Проходя по Арбату, Илларионов всякий раз обращал внимание на гадалку, в погожее время прогуливающуюся короткими ломаными линиями, а иногда удлиненными овалами и эллипсами вокруг столика с простыми игральными картами, картами Таро и весьма редкими в мире, не говоря о России конца XX века, древнеегипетскими картами Руби, так называемыми картами мертвых. Во время дождя или сильного ветра гадалка перемещалась со столиком под темную плесневеющую колоннаду Театра имени Вахтангова. Однажды Илларионов помог ей в этом нехитром деле и, помнится, изумился, сколь невесом (как из пуха) старинный столик с разноцветным инструментарием по прочтению будущего и судеб отдельных людей, стран, обществ и народов.
Покидая плесневеющую колоннаду, ступая под дождь, он оглянулся. Глаза гадалки светились в дневных сумерках. На этот свет, как ночные бабочки на огонь, летели древние египтяне, стремящиеся узнать то, что узнавать не следовало. Ибо, как гласила одна из заповедей ослоголового (иногда, впрочем, он изображался в виде огромного грызуна, похожего одновременно на крысу, барсука и сурка) египетского бога Сета, излишнее знание отнимает у жизни смысл. Илларионов припомнил, что в иные моменты бесконечной и непознаваемой, как свет то ли живой, то ли погасшей, но присутствующей на небосклоне звезды, истории Египта гадание на картах мертвых было строжайше запрещено. Осмелившихся нарушить запрет гадалок ослепляли, дабы погасить (а в редких случаях, выражаясь компьютерным языком, сканировать) в их глазах неуместный свет (информацию), выхватывающий из темной реки времени отдельные фрагменты будущего. Если же предсказанную судьбу или будущее требовалось изменить или направить по другому руслу, гадалку попросту закалывали специальным ритуальным ножом – узким и длинным, как спица.
Карты Руби – карты мертвых – просачивались сквозь века, запреты и границы, как просачивается сквозь века, запреты и границы все истинное, равно как и ложное, связанное с природой человека (а может, природой сил, управляющих тем, что принято называть жизнью), вернее, с изначальным несовершенством (а может, недоступным пониманию человека совершенством) этой самой природы.
Илларионов был уверен, что подавляющее большинство идущих по Арбату людей понятия не имеет, что такое карты Руби. Он был несильно сведущ в вопросах гадания на картах, но все же в свое время познакомился с малодоступным читающей публике неканоническим (то есть не вошедшим в Библию) текстом, где утверждалось, что Бог изгнал Адама и Еву из рая не за то, что они отведали плодов с древа познания, а за то, что Ева предсказала Адаму судьбу человечества с помощью карт Руби. В свое время хасиды в круглых шляпах, с разделенными на пробор бородами, мусульманские боевики-фундаменталисты, выдававшие себя за ученых мулл, баптисты в смокингах, старообрядцы в глухих суконных сюртуках под разными предлогами штурмовали Государственную библиотеку не столько из-за этого (он, естественно, хранился в другом месте, в электронном с семью паролями сейфе) текста, сколько из-за других, где были на него ссылки. Таким образом (если верить неканоническому тексту) даже сам Господь Бог (ГБ, как несколько фамильярно называли его в отдельных учреждениях в России на исходе XX века) ничего не сумел поделать с картами Руби.
Они разрушили рай.
В последние годы Илларионов перестал доверять путеводному чувству «что-то здесь не так», прежде недвусмысленному и безошибочному, как градусник. Когда рушатся цивилизации, «что-то здесь не так» превращается из отклонения в норму, легко и естественно входит в новую (поначалу почти всегда отравленную или по недоразумению кажущуюся таковой) формулу воздуха. Уволенный по сокращению штатов в результате очередной (четырнадцатой по счету) реорганизации своего прежнего места работы (отныне контора называлась Департамент федеральной безопасности – ДФБ), Илларионов вместе с народом дышал отравленным (или в силу непонимания, природной враждебности к новому кажущимся таковым) воздухом «все не так», вместе с народом же видоизменяясь, приспосабливаясь, как некогда видоизменялись, приспосабливаясь к сухой воздушной среде обитания, оставшиеся без океана кистеперые рыбы.
Поэтому и гадалка с древнейшими, редчайшими в мире, не говоря о России конца XX века, картами Руби на шумном Арбате, под плесневеющей колоннадой Театра имени Вахтангова уже не казалась ему чем-то из ряда вон.
Ведь не удивился же Илларионов, когда год назад прямо здесь, на Арбате, купил у стынувшего в доисторических резиновых ботах на морозе бомжа рисунок Рембрандта за сто долларов. «Что это там у тебя, любезный?» – остановился заинтригованный натуральным (старинным) видом выглядывающей из-под черного пальто бомжа бумаги Илларионов. «Рембрандт, «Одноглазый ангел», подлинник», – честно (но это выяснилось позже) ответил бомж. «Сколько?» – поинтересовался Илларионов, пытаясь мысленно вообразить печальные обстоятельства, в результате которых несчастный ангел лишился левого глаза. Бомж запросил тысячу, но отдал за сотню. «Почему он одноглазый?» – скорее для очистки совести, нежели в надежде получить квалифицированный ответ спросил Илларионов. «Может, налетел на сук в темноте? – предположил бомж. – Или какая злая баба выцарапала?» – «Купи себе валенки», – посоветовал Илларионов. «Кому подлинник Рембрандта за сотню, – философски заметил бомж, – кому валенки за пятьдесят». – «Неужели за пятьдесят?» – Илларионов удивился цене валенок даже больше, чем злой бабе, предположительно выцарапавшей ангелу глаз. «Ну да, пятьдесят на Тишинском рынке, – подтвердил бомж. – Одноглазые ангелы там не вдут, а валенки на святой Руси уже не катают».
Не удивлялся Илларионов и своим нынешним месту работы, должности и окладу: Государственная библиотека, начальник отдела неустановленных рукописей, половина стоимости валенок. Ровно на один валенок в месяц (что было смехотворно мало) или четверть одноглазого ангела Рембрандта (что было фантастически много) зарабатывал Илларионов, руководя несуществующим отделом в почти что уже и не существующей, полуразворованной, полузатопленной коммунальными водами, атакуемой скверной живностью библиотеке.
Не удивлялся он и мнимой неожиданности основного своего кормления. Как специалист по неустановленным рукописям Илларионов участвовал в грандиозном проекте американских мормонов по созданию электронной версии Библии для Всемирной информационной сети Интернет. Илларионов занимался преобразованием Библии (точнее, избранных ее фрагментов, ибо «поднять» всю Библию было так же трудно, как некоему Ксанфу в одиночку выпить море) в компьютерный гиперроман, то есть в роман с бесчисленным внутренним разветвлением файлов (совершенно самостоятельных сюжетов). Грубо говоря, приступив к чтению на экране компьютера библейского текста и, допустим, заинтересовавшись случайным именем ЭЛИБАН, потенциальный читатель (пользователь) мог свернуть с обустроенной, размеченной многорядной автострады основного текста на кривую, каменистую, в колючих кустах и кипарисах тропинку ЭЛИБАН. На сумеречной этой тропинке (отчего-то большинство преступлений в Библии совершалось именно в сумерках) можно было разглядеть притаившегося за валунами в ожидании путника (им не посчастливилось оказаться шестнадцатилетнему пастуху небольшого стада ослов САВЛУ, будущему ПАВЛУ) разбойника ЭЛИБАНА. Почти невидимую тропинку ЭЛИБАН пересекала едва угадываемая по колыханию сухой травы НИМЕР. Так звали нелегально прибывшего в Иудею атлета-эфиопа, с которым летним вечером на берегу Мертвого моря упомянутые ЭЛИБАН и САВЛ провернули сомнительную торговую операцию. С НИМЕРА грех было не спуститься по каменистому склону на АСФАРЬ. Потакая прихоти этой юной красавицы из СТРАНЫ СНОВ, НИМЕР заколол длинным мясным ножом богатого римлянина МАРКА ДОМИЦИЯ, за что впоследствии был отдан на растерзание львам.
Если что и удивило Илларионова, так это то, что благодаря удачному стечению обстоятельств, а также необъяснимому почтению, испытываемому мормонами и чиновниками из штаб-квартиры Интернета в Риме к нормам авторского права, именно он официально считался отцом идеи проекта преобразования Библии в гиперроман для Интернета, так сказать, держателем золотого ноу-хау. Выступая на международном симпозиуме, посвященном вопросам межбиблиотечного обмена информацией по электронным системам связи, Илларионов ни с того ни с сего ляпнул, что, по его мнению, именно Библия должна была быть главным гиперроманом в Интернете. Между тем там среди всевозможного полупорнографического мусора болтался один-единственный относительно законченный, весьма, по мнению Илларионова, посредственный гиперроман неведомого автора под мало что сообщающим читателю названием «Феликс».
Финансирующие проект мормоны платили Илларионову неплохие – на жизнь хватало – деньги, но едва ли не больше, чем электронная версия Библии, их интересовал придуманный Илларионовым отдел неустановленных рукописей Государственной библиотеки (ГБ), а также – как и хасидов, боевых мулл, баптистов, старообрядцев и прочих неравнодушных к истории человечества людей – одно роковое имя, которое пока отсутствовало в бурно разрастающемся, как рога на голове мужа неверной жены, разветвляющемся новыми, новейшими, сверхновыми и сверхновейшими файлами электронном библейском лесу.
«Интересно, сколько она берет за сеанс?» – подумал про гадалку Илларионов, сворачивая с Арбата через короткий Денежный переулок на суставчатый Сивцев Вражек, в глубине которого он и жил в большом старом, обросшем позднейшими пристройками, как тело лишними конечностями, доме. Дом то собирались сносить, то оставляли в покое. Коммерсанты, банкиры, московское правительство, муниципальный округ «Старая Москва» периодически подступали к дому, обещая не только удачно расселить жильцов в Митино-4 и Расторгуево-2, но и подарить каждой семье по подержанной иномарке. Однако что-то в последний момент срывалось. Илларионов полагал, что до тех пор, пока дом не отдают, помнят и о нем – рабе Божьем, новоявленном начальнике отдела неустановленных рукописей ГБ. Так сказать, держат в резерве главного командования. Отпустят дом – значит и ему надеяться (в смысле продолжения службы) более не на что. Можно смело переходить к частной жизни. Иногда, впрочем, Илларионову казалось, что он переоценивает (для государства и вообще) значение собственной личности.
Он давно бы воспользовался услугами профессиональной гадалки, если бы всю жизнь – точнее, большую часть из прожитых сорока двух лет – не пребывал в плену странного предрассудка, что нельзя испытывать судьбу гаданием. Илларионову казалось, что обратиться к гадалке – все равно что пойти к проститутке. Пусть в этом, в общем-то, нет ничего страшного, за исключением очевидного отступления от добродетели и нарушения определенного равновесия личности. В том случае, естественно, если ранее нарушенное равновесие в человеке не успело, подобно свинцу, отлиться и застыть как норма. Тогда рассуждения Илларионова теряли смысл. Хождение к проститутке выглядело даже предпочтительнее, поскольку тут (теоретически) нарушалось (если нарушалось) равновесие лишь двух отдельно взятых личностей – Илларионова (привыкшего ко всевозможным нарушениям) и проститутки (надо думать, давно нарушенное). В случае же с гаданием как бы ставился под сомнение самый промысел Божий, наносилось оскорбление ангелу-хранителю, если таковой, конечно, существовал, в чем Илларионов сильно сомневался. Предсказание – не важно, имевшее шансы сбыться или нет – пробуждало к участию в судьбе другие (вечные и слепые) силы, перед которыми Илларионов испытывал священные страх и трепет. Он бы предпочел погибнуть в неведении, нежели продолжить (после предсказания) жить в ущерб кому-то. Ибо, как известно, за избегнувших (в результате предсказания) судьбы неизменно расплачиваются страданиями другие. Судьба – стрелок, допускающий изредка рикошет, но никогда – чистый промах.
Поднимаясь пешком на свой пятый этаж – он, как правило, не знал заранее, пойдет пешком или поедет на лифте, принимал решение в последнее мгновение, – Илларионов продолжал думать о картах мертвых – картах Руби.
Помимо обычных (ритуальных) сведений – дня, месяца, года рождения – гадалке следовало сообщить о себе и несколько неожиданных, сугубо, так сказать, сокровенных вещей, а именно: приходилось ли тебе убивать самому или принимать участие в убийстве человека (людей); желал ли ты когда-нибудь зла близкому человеку (любимой женщине); что ты ценишь в этой жизни превыше самой жизни? Отнюдь не каждому хотелось честно отвечать на такие вопросы, глядя в светящиеся глаза гадалки, поэтому гадание зачастую осуществлялось через посредников: некто приносил записанные на бумаге (или устно сообщал гадалке) испрошенные сведения, гадалка давала письменный (или устный) ответ. Таким образом, визуальный (посредством наблюдения) контакт с клиентом: дрожание рук, учащенный пульс, расширенные зрачки, следы побоев или садистских ласк – одним словом, все те очевидности, на сопоставлении и первичном анализе которых во все века работали простые гадалки – в случае с картами мертвых – картами Руби – был необязателен. Гадание по этим картам считалось абсолютно безошибочным, ибо весточки о будущем (если верить оккультным древнеегипетским и неканоническим библейским текстам) передавались живым гадалкам Руби от гадалок уже умерших, которые (если опять-таки верить этим сомнительным источникам) являлись одним из связующих звеньев между двумя вечными мирами, ибо, как известно, ничто и никогда не может исчезнуть бесследно. В мире мертвых (как свидетельствовали тексты) понятие лжи отсутствовало по определению. Ложь не вписывалась в энергетику мира мертвых, поэтому оттуда приходила химически чистая, голая (как человек в момент рождения) правда – весьма тревожный, а зачастую смертельный для гадалок и их клиентов продукт.
На четвертом этаже за два лестничных пролета до своей площадки Илларионов как бы замер на бегу. Пронизывающий пыльный подъезд, как спица моток шерсти, столб смешанного – электрического от ламп на площадках и естественного из окон на лестнице – света был ясен, незамутнен лишними тенями. Илларионов открыл двумя ключами обшарпанную, шатающуюся, как пародонтозный зуб, первую дверь своей квартиры. С этой дверью справился бы и ребенок (естественно, ребенок с плохими наклонностями). Илларионов подал на себя слабо пискнувшую под ключом вторую – тяжелую, железную, обитую бронированным, под дерево, пластиком – дверь. Эту дверь (во всяком случае, быстро и незаметно) не сумели бы открыть ни парни с гранатометами, ни самый опытный медвежатник.
Еще был жив отец, когда он ставил эту дверь. Илларионов, помнится, навестил его в больнице. Отец объяснил, как отыскать мастера. «Кроме него, тебя и… меня, если не умру, – сказал отец, – никто не откроет». – «Вряд ли, – усомнился Илларионов-младший, – сейчас есть очень хорошие специалисты. К тому же и безработные. Им терять нечего». – «Кто хорошо разбирается в электронике, – улыбнулся отец, – как правило, не так хорошо разбирается в механических замках. Кто умеет вскрывать механические замки, редко соображает в электронике. Это разные вещи для разных людей. Тут нужен штучный человечек». И мастер – застенчивый, похожий на инока, с редкой светлой бороденкой и длинными пальцами пианиста юноша с явно не ему принадлежащим именем Эрик – оказался именно таким штучным человечком. С другими Илларионов-старший без крайней на то необходимости предпочитал дел не иметь.
Он пролежал в больнице несколько лет. Иногда Илларионову-младшему казалось, что отец совершенно здоров и лежит в ЦКБ, потому что ему так удобно: отдельная палата, кормят-поят за государственный счет, каждое утро – свежие газеты, доставляют просимые книги, пускают сына, а главное, вокруг чистенько, тихо, никто (кроме лечащего врача) не стоит над душой. «Не надоело тут? – однажды спросил Илларионов-младший. – Перебрался бы на дачу, что ли?» – «Да ты что? – едва слышно, одними губами ответил Илларионов-старший. – Только тут я и живой». – «Но ведь в полной их… власти, – тоже одними губами возразил Илларионов-младший, – в любой же момент…» – «Потому и живой, – неожиданно громко засмеялся отец, – что в любой момент. Соскочившему на ходу с поезда нельзя в лес. Можно только или разбиться насмерть, или стоять столбом у насыпи».
В ту – одну из последних – их встреч Илларионов-младший с сердечной болью отметил, что отец истаивает, догорает, как церковная свечка. Его лицо было таким белым, что сливалось с подушкой, и только светились странным светом зеленые глаза, которые, в отличие от лица, напротив, только набирали яркость. «Тебя тут, случаем, не поторапливают?» – незаметно вывел ручкой Илларионов-младший на белой кайме газеты. «Нет, я сам опаздываю», – ответил отец.
Илларионов-младший, впрочем, до сих пор не был в этом стопроцентно уверен. Кажется, дня за два до смерти отца начальник двенадцатого управления генерал Толстой, курировавший в числе прочих возглавляемый Илларионовым-младшим отдел, взял его в лифте на Лубянке за пуговицу пиджака. «Слышал, сынок, строгую дверь поставил на новой квартире?» – весело (как если бы это было самое радостное известие за этот день) подмигнул генерал Толстой. «К новой квартире, товарищ генерал, – растерялся Илларионов-младший, – и дверка новая». Он не ожидал, что новую дверку так скоро проверят на впускаемость. «Вот и я о такой, сынок, чтобы дом рухнул, а она как новенькая, давно мечтаю, – сокрушенно вздохнул (мол, мечтаю, да вот никак не поставлю) генерал Толстой. – Телефончик мастера не подскажешь?» – «Не подскажу, – с искренним сожалением развел руками Илларионов, – не оставил он своего телефончика».
Генерал Толстой был плотен, кругл, лыс, добродушен на вид, как говорящий колобок из сказки. И как колобок же с невероятной легкостью уворачивался от всех желающих его съесть. «Батя нашел», – констатировал он. Если можно было вообразить себе колобок из снега и льда, то сейчас генерал Толстой напоминал именно такого арктического колобка. Уворачиваясь от желающих его съесть, он сам не зевал – съедал (морозил?), кого хотел. «Будешь у него в больнице, передавай привет, – сказал, выходя из лифта, генерал Толстой. – Обязательно съезжу к нему на следующей неделе».
Илларионов-младший не знал, съездил он или нет, потому что на следующей неделе отец умер.
Отца хоронили стылым утром поздней осенью на подмосковном Лесном кладбище с приличествующими его воинскому званию почестями. От земли поднимался густой белый, как сметана, туман. В нем без остатка растворились черные лимузины, вишневый полированный гроб, рыдающая медь оркестра, красные носы одинаковых на всех похоронах музыкантов, седые и лысые непокрытые головы, спешившиеся генеральские каракулевые папахи, пыжиковые, песцовые, шерстяные и прочие шапки и кепи провожающих в штатском. Только прозрачно застекленные льдом ветви деревьев выглядывали из белого тумана, как кончики-узелки тех самых нитей, потянув за которые можно распутать клубки тайн.
Илларионов подумал, что вместе с отцом в белый туман, в обледеневшие ветви деревьев, в черную промерзшую землю и еще бог знает куда ушло немало тайн. И среди них та, которая чем дальше, тем сильнее занимала Илларионова-младшего. Почему отец так спокойно, если не сказать – равнодушно, относился к событиям, сотрясающим Россию с конца восьмидесятых и по сию пору, к разрушению всего того, чему он и Илларионов-младший (не считая многих других достойных людей) служили верой и правдой столько лет?
«Ладно, – помнится, сказал он отцу, – хрен с ними: с социализмом, ленинским Политбюро, ЦК КПСС, общественной собственностью на средства производства, моральным кодексом строителя коммунизма, единым политднем, Рабкрином, ленинским университетом миллионов и университетом марксизма-ленинизма. Но при чем здесь российское государство?»
Дело было зимой, на служебной даче в Ромоданове. В большой деревянной, застланной пушистым, как в американских отелях, паласом комнате горел камин. За окном – насколько хватало взгляда – по пояс в снегу стоял вековой лес. В ледяном воздухе была разлита такая крепость, что российское государство казалось вечным и неприступным, как лес в снегу. Илларионов-младший, помнится, подумал, что и карачун государству, как ни странно, пришел из такого же векового зимнего леса, только на другом конце государства. Впрочем, на исходе XX века, после очередной денежной реформы, в канун очередных президентских выборов в России едва ли кто вспоминал об этом.
– Тебя удивляет, что государство, вернее, то, что от него осталось, как раньше, так и сейчас разрушают те, кто по долгу службы должен, обязан его оберегать и укреплять? – полуспросил-полуответил Илларионов-старший.
Илларионов-младший промолчал, настолько это было очевидно. Если собрать все написанное и опубликованное на эту тему в России, получились бы тома. Илларионову-младшему было известно, что умолчание – не самый верный способ сокрытия истины. Куда более верный – погружение истины в океан слов. В океане слов истина отчего-то вела себя, как топор.
– Тебе не кажется странным, – между тем продолжил отец, – что государство, призванное в идеале защищать и организовывать жизнь граждан, вдруг оказалось совершенно не нужным подавляющему большинству этих самых граждан? Иначе разве решились бы одни с такой охотой и радостью его разрушать, а другие – им не мешать? Не кажется странным, что те, у кого в руках сосредоточена вся мощь разрушаемого государства, ничего не предпринимают во спасение не только государства, но даже собственной жизни, потому что их, к сожалению, без достаточных на то оснований считают олицетворением ненавистного государства? Чтобы выбрать правильно оружие, надо представлять своего противника. Что за сила противостоит государству?
– Мне все это кажется очень странным, – согласился Илларионов-младший, – но только что из этого следует?
– Из этого следует лишь то, – серьезно ответил отец, – что дело не в тех, кто разрушает государство, и не в тех, кто будто бы хочет, но будто бы не может его защитить.
– Хорошо. В чем тогда дело?
– В чем? – вдруг рассмеялся отец. – Ты разговариваешь со мной, как поколебленный в вере протестант с пастором, ставишь вопрос ребром. Я не могу ответить на твой вопрос.
– Почему? – уточнил Илларионов-младший.
– Потому что у ответа нет ребра, – ответил Илларионов-старший.
– Тогда я отвечу, – сказал Илларионов-младший. – Ребро в том, что меня скоро выпрут со службы, я останусь без квартиры, без средств, без…
– О деньгах не беспокойся, – перебил отец. – Пословица – не в деньгах счастье – на все времена. Деньги, как и несчастья, тебя сами найдут.
– Что-то пока плохо ищут, – усомнился Илларионов-младший.
– Так ведь еще и со службы не выперли, – возразил Илларионов-старший.
«Как же я забыл, – спохватился Илларионов, распахивая вторую дверь, вглядываясь в длиннейший, теряющийся в ранних осенних сумерках коридор своей квартиры, – сегодня же ровно год как умер отец!»
Огромный трехкамерный холодильник Илларионова был пуст, как только может быть пуст холодильник одинокого, проводящего дни (а иногда и ночи) на работе мужчины. Тем не менее среди гремящих прозрачных и белых пластиковых полок отыскались недопитая бутылка водки, выгнувшийся, напоминающий ноготь великана, кусок сыра. Из забитого пустыми полиэтиленовыми пакетами шкафчика, как лягушка, прямо в руки Илларионову прыгнула запечатанная пачка крекеров. Почему-то он не выбрасывал пустые пакеты, ловя момент, когда возьмет их с собой в магазин и положит в них продукты. Но каждый раз, когда Илларионов оказывался в магазине, пакеты при нем фатально отсутствовали и он приносил продукты в новых.
Он уже предвкушал, как помянет отца – выпьет водки, закусит крекером со странным названием «Рыбки с луком», надменно пренебрежет при этом ногтем-сыром, – но тут в глубине коридора зазвонил, вернее, заиграл марш «По долинам и по взгорьям» телефон. Это означало, что кто-то звонит Илларионову в его полувымышленный, но отчасти и существующий отдел неустановленных рукописей Государственной библиотеки. В разворовываемой, заливаемой коммунальными водами, атакуемой мышами, крысами и невиданными – клыкастыми, с осьминожьими щупальцами – тараканами-амфибиями ГБ у него, естественно, не было ни своего кабинета, ни телефонного номера, поэтому звонки по несуществующему, но присутствующему в справочнике библиотеки номеру либо уходили в никуда (в астрал?), либо – в одном случае из трех, так определил Илларионов – автоматическое реле перебрасывало их ему на домашний номер. Если же кто-то звонил непосредственно по домашнему номеру, телефон играл «Не слышны в саду даже шорохи». Был у Илларионова, естественно, и мобильный телефон, но, после того как его уволили со службы, номер, похоже, как пчелу из улья, изгнали из дружной сотовой семьи. Надо было покупать новый чип.
Илларионов подумал, что двухномерной со специальным (на экране высвечивался и адрес абонента) определителем телефон – последняя его привилегия, которой, вполне вероятно, его тоже скоро лишат.
Ему не было нужды смотреть на определитель, потому что он знал, кто звонит. С самого утра на пристегнутом к брючному ремню пейджере Илларионова периодически возникали черные, как муравьи, буковки: «Господин Джонсон-Джонсон срочно просит Вас связаться с ним в любое удобное для Вас время».
…Глава представительства (миссии) мормонов в России господин Джонсон-Джонсон был высоким – под два метра – спортивного вида блондином, носящим волосы на прямой пробор. Его лицо было настолько правильным и пропорциональным, что когда Илларионов – профессионал! – пытался воспроизвести его в памяти, то сначала перед мысленным его взором чередой проходили физиономии известных американских киноартистов: Харрисона Форда, Ричарда Гира, Рута Хайгера – и только потом, потершись между ними, позаимствовав у кого нос, у кого лоб, у кого глаза, с трудом вылепливалось ухоженное, холодное и жесткое, как у честного, готового упечь в тюрягу собственную старушку-мать судьи, лицо господина Джонсона-Джонсона.
Илларионов даже не стал наводить по старым связям справок, тревожить компьютерные вместилища засекреченной информации о зарубежной агентуре (или как нынче было принято говорить, зарубежных коллегах), настолько очевидно было, что господин Джонсон-Джонсон никакой не честный судья.
Глава миссии мормонов в России занимал великолепно отреставрированный двухэтажный особняк на набережной Москвы-реки неподалеку от английского посольства.
Оказавшись впервые в просторном овальном – как у президента США в Белом доме – кабинете господина Джонсона-Джонсона под самой крышей особняка, Илларионов обратил внимание на не поддающееся объяснению количество небольших разноцветных прямоугольных ковриков, уложенных поверх не покрытого лаком, не натертого мастикой, но выскобленного и отмытого до белой желтизны пергаментного листа паркета. В кабинете не было ни пылинки. Прозрачны, как будто их вовсе не было, а был один лишь воздух в белых пластиковых переплетах, были и смотрящие на Москву-реку высокие окна. На опять-таки не покрытом лаком – струганом – письменном столе господина Джонсона-Джонсона лежала единственная книга, Библия, и стояла единственная вещь – последней модели, соединенный с закрытыми спутниковыми системами информации компьютер.
Илларионов, превыше всего в жизни ценивший чистоту и отсутствие пыли, наводивший чистоту и уничтожавший пыль везде, где удавалось (без того, чтобы выглядеть в глазах окружающих маньяком), почувствовал симпатию к отлично говорящему по-русски, спортивному, несмотря на преклонный возраст, американцу в алом пуловере поверх голубой рубашки. Вполне вероятно, он действительно был мормоном, но при этом, совершенно очевидно, имел воинское звание никак не меньше полковника.
Впрочем, первую их встречу несколько месяцев назад едва ли можно было назвать продолжительной.
– Господин Терентьев? – легко поднялся из-за стола навстречу Илларионову мормон.
Илларионов выправил себе паспорт на эту неизвестно почему (если фамилия Илларионов наводила на мысли о законе и благодати, то Терентьев, видимо, на их победительное, демонстративное отсутствие) пришедшую ему в голову фамилию сразу после внезапного, но ожидаемого увольнения со службы. Последнее по времени массовое увольнение на Лубянке, горько усмехаясь, называли «сокращением Штатов». Если, как говорили злые языки, список подлежащих увольнению был и впрямь согласован с Лэнгли, то, вполне может статься, в решении участи Илларионова самое непосредственное участие принимал энергичный, неопределенного возраста – от пятидесяти двух до семидесяти восьми – полковник-мормон Джонсон-Джонсон.
Илларионову увиделось в фамилии Терентьев напряжение предельно натянутой струны, послышалась ее звенящая крепость.
– Я правильно назвал вашу фамилию… Терентьев? – легонько попробовал струну на эту самую звенящую крепость мормон.
– Абсолютно правильно, – подтвердил Илларионов, размышляя, зачем на полу столько разноцветных ковриков.
– Андрей… простите, не знаю вашего отчества, – с улыбкой развел руками мормон.
– Терентьевич, – подсказал Илларионов, – моего отца звали Терентием. Такое, знаете ли, дурацкое совпадение.
– Я познакомился, Андрей Терентьевич, с вашей статьей «Библия как гиперроман», опубликованной в…
– В «Вестнике Государственной библиотеки», – напомнил Илларионов, – мы, научные сотрудники, называем его просто «Вестником ГБ».
– Да-да, в «Вестнике Государственной библиотеки», или как вы, научные сотрудники, называете его, просто «Вестнике ГБ», – кивнул головой мормон. – Прежде чем приступить к деловой части нашей беседы, позвольте, Андрей Терентьевич, задать вам несколько вопросов, так сказать, личного свойства. Хоть и говорят, что деньги правят миром, но сейчас мы с вами находимся, – Джонсон-Джонсон обвел рукой кабинет, – на территории, управляемой не столько деньгами, хотя я никоим образом не собираюсь умалять их значение в грешном мире, сколько заповедями Господа нашего Иисуса Христа.
При желании его жест можно было истолковать как более широкий, то есть включающий в управляемую заповедями Господа нашего Иисуса Христа территорию и реку за окном, и, следовательно, город Москву, а там, глядишь, и всю, настежь, как окно в бурю, открывшуюся сердцем учению мормонов (как, впрочем, и любым другим, включая поклонников бога древних ацтеков Кецалькоатля, учениям) Россию. На исходе XX века Россия представляла из себя поле, на котором прорастали все без исключения упавшие на него зерна и плевелы. Илларионову было известно, что в секретной своей переписке мормоны называли его страну «делянкой Господа», видимо, полагая, что, всласть понаблюдав за хаотичным – без руля и ветрил – ростом злаков и плевел, селекционер-Господь твердой рукой вырвет лишние, оставив наливаться и крепнуть одни колосья мормонов.
– Верите ли вы в Бога, Андрей Терентьевич? – поинтересовался глава миссии мормонов в России.
– Безусловно, – ответил Илларионов, – хотя, к сожалению, не могу утверждать, что неукоснительно соблюдаю все обряды и установления православной церкви.
– Как правило, – продолжил Джонсон-Джонсон, – к вере в детстве нас подвигают родители. Мне известно, что КПСС проводила политику официального атеизма. В этой связи, возможно, мой вопрос некорректен, но все же, верили ли в Бога ваши родители, господин Терентьев? Верил ли в Бога ваш отец? Можно ли считать, что ваша вера – продолжение веры ваших родителей, в частности, вашего отца, господин Терентьев?
Илларионов не сомневался, что их разговор пишется на видеопленку, но он был уверен, что вопросник окажется проще. Проверка на возможное обладание информацией, на степень готовности делиться информацией, блокировку путей сокрытия информации, быстроту реакции, скорость вхождения в системный анализ и так называемую скорость постижения происходящего, то есть смысла, ощущение опасности, порог риска, наконец, определение цены. Ну и далее по схеме. Но Джонсон-Джонсон почти сразу задал вопрос на подсознание, что свидетельствовало о сложности и серьезности предстоящей игры. Илларионов засомневался, надо ли ему в этот омут.
Говорил ли он с отцом о Боге?
Конечно, говорил, но так и не сумел уяснить, верит отец или нет. Каждый раз, когда речь заходила о Боге, о вере, глаза отца становились яркими, лицо же бледнело, что являлось у него признаком глубочайшей тоски. Один разговор, однако, как гвоздь засел у Илларионова-младшего в памяти. «К нему можно относиться по-разному, – помнится, сказал отец, – но истоки его силы в том, что он все делал правильно». – «Применительно к обстоятельствам и коллизиям своего времени?» – уточнил Илларионов-младший. «Применительно к тому, что понимается как бессмертная человеческая душа, – ответил отец, – следовательно, применительно к любым обстоятельствам и коллизиям, могущим возникнуть среди людей. Да вот беда, – добавил отец едва слышно, – никто после него не делал правильно».
– Полагаю, что моя вера – продолжение веры моего отца, – заверил мормона Илларионов, – хотя мне трудно ручаться, что моя вера – стопроцентное продолжение его веры. Моего отца, видите ли, уже нет в живых, а вера, согласитесь, вещь достаточно личная, если не сказать – интимная.
– И последний вопрос, господин Терентьев, – не стал соболезновать глава миссии мормонов в России, – как вы относитесь к учению мормонов? Не противоречит ли вашим убеждениям сотрудничество с нами? Согласны ли вы принимать от нас деньги за свой труд?
– Всякая сущность, как известно, отбрасывает тень, – вздохнул Илларионов.
– Поясните, пожалуйста, свою мысль, – попросил Джонсон-Джонсон.
– Химия – алхимия, – охотно пояснил Илларионов. – Футурология как научное предвидение – гадание… по картам Руби, медицина – знахарство, лоно церкви – секты. Тем не менее я допускаю, что для многих заблудших путь к истине пролегает через тень, точнее, преодоление тени, в том числе и через учение мормонов. Как человек и гражданин, господин Джонсон-Джонсон, я вынужден сосуществовать с, увы, учащающимися и набирающими силу отступлениями от истины, но только, естественно, в том случае, если в них не содержится изначального, то есть умышленного, зла.
– В таком случае, – любезно закончил беседу Джонсон-Джонсон, – я жду вас завтра в двенадцать для подписания деловых бумаг. Вас устроит статус научного руководителя международного издательского, скажем так, проекта? Если Библия как гиперроман для Интернета состоится, господин Терентьев, у вас как у автора идеи есть все шансы сделаться очень обеспеченным человеком.
Деньги сами тебя найдут, вспомнил Илларионов слова отца. Неужели он имел в виду эти деньги?
– Простите, господин Джонсон-Джонсон, – полюбопытствовал Илларионов, – не подскажете ли, как мне к вам лучше обращаться? Согласитесь, господин Джонсон-Джонсон – это слишком длинно и сложно для русского языка.
– Вы хотите знать мое имя? – приветливо показал идеальные зубы мормон. – My first name? Называйте меня просто Джоном, господин Терентьев. К сожалению, ничего не могу изменить. Так уж назвали меня мои дурные родители…
Уходя, Илларионов уронил на коврик платок, а когда под понимающим взглядом Джона Джонсона-Джонсона поднял его, ему уже было известно, почему на полу такое количество разноцветных ковриков. Все объяснила случайно промелькнувшая в коврике металлическая, точнее, золотая нить. Коврики служили антеннами. В самом деле, не выводить же спутниковые антенны на крышу мирной религиозной миссии?
…Илларионов стоял на пороге своей квартиры, с болезненным любопытством вглядываясь в длинный – как будто комнат было не две, а по меньшей мере десять – темный коридор. В этот момент его можно было брать голыми руками сзади, но Илларионов знал, что физическая смерть – почему-то она виделась ему в виде трассирующего, вычерчивающего во тьме светящуюся линию удара: не то молнии, не то лазера, не то какого-то сверхтонкого острого лезвия – придет к нему именно из коридора с черным креслом, правда, он не знал – этого или другого коридора. И еще такая странная деталь: Илларионов как бы заранее знал, что сможет в свой смертный час не только подробнейшим образом разглядеть летящий ему в шею луч, но и в случае необходимости уклониться от него, отвести от себя рукой – да, именно рукой! – молнию-лазер-лезвие, но почему-то не сделает этого.
Находясь дома, Илларионов частенько сиживал, не зажигая света, в продавленном кирзовом, оставшемся от прежних жильцов кресле в коридоре напротив стеллажей с книгами, сливаясь… с чем?.. растворяясь… в чем? Самые неожиданные, ложившиеся позднее в основу действий немалого числа людей мысли приходили к Илларионову именно в коридоре. Отец, побывав в его новой квартире на Сивцевом Вражке, понял все без слов. «Скажи Толстому, – сказал отец, – чтобы выгородил тебе кабинет из коридора. В третьем корпусе в пятьдесят третьем году целый отсек замуровали. Он знает где». – «Не выгородит», – вздохнул Илларионов-младший. «У меня в том отсеке, – продолжил отец, – была русская банька. Тебе хорошо думается в коридоре, а мне – в баньке».
Вот только кожаное кресло не понравилось отцу.
«Выброси, – посоветовал он, – негоже сидеть в чужом кресле». – «Да я его от побелки отмыл, ножки укрепил, уже вроде как мое», – возразил Илларионов-младший. «Не твое – выброси! – повторил отец. – От чужих вещей всегда беда».
– Джон? – набрал Илларионов номер полковника (а может, у него, как у многих американских разведчиков, было морское звание?) мормона. – Господин Джон Джонсон-Джонсон? – Ему иногда доставляло удовольствие полностью произносить вымышленное имя. Так и хотелось добавить: «Джонсович». Это как бы выводило жизнь за границу реальности, развязывало мысли и руки. И еще он был очень доволен, что мормон не мог в свою очередь назвать его Терентием Терентьевичем Терентьевым или Илларионом Илларионовичем Илларионовым, не мог скользить по его имени, отчеству и фамилии, как на коньках по льду, а был вынужден на первом шаге спотыкаться: Андрей Терентьевич Терентьев.
– Андрей, – откликнулся мормон. – Я получил очень любопытные факсы из Чарльстона и Цинциннати. Мне бы хотелось в этой связи кое-что с вами обсудить.
– Я готов. – Илларионову всегда нравилось наблюдать за игрой теней в сумеречном коридоре своей квартиры. Она была крайне причудлива и многосложна, эта игра. Допустим, по двору проезжала, светя фарами, машина. Свет ее фар, многократно преломившись об углы дома, водосточные трубы, выступающие балконы, достигал окон илларионовской квартиры и, уже просеявшись сквозь окна, как сквозь сито, то в виде кривой, как сабля, полоски, то россыпью дрожащих пятен, пробегал по стенам и потолку коридора. Илларионов часто думал: что есть выигрыш в игре теней? Ему казалось, что выиграть в этой игре так же трудно, как, скажем, определить по пробежавшим по стенам и потолку полоске и пятнам: что за люди сидели в светящей фарами машине? И еще подумал, что мир устроен таким образом, что на каждую, даже самую нелепую и иррациональную, загадку непременно отыскивается человек, который зачем-то ее разгадывает. Если существует замок, то существует и ключ, который должен его отомкнуть. Вот только они не всегда совпадают во времени и пространстве.
– Мне бы не хотелось делать этого по телефону, Андрей, – произнес после паузы мормон. – Вы не могли бы прямо сейчас приехать в миссию? Я готов послать за вами машину.
– Нет необходимости. Я буду у вас через полчаса, – пообещал Илларионов.
Оказавшись на Арбате, Илларионов поймал себя на мысли, что пока не сумел составить ясного представления о Джоне Джонсоне-Джонсоне. В иные моменты Илларионов искренне верил, что он – правоверный мормон, всерьез увлеченный проектом создания компьютерной версии Библии как гиперромана. Впрочем, еще отец говорил ему, что настоящий профессионал, если берется, делает профессионально любое – пусть даже поначалу незнакомое ему – дело. Иначе – не берется. У Илларионова-младшего не было оснований сомневаться в том, что Джонсон-Джонсон – профессионал. Даже в такой тонкой материи, как выплата денег. Мормон платил хорошо, с аптекарской точностью оценивая труд Илларионова и выдерживая условия контракта. Платил точно. Не переплачивая.
Над Арбатом искусственный неоновый свет смешивался с натуральным сумеречным. Но над обитым радиопроницаемой медью шпилем МИДа неон растворялся в глубоком, как перевернутый колодец, зелено-сиреневом небе. В этот сумеречный час на небе, с трудом просверливая смог, показывались тусклые вечерние звезды. Потом они уступали место почти совсем неразличимым звездам ночным.
В конце семидесятых, работая в аналитической группе, занимающейся исследованиями тенденций в области культуры, Илларионов-младший сочинил записку о феномене так называемого сумеречного сознания. В те годы руководство страны было всерьез обеспокоено широким распространением этого типа сознания в среде советской творческой интеллигенции. Сопоставительный – на ЭВМ – анализ различных текстов показал, что чаще всего слово «сумерки» употреблял запрещенный тогда в СССР философ Фридрих Ницше. По части же художественного описания сумерек отличился великий пролетарский писатель Максим Горький. В неоконченном романе «Жизнь Клима Самгина» он, к примеру, дал шестьдесят семь пространных картин сумерек.
Илларионов понял, почему отказался от предложенной мормоном машины. Ноги сами несли его к гадалке Руби.
Сопротивляясь этому стремлению, замедляя шаг у витрины с экзотическими фруктами по запредельным ценам, Илларионов вдруг подумал, что, в сущности, и такое явление, как гиперроман, лежит в плоскости сумеречного сознания. Как наглядное свидетельство типичного сумеречного сознания Илларионов в той давней своей записке приводил навязчивую идею одного жившего, кажется, в Оренбурге народного мыслителя получить точное графическое изображение Господа Бога. Он предполагал сделать это с помощью своего рода фоторобота, путем последовательного наложения друг на друга подогнанных под единый стандарт фотографий всех жителей Земли. Илларионов, помнится, не поленился вступить с ним под видом сотрудника журнала «Техника молодежи», куда тот адресовал свои заказные бандероли, в переписку. Илларионов поинтересовался: изображение какого, собственно, Бога имеется в виду – Христа, Будды или Аллаха? И как быть в этом случае, допустим, с фотографиями младенцев? Измученный долгим невниманием со стороны организаций, куда он отправлял свои философские труды, народный мыслитель ответил телеграммой-молнией: «Плюс женщины и младенцы обоих полов – Бог Отец, создавший человека по образу и подобию своему. Бог Сын – только мужчины, достигшие полных тридцати трех лет».
Илларионов приближался по Арбату к постоянному (видимо, оплаченному) месту гадалки Руби. И чем ближе приближался, тем гуще становилась на его пути толпа. Он подумал, что если бы сейчас писал работу о гиперромане как проявлении сумеречного сознания, то, вне всяких сомнений, обратил бы внимание на такую его особенность, как отсутствие (или, выражаясь языком логики, линейную незаданность) конечного замысла. Бесчисленные сюжетные линии гиперромана расходились в разные стороны, как люди с Арбата. Расходились, скрывая, растаскивая по частицам тайну своего существования.
Нелепая мысль, что прямо сейчас здесь, на Арбате, гадалка Руби откроет ему величайшую тайну сущего, заставила Илларионова прибавить шагу.
Толпа, как будто подчиняясь невидимым магнитным линиям, обтекала, не задевая, плесневеющую колоннаду Театра имени Вахтангова.
Кажется, в шестьдесят восьмом – Илларионов-младший учился тогда в девятом классе – он открыл сейф отца и обнаружил там фотографии тел пришельцев из космоса с уничтоженной американцами в сорок седьмом над островом Пасхи летающей тарелки. Точно такое же, как сейчас, чувство, что вот еще немного, самую малость – и он узнает всю истину, охватило тогда Илларионова. Он поминутно подбегал к окну, высматривая отцовскую машину.
Отец вообще не приехал в тот день домой. Под вечер измученный ожиданием и близким присутствием истины, Илларионов-младший отправился в большую комнату, где стоял шкаф с фарфоровыми статуэтками. Свет от люстры падал на статуэтки кавалеров в камзолах, дам с веерами, в золотых туфельках, на очень редкую статуэтку периода Великой французской революции – гильотину, под которую два дюжих палача в красных колпаках укладывали приговоренного строптивца. Воздух вокруг люстры нагревался. Тени начинали жить своей жизнью: дамы шевелили веерами, псы и всадники отставали от уходящего под вазу оленя, строптивец определенно пересиливал палачей. Илларионов-младший до того засмотрелся на театр теней в шкафу под колеблющимся светом люстры, что приуготовленная к узнаванию истина предстала не то чтобы не имеющей место быть, но как бы несущественной, то есть независимо от своего существования (или несуществования) не влияющая на протекающий в отсутствии замысла (линейной незаданности) гиперроман-жизнь.
Илларионов-младший так и не спросил у отца про пришельцев.
Вот и сейчас, спустя почти тридцать лет – уже в ином времени, в иной стране, – он опять увидел театр скрывающих истину теней. Одна тень определенно принадлежала гадалке Руби. Другая – клиенту в дорогом кожаном, как бы струящемся с его плеч пальто и в варварской какой-то, как мохнатое колесо, песцовой шапке. Тень гадалки напоминала склоняемый ветром к земле куст. Тень клиента – гвоздь. Гадалка протянула клиенту свернутый лист бумаги. Клиент медленно развернул, прочитал, спрятал, после чего что-то быстро протянул гадалке, и та, благодарная, буквально припала к его груди.
В театре теней, как всегда, играли в полутьме, сзади и наоборот.
Илларионов, уже понимая, что случилось непоправимое, бросился вперед, но варварская, как мохнатое колесо, песцовая шапка над струящимся, переливающимся в арбатском неоне кожаном пальто пошла, набирая скорость, сквозь толпу, как нагретый гвоздь сквозь масло. Это был особенный метод ухода с места события сквозь толпу, требующий концентрации воли и специальной тренировки мышц. У Илларионова мелькнула совершенно идиотская и неуместная мысль, что этот парень не пропал бы при столпотворении в дни похорон Сталина. Илларионов остался под сырой колоннадой один рядом с приколотой, как коллекционная бабочка, длинной острой заточкой к наглухо запертой двери театра теней (имени Вахтангова?) умирающей гадалкой Руби.