По-мойму она из леса пришла, по-мойму добралась туда, где ей полагается имя.
Папаня думает.
По-мойму хорошее имя – Пантера, Шерри говорит, то-очно…
Мы в саду, я, Шерри и Калеб, поим ее теплой водой из бутылочки – у Шерри были кукольные бутылочки от «Слезок». Мы в саду, потому как папане охота поснимать. Таскает треногу туда-сюда, из-за теней дергается. По-моему, она смотрится отлично, скачет себе на солнышке по горчице мягкого такого желтого цвета. Я тут думал, какое все мягкое, и что время идет, и хорошо, если у нас будут картинки, как она растет с нами, и с коровами и собаками и утками и гусями и голубями и павлинами и кошками и лошадьми и курами и пчелами, с попугаем Румиоко и вороном Бэзилом и ослицей Дженни и с людьми этими всеми.
Камера стрекочет. Папаня снимает, как мы с Калебом ее кормим, а Шерри венок плетет и ей на шею вешает: Принцесса Панте-ера. А тут Доббз такой на самосвале прикатывает, а в самосвале дети его и мятный компост, который маманя заказывала.
Мы все едем в маманин сад и воняем, как миллион старых мятных «Спасателей», и папаня снимает, как мы лопатами машем и раскидываем компост. Потом как мы такие стоим – лопаты с метлами на плечо. Снимает, как куры выстроились вдоль забора, прямо школьная фотка, и как Стюарт показательно лупит Килроя – это псина Фрэнка Доббза. А потом папаня хочет напоследок снять лошадей на дальнем поле.
Квистон, говорит, запри этих клятых псин в малярке. А то лань нашу мелкую перепугают.
Когда все собаки заперты в малярке, мы забираемся в кузов самосвала, который с тех пор, как Доббз его починил, вообще ничего не самосваливает, и едем на пастбище. Мы с Калебом, и все Доббзовы ребята, и Шерри – нос морщит, ей, видите ли, воняет. Когда проезжаем мимо сада, вижу, что она умостилась, где и была, в высокой горчице за трактором, у которого спустило шину. Голову задрала, прям вылитая принцесса, хвастается – ожерелье у нее из васильков и ромашек.
Во лошадям-то радость – люди приехали. Папаня снимает, как они гарцуют по зеленому ковру, толстые такие и довольные. Он снимает, пока не кончается пленка, убирает камеру в кофр и достает ведро с зерном. Трясет его, чтоб лошади услыхали, что там не пусто, и идет к боковым воротам. Хочет увести лошадей с главного пастбища, чтоб оно отдохнуло. А они не хотят никуда. Жеребенок Дикий Ржак и Джонни пихаются и друг друга кусают. В коньтрах они, папаня говорит, – бузят, как школьники в раздевалке. Дикий Ржак – молодой жеребчик, аппалуза, его грейтфул-дэдники оставили, когда проезжали тут осенью, и он мой, если я докажу, что могу о нем как следует заботиться.
Мамаша его, белоглазая кобыла, близко не подходит, смотрит. Смотрит, Доббз говорит, как ее пацаненок по молодости бесится. Потом она идет в ворота, где папаня ведром трясет. Дикий Ржак за ней, а за ним ослица Дженни. Последним идет мерин Джонни – он у нас упрямый и близорукий. Мы его гоним и гоним, пока он не подходит ближе и не видит, что остальным зерно из ведра сыплют; тут он аж галопом припускает.
Папаня говорит, Джонни – как седой техасский рейнджер, старый гордец, всегда ловил негодяя никогда не брал взяток, да только постарел… и сам теперь к ведерку.
Ослица Дженни бочком подбирается к зерну – задом наперед. А Дженни – как шлюха из Хуареса, говорит Доббз… что должна сделать – сделает.
Шерри идет к дому. Калеб и ребята Доббза гоняют ужей в клевере. Я еду назад в кабине между папаней и Доббзом. У ограды загона стоит Дурында Джун в ночнушке, а с ней бык Абдул. Оба глядят на пастбище и хмурятся – мало ли, вдруг там обидят кого. Какое варварство, Хьюберт, говорит папаня, – он как бы Джун, а с ней ее друган Хьюб, а не бык, и она с Хьюбом этим говорит. Жестокое, плотоядное варварство! У меня аж мурашки.
А Доббз ему: да уж понимаю, Джунчик, – это он как бы Абдул, который как бы Хьюб, – но где ж ты в этой плотоядной стране другое халявное жилье сыщешь?
Папаня хохочет. Ему смешно, когда кто-то зависает на еде. Мы въезжаем, а потом я вылезаю и запираю ворота. Джун залезла на нижнюю перекладину похмуриться на Джонни – мерин скачет вокруг Дикого Ржака, а тот напрыгнул сзади на ослицу Дженни. Дженни пыхтит и ерзает. Ну ма-альчики, говорит папаня. Не знаю, как бы как кто.
Мы латаем трубу, включаем насос и едем обратно через сад мимо ульев. Вчерашний новый рой все шебуршится в цветах, свисает с ветки, как целая гроздь оранжевого винограда, жужжит, трудится себе в сумерках. Солнце уже почти скатилось по голому подбородку старины Маунт-Нево. Папаня стоит на подножке самосвала и орет всем, чтобы шли с поля: у дяди Бадди в городе «Звездный путь» начинается, меньше часа осталось!
Маманя из сада – она там граблями граблит – орет: час? Да уж меньше получаса!
Доббз идет кидать мешки в кузов, чтоб сидеть было удобно, и будит Микки. Шерри идет за домашкой на завтра – деду с бабушкой отвезти. Калеб с Луизой и Мэй идут выпускать собак. Я бегу впереди папани в сад, забрать ее на ночь.
Что-то не так. Она там же, где была, но голова как-то не так свесилась. Венок упал, она голову склонила, и лицо у нее – ой. Не дремота, не обезвоживание, как третьего дня, когда ее несло. Я бегу ее поднять, и голова повисает. Пап! Он аж бегом.
Черт! Собаки клятые.
Я их в малярке запер.
Может, соседская псина. Ч-черт!
Она… ой, пап, у нее спина как будто сломанная! Может, это ее, когда мы с пастбища приехали?
Да вряд ли, говорит папаня. Я ее видел, когда ехали через сад. Нормальная была.
Это из-за солнца! Мама же предупреждала. На солнце пересидела!
Не-е… думаешь? Да она недолго на солнце пробыла, вроде ничего… вообще-то.
Вообще-то, да. Папаня взял ее и унес из сада за сарай, в бетонный амбар – не потому, что там Джун с Хьюбом живут, а потому, что там холоднее всего. Там так тесно и узко и хлама в десять раз больше, чем у нас, когда мы там жили, а нас ведь было шестеро! Папаня расчистил место, нашел полусдутый матрац и ее уложил. Я увидел, что все идут, и залез на бетонную полку, где раньше спал. Все столпились и давай над ней охать. А она уже дышит хрипло и дергается. Я видел, как дерготня началась, – сначала пятнистый хвостик, а вскоре и по всему хребту, и лопатки, и грудь. Маманя пришла, дала ей молока с хлористым кальцием – назамораживала, еще когда у Шлюшки теленок помер, – а я попробовал молиться. Но видел уже, как у нее жизнь в грудной клетке стучится наружу, будто выйти хочет.
Тут с работы пришел Хьюб и выматерился. Она же, вообще-то, его. Он ее нашел, где лес валили, а матери ее не было нигде. Решил, что сироткой осталась, бедняжка, – браконьеру спасибо, сукину сыну. Он как увидел, что она кучкой на резиновом матраце лежит, заорал и швырнул клетчатую коробку обеденную прям в бетонную стену и на колени упал. И давай грубыми ручищами по штанинам возить и материться шепотом. Хрипло так. Потянулся к ней. А она спиной к его руке выгнулась, когда он ее по шее погладил, и обмякла. А он все матерился, все матом и матом.
Поплохело ей. Вообще уже еле дышала. Я даже с полки своей слышал, как у нее внутри булькает. Как бы, маманя сказала, она не захлебнулась. Жидкость в легких. Пневмония.
Папаня и Хьюб по очереди поднимали ее вниз головой, чтоб можно было на колени встать и отсосать из нее эту жижу. Желе такое серебристое, прям из ноздрей у нее. И черный свет блестящий у нее в глазах уже гас, и дерготня под ребрами подуспокоилась. Один раз она этак выгнулась и тонко закричала, тихонько совсем. У деда так кричит деревянный маночек, когда дед дует в темноте, лису приманивает, или пуму, или рысь. Ну, он так говорит.
Хьюб все сосал и пыхтел. Ее раздувало. Папаня подождал чуток, а потом говорит: брось, Хьюб. Померла она. А когда Хьюб бросил и папаня ее на матрац положил, воздух вышел и запищал, только не по-животному. Дурацкий такой гудок, вроде дуделки, как у Харпо Маркса, которая у Калеба уже потом появилась.
Шерри и Джун насыпали в ящик из-под яблок розовые лепестки и клевер. Маманя нашла кусок китайского шелка. У насоса коровы и лошади столпились, глядят. Мы сверху положили круглый камень – хороший такой каменюка, маманя нашла на речке, которая называется Свара. Вас, сказала, и на свете еще не было. Папаня на флейте наяривал, Доббз в губную гармошку гудел, а Джун звякала на ксилофоне «Фишер-Прайс», для маленьких, который мне прабабушка Уиттиер подарила, – до сих пор работает. Хьюб разик дунул в травинку – она тихонько задудела, вот прямо так же, – ну и все, похоронили.
В общем, пропустили мы «Звездный путь» у Бадди, и воскресный ужин, и бабушку с дедом, и вообще всё пропустили. Зато папаня нас подстриг. Все разошлись по койкам рано. А сегодня утром туман стоял, школьный автобус еще не приехал, и тут на пруду собаки вдруг как залают. Вас, маманя говорит, не касается, доедайте уже и собирайтесь. Сама, дескать, сходит глянуть, что такое. Вылезает из подъемного окна в кухне и идет в туман. Хьюб встает из-за стола и смотрит, кофе пьет, а потом собаки замолкают, и он опять садится. Джун под руку ему кладет коробку с обедом, и Хьюб ворчит. Ну, думаю, сейчас опять как начнет материться. Но тут приходит маманя, а Стюарт с Лэнсом на нее так и наскакивают! Пятигаллонное ведро для рыбешки держит над головой, чтоб собаки не достали, и так разволновалась – аж красная вся.
Я думала, говорит, лягушка, лягушка-бык, – может, думаю, эта старая цапля окаянная ее покалечила, а унести не смогла. Подхожу, смотрю – а оно волосатое. Плавает себе кругами в рдесте, а Стюарт заливается. Я ему: фу! Оставь его в покое! Тихо! И только он умолкает, вот честное слово, оно вылазит на берег – и к нам. Я его в ведро поймала – не разобралась даже, кто это…
А это крупный гофер Буллера, злобный, как чертяка. Резцы – ужас, как две ржавые стамески. Стоит в ведре на задних лапах, чирикает и зубами клацает прям на нас. Хьюб берет ведро и туда лыбится – а у него тоже зубы не подарок. Они со зверем чирикают, потом Хьюб открывает коробку с обедом и вываливает туда гофера, прям к термосу клетчатому, и к яблоку, и к сельдерею, и к бутербродам в пленке, – и захлопывает.
На лесоповале выпущу, говорит, и желтой улыбищей светит Дурынде Джун.
Ты осторожней, говорит Джун, а сама тоже лыбится, не перепутай, а то выпустишь ненароком бутерброд с сыром, а гофера съешь. Ага, говорит Шерри, то-очно, – ну, как она умеет, – и идет ждать автобуса. И Калеб такой: ага, то-очно. А маманя: вон ваш автобус Квистон доклад забери Калеб где твои ботинки! Да уж постараюсь, говорит Хьюб, вкусный был завтрак, до вечера, народ…
У меня первый урок – риторика, «Расскажи, что ты сделал для мамы в День матери». Ну и что мне говорить-то?