Пролог. Обольщенный

С самого утра Лариса занималась расшифровкой стенограммы последнего заседания Комитета революционной обороны Петрограда. Голода она не испытывала – Григорий Евсеевич выделил от щедрот не только отбивную в панировке, усыпанную янтарными кольцами жареного лука, но и пирожное с заварным кремом на настоящем сливочном масле. Отвыкший от подобных яств желудок Ларисы испытывал ощутимый дискомфорт, что несколько замедляло работу.

В приёмной тихо. Перед ней, на зелёном сукне стола, – вычурный письменный прибор в виде ревущего на водопое бронзового бычка и пишущая машинка. По левую сторону от «ундервуда» – аккуратная стопка чистых листов. По правую сторону Лариса сложила листы уже отпечатанные.

Работа Ларисы в секретариате Петросовета, как и предполагал Владислав, пока складывалась вполне удачно. С Григорием Евсеевичем они сработались с первого дня. Начальник на все лады расхваливал высокую работоспособность, неукоснительную исполнительность и абсолютную грамотность новой помощницы своей жены Златы. Изголодавшаяся на скудный пайках и истосковавшаяся без толковых занятий Лариса, действительно взялась за работу со всем мыслимым рвением.

Работа помогает преодолеть страх, а к постоянному голоду она привыкла. Теперь усталость от пустых разговоров, ведущихся до бесконечности, до самого позднего времени, часто за полночь, от обсуждений газетных статей и случайно перехваченных тут и там слухов сменилась иной усталостью. Владислав классифицировал её нынешнюю усталость как «конструктивную». «Конструктивный» – странное слово, из числа новых, введённых в их семейный обиход с весны 1918 года. Тогда на одном из собраний в великокняжеском доме на Дворцовой набережной, где проходили занятия Института живого слова, она услышала о новейшем направлении в искусстве с таким вот названием. Тогда слушатели Института были фраппированы странным видом демонстрировавшихся полотен. Вроде бы тот же холст на подрамнике, та же масляная краска. Но эклектичный стиль изображения, сплошь составленного из разноцветных геометрических фигур, совсем не походил ни на один из известных Ларисе жанров живописи. Да и творцы нового высокого искусства выглядели непривычно: в матросских бушлатах или блузах, в портупеях крест-накрест, с обветренными лицами, холодноглазые и шальные.

Сопротивляясь своей конструктивной усталости, Лариса прислушивалась к голосам, доносившимся из соседнего кабинета. Казалось бы, сколько времени прошло – всего ничего, какой-то год. Но как же радикально изменилась её, Ларисы, жизнь. Кстати, «радикально», «радикальный» – тоже новые слова их семейного обихода. Но это уж привнесено Ларисой. Этого Лариса набралась у Григория Евсеевича и Златы.

Действительно, патрон Ларисы часто употребляет в речи слово «радикальный» и производные от него. «Радикальные взгляды», «радикальные меры», «радикальные свойства», «радикализм», «радикальность воззрений». Григорий Евсеевич всегда крайне убедителен. Лариса слышит его твёрдую поступь. Председатель Петросовета марширует по кабинету от своего рабочего стола по направлению к двери и обратно. Середину большой комнаты – бывшую гостиную начальницы института, а ныне кабинет председателя Петросовета – всё ещё устилает мягкий, ворсистый ковёр. Этот предмет интерьера, привезённый в Смольный институт бог весть откуда, оказался слишком мал и закрывал лишь часть пола. Ковёр несколько заглушает звук шагов. Когда же подкованные, щегольские штиблеты ступают на доски вишнёвого дерева, звук, извлекаемый ими, делается звонким, как удары молотка, мешает Ларисе сосредоточиться на смысле произносимых фраз.

– Радикальность наших воззрений обусловлена особенностями настоящего момента…

Пять звонких ударов – и Григорий Евсеевич остановился.

– …Послушайте, Герш. Нам необходимо обсудить несколько весьма интимных моментов… – Собеседник Григория Евсеевича – мямля, не оратор. Голос его слишком тихий, интонации вялые. – Возможно, не здесь. Возможно, где-то ещё. Положим, у меня на квартире…

– У вас на квартире? С какой это стати?

– А с такой. У вас за дверью посторонние, а дверь тонкая.

– Ничего подобного! В Смольном двери вполне добротные. А секретарш я распустил. Посмотрите сами: в приёмной никого нет.

Несколько звонких шагов – и дверь распахивается. Хозяин кабинета и его гость обозревают полутёмную приёмную, бывшую когда-то буфетной. Тусклый свет, изливаясь из-под зелёного абажура, теряется в тёмных углах секретариата. Одинокая фигурка Ларисы застыла в луже зеленоватого свечения, создаваемого подслеповатой, под плотным зелёным абажуром лампой, низко свисающей с потолка над самым её столом. Иных источников света в приёмной нет. Разруха принуждает руководство Петросовета экономить электроэнергию. Оба видят Ларису одинокой и беспомощной. А она чувствует их опасное внимание. Опасаясь встретиться взглядом и с хозяином кабинета, и с его гостем, Лариса склоняется над бумагами. Стакан с бледным чаем потерянно стынет на приставном столике.

– Да что же это такое! Я же приказал вам пользоваться только свежей заваркой! – восклицает Григорий Евсеевич.

Лариса мочит, делая вид, будто занята.

– Вы только посмотрите, товарищ Томас, какой у неё в стакане заварен чай!

Последнее восклицание Григория Евсеевича буквально оглушило Ларису. Похоже, её начальник пересёк уже приёмную. Теперь его фигура высится в полумраке совсем неподалёку от неё, сгорбленной и ничтожной. А ведь когда-то она и сама закончила Смольный институт, где её учили держать спину прямо, умываться холодной водой и никогда не терять присутствия духа. Повинуясь воспоминаниям, Лариса распрямляется.

– Полагаю, этот чай морковный, Герш. Сейчас в Петрограде повсюду пьют именно такой чай.

– Обижаете, товарищ Томас! Петросовет – это вам не «повсюду». Свой личный персонал я снабжаю отборными продуктами. Что же вы, Ларочка? Чаёк-то надо покрепче заваривать. Вы много работаете, поэтому…

Лариса почувствовала его прикосновение: большая и неимоверно горячая ладонь товарища Зиновьева легла между её лопаток. Действительно, в последнее время начальник принял манеру прикасаться к ней при каждом удобном случае: то ручку пожмёт, то по плечику погладит. Вот и нынче зачем-то прикоснулся к спине. Фамильярность, конечно, но возмутиться, а тем более воспротивиться Лариса пока не решается. Её обольщают – это ясно, но приходится мириться.

Испытывая постоянную неловкость перед Златой, женой Григория Евсеевича, Лариса всё же надеется на чрезвычайную занятость своего патрона. Трёхсотлетняя династия рухнула. На клан Романовых открыта охота. Царедворцы разбежались в разные стороны, подобно перепуганным ружейной пальбой зайцам. Построение нового порядка – есть исторический процесс, требующий мобилизации всех душевных и физических сил. Тут уж не до волокитства. Да ещё при живой-то жене! К тому же Григорий-то Евсеевич единожды уже развёлся. Да и со Златой они, пожалуй, не венчаны.

Ах! Лариса провела тыльной стороной ладони по лбу. Впрочем, нынче не до венчаний. Участия совработников и партактивистов в церковных ритуалах не приветствуется.

От подобных мыслей Ларисе всегда делается не по себе, а Григорий Евсеевич всё ещё обретается где-то рядом. Пытаясь скрыть досаду и смущение, Лариса гипнотизирует взглядом разбегающиеся строчки, стараясь вовсе не смотреть по сторонам.

– Ах, я и позабыл… Ларочка… товарищ Штиглер… У меня тут для вас припасено… – ласково воркует товарищ Зиновьев.

Он что-то ищет в карманах своего щегольского пиджака. Тем временем товарищ Томас также приблизился к рабочему месту Ларисы. Его курносое, с большими блестящими глазами лицо оказалось в круге света, отбрасываемого лампой. Под взглядом товарища Томаса, внимательным и совсем чуточку насмешливым, товарищ Зиновьев охлопывает себя и подпрыгивает, чертыхается и уверяет в скором завершении поисков. Наконец находится половинка плитки горького шоколада – не больше осьмушки фунта – в яркой смятой обёртке.

– Вот! Это вам, Ларочка!

Товарищ Зиновьев бросает находку поверх стенограмм.

– Нуте-с? – вопрошает он.

– Пожалуй, мне пора, – товарищ Томас отвечает почему-то на английском языке. – Завтра у нас конференция. Господа морские офицеры предпочитают собираться с утра пораньше. Моя прислуга накрывает для них хороший завтрак. Молодые офицеры всегда голодны, и обычное коровье масло, а отнюдь не шоколад, является для них лучшим лакомством.

– Прошу задержаться ещё на несколько минут! – товарищ Зиновьев ловко подхватывает разговор на английском языке. – Прошу, вернёмся в кабинет!

Товарищ Зиновьев простирает руку в приглашающем жесте. Плотный стан лакейски изогнулся. Лицо приобрело несвойственное, подобострастное выражение.

– …Эта женщина не только красива. Она из дворян и прекрасно понимает разные языки. Поэтому прошу тише… тише…

Товарищ Зиновьев, схватив гостя под локоть, повлёк его назад, к двери кабинета. Тот шёл, поминутно оборачиваясь на Ларису, сосредоточенно разламывавшую только что подаренный шоколад на маленькие квадратики. Порой он отмахивался от товарища Зиновьева, словно от голодной мухи, и огромный перстень на пальце его правой руки блистал алыми искорками рубинов. Те рубины, вставленные в белого золота лошадиный череп необычайно влекли, буквально гипнотизировали Ларису. Странный перстень – череп покоится на чёрном продолговатом камне, оправленном в белое же золото. Но украшение пугало. Зачем джентльмену носить такое?

Но вот товарищ Зиновьев и товарищ Томас с его перстнем скрылись за дверью. Щелкнул язычок замка. Лариса, выдохнув с облегчением, положила на язык первую горько-сладкую, с оттенком имбиря дольку. Теперь они не скоро снова выйдут в приёмную. Она успеет не спеша съесть ещё одну дольку и доделать неоконченную работу. Тщательно и медленно, смакуя оттенки настоящей швейцарской горечи, Лариса пережевывала шоколад. Она припоминала каждый визит так называемого Томаса Дэвила. Иногда его же именовали почему-то Малькольмом Эдверсэйром, и Лариса была уверена, что оба эти имени ненастоящие. Сама же она к странному визитёру ровным счётом никак не обращалась. Просто докладывала товарищу Зиновьеву: «Пришёл товарищ Томас». И этого было достаточно.

Да, товарищ Томас Дэвил являлся в Смольный уже не первый раз. Приходил всегда поздно, в восьмом часу пополудни или ещё позже, когда она уже собиралась к себе на Охту. Вот и теперь ей пора бы уходить. Дорога домой по обледеневшим набережным каналов займёт не менее часа. Фонари почти нигде не горят, да и бандитизм. С другой стороны, надо же доесть шоколад и допить пока ещё тёплый чай, ведь дома-то, кроме вчерашних оладий из картофельной шелухи, ничего нет. Да и остались ли ещё оладьи, если Владислав вернулся голодным?

Расплавляя во рту один за другим горьковатые квадратики шоколада, запивая приятную горечь изумительно тёплым чаем, Лариса прислушивалась к голосам. В кабинете товарища Зиновьева теперь толковали на отвлечённые темы, а потому говорили громко, не скрываясь. Впрочем, сначала гость обратился к хозяину всё-таки по-английски:

– Итак, мы обсудили основные направления совместной работы и теперь я могу отправиться к себе на квартиру – время позднее.

– Ах, оставьте ваше осторожничанье, товарищ Томас! Во-первых, Смольный работает практически круглосуточно. Во-вторых, мы с вами можем вполне свободно рассуждать, используя русский язык. К чему эта конспирология?

– Ваша секретарша понимает английский так, словно это её родной язык?

– Да что она там понимает? Она не еврейка. Она совсем русская. Совсем-совсем. Русские, как дети. Сейчас, к примеру, ей уже не до нас. Она всецело занята шоколадом, который я ей подкинул. Пока не съест – не двинется с места. И уж точно ей не до наших высокомудрых рассуждений. Ах, русские все идеалисты. Идеалисты с рабской психологией. Один лишь небольшой пример из нашей нынешней жизни. Как вам должно быть известно, сидельцев Трубецкого бастиона[1] время от времени навещают. В том числе и наш товарищ Подвойский. Он-то и рассказал интересный анекдотец…

– Из жизни министров? Бытие в бастионе? Гм… Впрочем, малоинтересно. Те же голод, вши… Впрочем, стабильности больше.

– Ничего подобного! Анекдотец товарища Подвойского скорее из жизни конвоя. Один из матросов, беседовавших с товарищем Подвойским, так и заявил: «Мы царя хотим». Тот у него конечно же спросил: «Так за кого же ты, братец, голосовал? За какой список?» Матрос ответил: «За четвёртый». Поясню: четвёртый список – большевистский[2]. «Так как же так?» – возопил товарищ Подвойский. И ему ответили с чисто пролетарской искренностью и прямотой: «Да надоело всё это. Опять царя хотим». Вот так-то!

Лариса услышала резкий звук и звон – это товарищ Зиновьев, забыв субординацию перед важным иностранным гостем, по укоренившейся в революционное время привычке, стукнул по столу кулаком. За дверью повисло молчание, которое Лариса использовала по собственному усмотрению. Переобувшись в приобретённые ещё прошлой зимой и по счастливой случайности валенки, она быстро накинула шубку и стала уже повязывать шаль, когда разговор за дверью возобновился.

– Зачем же вы держите при себе такую женщину? Не лучше ли, при ваших-то возможностях, окружить себя женщинами более высокого разбора, нерусскими?

Это о ней-то! Чем же она какая-то «такая»? Лариса замерла у двери.

– Дворяночка. Дни их сочтены. Скоро перебьют всех, кто не сбежит. Так что самое время… – Григорий Евсеевич шумно вздохнул и продолжил: – Понимаете, я – жизнелюб и женолюб. Но в самом изысканном смысле этого слова. Я люблю красиво жить и жалею женщин, а сейчас такое сложное положение… В том числе и на фронтах. Да-да. Муж этой женщины – фронтовик.

– Преуспел в сражениях под знамёнами только что созданной РККА или…

– Боюсь, что «или». Но это не столь важно. Мир вокруг нас наводнён героями Великой войны.

– Значит, вы, добрая душа, пригрели у сердца жену врага?

– Не совсем так… Сейчас ещё неразбериха, и многие не определились. Разброд и шатания – так выражается Старик, и он прав. В такой ситуации архиважен каждый человек! Буквально каждый военспец сейчас на счету. И не только военспец. Любой грамотный человек важен. Мы обязаны привлечь к делу большевизма лучшие кадры, а уж обеспечить их преданность мы вполне можем нашими, испытанными методами.

– Вы имеете в виду институт заложничества?

– Это вынужденная, но весьма результативная мера. С интеллигентами по-другому нельзя.

– Интеллигенция – мозг человечества. Впрочем, человечество ни при чём. Интеллигенция – чисто русское явление.

– Вот именно! В этой стране слишком много русского. Это надо исправлять.

Товарищ Зиновьев рассмеялся, но опять-таки не как обычно. Лариса услышала не громогласные раскаты, а дребезжащее заискивающее подхихикивание.

– Старик уже опроверг расхожую идиому о мнимом умственном превосходстве интеллигенции. Интеллигенция – не мозг нации, а её говно – так выразился он. Это дословная цитата. Итак…

– …Итак. В какой валюте вы желаете получить вспомоществование? По обыкновению, в дойчмарках?

– Дойчмарки? Пфе!

– Могу предложить английские фунты или доллары.

– Валюта? Пфе!

– Золотые рубли?

– Ну-у-у…

– Чего же вы хотите?

– Камушки, но не булыжник. В настоящий момент оружием проводников пролетарской воли не могут являться отёсанные куски гранита.

– Бриллианты?

– Сапфиры и рубины тоже подойдут. Возможно, опалы. Настоящие опалы из Британских колоний. Моя жена предпочитает украшения с опалами.

– Возможно, жемчуг?

– Пожалуй, не стоит. Я, знаете ли, не знаток.

– Возможно, продукты питания? Ректификат, консервы, медикаменты.

– Слишком хлопотно. Засветишься, пожалуй.

– Хлопотно-то оно хлопотно, но мука и водка в наше время – самые твёрдые из валют. Я слышал, в Питере в продовольственных лавках домовые мыши пользуются особым спросом, а конина – деликатес.

– А вот это, сударь мой, подлинная, настоящая клевета!..

Услышав грохот и топот, Лариса предположила, что товарищ Зиновьев вскочил и не заметив, что стул упал, стал метаться по кабинету. Визитёр хохотал, но его смех напоминал Ларисе лисье тявканье. Отсмеявшись, товарищ Томас продолжил:

– Едят не только мышей, но и друг друга. Людоедство для людей такое же обычное дело, как поедание грызунов. Для этого места ойкумены такой рацион не является специфическим. Русские предпочитают простые овощи типа репы или капусты и запаренные злаки. Точнее, до последнего времени предпочитали.

– Клевета! Клевета!

– Укажите вот здесь, на этом бланке, сколько и чего. И не забудьте подписать.

– Я не подписываю подобных бумаг. Не уполномочен!

– Ах, оставьте хоть на час ваши замашки! Мы не на партийном собрании и не в клубе заговорщиков. За конфиденциальность я ручаюсь.

– Всё хорошо. Только что вы хотите взамен?

– Я же вам говорил: прекращения казней генштабистов.

– Это Бронштейна инициатива. Я ни при чём и не властен!

– Мне нет дела до ваших партийный распрей. Думайте не о Бронштейне, а о себе. К примеру, эта дамочка в приёмной. Ведь её вы подкармливаете не только из эротического интереса, не так ли? Ведь она имеет отношение…

Эти слова, как удар по лицу, отбросили Ларису от двери. Прикрыв щеки и лоб ладонями, она прижалась лопатками к стене.

Слушать далее сделалось невмоготу. Лариса осторожно открыла дверь в коридор и ещё осторожней затворила её за собой. Латыш-часовой с близко посаженными к длинному носу глазами, в высокой шапке и справном обмундировании посторонился, давая ей дорогу.

– До завтра, мадам, – проговорил он.

Приклад винтовки глухо стукнул об пол. Лариса испуганно покосилась на гранёное лезвие штыка. Но по коридору всё ещё сновали какие-то персонажи, различной, а порой и неясной классовой принадлежности. Тут были и пахнущие махоркой фронтовики с тощими заплечными мешками на спинах, и усатые личности в длиннополых пальто и котелках, и мамзели в шляпках, и крестьянки в платках. Лариса прикрыла рот краем шали.

– На улице давно темно, – буркнул латыш. – Вот и правильно, что личико прикрыли. Хорошенькое оно у вас. На такое любой позарится.

Лариса, ни слова не говоря, двинулась по коридору в сторону лестничного марша. Валенки ступали почти беззвучно по когда-то зеркальному, а ныне истёртому и основательно заплёванному паркету Смольного института.

– С голодухи с кем угодно подружишься, – бормотал ей вслед латыш. – Хоть с классовым врагом, хоть с самим чёртом…

* * *

Набережная встретила Ларису пронизывающим ветром и метелью. Валенки скользили по наледи, но настроение оставалось прекрасным. Шоколад с тёплым чаем до сих пор согревали её. И веселили. Но превыше телесного блаженства – радость от того, что удалось сберечь три коричневых квадратика для Владислава. Скользя по обледенелой набережной, Лариса представляла себе изумление и радость мужа. Тотчас же по возвращении домой она вскипятит воду и сервирует стол их лучшими приборами. Среди прочих яств подаст эти три волшебные квадратика. А потом будет смотреть, как Владислав ужинает.

Так, мечтая, Лариса добралась до Большеохтинского моста. Здесь её подхватила метель и закружила, и понесла. Ледяной сквозняк трепал подол одежды. Тьма, холод царили снаружи, но под шубкой с бобриковым воротником всё ещё жило несокрушимое веселье, которое Лариса объясняла себе простым шоколадным опьянением. На ум шла всякая цыганщина. «Валенки да валенки. Не подшиты новеньки» – так напевала она, проходя над побелевшей с началом ноября Невой.

Ни один фонарь конечно же не горел, но свет луны, холодной и полной, пробивался сквозь пряди вьюги, и Ларисе удалось заранее заметить две преградившие ей путь фигуры. Одна – высокая в длиннополой шинели и лохматой шапке со смешными, свисающими ушами, другая – в вывороченном тулупе и башлыке, закрывающем голову.

Лариса приостановилась. Снеговая пелена мешала рассмотреть как следует. Веселье сразу поиссякло. Распевать, пусть даже вполголоса, цыганские песни расхотелось. Почему-то припомнился рассказ хозяйки соседней дачи о том, как в начале прошлой недели примерно на этом же месте с одной из её барышень-квартиранток сняли хорошую ещё и, главное, единственную шубу. И это в преддверии холодов! Ах, на минувшей неделе было лишь преддверие холодов, а нынче настали настоящие морозы, не оставившие на Неве ни единой полыньи. Охта превратилась в санный путь. От Большеохтинского моста до дома бежать и бежать по глубокому уже снегу. А под снегом – наледь, так что не очень-то и разбежишься. Так она, пожалуй, и замёрзнет, несмотря на тёплый чай и шоколад. А к замёрзшей моментально привяжется испанка или какая-нибудь иная, не менее забористая хворь. Разболевшись, она не сможет работать и сделается для Владислава обузой, и тогда…

– Позвольте я провожу вас мимо этих господчиков, мадам!

И тут же на её локте сомкнулся стальной капкан чьей-то ладони.

– Ах, это вы!

Лариса признала товарища Томаса не по лицу, которое было закрыто меховыми полями его чудной шляпы. И не по шляпе она признала посетителя начальственных кабинетов Смольного дворца. Пожалуй, такой шляпы в Петрограде ни у кого больше и нет, но сейчас так темно и метелисто. И лунный свет так обманчив. Ах, эти лунные тени, они такие лукавцы! В лунном свете большое мельчает, а мелкое вырастает до неимоверных размеров. Нет, она не признала бы ни лица, скрытого полями меховой шляпы, ни самой выбеленной метелью шляпы, но она признала голос – невероятно правильный, без малейшего огреха выговор – и эту капканью хватку.

* * *

Однажды – было дело в Смольном институте – он так же перехватил её в одном из коридоров. Она спешила в канцелярию этажом выше. Надо было срочно передать расшифровку стенограмм двух последних заседаний, как вдруг на её локте сомкнулся такой же капкан. Тогда товарищ Томас – или Малькольм, величайте, как хотите – справился о месте нахождения товарища Зиновьева. Лариса объяснила, дескать, товарищ Зиновьев отлучился на митинг, но в ближайшее время должен вернуться, потому что в шестом часу опять назначено совещание.

– В таком случае я рано явился, – молвил товарищ Томас (он же Малькольм). – В Смольный лучше являться на ночь глядя, не так ли?

– В Петрограде по ночам грабят, – ответила Лариса.

– Я не боюсь грабителей. Посмотрите какие у меня мускулы!

Отпустив локоть Ларисы, товарищ Томас (или всё же Малькольм?) продемонстрировал ей согнутую в локте руку. Под добротной тканью его сюртука действительно дыбилась мышца бицепса.

– Да. Ткань добротная. И цвет очень идёт к моим глазам. Не правда ли, барышня? Или, постойте. Возможно, вы замужем и в этом случае вас полагается называть не барышней, а госпожой, сударыней или, на манер лягушатников, мадам. Впрочем, в русском контексте термин «сударыня» годится как для замужних дам, так и для девиц. В то время как термин «мадам», прижившись на русской почве, приобрёл вполне заметный оттенок вульгарности.

Беззаботно болтая таким незатейливым образом, он будто приглашал Ларису хорошенечко рассмотреть себя. Ну что ж, синяя ткань сюртука действительно шла к его сего-голубым глазам. Контраст тёмно-синего сукна с белизной крахмальной сорочки и сдержанной расцветкой шёлкового галстука придавал его ухоженному, немного испорченному специфической шотландской курносостью лицу ещё большую респектабельность. В целом товарищ Томас выглядел отлично выхоленным барином. И не просто барином, а расфуфыренным владельцем латифундий, прибывшем в столицу из какой-нибудь Саратовской губернии, чтобы всласть промотать часть барышей от летнего урожая. Барственность товарища Томаса имела некий, пожалуй, даже великокняжеский оттенок. Эти пышные шкиперские усы и александровские бакенбарды на его совсем нерусском лице. Этот орденский знак в петличке жилета – усыпанная изумрудами пятиконечная звезда, в середине которой самым бесстыдным образом сиял огромный рубин, эта свисающая в палец толщиной цепь на левой стороне атласной жилетки. В изрядно пообносившемся Петрограде его наряд выделялся добротной дороговизной и опрятностью. Такие изыски совершенно не шли к коридорам и приёмным учреждений Петросовета, где всё убранство было более чем демократично, а местами и несло явные следы запустения и разрухи.

По части дороговизны туалетов соперничать с товарищем Томасом смогла бы, пожалуй, лишь жена Григория Евсеевича, товарищ Злата. Но по части вкуса и изысканности у товарища Томаса нет конкурентов.

Несколько минут и безо всякого зазрения рассматривая своего собеседника, Лариса осталась немного разочарована своей неспособностью определить его возраст. Спрашивать же о таком прямо ей казалось совершенно немыслимым. А товарищ Томас между тем на скорую руку выяснил, что за двадцать семь лет жизни Лариса уже успела овдоветь и второй раз выйти замуж. Что живёт с мужем на Охте, в дачном посёлке, – там и воздух здоровее, и плата за жильё не так высока, как на Васильевском острове, и достать продукты проще.

Так они беседовали в толчее и гаме Смольнинского коридора не более десятка минут. Всё это время Лариса, задрав голову, неотрывно смотрела в льдистые глаза возвышающегося над ней собеседника. Впоследствии она частенько припоминала этот разговор в самых ничтожных его деталях, не уставая изумляться необычайной проницательности товарища Томаса и его же беспримерной скрытности. Вызнав или угадав о Ларисе очень многое, о себе он умудрился не сказать ровным счётом ничего. Впрочем, он дал повод себя рассматривать самым беспардонным образом, и Лариса воспользовалась этой возможностью, как ей казалось, в полной мере. Однако впоследствии она не смогла описать внешность товарища Томаса мужу. Обличье частого посетителя Смольного дворца, которого Григорий Евсеевич именовал «товарищем» с особым значением, имело странную особенность мгновенно забываться, не оставляя по себе ровным счётом никаких впечатлений, кроме самых общих: широкий нос, усы, бакенбарды, ускользающий взгляд больших, прозрачных глаз. Через день Лариса уже думала, что не признает товарища Томаса вне стен Смольного или, положим, в другой одежде. Однако же признала на Большеохтинском мосту, в хорошей, крытой английским сукном шубе с собольими отворотами, которая показалась её столь же богатой и вызывающе изысканной, как та одежда, в которой она его видела в стенах кабинета товарища Зиновьева.

А ещё Лариса часто вспоминала слова её странного знакомца. Тогда при первом знакомстве в коридоре Смольного института он произнёс:

– Кудрявая блондинка – большая редкость среди русских женщин. Пожалуй, вы единственная известная мне. Золотой ареол мелких, тоненьких кудрей вокруг головы на солнышке подобен нимбу. Возможно, матушка называла вас «мой пушок» или «мой одуванчик». Так? Ну, если так, то пусть одуванчик бережётся ветерка. Как бы тот не снёс его головку.

* * *

В коридоре Смольного дворца товарищ Томас долгонько и ласково сжимал её локоток, но на Большеохтинском мосту Лариса конечно же первым делом попыталась высвободить руку, хоть заранее и наверняка знала – это ей не удастся.

– Живёте на даче. Ходите туда пешком, – проговорил товарищ Томас, забавно шевеля побелевшими усами.

– Да, живу и хожу. А вы?.. – Новый порыв ветра помешал Ларисе задать глупейший из вопросов.

Действительно, с какой такой стати товарищ председателя Петросовета станет отвечать на вопросы голодной секретарши.

– Голодные волки, – пророкотал товарищ Томас.

– Что вы! На Охте нет волков. Там только сугробы и дачники. Мы снимаем домик, потому что на Охте дешевле…

– Всё дешевле, а на еду всё равно не хватает. И бандитизм. Голодные волки рвут тело России на части.

Лариса не решилась спросить, кого конкретно товарищ Томас подразумевает под «голодными волками», а относительно бандитизма поспешила уверить:

– На той стороне моста меня ожидает муж.

– Башлык или Ушанка, который из двух? Судя по виду – оба скрывающиеся от красного террора белогвардейцы. Постойте! Не отвечайте! Позвольте мне угадать: Башлык или Ушанка…

Лариса вздрогнула.

– Впрочем, Башлык уже дёрнул в сторону. Вон-вон, бежит!

– …Так что я прекрасно дойду сама. Всего полсотни шагов – и я на противоположной стороне. А относительно белогвардейца вы ошибаетесь. Владислав ничем таким не занимается. Он считает белых предателями русского дела. Отщепенцами, предавшимися немцам для соблюдения личных мелочных интересов…

Поток её слов прервал хриплый, похожий на карканье простуженной вороны хохот.

– Радомысльский, застреленный Урицкий, Свердлов – этих ваш муж считает подлинными борцами за русское дело? Ха-ха-ха!!!

Ларисе наконец удалось вырвать локоть. Оскальзываясь в своих замечательных валенках, она кинулась по пустому мосту к переминавшейся неподалёку ушанке. Фигура в башлыке действительно исчезла.

– Постойте! Куда же вы? – выла ей вслед метель. – Если не ошибаюсь, фамилия вашего мужа Штиглер. Не он ли самый яростный борец за русское дело?!

Лариса обернулась:

– Мой Владислав из лютеранской семьи. Но он атеист!.. – крикнула она, но метель мгновенно залепила её рот льдистым крошевом.

Вьюга аккомпанировала её ужасу яростным воем. Лариса закашлялась, замешкалась, и крытая дорогим сукном шуба снова настигла её:

– Никто и не оспаривает абсолютное большевистское правоверие вашего мужа. Точнее: пока никто не оспаривает. Сомнения в его большевистском правоверии возникнут много позже, я думаю, лет через двадцать, а пока – живите спокойно. Голод, испанка, братоубийства, людоедство не принесут вам большого ущерба. Впрочем, именно вы, Лариса Сергеевна, имеете шанс соскочить с этой стези. Но только при одном условии…

– Ах, оставьте! Я всего лишь сирота. От меня ничего не зависит!

– …При условии, что забудете всё, что слышали сегодня.

– Я? Слышала? Что же я слышала?

– Уже забыли?

– Я вас не понимаю!

– Вот и славно! Взамен обещаю защиту. Я вовсе не так кровожаден, как это трактуют попы. Впрочем, вы ведь и попам не верите? Предались атеизму вместе с мужем? Возможно, и не венчаны?..

Товарищ Томас стоял совсем близко от неё. Так близко, что всё её личико находилось в облаке его дыхания, пахнущего хорошим табаком, перебродившим солодом и ещё каким-то малознакомым, сладковатым восточным ароматом. В этом аромате присутствовал и неприятный спичечный оттенок. Лариса отшатнулась, заозиралась. С немалым облегчением она заметила, что высокая фигура в шинели и ушанке – действительно её муж Владислав! Теперь Лариса была уверена в том, что это он довольно быстро, почти бегом, приближается к ним.

– Если вы хотите соскочить с этой стези, то передайте Полковнику, что меня можно найти на Пятой линии.

И он назвал номер дома.

– Полковник? Кто такой Полковник? Среди наших знакомых…

Лариса снова задохнулась метелью, пошатнулась и… оказалась в твёрдых объятиях Владислава.

– Владя…

– Лара! Кто это был с тобой? Смотри, он улепётывает. Стой тут. Я за ним.

И он вытащил из кармана хорошо знакомый Ларисе дворницкий свисток. Его заливистым свистом хорошо отгонять мелкую шпану.

– Владя!..

Она отчётливо видела и развевающие полы шикарной шубы товарища Томаса, который двигался с необычайной быстротой и уже приближался к Смольной набережной. Как раз кстати из-за метельной завесы, как конферансье из-за занавеса оперетки, возник «ванька». Товарищ Томас вскочил в санки, и те понеслись, подгоняемые заливистой трелью Владиного свистка.

* * *

Владислав вернулся к Ларисе.

– Пойдём, что ли. Так стоять посреди моста холодно, – проговорила Лариса.

– Что он от тебя хотел? На грабителя не похож…

– Это товарищ Томас. Он ходит к Григорию Евсеевичу по каким-то партийным делам.

Лариса взяла Владю под руку и развернула в сторону Охты.

– Ну же, пойдём! Я начинаю замерзать.

– Товарищ Томас? Не слышал о таком… Шуба у него хорошая. Тоже из старых каторжан?

Но Лариса закрыла рот муфтой, давая понять, что разговаривать на ветру не хочет – боится застудить горло.

Уже перебираясь через сугроб при входе на их дачку, она спросила о Полковнике.

– Какой Полковник? – вяло уточнил Владислав. – Такой партийной клички я не знаю. И о товарище Томасе так же ничего не слышал. Впрочем… Подожди. Дай обмету снег с валенок, иначе ты опять наследишь.

– С тобой у моста был какой-то человек в башлыке. Но он убежал. Было темно, и я не разглядела лица. Не поняла, кто такой.

Владислав уже зажёг свет. Лампочка светила едва-едва, он стоял слишком близко, помогая ей освободиться от наружных слоёв одежды. Лицо его застыло, приняв какое-то совсем незнакомое Ларисе выражение.

– Что с тобой, Владя?

– Полковник… полковник…

Молодая борода Владислава шевелилась, он будто пережёвывал это обычное, в общем-то, слово.

– Ах, оставь! Надо вскипятить воду, чтобы как-то согреться, и на боковую. Завтра мне снова в Смольный…

– Завтра суббота.

– Григорий Евсеевич велел явиться.

– Если велел, то надо идти отрабатывать паёк. Кстати, какие в Смольном новости? Что слышно?

Лариса шагнула в сумрачную комнату. Напряжение в сети оставалось нестабильным, и лампочка подмаргивала. А тут ещё этот плотный абажур. Полумрак, как в склепе. Почти ничего не видно. Но обеденный стол стоит в центре комнаты, прямо под абажуром. А на столе грязные тарелки, рюмки и бокалы. Ларисе сразу сделалось не по себе. Привыкшая к семейному теплу, к родным, собственным вещам, здесь, на Охтинской даче, она чувствовала себя не в своей тарелке. Ничего своего, всё от хозяев, использованное ранее какими-то незнакомыми, неродными, возможно, совсем неопрятными людьми. Всё, вплоть до каждой подушки и полотенца, до последней вилки, солонки или блюдечка – чужое. Своего у Ларисы только и осталось, что четыре смены нательного белья, несколько платьев, несколько пар уже сильно заношенной обуви и верхняя одежда. Остальное взято в аренду на неопределённое, возможно, совсем короткое время.

Привыкнуть к положению квартирантки, бездомного человека никак не получалось. Но она радовалась уже тому, что пока удавалось избежать эмиграции. Да, их имение в Тверской губернии разорено восставшими крестьянами, дом в Твери экспроприирован, семья рассеяна по свету. Старшая сестра с мужем в эмиграции, братья бог знает где. Родители… Лариса смахнула внезапную слезу. Матушка не умеет ни слова по-французски. Как она будет жить в чужой земле? Благо, что отец оказался достаточно прозорлив и успел перевести большую часть их семейных капиталов в Швейцарские банки.

Лариса помнила матушкины сервизы, льняные скатерти и салфетки, покрывала с подзорами, с детства знакомые предметы меблировки, синие гардины и чехлы в большой гостиной, и лиловые – в библиотеке. Помнила и сверкающий медными деталями «Lorraine-Dietrich» – забаву для подрастающих мальчишек, приобретённую отцом перед самым началом Великой войны. Помнила во множестве неоспоримых деталей гараж, кухню, конный двор, псарни и дальний охотничий домик, где они, усталые после лисьей травли, частенько пили чай из огромного самовара. Сцены из романа графа Толстого, да и только.

Жизнь семьи Боршевитиновых разбилась с началом Великой войны, а ураган революции разметал осколки – ни склеить, ни собрать. А может быть…

Некоторое время Лариса в молчании рассматривала живописный беспорядок на обеденном столе: открытые банки с консервами, блюдце с толсто порезанной колбасой, полупустой хозяйский графин, в котором через непромытые грани что-то ещё желтелось.

– Это самогон, – пояснил Владислав. – Тебе желательно выпить. Думаю, одной трети стакана будет достаточно.

– Самогон? Откуда самогон?

Потирая одну об другую озябшие ладони, Лариса приблизилась к столу. Взяла в руки один из пустых бокалов, зачем-то принялась рассматривать его на просвет.

– Не из этого. Из него пил гость. Я тебе в свой налью…

Владислав тоже подошёл к столу и уже взял в руки графин.

– Это он принёс самогон? Гость?

Владислав наполнил бокал, как и обещал, ровно на треть.

– Выпей. Ты намёрзлась. Царей и цариц посвергали. Теперь у нас новая царица – испанка.

– Это тот, в башлыке – гость?

– Пей!

Лариса, зажмурившись, опрокинула бокал. Жидкость обожгла гортань, но ладони моментально сделались тёплыми. Лариса согрелась, и тусклая лампочка в абажуре будто бы засветилась ярче.

– А теперь съешь немного. Вот!..

– Хлеб и тушенка. Какие яства!

– Бери выше! Перед тобой утиный паштет. Ешь же!

– О! Сегодня я праздную гурмана. В Смольном угощалась шоколадом. Дома угощаюсь паштетом. Как вкусно! Теперь я и согрелась, и сыта.

– Вот ещё. Посмотри, сколько еды! Хлеба полторы буханки! Это всё принёс…

Владислав внезапно умолк, будто споткнулся, будто, бродя впотьмах, запнулся о колоду и едва не упал. Лариса перепугалась – уж не подавился ли? Но Владислав был просто бледен обычной своей синеватой бледностью зимнего жителя северного города, редко бывающего на свежем воздухе. Да и скудный паёк давал о себе знать. Сейчас, когда свет полумёртвой лампочки казался ей особенно ярким, Лариса заметила, как глубоко залегли на знакомом лице тени под скулами и возле носа. А лоб весь в продольных складках и испарине. А глаза! В них застыл не то испуг, не то настороженность.

– Кто же к нам приходил? Кто так щедр?

– Один мой приятель… Довоенный… Ты его не знаешь.

Владислав отвёл глаза.

– Это тот низенький в башлыке и тулупе? – допытывалась Лариса. – Почему он ушёл, не дождавшись меня? Он из Твери?

– Нет.

– Здешний, Питерский? Тогда почему не дождался меня?

– Ой, я ошибся, прости! – Владислав затряс головой, глаза его прояснились. – Он конечно же из Твери. Довоенный знакомый. В Питере проездом. Зашёл повидаться.

– Кто таков? Как фамилия?

– Рысаков. Ты его не знаешь, – проговорил Владислав не вполне, впрочем, уверенно.

Лариса задумалась.

– Рысаковы… Рысаковы… – Она делала вид, будто верит, отчаянно недоумевая: почему Владислав врёт и откуда на самом деле взялись деликатесы? – Нет, не помню Рысаковых. Ты уверен, что именно в Твери, а не здесь, в Петрограде?.. – проговорила она наконец.

– Именно в Твери! – в волнении Владислав всегда повышал тон. – Ты не можешь знать всех. Ты устаёшь. В Смольном, наверное, целый день суета.

– Да. Впрочем, нет.

– Ты так и не рассказала мне о сегодняшнем дне.

– Не рассказала? О чём? Ах, милый, я всё перезабыла. Прости. Может быть, завтра?

Владислав прикоснулся ладонью к её лбу. Прикосновение было приятно прохладным и таким ласковым, что Ларису моментально потянуло в сон.

– Я действительно хотела бы делиться с тобой всем-всем. Но сейчас…

– Не напрягайся. Лучше ложись.

Они дружно собрали со стола. Лампочка подмаргивала им из-под абажура, словно намекая, что уже пора отправляться спать, потому что она, лампочка, в самое ближайшее время намерена погаснуть окончательно и бесповоротно.

* * *

Лариса вспомнила о важном, уже лёжа в постели.

– Владя! – окликнула она мужа.

Тот не отозвался, но дыхание его было тихим и поверхностным. Уверенная в том, что Владислав не спит, Лариса продолжила говорить:

– Там, на Большеохтинском мосту, товарищ Томас помянул о каком-то Полковнике.

Как она и предполагала, Владислав тут же встрепенулся:

– О полковнике? Очередной военспец из генштабистов?

– Не уверена. Товарищ Томас сказал просто: Полковник. Думаю, это как у большевиков подпольная кличка, не имеющая отношения к воинскому чину. Так вот, товарищ Томас просил передать Полковнику, дескать, пусть заходит к нему на квартиру, на Пятую линию. Вот я и думаю теперь, кому я должна эту информацию передать. Кто у нас полковник?

– В нашем кругу полковников нет, – ответил Владислав. – Может быть, это кто-то из слушателей Института живого слова?

Лариса задумалась. Она припоминала насыщенный колючими льдинками воздух на Большеохтинском мосту и многозначительные интонации товарища Томаса.

Уснула она в полной уверенности, что в самое ближайшее время непременно встретится с упомянутым товарищем Полковником и передаст ему просьбу товарища Томаса слово в слово.

* * *

«Матушка, матушка, что во поле пыльно? Сударыня матушка, что во поле пыльно? Дитятко милое, кони разыгрались»[3].

Звонкий голос нянькиной дочки Клавдии разливается по саду. Лариса стоит посреди ярко освещенной террасы. Солнечный зайчики пляшут на чистых половицах. В дальнем конце террасы большой стол под скатертью с кружевным подзором. В полуденном свете скатерть кажется ослепительно-белой. Деревья сада, цветущая сирень, английский чайный сервиз – Ларисе кажется, будто весь мир отражается в медных боках самовара.

Матушка сидит недалеко от стола в кресле-качалке. На ней лилового оттенка шляпа с широкими полями, платье из белой кисеи и цветастая шаль. В таком наряде матушка похожа на огромный экзотический цветок. Край шали сполз с её плеча, кисти касаются половиц, но матушка не замечает этого, потому что она увлечена своими цветами. Кстати, тут же расположился и садовник. Он сидит перед матушкой на шатком табурете, с которого поминутно вскакивает. Но матушка усаживает его обратно. Хозяйка поместья «Липовый мёд» советуется со своим садовником относительно пересадки гераниевых кустов.

С наступлением тепла прислуга выносит на террасу горшки с комнатными цветами: камелии, фиалки, гортензии, фикус Бенджамена и конечно же герань. Матушка особенно любит именно герань. В её коллекции десятки сортов. Часть из них осенью и зимой цветут в зимнем саду, часть расставлены по комнатам большого, но покойного дома Боршевитиновых. Над яркими соцветиями снуют пчёлы. Их прерывистое гудение вторит звонкому голосу Клавдии.

«Матушка, матушка, на двор гости едут, сударыня матушка, на двор гости едут!.. Дитятко милое, я тебя не выдам!»

Нянькина дочка-певунья, разгуливает по саду с огромной корзиной. Она занята не только пением. По поручению своего отца-садовника Клавдия пропалывает клумбы, засаженные маргаритками и анютиными глазками. Прополка – работа грязная, а семья садовника в большой чести у Кирилла Львовича и Анны Аркадьевны, и Клавдия могла бы заниматься кружевоплетением или приготовлением варенья из ранней земляники, но дочка садовника любит вольный воздух сада, запах разнотравья и простые песни.

Лариса ждёт, когда матушка закончит разговор и садовник сойдёт с террасы. Ларисе не терпится сообщить матушке о крайне важном деле. Но родительница так увлечена своей геранью, что вовсе не замечает ни родной дочери, ни её нетерпения. Поэтому Лариса расхаживает взад и вперёд по террасе, нарочито громко стуча каблуками.

«Матушка, матушка, на крылечко идут, сударыня матушка, на крылечко идут!.. Дитятко милое, не бойсь, не пужайся…»

Вот садовник сходит с террасы. Его сутулая спина скрывается за углом дома. Матушка поправляет на плече шаль.

– Ларочка? Одуванчик ты мой золотой!

– Мама! Ну сколько можно! Я жду уже полчаса. И не называй, пожалуйста, меня одуванчиком.

– Отчего не одуванчик? Все так тебя называют, и я ничем не хуже остальных. Ты хочешь налить мне чаю? Присядь к столу. Самовар ещё горячий.

– Не до чая. Есть разговор. Важное дело. А относительно одуванчика – это ты первая начала. Следом за тобой папа, а потом уж и остальные. Перестанешь ты так называть – перестанут и другие.

– Жестокая ты! – Губы матушки улыбаются, но глаза скрываются в тени лиловой шляпы. – У матери в горле пересохло, а дочь отказывает ей в чашке чая.

«Матушка, матушка, в нову горницу идут, сударыня матушка, в нову горницу идут!.. Дитятко милое, я тебя не выдам!..»

Голосок Клавдии звенит под стать тонкому, английскому фарфору. Лариса расставляет чашки, наливает чай из чайника, добавляет остывающий уже кипяток из самовара.

– Свежее земляничное варенье, – говорит она. – С пенками, как вы любите.

– Да, милая.

Матушка сидит, заложив левую ногу на правую. Из-под кружевного подола кокетливо выглядывает носок её атласной туфельки. Ах, как Ларисе хотелось бы в сорок пять материных лет, после нескольких родов и на фоне покойной провинциальной жизни сохранить такую же стройность стана и живость ума.

Ларисе уже двадцать три. В семье она старшая из детей, и на пяток годов старше любого из доступных в Тверской глуши кавалеров. Старше всех кроме одного – Ивана Савельевича Русальского. Пожалуй, Лариса совсем уже взрослая, а с замужеством всё ещё не определилась. «Липовый мёд» – огромная усадьба с английским парком и отлично, по-европейски возделанными угодьями, но в остальном порядки здесь русские. Прислуги много, и порой она изнемогает от безделья. Плетут друг против друга интриги, шепчутся. Лариса несколько раз слышала, как любимица Кирилла Львовича Боршевитинова, своевольная, словно она и есть хозяйская дочь, и не слишком умная Клавдия-певунья, не скрываясь жалела Ларису. Нянькина дочка позволяла себе произносить колкости, которые многим могли бы показаться обидными. Многим, но не Ларисе. А Клавдия за свои проделки не единожды получала от няньки не болезненные, но очень обидные пощёчины…

Матушка держит чайную пару на ладони. Какая же красивая и нежная у Анны Аркадьевны ладонь! Над чашкой поднимается едва заметный тонкий парок. Струйка его так же изящна, как ладонь хозяйки, как этот чайный сервиз, словно и она изготовлена из того же тончайшего фарфора.

Лариса не начинает задуманного разговора, предпочитая оставить инициативу за матушкой. Наконец Анна Аркадьевна задаёт первый, ничего не значащий на первый взгляд вопрос:

– Как провела утро после завтрака, дочка?

– С портнихой. Варварушка привезла новые журналы. Веришь ли, я всю голову сломала. Тяжелее всего на свете сделать выбор. Вот я расставляю чашки. Думаю, какую куда поставить. Это тоже в своём роде выбор. За чай сядут семеро. Все они мужчины…

– Семеро?

– О, да!

– Как ты столько насчитала к чаю?

– Судите сами: папа и братья – это три человека. Потом Иван Савельевич, Юрий Александрович и Владислав.

– Что, будут все трое?

– Обещали.

– Тогда получается шестеро.

– Спасибо, матушка. Вот вы мне помогли. Хороша бы я была, ошибившись с чашками!

– Если за стол сядет столько мужчин, надо просить Клавдию перестать петь и подать к столу сыра и буженины. И о булке не забыть. У твоих братьев зверский аппетит. Тут одним вареньем не отделаешься. Да и Бергер со Штиглером совсем ещё юноши. Восемнадцать лет – самый возраст для того, чтобы быть всегда голодным.

– Им по девятнадцати, – между делом напомнила Лариса.

– А тебе – двадцать три.

Что значат эти слова? Лариса в недоумении уставилась на мать, но глаза Анны Аркадьевны скрывалось в тени, создаваемой полями её лиловой шляпы.

«Матушка, матушка, за столы садятся, сударыня матушка, за столы садятся! – Дитятко милое, не бойсь, не пужайся!»

Анна Аркадьева сделала первый крошечный глоток и окликнула увлечённую сервировкой стола дочь:

– Ларочка!

– Что, матушка?

– Тебе предстоит сделать выбор.

– Я уже выбрала тот узорчатый поплин. Помните? Бледные розы по молочному полю…

Лариса нанизала на пальцы левой руки дужки двух чашек. В правую она взяла два соответствующие им блюдца и отправилась к дальнему концу стола. Там обычно располагается хозяин дома, Кирилл Львович. Старший из двух братьев Ларисы занимает место слева от него. Справа – место самого интересного для Кирилла Львовича гостя.

Лариса продолжала толковать об отрезах тканей, полученных на днях из Милана, когда матушка перебила её.

– Да оставь ты пока наряды. Я не о том. Послушай, дочка. Нам с отцом не хочется, чтобы ты сделалась Бергер или Штиглер. Ни сейчас, ни впоследствии, когда оба твои ухажёра повзрослеют. Твой отец и я, оба мы, считаем, что Иван Савельевич Русальский станет для тебя наилучшим выбором.

– Матушка!..

– Не перебивай, милая. Итак, Русальские хоть и небогаты, но Иван у родителей единственный сын, и дробить именьице нет нужны. Русальские – старинный дворянский русский род. А породу за тысячу рублей не купишь. И за десять тысяч. И наконец, Ларочка, Иван твой ровесник, что тоже немаловажно. Возможно, у нас с твоим отцом старомодные взгляды. Конечно, в наше время брак с мужчиной моложе считался бы мезальянсом, тем более с таким юным мужчиной, как Бергер или Штиглер. Тебе известно, что Кирилл Львович старше меня на двенадцать лет, не так ли?

– Матушка! Ах, я растяпа…

Две английские чашки – будто сговорились! – выскальзывают из её пальцев и рассыпаются по полу цветными черепками.

«Матушка, матушка, образа снимают, сударыня матушка… Меня благословляют… – Дитятко милое, что ж, Господь с тобою!»

– Господь с посудой! Наживём ещё. Не торопись звать прислугу, дочь. Давай поговорим как следует. Присядь вот тут, напротив меня. Имеешь что-то возразить?

Лариса, подчинившись отчасти повелению матушки, усаживается против неё. Берёт со стола полную чашку, которую налила для себя, чтобы составить компанию Анне Аркадьевне. Налила, да и позабыла за волнением.

– Имею, – едва слышно произносит она, не в силах встретиться взглядом с самым родным человеком.

Да и как тут встретишься, если лиловая шляпа бросает на лицо Анны Аркадьевны досадную тень, в которой глаз не отыскать?

– Дочка, мы оба, твой отец и я, остаёмся в недоумении. Разреши же его наконец.

Лариса смотрит на шелковые ленты, украшающие шляпу матушки, вопросительно.

– Это жестоко! – прерывает её Лариса.

– Вовсе нет. Юрий Бергер отличный мальчик. Но прежде, чем жениться, он должен повзрослеть. Он ещё сто раз переменится и в конце концов выберет девушку своего круга – купеческую дочку или мещаночку. А что касается Владислава… – матушка на миг умолкла, словно обдумывая слова.

– Владислав мне не нравится! – выпалила Лариса.

– Владислав много теряет рядом с Бергером, но и он неплохой юноша. Возможно, сделает хорошую карьеру в политике. Но и такие карьеры делаются годами, а ты у нас уже не можешь ждать.

Тогда Лариса отважилась:

– Матушка, Юрий Бергер нравится мне больше других!

Выпалив это, она испугалась собственной отваги. Захотелось спрятать лицо хоть за ладонями, но чашка! Поставить на стол чашку с недопитым чаем – это настоящий бунт против матери. Тем временем Анна Аркадьевна продолжала раздумчиво, словно и не было этой безумной Ларочкиной эскапады:

– …Но Бергер с этими его автомобильными гонками и скачками на породистых рысаках. С его щедростью и лихими забавами! Бергер не может быть не интересен. Однако что такое его семья? Отец получил личное дворянство, в то время как ты… Впрочем, на днях Иван разговаривал с твоим отцом. Целью разговора было выяснить отношения Кирилла Львовича к его возможному браку с тобой. Иван весьма деликатно испросил разрешения сделать тебе формальное предложение. Отец одобряет Ивана, и я прошу тебя предложение Ивана принять.

Матушка наконец снимает шляпу. Её ореховые глаза встречаются с голубыми глазами дочери, и Лариса понимает, что её мать намерена настоять на браке с Иваном Русальским.

– Выходит дело Иван? – спрашивает дочь.

– Конечно, Иван. Он мягок и, главное, он влюблён в тебя. А Владислав, на мой взгляд, слишком жёсток и чрезмерно увлечён какими-то своими идеями. Сегодня одни идеи. Завтра другие идеи. А как же семья? Должно же быть в мире и что-то незыблемое. Кстати, и отец просил передать тебе наше общее мнение: наш выбор – безусловно, Иван. За деньгами дело не станет. За тобой дадим приличное приданое. Вам хватит. К тому же Иван, как я полагаю, в полном согласии с твоим отцом, вполне разумный человек и сочтёт себя обязанным непременно работать. Да-да, дочка. Твой отец не любит разговоров о женской эмансипации и всеобщей обязанности работать. Мы с ним оба – персонажи Антоши Чехонте. Но вы – ты сама, твои братья, Иван, Юрий, Владислав и другие из вашего кружка – вы уже совсем другие. Двадцатый век обяжет работать каждого, вне зависимости от чинов, состояния и сословной принадлежности. И Иван будет работать, я уверена в этом.

– А я? – с непочтительной запальчивостью спрашивает Лариса.

В ответ матушка прикасается кончиками пальцев к её щеке. Она улыбается, прикосновение её приятно, но в глазах самая досадная ирония.

– Что это значит, матушка? Я тоже хочу работать!

– Если на то станет воля твоего мужа, – мягко отвечает матушка.

– Воля мужа?

– Конечно. Выходя замуж, девушка выходит из-под воли родителей и оказывается в воле мужа. Твои подруги из стен Смольного вышли сразу замуж, а ты вернулась к нам. Дело ли это? Сделай же свой выбор, милая. Ты у нас такая красавица и умница.

Нежная ладонь матери ласкала её щеки, шею плечи, но взгляд Анны Аркадьевны был твёрд и холоден, как надгробный камень. Несмотря на это, Лариса решилась возразить ещё раз:

– Матушка, эдакая замшелая патриархальность! Из одной воли в другую. Не лучше ли, повременив с замужеством, поступить пока на работу.

– На какую работу?

Матушка спрятала ладонь под шалью. Её губы вытянулись в жёсткую прямую линию.

– Ну… право… на какую?.. Я могла бы, скажем, преподавать…

– Преподавать непослушание родителям?

– Матушка!..

– Пожалуй, я стану думать будто ты всерьёз влюблена в Бергера. «Он мне нравится больше других!» Подумать только! И не надейся, что я пропущу такое мимо ушей.

– Матушка, это несносно!

Лариса вскакивает. Чашка и блюдце из английского сервиза летят на пол. Лариса перешагивает через осколки. В лужице чая пляшут солнечные зайчики.

– Ну вот! – восклицает Анна Аркадьевна. – Нынче ты весь бабушкин сервиз перебила! Работница! Лучше позвать Филиппа. Кесарю кесарево, а буфетчик пусть разливает чай.

Лариса, вспыхнув, наконец решается на отповедь родной матери:

– Я могла бы работать в Петросовете. Секретарём или помощницей его руководителя. Я могла бы и убить его, если потребуется. Иван умер, а я стану работать в Петросовете, если этого захочет Владислав!

Говоря это, Лариса неотрывно смотрит в полнящиеся недоумением и ужасом глаза Анны Аркадьевны.

* * *

– Проснулась, милая?

– Ах, мне приснился «Липовый мёд». Помнишь наше поместье, английский парк, пруды…

– Я так и понял. Во сне ты разговаривала со своей матушкой, и, кажется, дерзила.

Голова Владислава на подушке совсем рядом. Глаза его ясны, словно он и не засыпал вовсе.

– Слишком много утрат, – проговорила Лариса, утирая влагу с лица. – Нашим испытаниям не видно конца.

– Спирит ты мой, ясноокий!

Владислав ласково прикоснулся к её щеке. Точно так же делала когда-то Анна Аркадьевна. Лариса прикрыла глаза. Слезы одна за другой щекотно сбегали из уголков глаз прямо на подушку. Она натянула на нос одеяло. Мало того, что грустно, ещё и холодно. Так холодно, что пар идёт изо рта. За окнами темно. Очертания предметов – стола, стульев, шкафа, комода, бюро – выступают из полумрака. Ах, какой неприятный сон! Впрочем, явь ничем не лучше. Который же теперь час? Наверное, ей уже надо поторапливаться. В Смольном её уже ждёт товарищ Злата и её муж.

– Надо подниматься и затопить печь. Забыл тебе сказать: мне удалось достать дров. Ты не заметила вчера, но они там, в сенях. Сухие. Их много. При экономном использовании может хватить на неделю.

Владислав бодро выскочил из постели. Он перестал замечать её слёзы и занялся хлопотами по хозяйству.

– Эти сны о прошлом. Они мучают меня день ото дня. Матушка, отец, «Липовый мёд», братья. Даже пение вредной Клавдии. Всё это снится мне день ото дня…

Но Владислав уже гремит чем-то в сенях. Сейчас он принесёт дров, разожжет остывшую с вечера буржуйку, комната немного прогреется, и она наконец сможет выбраться из постели.

Владислав действительно возвращается из сеней с охапкой дров. Одет в исподнее, на ногах старые опорки, шинель накинута на плечи. Не простыл бы. Вот он свалил дрова у печки. Сейчас он её согреет.

– Я не согласная с матушкой, – говорит Лариса.

– В чём?

– Она говорила, что ты холодный человек. Не душевный. А ты который уже месяц меня спасаешь. И согреваешь.

Владислав усмехнулся, а Лариса вконец расплакалась.

– Ну вот! Слёзы с утра! Не стоит, право слово! Поверь, по нынешним временам мы живём лучше многих. А твоя тоска по близким… Что ж, это вполне понятно. Она тем более мучительна, что ты сильный медиум.

– Я – медиум? Это что-то новенькое!

Слёзы в глазах Ларисы мгновенно иссякли. Она выбралась из-под одеяла, накинула шаль, сунула ноги в домашние туфли, подобралась поближе к печке. Её железный бок уже чуть-чуть согрелся.

– Осторожно, простынешь, – проговорил Владислав, прикрывая её шинелью. – Одевайся. Финка уже ставит самовар.

– Ты говорил о медиуме, – напомнила Лариса.

– Я сказал, что ты, моя жена, – медиум. Тебя это удивляет? Ты умеешь удерживать связь и с ушедшими людьми, и с теми, кто далеко.

– Разве это хорошо?

– Кто знает? Многие большевики увлекаются спиритизмом. Тайно или явно, но увлекаются. Я слышал, что и твой начальник Григорий Евсеевич таков.

– Может быть, это и неплохо…

– Спиритизм не плох и не хорош. Спиритизм – это спиритизм.

– А я – медиум?

– Так точно! Уверен, при желании, ты сможешь разговаривать с близкими не только во сне, но и наяву, надо только сосредоточиться, и всё. Я, знаешь ли, встречал и других медиумов, оттого и разбираюсь. Тут, кстати, познакомился ещё с одним, в конец оголодавшим вдовцом. Эдакий деятель, как теперь говорят, «из бывших».

– Все мы из бывших, – отозвалась Лариса.

Ей почему-то перестало нравиться это утреннее оживление Владислава. Наигранная весёлость порой неприятней, чем неискренняя скорбь. Ларисе хотелось закончить разговор о спиритизме, но Владислав вцепился в эту тему, как бродячая собака в кость.

– А что? – продолжал он посмеиваясь. – Спиритический сеанс по нынешним скудным временам – вполне доступное развлечение. Не для пролетариата, конечно. Спиритизм – удел богемы и высокопоставленных особ. На эту удочку возможно поймать несколько преинтересных личностей. Можно устроить хороший вечер со столом. Стол, разумеется, вскладчину и попроще, зато наряды – лучшие. Да, спириты нынче обнищали да обносились, но надо же как-то встряхнуться.

– Ты уже имеешь в виду определённых персон?

– Вполне определённых! Этот мой спирит «из бывших» творит подлинные чудеса. Представь себе явление духа Чарльза Дарвина или Ньютона, или Ивана Тургенева. Уверяю тебя, он всё может! Товарищу Злате может понравиться. Я слышал, она тоже интересуется такими вещами.

– Товарищ Злата? – не веря собственным ушам, Лариса уставилась на мужа. – Владя, товарищ Зиновьев и его жена – оба материалисты. На что им твои духи? Да и грех это. Для нас – грех. Или ты изверился?

Несколько бесконечно долгих мгновений Лариса дивилась на заискивающую улыбку Владислава. Ей вдруг почудилось, будто и её муж медиум. Будто в него прямо сейчас, холодным утром середины голодной зимы 1918 года, вселился вороватый каторжанин Туруханского уезда, отпущенный на вольное поселение за почти примерное поведение и живущий милостынькой. Впрочем, где же она могла видеть вороватых каторжан Туруханского уезда? Что за глупая фантазия?

– Большевики – сплошь и рядом спириты. В Бога не веруют, но в чёрта – с превеликим удовольствием.

– Ах, Владя, не поминай при мне чертей. Впрочем, вот ты и сам признался, что не Ньютон и не царь Иван, но… гм… вещает устами спирита.

– Ах, Ларочка, не возражай! Спиритизм – дело решённое. Понимаешь? Так надо. Или, как говорят большевики, «сейчас такой момент». К тому же под это дело нам обещано продовольственное вспомоществование.

– Кем же это обещано?

– Да есть тут один англичанин. Сэр Малькольм Эдверсэйр. Это тебе не крысиный хвостик.

– Малькольм? Это один из твоих заговорщиков!

– Тише! Прекратить!

Слишком нездорово оживлённые до этого глаза Владислава вдруг окаменели. Он остыл и моментально сделался обычным – спокойным и непреклонным, как античный монумент.

«Слишком много в Петрограде развелось англичан. И каждый зачем-то подкармливает. Если на убой, то пищи слишком мало. А если не на убой, то тогда зачем?» – так размышляла Лариса, заплетая пышные волосы в косу, сворачивая её в тугой жгут вокруг макушки и скалывая причёску шпильками.

Владислав бродил неподалёку, бормоча нечто себе под нос. Каждое утро, невзирая на погоду и занятость, он провожал Ларису до Большеохтинского моста. Каждое утро он молча негодовал на её медлительность. Лариса вставляла в причёску одну шпильку за другой, стараясь поспеть со сборами до той минуты, когда прислуга внесёт в комнату самовар. Если самовар прибудет до окончания причёски, Лариса непременно получит от Владислава не попрёк, не, упаси Боже, пощёчину. Но Владислав непременно преподнесёт ей холодный, полный пренебрежительного осуждения взгляд.

Дверь в сени распахнулась, и финка-прислуга, румяная в толстом платке и фуфайке, внесла пышущий теплом самовар. Она-то и спасла супругов от семейной сцены, потому что внимание Владислава мгновенно переключилось на неё. Он снова стал собой – спокойным, сдержанным повелителем их общей жизни.

– Давай, милая, греться чайком. А ты, Илона, неси что там осталось из снеди.

– Осталась только селёдка, – огрызнулась финка, ставя самовар на стол.

– Неси селёдку. Товарищу Ларисе пора отправляться на службу.

Загрузка...