» предполагать, если можешь так думать. Я люблю Николая. Понимаешь? Его, его одного. Всю жизнь, всю молодость мою я люблю его и только его! Понял? И ни духом, ни телом я не виновата пред ним – ни духом, ни телом!
Вслед за тем она выбежала, как безумная, за дверь и, трясясь, как от озноба, старалась попасть руками в рукава шубки. Она быстро нахлобучила на голову меховую шапочку, машинально натянула ботики в крохотной передней, не слушая того, что говорил ей маленький, сильно встревоженный Котулин. Он, кажется, извинялся, утешал, от чего-то отговаривал.
Нина смутно помнила остальное – ту же невзрачную фигуру Ильи на крыльце его особняка, его голос, кричавший ей что-то вдогонку, когда ожидавший ее извозчик отстегивал полость и она садилась в сани. Потом голос Ильи замер, сани быстро заскользили под гору, и Нина замерла, как неживая, глядя на снежные поля.