II. Кожа времени

Стоя на углу

С тех пор как мне распилили грудь, чтобы посмотреть, как всё еще бьется сердце, я заинтересовался ацтеками. В древности никто лучше их не разбирался в анатомии грудной клетки, которую они аккуратно вскрывали обсидиановым ножом, добираясь до сердца и вытаскивая его наружу. Остро ощущая хрупкость своего мира, ацтеки мужественно сражались с энтропией, вырывая сердца́ рабам, врагам, пленникам и кому подвернется.

Необходимость этой операции объяснялась властью календаря. Хирурги и астрономы, индейцы Мезоамерики фанатично подчинялись ходу времени и носили имя того дня, когда родились. Они твердо знали, что мироздание зависит от нас, а не только мы от него. Небо необходимо питать людьми, чтобы жизнь шла по кругу.

– Завидная способность, – сказал бы Кафка или Бродский, – смотреть на положение вещей с нечеловеческой точки зрения.

Ведь наше время не циклично, а линейно. Оно сквозь нас либо сыплется, как песок в часах, либо вытекает, как вода в клепсидре, и чем больше я старею, тем старательнее пытаюсь услышать эту капель. Надеясь разобрать, что говорит проходящее по мне время, я хочу его подслушать и за ним подсмотреть.

В том числе и буквально. Для этого надо всего лишь замереть на перекрестке Бродвея с вечностью, то есть на 42-й стрит. Как известно, именно здесь начинается будущее. Так решили всем миром в канун третьего тысячелетия, которое признали наступившим именно в ту минуту, когда с крыши небоскреба на Таймс-сквер упал ритуальный шар. Застряв там, я притворился фонарным столбом и, выпав из бурного потока, принялся, как говорили мальчики у Достоевского, “наблюдать реализм жизни”.

– Лучше всего, – доложу вам, – смотреть на собак и женщин: на первых смотреть просто приятно, а на вторых еще и интересно.

Мужчины одеваются удобно и безалаберно – лишь бы в паху не жало. Женщины телеологичны, и их намерения выдают каблуки. Высокие – значит еще чего-то ждет, низкие – уже нашла или отчаялась. Балерин легко узнать по походке, им никакие шпильки не страшны, привыкли к пуантам. Одна из них (наша) сама сказала, правда, не мне, а телефону.

– Что балет, – прокричала она в трубку, не догадываясь, как и все русские за границей, что ее язык доступен не только собеседнику, – я тут еще и в сериале снялась, представляешь, восемь часов секса и насилия, а я – в главной роли!

Глядя на толпу снизу вверх, я заинтересовался черными ногами в золотых, не по погоде, босоножках. Поднимая глаза, дошел до золотой юбки, золотой же сумочки и, наконец, оглядел всю фигуру статного негра в белокуром парике. На него, естественно, никто не оглядывался – Бродвей.

О чем-то всё это должно говорить, вопрос в том, как услышать. Память подчиняет себе прошлое, выстраивая его в историю, которую мы рассказываем сами себе. С будущим не справляется никто. Но труднее всего узнать, услышать, разглядеть, ощупать, заметить, поймать и приколоть к бумаге настоящее. У всех на виду и как раз поэтому не всегда заметное, оно делает нас всех современниками и оставляет следы на коже, как татуировка.

Метафизика телефона

1

Я с детства страстно любил НФ, ибо мечтал быстрее вырасти и попасть в светлое будущее, которое мне обещали Никита Хрущев, Иван Ефремов и придурковатая сталинская фантастика, которую я читал за отсутствием любой другой. Ее авторы начинали с Тунгусского метеорита и кончали коммунизмом. Последний был таким же ослепительным, как первый. Помнится, что деньги должны были сохраниться только у академиков для приобретения предметов роскоши с евразийским подтекстом: ковров.

Поскольку фантастика называлась научной, я верил всему, что читал, и не мог дождаться будущего, как, впрочем, и авторы вышеупомянутых опусов. Стремясь скоротать настоящее, выполняя пятилетку в четыре года, они, чтобы еще быстрее попасть в коммунизм, придумали незаменимое средство: анабиоз.

– С его помощью, – мечтал я, – можно было бы проспать всю школу, борьбу с империализмом и прочими отдельными недостатками.

Это был решительный ответ на вызов дворового марксизма: можно жить в будущем, а не страдать ради него.

Характерно, что анабиоз стал мощным сюжетным двигателем у выросшего на той же макулатуре китайского фантаста Лю Цысиня, пишущего сейчас лучшую со времен Лема и Стругацких фантастику. В его трилогии герои периодически погружаются в спячку, что позволяет им проследить историю мироздания от хунвейбинов до смерти Вселенной.

По сравнению с этим американское будущее выглядело скромнее, и часто полет фантазии исчерпывался летающими автомобилями. Они украшали обложки старых журналов, печатавших НФ еще тогда, когда ее не пускали во взрослую литературу. В небе машины выглядели так же, как на земле: непомерной длины, с крейсерскими фюзеляжами и волнистыми крыльями. Снизу за ними следили люди будущего: мужчины в шляпах и галстуках по пути на службу и дамы в юбках колоколом по дороге в магазин, чтобы приготовить обед кормильцу.

Надо признать, что отечественное будущее казалось более дерзким, чем американское, но ни то, ни другое не справилось с заявленной жанром задачей: предсказать явление главного виновника перемен. Никто не думал, что им окажется телефон.

2

Я держался, сколько мог, потому что видел, как мобильный телефон сводит с ума друзей и начальников. Один из них, получив в пользование казенный аппарат, нес его перед собой на вытянутой руке и менял ее, доставая сигареты из кармана. Оно и понятно. На заре своей жизни мобильный телефон был символом знати, вроде шпаги, и признаком власти, вроде ключа от служебного сортира. Мгновенная коммуникация подчеркивала статус незаменимости. Владелец такого телефона, как Джеймс Бонд, всегда обязан быть начеку, в строю и трезв.

Всё это мне категорически не нравилось. Даже оседлый телефон – машина отвратительная. Ты ей нужен больше, чем она тебе. Телефон всегда встревал невпопад, норовя застать тебя in flagrante, пусть и невинном. Карел Чапек, у которого я научился ненавидеть телефон, предупреждал, что тот молча сидит в засаде и поджидает, когда хозяин начнет менять лампочку, стоя на шаткой табуретке. Самое противное, что, когда ты, свалившись с нее, ползком добираешься до аппарата и наконец снимаешь трубку, в ней раздаются короткие гудки: ты ему больше не нужен.

Теперь, конечно, еще хуже. Сегодня телефон с нами разговаривает лишь о том, что интересно ему. В наших краях он ласковым голосом с певучим индийским акцентом увещевает купить сомнительные лекарства и тут же застраховать жизнь.

Не удивительно, что я крепился дольше всех и не заводил мобильного телефона, из-за чего одни считали меня пещерным человеком, другие – последним могиканином, третьи – анахоретом, четвертые перестали со мной говорить, во всяком случае по телефону.

Не выдержав тотальной атаки, я наконец купил айфон, чтобы узнать, почему другие два миллиарда землян не могут без него жить. До тех пор я не видел, если не считать бумажника, чтобы предмет, помещающийся в задний карман, так решительно менял бы привычки, характер и природу своего владельца.

3

Прежде всего мобильник, как конь монголам, навязывает кочевой образ жизни. Если ошеломительный прогресс коммуникаций оторвал нас от рабочего места, соединив его с домашним адресом, то айфон упразднил и эту привязанность, выставив всех на двор.

Телефону безразлична среда его и нашего обитания. В этом изотропном пространстве исчезают базовые различия – внутри и снаружи, здесь и везде, под небом или крышей. Только вчера мы собирали с друзьями грибы в глухом лесу. При этом каждый периодически вел по мобильнику рабочие разговоры, не признаваясь, что ради них отрывается от сыроежек. Посмотрев на это зрелище со стороны, я подумал, что еще лет двадцать назад нас бы приняли за сумасшедших: на опушке взрослые дядьки говорят в трубку без провода, притворяясь, что вершат важные дела.

Расправившись с пространством, айфон взялся за время. Оно и без того постоянно прессуется. Когда-то новости распространялись со скоростью лошадей и парусников. Поэтому иногда войны кончались до того, как весть о мире доходила до противников. Именно это произошло в Америке, когда генерал Эндрю Джексон победил англичан после перемирия, благодаря чему стал президентом и украсил двадцатидолларовую купюру.

Постепенно мы научились жить в ритме газет, которые делились на утренние и вечерние. Уже на моих глазах CNN завела круглосуточное ТВ. Над ним поначалу смеялись: мол, поскольку новостей не хватит, будут показывать, как дядя Билл красит новый забор. Но мы быстро привыкли к тому, что между произошедшим и сообщенным нет спасительного для нервов зазора. Из пассивных “читателей газет, глотателей пустот” мы превратились в свидетелей, на глазах которых разворачивается драма, чаще всего – трагическая, ибо таково свойство новостей, предпочитающих всем жанрам “чернуху”.

И всё же для того, чтобы включиться в поток последних известий, надо было включить телевизор. Без него мы были в безопасности. После налета 11 сентября по Нью-Йорку ходила байка про развратника, который, вместо того чтобы сидеть в офисе сгоревшей башни, гулял на пикнике с любовницей и заявился домой как ни в чем не бывало. Теперь такое невозможно, потому что “сейчас” стало мгновенным и повсеместным. Телефон, скуля и позвякивая, держит нас в курсе дел – важных, неважных, забавных и ненужных. С ним мы живем в сугубо настоящем времени, но вряд ли так, как хотят буддисты.

– Не в силах управлять прошедшим, – уверяют они, – и не зная будущего, мы распоряжаемся только настоящим.

Похоже, однако, что оно распоряжается нами – под присмотром неизбежного мобильника, и всем это нравится!

Универсальная примета нашего странного времени – глаза, опущенные долу. Впрочем, те, кто идут позади и на нас натыкаются, тоже смотрят вниз – на свои телефоны. От них не отрываются в кино и постели, за рулем и ресторанным столиком, в кругу друзей и наедине с любимой, даже (сам видел) в венецианской гондоле. Что же мы надеемся увидеть на голубых экранчиках такого важного, ради чего готовы отключиться от окружающего, даже тогда, когда это чревато аварией, скандалом или чрезмерной, как в эпизоде с Венецией, глупостью?

4

Пожалуй, из всех перемен, которые мобильный телефон внес в жизнь, наиболее таинственная связана не с пространством или временем, а с личностью, которую он взял напрокат и пустил в распыл, распространив на сетевую вселенную. Презрев прагматическую пользу, телефон давно перерос свое утилитарное прошлое. Из заурядного средства связи он превратился в экзистенциальное орудие, утверждающее и умножающее наше присутствие в этом мире. Включая телефон, мы каждый раз убеждаемся в собственном существовании и делимся им со всеми. Телефон, как пульс, посылает сигналы, говорящие о том, что мы живы, что мы есть – здесь и сейчас. Зуд общения вызван бескорыстной и непреодолимой жаждой публичности, за которой стоит подспудный страх затеряться в толпе себе подобных, с телефончиками. Я бы назвал этот невроз комплексом Бобчинского. Гоголь, как это с ним бывало, обо всём написал раньше других: “Я прошу вас покорнейше, когда поедете в Петербург, скажите всем там вельможам разным, сенаторам и адмиралам разным, что вот, ваше сиятельство или превосходительство, живет в таком-то городе Петр Иванович Бобчинский”.

Виртуальный секс

1

Хью Хефнер умер на пороге новой сексуальной революции, обещающей перерасти в революцию антропологическую.

Но сперва о “Плейбое”. Между его рождением и смертью прошла эпоха, в которую уложилась целая жизнь – моя. Ведь мы с ним появились на свет в одном и том же 1953 году. Но впервые я увидел журнал лишь в юности, когда знакомые цирковые артисты привезли один экземпляр в клетке с тигром. Правильно рассчитав, что туда даже советские таможенники не сунутся, циркачи спрятали за решеткой самое ценное – “Архипелаг ГУЛАГ” и номер “Плейбоя”. Пол и политика, секс и правда, Александр Исаевич и обнаженные красавицы – в сюрреалистической реальности позднего СССР всё это умудрялось рифмоваться уже потому, что было под запретом.

Странно, но фривольный “Плейбой” напоминал чопорный журнал “Америка”: красиво, безжизненно, глуповато. Голые женщины походили на манекены. Анилиновый глянец скрывал их наготу под прозрачным, но неприступным покровом целомудрия.

– Чтобы вернуть секс в стриптиз, – писал по схожему поводу Ролан Барт, – надо устранить “алиби сцены”. Наряжаясь в пух и перья, порнография так успешно притворяется театром, что убивает эротический эффект. Поэтому необходимо заменить профессионалов дилетантами, которые вернут сексу спонтанность, непредсказуемость и безыскусность частного опыта.

Я в этом убедился, когда в Нью-Йорк привезли грандиозную – на пять этажей – выставку “Остальгия”, представлявшую искусство той территории, которая раньше называлась СССР, а теперь как придется. Была там и стена социалистического секса, составленная из рисунков малолетнего Евгения Козлова. Способный ленинградский подросток рисовал то, что занимало его больше всего: женщин. В распаленном мальчишеском воображении они задирали юбки, обнажали груди и комментировали происходящее. Интереснее всего в этом бедном разврате были декорации – скромный, но уютный быт шестидесятых: обои в цветочек, канцелярские стулья, пионерская койка, веселенькие занавески. За окном – дождь, птицы, троллейбусы. Да и женщины в этих порнокомиксах не экзотические красавицы из гламурного “Плейбоя”, а свои – одноклассницы в тренировочных штанах, строгие учительницы, снявшие панталоны, но не очки, библиотекарша, медсестра, продавщицы, соседки. Трогательная смесь школьного реализма с не слишком причудливой фантазией. Полудетская утопия, от которой щемит сердце, как в “Амаркорде”.

Этот пример диктует универсальное правило. Секс, как короля, играет свита: контекст, окружающая среда и ситуация.

– Взрослым мужчинам, – говорил Хичкок, – любить помогает фетишизм.

Сам он об этом снял “Головокружение”, фильм со столь неправдоподобным сюжетом, что оправдать его может только подпольный фетишизм: герой любит не героиню, а ее голос, наряд и прическу.

Но “Плейбой”, перевернув ситуацию, брал другим. Мелькавшие на его страницах обнаженные тела, шокировавшие и возбуждавшие предыдущее поколение, со временем стали тем, чем они, в сущности, всегда были – банальностью. В эпоху интернета, когда голые без спросу лезут на монитор, нагота фатально утрачивает остроту. Между тем именно она придавала журналу блеск, который отнюдь не исчерпывался глянцевыми разворотами. Журнальную славу “Плейбою” приносило то, что печаталось по соседству: искренние интервью (например, с президентом Картером) и первоклассная проза – Набокова, Апдайка, Воннегута. Рядом с нагими красавицами даже вовсе не связанное с ними слово приобретало дополнительный смысл.

Попав в атмосферу запрета, литература будоражит читателей, но только до тех пор, пока канат натянут под куполом цирка, а не лежит на полу. Свобода лишает словесность многих привилегий, пусть и не ею заработанных. Поэтому инфляция плоти убивает эротические журналы, которые не переживут следующий этап в вечном искусстве соблазна.

2

Говорят, что слово “порнография” придумали библиотекари. Возможно, для того, чтобы отличить допустимое от непристойного. Когда-то к последним относились даже романы Ричардсона, хотя, на наш взгляд, неприличное там – только скука. Чем старше становился XX век, тем меньше в нем оставалось запрещенного, пока в новом столетии интернет не лишил запреты смысла. Секс остался без тайны. Как это часто бывает, вседозволенность стремительно исчерпывает тему. Оно и понятно: этот сюжет оказался короче многих других.

Однажды, в бравые девяностые, я подвизался писать колонки в тот же “Плейбой”, но на русском языке и почве. На третьей колонке я понял, что иссяк, к пятой – перешел на любвеобильных обезьян бонобо, шестую посвятил старинной японской прозе, правда, женской. Но тут мне повезло: редактора выгнали, издателя тоже, контракт не возобновили, и моя карьера литературного плейбоя быстро завершилась. Я о ней никогда не жалел. Тело у нас молчаливое, и толком говорить на его языке никто не умеет, что и доказывают некогда считавшиеся дерзкими опусы Лимонова.

Встретившись с невиданным тиражом интернета, эрос заскучал от монотонности, но нашел выход в принципиально новом открытии, которое радикально меняет привычное распределение ролей. В порнографическом акте главное не то, что происходит по обе стороны экрана, а сам экран. Отделяя участников от зрителя, он ограничивает секс вуайеризмом. Чтобы сделать следующий шаг, надо убрать экран и превратить соглядатая в участника. Вот этим и занимается виртуальная реальность.

Ее коммерческий потенциал огромен: уже через несколько лет рынок таких услуг обещает превысить миллиард долларов. Первые эксперименты на порнониве дали потрясающие результаты. Только за один, правда, рождественский день, когда труднее всего перенести одиночество, 900 000 человек решилось испытать на себе новый аттракцион. Чтобы создать эффект соучастия, каждую сцену снимают со всех сторон. Так, фирма “Камасутра ВР” использует 142 камеры. В погоне за тотальным опытом виртуальный секс включает обоняние, тактильные и даже вкусовые ощущения. Более того, вскоре вашему партнеру смогут придать любой облик – от Мадонны до мадонны, от Джеймса Бонда до питекантропа.

Впрочем, не стоит вдаваться в технику нового брака. (О старой лучше всех написал Довлатов: книга о сексе открывалась “введением”.) Интереснее другой вопрос – зачем?

На первый взгляд, секс с машиной живо напоминает тот, которым занимался Калигула в Древнем Риме, Берия – в сталинской Москве, и Вайнштейн – в современном Нью-Йорке: вторую половину не спрашивают. Но секс-машине лучше – ей все равно. Она безотказна, красива и, учитывая перспективы искусственного интеллекта, даже умна. Примерно таким видели идеал семейной жизни в просвещенных Афинах: брак – для деторождения, гетеры – для удовольствия, в том числе от беседы. Поэтому легко представить, что, став общедоступным, виртуальный секс окажется повсеместным и незаменимым. И с этого момента сексуальная революция, как уже было сказано, сменится антропологической.

Виртуальный секс позволит развести мужчин и женщин по отдельным камерам и убрать похоть из их отношений. В сущности, об этом всегда мечтала церковь, считавшая целибат подвигом, чем она и отличалась от восточных религий, видевших в сексе динамо космической энергии. По-китайски формула человека “М плюс Ж”, на Западе – “М минус Ж” и уж тем более “Ж минус М”.

Но если секс окажется личным, а не парным делом, то любовь, как мечтал Платон и хотели отцы церкви, станет неотличима от дружбы, особенно если детей заводить в пробирках.

И это значит, что своей очередной безумной выходкой прогресс задает сакраментальные вопросы, мучившие еще тургеневских девушек: есть ли любовь без секса, есть ли секс без любви и что с нами будет, если виртуальная реальность окончательно разведет одно с другим.

Владеть или пользоваться

1

Зная, что дождь неизбежен, в Англии не выходят из дома без зонтика. Другим сложнее, и постоянная лотерея заканчивается проигрышем: дождь идет только тогда, когда мы решили, что его точно не будет. В Нью-Йорке закон метеоподлости ловко использует уличная торговля. Стоит небу нахмуриться, как из-под земли возникают торговцы зонтиками по пять долларов, но это дорого, потому что покупки редко хватает и на три квартала. В Китае вышли из положения иначе. Там сдают зонтики напрокат – 15 центов, и можно вернуть в любой киоск в радиусе ста метров от того места, где перестал идти дождь.

– Больше, – говорит изобретатель, – никому и никогда не придется покупать зонтик, а главное – мучиться, решая, брать ли его с собой.

То же самое с баскетбольными мячами. Возле корта с кольцом – автомат, где за те же 15 центов выдают мяч на час. Каждый, кто возил тяжелый и неудобный мяч в метро, оценит удобство. Это, разумеется, относится и к велосипеду. Взять его, где понадобится, и отдать, где придется, – удобство, уже привычное жителям всех больших городов.

Постиндустриальная идея делиться переносит нас к первобытному коммунизму, когда, как Энгельс уверял Маркса, люди обходились без собственности вовсе. Я, впрочем, в поисках примера спускаюсь на ступеньку ниже (хотя не все со мной согласятся) и учусь у своих котов.

– Они, – не устаю я восторженно повторять, – всем пользуются и ничем не владеют.

– Как и все мы, – одобрил приятель-буддист, – раз с собой не возьмешь, то всё напрокат.

– Но мы, – говорю я, вспоминая, что наши кошки сделали с диваном, – хотя бы употребляем вещи по назначению.

– Ты в этом уверен? – спросил он, и я не нашел что ответить.

2

Из того, что сдается напрокат, самое интересное – квартира. Сервис, который по-русски называется красивым, напоминающим заклинание старика Хоттабыча словом “эйрбиэнби”. С тех пор как это стало возможным, для меня чужое жилье – наиболее экзотическая часть путешествия.

За границей попасть в гости всегда интересно и обычно трудно, особенно в Японии. Живут там тесно, и этого стесняются. Тем больше я благодарен моей переводчице Казуми, которая пригласила меня в дом родителей, расположенный между Киото и Осакой. За три проведенных там дня я узнал о Японии больше, чем за всю предыдущую жизнь, изрядную и нарядную часть которой я посвятил изучению любимого архипелага. С утра, когда с оснащенного электроникой унитаза открывался вид на горы в дымке, до вечера, когда в той же комнате я парился в ванне о-фуро, японский быт входил в меня незаметно и навсегда. Чужое никогда не перестанет им быть, но, примерив на себе постороннее, ненадолго чувствуешь себя хоть и переодетым, но туземцем. Первый раз нацепив кимоно, я кичливо выпрямился и дерзко зашагал, придерживая отсутствующий клинок, как самурай или белый офицер в советских фильмах. Зато жена в кимоно семенила, кланяясь.

В гостях, однако, мы видим лишь парадную сторону чужой жизни. Другое дело, когда нас пускают в жилье без хозяев. Каждый в такой ситуации играет в Холмса и занимается дедукцией. Знатоки бросаются к книжным полкам, простаки – к фотографиям, я – на кухню. Если Дерсу Узала узнавал характер зверя по следам, то я могу описать владельца по его припасам, как белку. Одно дело, если на полке стоит морская соль, гималайская и кошерная, другое – если она в нераспечатанном пакете, сахар окаменел от невостребованности, а остального нет вообще.

Однажды в Берлине мы снимали квартиру молодого человека, который жил, судя по фотографиям, в компании других столь же симпатичных мужчин. На стене висели медали за успехи в снайперской стрельбе, в прихожей стояли беговые лыжи, в серванте – декоративные пивные кружки, спальню украшал флаг Германии. Сложив, следуя за Конан Дойлом, приметы, я описал себе спортивного патриота нетрадиционной сексуальной ориентации. Пузырь моего воображения лопнул, когда за ключами пришла хозяйская жена – белокурая беременная девица.

Главное, что вместе с квартирой арендуешь местный обиход: ходишь на базар, а не в ресторан, завтракаешь купленным, а не заказанным, сам моешь посуду, стелешь постель и украшаешь комнату цветами, оставляя их в наследство следующему жильцу вместе с недопитым и недоеденным в холодильнике.

3

Великий успех проекта “Жизнь взаймы” показывает, как размывается сама концепция собственности. Раньше она описывала своего владельца: мы – то, чем владеем. Нажитое (или добытое) добро свидетельствовало об успехе и служило его критерием.

Искусство чтения вещей – память о Средневековье, когда шелка и меха вместе с изощренной геральдикой определяли статус и меру дозволенного. Иерархия строилась от обратного: чем дороже, тем бесполезнее. Шапка Мономаха нужна не для того, чтобы уши не мерзли. В феодальной Европе уровень потребления бесценных тогда пряностей был раз в десять выше нашего. Поэтому богатая средневековая кухня напоминала индийскую и не имела ничего общего с сегодняшней.

В уцененной версии эта традиция дожила до моей молодости, когда знаками отличия были такие причудливые предметы, как плащ-болонья. У себя на родине он считался разовым, у нас носился три сезона, для чего приходилось периодически подклеивать пластмассу изнутри синей изоляционной лентой. Помните?

Мои друзья – хоть не в болонии,

Зато не тащат из семьи,

А гадость пьют – из экономии:

Хоть поутру – да на свои!

Тогда Высоцкого нельзя было перевести на иностранный язык, теперь – и на родной.

Изменились времена и вещи, но не природа престижного владения. До сих пор власть имущие хвалятся “Ролексами” и “Брегетами”, не боясь Навального. Соблазн бессмысленного накопления ведет происхождение от дефицита. Герой Джека Лондона, чуть не погибнув от голода, прячет хлеб под матрац, боясь, что опять придет черный день. С тем же расчетом мы покупали книги. Не только и не столько для чтения, сколько для того, чтобы были, чтобы грели, чтобы как у других, и на всякий случай.

Оглядывая свою библиотеку, зачатую родителями в послевоенной Рязани, я нередко дивлюсь их неразборчивости, но всё еще не решаюсь расстаться с лишним. А ведь книги сегодня стали не роскошью, а бременем. Занимая чужое место, они выживают нас из дома, чтобы лежать грубым и мертвым грузом. Ведь всё, что надо или хочется прочесть, витает в “облаках” и ждет, когда нам понадобится.

Другой пример – машина. Автомобиль, когда- то представлявший личность владельца лучше, чем его портрет, диплом или банковский счет, теперь всё чаще выглядит обузой, портящей воздух и тратящей деньги. Неудивительно, что в Америке появилось первое поколение, не умеющее водить машину и не стесняющееся в этом признаться.

Очередной и неожиданный виток прогресса сделал вещи общедоступными и кратковременными. Вот мы и перестали за них цепляться. Ведь они так часто меняются, что не стоит к ним привязываться. Их легко заменить, забыть, выбросить или не покупать вовсе. Расчищая затоваренную жизнь, мы определяем, чем стоит владеть, а чем только пользоваться.

– Этот вопрос, – рассказывала мне знаток Израиля Рина Заславская, – остро стоял в первых кибуцах с их приматом обобществленной собственности над частной. В результате горячих, как это водится у евреев, споров был достигнут консенсус. Распад коллектива начинается с того, что у члена кибуца появляется собственный чайник.

Товар лицом

1

Когда стоимость гиганта интернет-торговли “Амазон” превысила триллион долларов, забеспокоились даже те, кто не знает, сколько нолей надо ставить после единицы. Его основатель и владелец Джефф Безос – самый богатый человек в мире. Он обошел двух других призеров – Билла Гейтса и Уоррена Баффита. Теперь во всей обозримой истории (то есть не считая Крёза) богаче Безоса был только Джон Рокфеллер, состояние которого равнялось двум процентам всей американской экономики.

Безумный успех “Амазона” нуждается не только в объяснении, но и в оправдании, ибо он изменил чуть ли не самый древний фундамент человеческого сообщества – торговлю.

Обмен товарами – язык понятный всем даже тогда, когда другого не было вовсе. Так, с дикарями велась немая торговля. Причалившие к берегу купцы выкладывали ножи, бисер и ткани, взамен которых им оставляли снедь и другие припасы.

Как бы ни изменился мир с тех пор, очевидным оставался принцип: товар лицом. Интернет вмешался в институт торговли, сделав его виртуальным. Мы тут ничего не можем потрогать, примерить и перелистать. Место осязания заняло зрение. Переворот, достойный гения поп-арта Энди Уорхола, который писал не суп “Кэмпбелл”, а банку с супом “Кэмпбелл”. Вот и мы, собравшись за покупками, прицениваемся не к вещи, а к ее изображению: покупаем кота в мешке, на котором нарисован кот.

Неполноценность такого обмена компенсируют народные массы, которые уже обзавелись, разочаровались или восхитились тем, что нам предстоит купить. Другими словами, мы покупаем, подчиняясь чужому и коллективному мнению. И это значит, что демократия вмешалась в торговлю, обставив каждую покупку собственным ритуалом.

Когда мне понадобилась настоящая, а не электрическая мясорубка взамен той неподъемной, харьковского завода, что я во хмелю подарил друзьям, категорически отказавшимся отдать подарок, я, естественно, обратился к “Амазону”. Отвергнув новинки кухонной техники, способные измельчить всё в труху и выжать из фарша последние соки, угробив в результате котлеты, я набрел на старинные, почти антикварные ручные мясорубки и познакомился с теми, кто ими пользуются. Это были дикие луддиты, умеющие начинять сосиски и готовить паштет из трижды прокрученной печенки с коньяком и сливками. Короче говоря, мой народ. Посоветовавшись и подружившись, я выбрал агрегат, который почтальон внес согнувшись, и наконец приготовил точно такие макароны по-флотски, какие подавали в пионерском лагере.

Но эта история со счастливым концом. Чаще всё кончается хламом. Интернет-торговля подкупает удобством и быстротой – купить проще, чем думать, прицениваться, торговаться. Бац – и вещь твоя. Чересчур доступная и от того малоценная, она обошлась без посредника, соскочив (материализовавшись) с экрана компьютера.

2

Меня, что естественно, мучают книги. Раньше каждая была штучным товаром, теперь я их покупаю чуть ли не на вес. Кстати, именно с книжной торговли и началась империя “Амазона”. Превратив интеллектуальный товар в копеечный, она уничтожила конкурентов. Книжных магазинов почти не осталось. А ведь лет десять назад на моем берегу Гудзона – от статуи Свободы до моста Джорджа Вашингтона – их было целых три. И в каждом у меня был любимый продавец. Не студент, томящийся от скуки в летние каникулы, а немолодой бородач в очках, знающий, где стоит каждая книга, зачем она нужна и какой мне не хватает.

Загрузка...