Я грузинка. Мое имя Нина – княжна Нина Джаваха-оглы-Джамата. Род князей Джамата – славный род; он известен по всему Кавказу, от Риона и Куры до Каспийского моря и дагестанских гор.
Я родилась в Гори, чудном, улыбающемся Гори, одном из самых живописных и прелестных уголков Кавказа, на берегах изумрудной Куры.
Гори лежит в самом сердце Грузии, в прелестной долине, нарядный и пленительный – со своими развесистыми чинарами, вековыми липами, мохнатыми каштанами и розовыми кустами, наполняющими воздух пряным, одурманивающим запахом красных и белых цветов. А вокруг Гори – развалины башен и крепостей, армянские и грузинские кладбища, дополняющие картину, полную чудесных и таинственных преданий старины…
Вдали синеют очертания гор, белеют жемчужным туманом могучие, недоступные вершины Кавказа – Эльбрус и Казбек, над которыми парят гордые сыны Востока – огромные серые орлы…
Мои предки – герои, сражавшиеся и павшие за честь и свободу своей родины.
Еще недавно Кавказ дрожал от пушечных выстрелов, повсюду раздавались стоны раненых. Там шла беспрерывная война с полудикими горцами, совершавшими постоянные набеги на мирных жителей из ущелий своих недоступных гор.
Тихие, зеленые долины Грузии плакали кровавыми слезами…
Во главе горцев стоял храбрый вождь Шамиль, одним движением глаз посылавший сотни и тысячи своих джигитов в набеги на христианские селения. Сколько горя и слез, какие разорения причиняли эти набеги! Сколько плачущих жен, сестер и матерей было в Грузии!..
Но вот явились русские и вместе с нашими воинами покорили Кавказ. Прекратились набеги, затихли враги и обессиленная войной страна вздохнула свободно…
В числе вождей, смело выступивших на грозный бой с Шамилем, был и мой дед, старый князь Михаил Джаваха, и его сыновья – смелые и храбрые, как горные орлы.
Когда отец рассказывал мне подробности этой ужасной войны, унесшей столько храбрых воинов, мое сердце билось и замирало, словно желая вырваться из груди.
В такие минуты я жалела, что родилась слишком поздно, что не могла скакать с развевающимся в руках белым знаменем среди горстки храбрецов по узким тропам, повисшим над страшными стремнинами Дагестана…
Во мне сказывалась южная, горячая кровь моей матери.
Моя мама была простая горянка из аула Бестуди. В этом ауле поднялось восстание, и мой отец, тогда еще совсем молоденький офицер, был послан с казачьей сотней усмирить его.
Восстание подавили, но мой отец еще не скоро уехал из аула…
Там, в сакле[1] старого Хаджи-Магомета, он встретил его дочку – красавицу Марием. Черные очи и горные песни прекрасной татарки покорили отца, и он увез Марием в Грузию, где стоял его полк.
Там она приняла христианскую веру – против воли разгневанного отца – и вышла замуж за русского офицера.
Старик долго не мог простить этого своей дочери…
Я помню маму с раннего, очень раннего возраста. Когда я ложилась в кроватку, она присаживалась на ее край и пела песни с печальными словами и грустным мотивом. Она хорошо пела, моя бедная красавица «деда»[2]! И голос у нее был нежный и бархатный, как будто созданный для таких печальных песен. Да и вся она была такая нежная и тихая, с большими грустными черными глазами и длинными косами до пят. Когда она улыбалась, казалось, улыбалось небо…
Я обожала ее улыбку, как обожала ее песни. Одну из них я отлично помню. В ней говорилось о черной розе, выросшей на краю пропасти в одном из дагестанских ущелий. Порывом ветра пышную дикую розу унесло в зеленую долину. И роза загрустила и зачахла вдали от своей милой родины. Слабея и умирая, она тихо молила горный ветерок отнести ее привет в горы…
Незамысловатая песенка с простыми словами и еще более простым мотивом… Но я обожала эту песню, потому что ее пела моя красавица мать.
Часто, оборвав песню на полуслове, «деда» брала меня на руки и, крепко-крепко прижимая к своей худенькой груди, лепетала сквозь смех и слезы:
– Нина, джаным[3], любишь ли ты меня?
О, как я любила ее, как я любила мою ненаглядную «деду»!..
По мере того как я становилась старше и понятливее, меня все больше и больше поражала печаль ее прекрасных глаз и тоскливых напевов.
Как-то раз, лежа в своей постельке с закрытыми от подступающей дремы глазками, я невольно услышала разговор мамы с отцом.
Она смотрела вдаль, на черную змейку убегающей в горы тропинки, и шептала с тоской:
– Нет, сердце мое, не утешай меня, он не приедет!
– Успокойся, моя дорогая, он опоздал сегодня, но он будет у нас, непременно будет, – успокаивал ее отец.
– Нет, нет, Георгий, не утешай меня! Мулла[4] его не пустит…
Я поняла, что мои родители говорили о дедушке Хаджи-Магомете, все еще не желавшем простить свою дочь-христианку.
Иногда дед приезжал к нам. Он всегда появлялся внезапно со стороны гор, худой и жилистый, на своем крепком, словно из бронзы вылитом коне, проведя несколько суток в седле и нисколько не утомившись длинной дорогой.
Лишь только высокая фигура всадника показывалась вдали, моя мать, оповещенная прислугой, сбегала с кровли, где мы проводили большую часть нашего времени (привычка, принесенная ею из родительского дома), и спешила встретить его за оградой сада, чтобы, по восточному обычаю, подержать ему стремя, пока он спешивался.
Наш денщик, старый грузин Михако, принимал лошадь деда, а старик Магомет, едва кивнув головой моей матери, брал меня на руки и нес в дом.
Меня дедушка Магомет любил необычайно. Я его тоже любила и, несмотря на его суровый облик, ничуть не боялась.
Лишь только, поздоровавшись с моим отцом, он усаживался с ногами, по восточному обычаю, на пестрой тахте, я вскакивала к нему на колени и, смеясь, рылась в карманах его бешмета[5], где всегда находились для меня разные лакомства, привезенные из аула. Чего тут только не было – и засахаренный миндаль, и кишмиш[6], и немного приторные медовые лепешки, мастерски приготовленные красавицей Бэллой – младшей сестренкой моей матери.
– Кушай, джаным, кушай, моя горная ласточка, – говорил он, приглаживая жесткой худой рукой мои черные кудри.
И я не заставляла себя долго упрашивать. Я наедалась до отвала этими легкими и вкусными, словно таявшими во рту лакомствами.
Потом, покончив с ними и все еще не слезая с колен деда, я внимательно и жадно прислушивалась к тому, что он говорил моему отцу.
А говорил он много и долго… И все об одном и том же: о том, как упрекает и стыдит его при каждой встрече старик мулла за то, что он отдал свою дочь «урусу»[7], что позволил ей отречься от веры в Аллаха и спокойно пережил ее проступок.
Отец, слушая деда, только крутил свой длинный черный ус да хмурил тонкие брови.
– Слушай, кунак[8] Магомет, – вырвалось у него в одну из таких бесед, – тебе нечего беспокоиться за твою дочь: она счастлива, ей хорошо здесь, наша вера стала ей родной и близкой. Да и сделанного не исправить… Не беспокой же ты даром мою княгиню. Видит Бог, она не перестала быть тебе покорной дочерью. Передай это своему мулле, и пусть он поменьше заботится о нас да поусерднее молится своему Аллаху.
Боже мой, как вспыхнуло от этих слов лицо деда! Он вскочил с тахты. Глаза его метали молнии… Он поднял на отца пылающий взор – взор, в котором сказалась вся полудикая натура кавказского горца, и заговорил быстро и грозно, мешая русские, татарские и грузинские слова:
– Кунак Георгий! Ты урус, ты христианин и не поймешь ни нашей веры, ни нашего Аллаха и его пророка… Ты взял жену из нашего аула, не спросив желания ее отца. Аллах наказывает детей за непокорность родителям… Марием знала это и все же пренебрегла верой отцов и стала твоей женой. Мулла прав, не давая ей своего благословения. Аллах вещает его устами, и люди должны внимать воле Аллаха…
Он говорил еще долго, очень долго, не подозревая, что каждое его слово прочно отпечатывается в юной головке сжавшейся в уголке тахты маленькой девочки.
А моя бедная «деда» слушала сурового старика, дрожа всем телом и бросая на моего отца умоляющие взгляды. Он не вынес этого немого укора, крепко обнял ее и, пожав плечами, вышел из дому. Через несколько минут я видела, как он скакал по тропинке в горы. Я смотрела на удаляющуюся фигуру отца, на стройный силуэт коня и всадника, и вдруг точно что-то толкнуло меня к Хаджи-Магомету.
– Дедушка! – неожиданно прозвучал в наступившей тишине мой звонкий детский голос. – Ты злой, дед, я не буду любить тебя, если ты не простишь маму и будешь обижать папу! Возьми назад твой кишмиш и твои лепешки, я не хочу их брать у тебя, если ты не будешь таким же добрым, как папа!
И, недолго думая, я быстро вывернула карманы, которые набила привезенными дедом лакомствами, и вывалила все их содержимое на колени изумленного старика.
Моя мать, сжавшись в углу комнаты, делала мне отчаянные знаки, но я не обращала на них внимания.
– На, на! И свой кишмиш бери, и лепешки бери, и армянские пряники… Ничего, ничего не хочу от тебя, злой, недобрый дед! – твердила я, вся дрожа, как в лихорадке, продолжая выкидывать из карманов остатки лакомств.
– Кто учит ребенка непочтению к старости? – загремел на весь дом голос Хаджи-Магомета.
– Никто меня не учит, дедушка! – смело крикнула я. – Моя мама, хоть не молится на восток, как ты и Бэлла, но она любит вас, и аул твой она любит, и горы, и скучает без тебя и молится Богу, когда ты долго не едешь, и ждет тебя на кровле… Ах, дедушка, дедушка, ты и не знаешь, как она тебя любит!
Что-то необъяснимое промелькнуло при этих словах в лице старика. Орлиный взор его упал на маму. Видимо, много любви и муки прочел он в глубине ее кротких черных глаз, – только его собственные глаза заблестели еще ярче и словно подернулись набежавшей влагой.
– Правда ли, джаным? – скорее прошептал, нежели спросил Хаджи-Магомет.
– О, батоно![9] – со стоном вырвалось из груди моей матери, и, подавшись вперед всем своим гибким и стройным станом, она упала к ногам деда, тихо всхлипывая и лепеча только одно слово, в котором выражалась вся ее беспредельная любовь к нему:
– О, батоно, батоно!
Он схватил ее, поднял и прижал к своей груди.
Я не помню, что было дальше. Я понеслась, как бешеная горная лошадка, по тенистым аллеям нашего сада, будучи не в силах сдержать порыв восторженного счастья, могучей волной охватившего мое детское сердечко…
Я носилась, задыхаясь, плача и смеясь одновременно. Я была счастлива, как никогда, острым, захватывающим, почти невыносимым порывом счастья…
Когда, немного успокоившись, я вернулась в комнату, то увидела мою мать, сидящую у ног деда… Его рука лежала на ее чернокудрой голове, и в глазах обоих сияла радость.
Отец, вернувшийся во время моей бешеной скачки по саду, подхватил меня на руки и покрыл мое лицо градом самых горячих и нежных поцелуев. Он был так счастлив за маму, мой чудный, гордый отец!
Это был лучший день в моей жизни. Это было первое настоящее, осознанное счастье, и я наслаждалась им всем моим юным сердечком…
Вечером у моей постельки они собрались все втроем – отец, мать, дедушка; и я, смеясь сквозь дремоту, соединила их большие руки в моих крошечных кулачках и заснула под их ласковый тихий шепот…
Новая, чудесная, мирная жизнь воцарилась под нашей кровлей. Дед Магомет чаще приезжал из аула, один или с Бэллой, моей юной теткой – участницей моих детских игр и проказ.
Но счастье наше длилось недолго. Прошло всего несколько месяцев после того благословенного дня, как вдруг моя бедная дорогая мама тяжко заболела и скончалась. Говорят, она зачахла от тоски по родному аулу, который не могла навещать, опасаясь оскорблений со стороны фанатиков татар и ее непримиримого врага – старого муллы.
Весь Гори оплакивал маму… Весь полк отца, горячо любивший ее, рыдал, как один человек, провожая худенькое тельце, усыпанное розами и магнолиями, на грузинское кладбище поблизости от Гори.
Мне до последней минуты не верилось, что она умирает…
Перед смертью она не спускалась с кровли дома, откуда любовалась синеющими вдали горами и серебристо-зеленой лентой Куры.
– Там Дагестан… там аул… там мои горы… Там отец и Бэлла… – шептала она между приступами кашля и указывала вдаль, на северо-восток, крошечной, почти детской от худобы рукой.
И вся она, укутанная в белую бурку, казалась нежным, прозрачным ангелом восточного неба.
С мучительной ясностью я помню вечер, когда она умирала…
Тахту, на которой она лежала, подняли на кровлю, чтобы она могла полюбоваться горами и небом. Гори засыпал, овеянный крылом благоуханной восточной ночи. Спали розы на садовых кустах, спали соловьи в чинаровых рощах, спали руины таинственной крепости, спала изумрудная Кура в своих каменных берегах, и только одно несчастье не спало, одна смерть бодрствовала, поджидая свою жертву…
Мама лежала с открытыми глазами, странно блестевшими в наступившей темноте. Точно какой-то свет исходил из этих глаз и освещал все ее лицо, обращенное к небу. Лучи месяца золотыми иглами скользили по густым волнам ее черных волос и венчали блестящей короной ее матово-белый лоб…
Отец и я притихли у ее ног, боясь нарушить покой умирающей, но она сама поманила нас трепещущей рукой и, когда мы склонились к ее лицу, заговорила быстро, но тихо-тихо, чуть внятно:
– Я умираю… да, это так… я умираю… Но мне не горько, не страшно… Я счастлива… Я счастлива тем, что умираю христианкой… О, как хороша она – твоя вера, Георгий, – прибавила она, обращаясь к моему отцу, припавшему к ее изголовью, – и я удостоилась ее… Я христианка… я иду к моему Богу… Единственному и великому… Не плачь, Георгий, береги Нину… Я буду смотреть на вас… буду любоваться вами… А потом… не скоро, да, но все же мы соединимся… Не плачьте… прощайте… нет, до свидания… Как жаль, что нет отца… Бэллы… Передайте им, что я их люблю… и прощаюсь с ними… Прощай и ты, Георгий, моя радость, спасибо тебе за счастье, которым ты одарил меня… Прощай, свет очей моих… Прощай, моя джаным… моя Нина… Моя малютка… Прощайте оба… не забывайте… свою черную розу…
Начинался бред… Потом она уснула, чтобы больше никогда не проснуться. Она умерла тихо, так тихо, что никто не заметил момента ее кончины…
Я задремала, прикорнув щекой к ее худенькой руке, а проснулась под утро от ощущения холода на моем лице. Рука мамы сделалась синей и холодной, как мрамор… А у ног ее бился, рыдая, мой бедный осиротевший отец.
Гори просыпался… Лучи восхода осветили печальную картину. Я не могла плакать, хотя ясно осознавала случившееся. Точно ледяные оковы сковали мое сердце…
А внизу по берегу Куры скакал всадник. Он, видимо, торопился в Гори и безжалостно гнал коня.
Вот он близко… еще ближе… Я узнала в нем деда Магомета…
Еще немного – и всадник пропал под склоном горы. Внизу хлопнула калитка… Кто-то по-юношески быстро взбежал по лестнице, и в тот же миг Хаджи-Магомет ступил на кровлю.
Трудно передать тот вопль отчаяния и бессильного, нечеловеческого горя, который вырвался из груди несчастного отца при виде тела дочери.
Страшен был крик деда Магомета… Он потряс, казалось, не только стены нашего дома, но и весь Гори и диким эхом раскатился в горах по ту сторону Куры. Вслед за первым воплем раздался второй, третий… Потом дед внезапно затих и, упав на пол, лежал без движения, широко раскинув свои сильные руки.
Только теперь я поняла, как бесконечно дорога была моя мать этому полудикому обитателю горного аула…
Вряд ли подозревала она когда-нибудь о силе этой молчаливой отцовской любви, вряд ли понимала она чувства своего сурового отца!
Если бы она могла ощутить их на своем смертном ложе, каким счастьем озарилось бы ее прекрасное лицо!
Но – увы! – ни понимать, ни чувствовать она уже не могла. Перед нами был труп той, которая еще так недавно пела свои чудесные песни, полные восточной грусти, и смеялась тихим, печальным смехом. Только труп…
Она умерла – моя красавица «деда»! Черная роза обрела свою родину. Ее душа вернулась в родные горы…
Мамы не стало. На горийском кладбище прибавилась еще одна могила. Под кипарисовым крестом, у корней огромной чинары, спала моя «деда»…
В доме наступила тишина, зловещая и жуткая. Отец заперся в своей комнате и не выходил оттуда. Дед ускакал в горы… Я бродила по тенистым аллеям нашего сада, вдыхала аромат пурпурных бархатистых розанов и думала о моей матери, улетевшей в небо… Михако пробовал меня развлечь. Он принес откуда-то орленка со сломанным крылом и пытался обратить на него мое внимание:
– Княжна, матушка, глянь-ка, пищит!
Орленок действительно пищал, изнывая в неволе, но своим писком еще больше растравлял мне душу. «Вот и у него нет матери, – думалось мне, – и он, как я!»
И мне становилось нестерпимо грустно.
– Михако, голубчик, отнеси орленка в горы, может быть, он найдет свою «деду», – упрашивала я старого казака, в то время как сердце мое разрывалось от тоски и жалости.
Наконец отец вышел из своей комнаты. Он был бледен и худ, так худ, что длиннополый военный бешмет висел на нем, как на вешалке.
Увидев меня, бродящую с печальным лицом по чинаровой аллее, он подозвал меня к себе, прижал к груди и тихо-тихо шепнул:
– Нина, чеми патара сакварело[10]!
Голос его был полон слез, как у покойной «деды», когда она пела свои печальные горские песни.
– Сакварело, – еще раз прошептал отец и покрыл мое лицо поцелуями. В тяжелые минуты он всегда говорил по-грузински, хотя большую часть своей жизни провел среди русских.
– Папа, милый, бесценный папа! – ответила я ему и в первый раз со дня маминой кончины тяжело и горько разрыдалась.
Отец поднял меня на руки и, прижимая к сердцу, говорил мне такие ласковые, такие нежные слова, которыми умеет дарить только чудесный, избалованный природой Восток!
А кругом нас шелестели чинары, и соловей начинал свою песню в каштановой роще за горийским кладбищем.
Я ласкалась к отцу, и сердце мое уже не разрывалось тоской по покойной маме, – оно было полно тихой грусти… Я плакала, но уже не острыми и болезненными слезами, а какими-то печальными и сладкими, облегчающими мою изболевшуюся детскую душу…
Потом отец кликнул Михако и велел седлать своего Шалого. Я боялась поверить своему счастью: сбывалась моя заветная мечта побывать вместе с отцом в горах.
Это была чудная ночь!
Мы ехали с ним, тесно прижавшись друг к другу, в одном седле на спине самого быстрого и горячего коня в Гори, понимающего своего господина по малейшему слабому движению повода…
Вдали высокими синими силуэтами вздымались седые горы, внизу бежала стремительная Кура… Из дальних ущелий поднималась седая дымка тумана, будто сама природа курила нежный фимиам наступающей ночи.
– Отец! Как хорошо кругом! – воскликнула я, заглядывая ему в лицо.
– Хорошо, – тихим, словно чужим голосом ответил он.
И, вглядевшись пристальнее в его черные, ярко горящие глаза, я заметила в них две крупные слезы. Должно быть, он вспомнил «деду».
– Папа, – тихо сказала я, как будто боясь нарушить чарующее впечатление ночи, – мы с тобой часто будем так ездить?
– Часто, моя голубка, часто, моя крошка, – поторопился он ответить и отвернулся, чтобы смахнуть непрошеные слезы.
В первый раз со дня кончины мамы я снова почувствовала себя счастливой. Мы ехали по тропинке между грядами невысоких гор в тихой долине Куры… А по берегам в сгущающихся сумерках время от времени вырастали развалины замков и башен, носивших на себе печать давних и грозных времен.
Но ничего страшного не было теперь в этих полуразрушенных бойницах, откуда давно-давно высовывались медные стволы огнедышащих орудий. Глядя на них, я слушала рассказ отца о печальных временах, когда Грузия стонала под игом турок и персов… Что-то билось и клокотало в моей груди… Мне хотелось подвигов – таких подвигов, от которых ахнули бы самые смелые джигиты Закавказья…
Мы только к рассвету вернулись домой. Восходящее солнце заливало бледным пурпуром отдаленные вершины, и они купались в этом розовом море самых нежнейших оттенков. С крыши минарета[11] неподалеку мулла выкликал свою утреннюю молитву…
Полусонную снял меня с седла Михако и отнес к Барбалэ – старой грузинке, уже много лет жившей в доме отца.
Эту ночь я никогда не забуду! После нее я еще горячее привязалась к моему отцу, которого до тех пор немного чуждалась.
Теперь же я ежедневно поджидала его возвращения из станицы, где стоял его полк. Он слезал с Шалого и сажал меня в седло. Сначала шагом, потом все быстрее и быстрее шел подо мной конь, изредка потряхивая гривой и поворачивая голову назад, как бы спрашивая шедшего за нами отца, как себя вести с крошечной всадницей, вцепившейся ему в гриву.
Но какова же была моя радость, когда однажды я получила Шалого в мое постоянное владение! Я едва верила своему счастью. Я целовала умную морду коня, смотрела в его выразительные карие глаза, называла самыми ласковыми именами, на которые так щедра моя поэтичная родина…
И Шалый, казалось, понимал меня… Он скалил зубы, как бы улыбаясь, и тихо, ласково ржал.
С получением от отца этого неоценимого подарка для меня началась новая жизнь, полная своеобразной прелести.
Каждое утро я совершала небольшие прогулки в окрестностях Гори, то горными тропинками, то низменным берегом Куры. Часто я проезжала городским базаром, гордо восседая на коне, – в алом атласном бешмете, в белой папахе, лихо заломленной на затылок, похожая скорее на маленького джигита, нежели на княжну из славного аристократического рода.
И торгаши-армяне, и хорошенькие грузинки, и маленькие татарчата – все смотрели на меня разинув рот, удивляясь моему бесстрашию.
Многие из них знали моего отца.
– Здравствуй, княжна Нина Джаваха, – кивали они мне головами и хвалили – к моему огромному удовольствию – и коня, и всадницу.
Но горные тропинки и зеленые долины манили меня куда больше пыльных городских улиц.
Там я была сама себе госпожа. Отпустив поводья и вцепившись в черную гриву моего вороного, я изредка покрикивала: «Айда[12], Шалый, айда!» – и он несся как вихрь, не обращая внимания на препятствия, встречающиеся на дороге. Он скакал тем бешеным галопом, от которого захватывает дух и сердце бьется в груди, как подстреленная птичка.
В такие минуты я воображала себя могущественной представительницей амазонок и мне казалось, что за мной гонятся целые полчища неприятелей.
– Айда! Айда! – понукала я моего лихого коня, и он ускорял шаг, пугая мирно бродивших по улицам предместий поросят и барашков.
– Дели-акыз![13] – кричали маленькие татарчата, разбегаясь в стороны, как стадо козлят, при моем приближении к их аулу.
– Шайтан[14] -девчонка! – твердили старухи, сердито грозя мне высохшими пальцами и недружелюбно поглядывая на меня из-под седых бровей.
А мне было любо дразнить старух, пугать ребят и нестись вперед и вперед по бесконечной долине между полями со спелой кукурузой, навстречу теплому горному ветерку и синему небу, манящему своей неизъяснимой прелестью.
Как-то раз, возвращаясь с одной из таких прогулок с тяжелой виноградной лозой в руках, срезанной на ходу во время скачки при помощи маленького детского кинжала, подаренного мне отцом, я была поражена необычайным зрелищем.
На нашем дворе стояла коляска, запряженная парой чудесных белых лошадей, а сзади нее – крытая арба с сундуками, узлами и чемоданами. У арбы прохаживался старый седой горец с огромными усами и помогал какой-то женщине, тоже старой и сморщенной, снимать узлы и втаскивать их на крыльцо нашего дома.
– Михако, – звонко крикнула я, – что это за люди?
Седой горец и сморщенная старушка посмотрели на меня с чуть заметным насмешливым удивлением.
Потом женщина подошла ко мне и, прикрываясь чадрой[15] от солнца, сказала по-грузински:
– Будь здорова в твоем доме, маленькая княжна.
– Спасибо. Будь гостьей, – ответила я по грузинскому обычаю и перевела удивленный взгляд на седого горца, лошадей и коляску.
Заметив мое изумление, незнакомая женщина сказала:
– Эти лошади и это имущество – все принадлежит вашей бабушке, княгине Елене Борисовне Джаваха-оглы-Джамата, а мы ее слуги.
– А где же бабушка? – вырвалось у меня скорее удивленно, нежели радостно.
– Княгиня там, – и женщина указала на двери дома.
Соскочить с Шалого, бросить поводья подоспевшему Михако и ураганом ворваться в комнату, где сидел мой отец в обществе высокой, величественной старухи с седой, точно серебряной головой и орлиным взором, было делом одной минуты.
При моем появлении высокая женщина встала с тахты и смерила меня с головы до ног долгим и проницательным взглядом. Потом она обратилась к моему отцу с вопросом:
– Это и есть моя внучка, княжна Нина Джаваха?
– Да, мама, это моя Нина, – поспешил ответить отец, награждая меня тем восхищенным и ласковым взглядом, которым я так дорожила.
Но, видимо, старая княгиня не разделяла его чувств.
В моем алом, нарядном, но не совсем чистом бешмете, в голубых, тоже не особенно свежих шальварах, в белой папахе, сбившейся набок, с пылающим, загорелым лицом, задорными смелыми глазами и черными кудрями, в беспорядке разбросанными вдоль спины, я действительно мало походила на благовоспитанную барышню, какой меня, должно быть, представляла бабушка.
– Да она у тебя просто дикая джигитка, Георгий! – слегка улыбнувшись отцу, промолвила княгиня.
Но я видела по папиному лицу, что он не согласен с бабушкой. Чуть заметная добрая усмешка шевельнула его губы под черными усами – усмешка, которую я обожала, и отец вполне серьезно спросил:
– А что, разве это дурно?
– Да, надо заняться ее воспитанием, – как-то печально и укоризненно отозвалась бабушка, – а то это прямо какой-то мальчишка-горец!
Я вздрогнула от удовольствия. Лучшей похвалы старая княгиня не могла мне сделать. Я ведь считала горцев чем-то особенным. Их храбрость, их выносливость и бесстрашие приводили меня в неописуемый восторг, я стремилась им подражать и втайне досадовала, когда мне это не удавалось.
Между мной и бабушкой-княгиней словно рухнула стена, возведенная ее не слишком любезным приветствием; за одно это сравнение я уже готова была полюбить ее. Не отдавая себе отчета в своем поступке, я испустила мой любимый клич «Айда!» и, прежде чем бабушка успела опомниться, повисла у нее на шее. Наверное, я совершила что-то не вполне благопристойное по отношению к матери моего отца, потому что вслед за моим криком раздался пронзительный голос бабушки:
– Вай-вай![16] Что это за ребенок! Да уйми же ты ее, Георгий!
Отец, немного смущенный, но едва сдерживающий улыбку, оторвал меня от старухи и стал выговаривать мне за мою необузданную радость.
Его глаза, однако, смеялись, и я видела, что мой милый красавец отец вместо выговора хочет крикнуть мне:
«Нина, джаным, ты молодчина! Горец, джигит!» Этим возгласом он всегда поощрял мои лихие выходки.
Между тем бабушка торопливо приводила в порядок свои седые букли и говорила сердитым голосом:
– Нет, нет, так нельзя, Георгий, ты растишь маленького бесенка… Что из нее выйдет, Бог ведает! Такое воспитание немыслимо. Она ведь княжна из старинного, знатного рода! Мы царской крови, Георгий, и ты не должен забывать об этом. Твой отец был обласкан государем, я имела честь представляться императрице, ты получил свое воспитание вместе с лучшими русскими и грузинскими юношами, и только в силу своего упрямства ты зарылся здесь, в глуши, и не едешь в северную столицу. Мария Джаваха скончалась, – помяни Господь ее душу, – ее простое происхождение могло повредить тебе и помешать быть на виду, но теперь, когда она мирно спит под крестом, странно не пользоваться дарами, посланными тебе небом. Я приехала, сын мой, напомнить тебе об этом.
Я взглянула на бабушку. У нее было важное и сердитое лицо. Потом я встретила взгляд отца. Он стал мрачным и суровым, каким я не раз видела его, когда отец сердился. Напоминание о моей покойной «деде» со стороны ее врага (бабушка не хотела видеть моей матери и никогда не бывала у нас при ее жизни) не растрогало, а, напротив, расстроило его.
– Матушка, – проговорил он, и глаза его загорелись гневом, – если вы приехали для того, чтобы плохо говорить о моей бедной Марии, то лучше нам было бы не встречаться!
И он начал нервно дергать концы своих черных усов, что он делал лишь в минуты большого волнения.
– Успокойся, Георгий, – ответила старуха, – я ничем не оскорблю память покойной Марии, но я не могу не сказать, что она не могла быть хорошей воспитательницей для твоей Нины… Дочь аула, дитя гор, разве она сумела бы сделать из Нины благовоспитанную барышню?
Отец молчал. Замолкла и бабушка, довольная впечатлением, произведенным ее последними словами.
В эту минуту мой взгляд нечаянно упал через раскрытую дверь в соседнюю комнату. Там на тахте лежал мальчик одних лет со мной, но ростом гораздо меньше меня и, кроме того, бледнее и тоньше.
Он протянул худенькие, немного кривые ноги, с которых старая грузинка, которую я видела во дворе, снимала изящные высокие сапожки. Его хрупкое, некрасивое личико утонуло в массе белокурых волос, падавших на белоснежный кружевной воротничок, надетый поверх коричневой бархатной курточки. Вместо снятых дорожных сапожек старая грузинка надевала на его слабые, в черных шелковых чулках, ноги лакированные туфли с пряжками, каких я еще не видывала у нас в Гори.
Он вошел в залу, где мы находились, и остановился у двери, точно маленький паж из средневековой легенды, сошедший со старинной картины, которые я любила рассматривать в большом альбоме отца.
Несмотря на пышные белокурые локоны, обрамляющие хрупкий продолговатый овал лица, у него были некрасивый, длинный, крючковатый нос и маленькие, узкие, как у полевого мышонка, черные глазки.
– Кто это? – бесцеремонно указывая пальцем на маленького незнакомца, спросила я.
– Это твой двоюродный брат, князь Юлико Джаваха-оглы-Джамата, последний отпрыск славного рода, – не без гордости ответила бабушка. – Познакомьтесь, дети, и будьте друзьями. Вы оба сироты, хотя ты, Нина, счастливее княжича: у него нет ни отца, ни матери, тогда как твой отец так добр к тебе и так тебя балует.
В последних словах бабушки звучало некоторое ехидство.
– Здравствуй! – просто подошла я приветствовать моего двоюродного брата.
Он смерил меня любопытно-величавым взглядом и нерешительно протянул мне свою бледную, сквозящую тонкими голубыми жилками, почти прозрачную руку, утопающую в кружеве его великолепных манжет. Я не знала, что мне с ней делать. Очевидно, мой рваный бешмет и запачканные лошадиным потом и пылью шальвары произвели на него неприятное впечатление.
Наконец я догадалась пожать его худенькие, сухие пальцы.
Тогда он спросил:
– Вы девочка? – и скользнул недоумевающим взглядом по моим шальварам и лихо сдвинутой на затылок папахе.
Я громко расхохоталась в ответ.
– Бабушка говорила мне, – невозмутимо продолжал маленький гость, – что я найду здесь кузину-княжну, но ничего не упоминала о маленьком брате.
Я захохотала еще громче: его наивность приводила меня в восторг, и к тому же я радовалась его бессознательной похвале – ведь он принял меня за мальчика!
Бабушка и отец тоже рассмеялись.
– Пойдемте в сад! – успокоившись, предложила я маленькому князю и, не дожидаясь согласия, взяла его за руку.
Он беспрекословно повиновался и, не вынимая своих аристократических пальчиков из моей черной от загара, не по годам сильной руки, последовал за мной.
Я долго водила его по тенистым аллеям, показывая выведенные мной розы, провела в оранжерею за домом и угостила персиками. Он рассматривал все равнодушно-спокойными глазами, но от фруктов отказался, сославшись на больной желудок.
Я, никогда ничем не болевшая и наедавшаяся персиками и дынями до отвала, с жалостным презрением посмотрела на него.
Мальчик с больным желудком! Что может быть печальнее?
Но мое презрение еще больше усилилось, когда Юлико задрожал всем телом при виде ковылявшего по аллее навстречу нам орленка.
– Господи! Откуда это страшилище? – почти со слезами вскрикнул он и спрятался за мою спину.
– Да он не кусается, – поторопилась я успокоить его, – это Казбек, ручной орленок, выпавший из гнезда и принесенный мне папиным денщиком. Ты не бойся. Можешь его погладить. Он не клюнет.
Но Юлико явно боялся и дрожал, как в лихорадке.
Тогда я подхватила Казбека на руки и прижала к своей щеке его маленькую головку, вооруженную огромным клювом.
– Ну, вот видишь, он не тронул меня, и ты можешь его приласкать, – урезонивала я моего двоюродного брата.
– Ах, оставьте вы эту скверную птицу! – вдруг пискливо крикнул он и сморщился, готовый расплакаться.
– Скверную? – вспыхнула я. – Скверную? Да как ты смеешь так оскорблять моего Казбека!.. Да сам ты… если хочешь знать… скверный цыпленок!..
Я раскраснелась от негодования и не находила слов, чем бы побольнее уколоть глупого трусишку.
Но он, казалось, не обратил внимания на нелестное прозвище, данное ему его дикой кузиной. Он только поежился немного и, нахохлившись, как настоящий цыпленок, выступал возле меня своими худыми, кривыми и длинными ножками.
Мы поднялись на гору, возвышающуюся за нашим садом, на которой живописно раскинулись полуразрушенные остатки древней горийской крепости.
С другой стороны, уступом ниже, лежало кладбище, на самом краю которого виднелся столетний кипарис, охраняющий развесистыми ветвями могилу мамы. Заросший розовым кустом могильный холмик виднелся издалека.
– Там лежит моя «деда», – тихо промолвила я и протянула руку в направлении кладбища.
– Ваша мама была простая горянка, ее взяли прямо из аула… – послышался надменный голосок моего кузена.
– Ну, так что ж из этого? – вызывающе воскликнула я.
– Ничего. А вот моя мама принадлежала к богатому графскому роду, который всегда был близок к престолу Белого царя, – с торжественной важностью пояснил Юлико.
– Ну, и что ж из этого? – еще более вызывающе повторила я.
– А то, что это большое счастье иметь такую маму, которая могла меня выучить хорошим манерам, – продолжал Юлико, – а то бегал бы я по горам таким же грязным маленьким горцем и имел бы такие же черные руки, как и у моей кузины.
Его крохотные глазки совсем сузились от насмешливой улыбки, а рука с тщательно отполированными розовыми ногтями небрежно указывала на мою запачканную одежду.
Это было уже слишком! Чаша переполнилась. Я вспыхнула и, подойдя в упор к Юлико, прокричала ему в ухо, дрожа от злости и негодования:
– Хотя твоя мать была графиня, а моя «деда» – простая джигитка из аула Бестуди, но ты не стал от этого умнее меня, дрянная, немощная кукла!..
И потом, едва владея собой, я схватила его за руку и, с силой тряся эту хрупкую, слабенькую руку, продолжала кричать так, что было слышно, я думаю, во всем Гори:
– И если ты еще раз осмелишься так говорить о моей «деде», я тебя сброшу в Куру с этого уступа… или… или дам заклевать моему Казбеку! Слышишь, ты?!
Вероятно, я была страшна в эту минуту, потому что Юлико заревел, как дикий тур в горах Дагестана.
В тот день, ознаменованный приездом ранее незнакомой мне бабушки, я, по ее настоянию, была в первый раз в жизни оставлена без сладкого. В тот же вечер ревела и я – не слабее моего двоюродного братца, нажаловавшегося на меня бабушке, – ревела не от горя, досады и обиды, а от тайного предчувствия лишения свободы, которой я так чудесно пользовалась до сих пор.
– Барбалэ, о Барбалэ, зачем они приехали? – рыдала я, зарывая голову в грязный передник всегда сочувствовавшей мне старой служанки.
– Успокойся, княжна-козочка, успокойся, джаным-светик, ни одна роза не расцветет без воли Господа, – успокаивала меня добрая грузинка, гладя мои черные косы и утирая мои слезы грубыми, заскорузлыми от работы руками.
– Лучше бы они не приезжали – ни бабушка, ни этот трусишка! – продолжала я жаловаться.
– Тише, тише, – пугливо озиралась она, – услышит батоно-князь, плохо будет: прогонят старую Барбалэ. Тише, ненаглядная джаным! Пойдем-ка лучше слушать соловьев!
Но соловьев я слушать не хотела, и вместо этого, не желая подводить своими слезами Барбалэ – мою утешительницу, я пошла в конюшню, где тихим, ласковым ржанием встретил меня мой верный Шалый.
– Милый Шалый… Светик мой… Звезда очей моих, – перешла я на мой родной язык, богатый причитаниями. – Зачем они приехали? Кончатся теперь наши красные дни… Не позволят нам с тобой скакать, Шалый, и пугать татарчат и армянок. Закатилось наше солнышко красное!..
И я припадала головой к шее моего вороного и, цепляясь за его гриву, целовала его и плакала навзрыд, как только умеет плакать полудикая одиннадцатилетняя девочка.
И Шалый, казалось, понимал горе своей госпожи. Он махал хвостом, тряс гривой и смотрел на меня своими добрыми, прекрасными глазами…
Бабушка с Юлико приехали надолго, казалось, навсегда. Бабушка поселилась наверху, в комнатах мамы. Эти дорогие для меня комнаты, куда я входила со смерти «деды» не иначе как с чувством сладкой тоски, теперь вдруг стали мне ненавистны. Каждое утро я и Юлико отправлялись туда, чтобы приветствовать бабушку пожеланием доброго утра. Она целовала нас в лоб – своего любимчика-внука, однако, гораздо нежнее и продолжительнее, нежели меня, – и потом отпускала играть.
Из Гори приходила русская учительница, дававшая нам уроки – мне и Юлико. Мой кузен оказался куда умнее меня. Но я ему не завидовала: теперь мне это было безразлично. Моя свобода, мои чудесные дни миновали, а ко всему остальному я относилась без интереса.
С бабушкой приехало пять человек прислуги. Седой горец, как я узнала, был нукер[17] покойного деда и провел вместе с ним не один поход. Этот нукер, родом из Кабарды[18], бывший чем-то средним между дворецким и конторщиком в доме бабушки, сразу завоевал мое расположение. Между ним и папиным Михако установился род постоянных междоусобиц по поводу вероисповедания, храбрости и выносливости грузин и горцев, – словом, они спорили обо всем, о чем только можно было спорить, благо предметов для спора находилось немало.
Михако знал, что старый нукер был родом из мюридов[19] – воинов грозного Шамиля, но, увлеченный львиной храбростью моего деда и образцовыми правилами русских солдат, покинул Шамиля и перешел к русским.
Правда, он не дрался со своими, но сопровождал деда во всех его походах и был не раз отмечен самим главнокомандующим, князем Барятинским.
Я любила до безумия рассказы старого Брагима и с этой целью не раз подговаривала Михако подзадорить нукера. Тот не заставлял себя долго просить для потехи «княжны-джаным», своей любимицы.
– А что, батоно, – начинал Михако, лукаво подмигивая мне, – ведь, слышно, ваш Шамиль большой хвастун был?
– Нет, ага[20], – они даже во время самых горячих споров иначе не величали друг друга, – не говори так! Шамиль был великий вождь, и не было другого такого вождя у мюридов.
– Да что же он, сам-то науськивал, науськивал свой народ, травил его исламом, а как попался, так сам же с повинной пришел к нашему вождю. Ведь, небось, не бросился в пропасть, как в плен его взяли? Нет, привел-таки своих жен, и сыновей, и внуков и сдал их на милость русским.
– Не говори, ага, того, чего не знаешь, – сурово останавливал собеседника Брагим. – Наши долго бились… Долго осаждали. Неприступное то было гнездо… На самой вершине гор засел вождь мюридов. В этой битве убили моего князя-орла… А мы все шли, все поднимались. В то время два ангела бились в небесах у Аллаха, белый и черный. Белый победил и сбросил черного в бездну. Задрожали горы, а с ними и гнездо великого Шамиля. И понял гордый старец волю Аллаха, и открыл ворота крепости, и вывел жен и детей своих… Я был рядом, за камнем белого вождя. Я видел, как белый вождь принял из рук Шамиля его саблю. Кривую, длинную, изрубившую на своем веку немало урусов…
– Вот то-то и скверно, батоно, что он отдал саблю, лучше бы он себя самого этой саблей… – и Михако хладнокровно показывал рукой воображаемое движение сабли вокруг своей шеи.
Брагим недовольно крутил бритой головой. Он втайне не одобрял поступка Шамиля, но не хотел предавать своего бывшего вождя на суд уруса-грузина.
– Скажи, батоно, – снова начинал Михако, дав старому нукеру немного остыть от его воинского задора, – кто, по-твоему, скорее в рай попадет, наши или ваши?
– Аллах не делит людей на племена… У него только светлые и темные души.
– А воины – мюридские или урусы – наследуют землю Магомета?
– Все храбрые, без различия племен и сословий, и вожди, и простые джигиты, все они одинаково дороги Магомету, – невозмутимо отвечал старик, сверкая из-под седых бровей своими по-юношески быстрыми глазами.
Я с восторгом слушала такие разговоры, особенно когда Брагим воодушевлялся и раскрывал передо мной дивные и страшные картины боя там, в далеких горных теснинах, среди стремнин и обрывов, под дикий шум горных потоков, смешанный с оглушительной пушечной пальбой и стонами раненых.
Я видела точно в тумане страшные кручи, усыпанные, как мухами, нашими солдатами, идущими на приступ… Их встречают градом пуль, лезвиями шашек, криками «Алла!», «Алла!». И вот гнездо разрушено. Грозный вождь делается смиренным пленником и молит о свободе. И белый и темный вожди долго смотрят друг другу в очи… Страшен и непроницаем этот взгляд… Тысячи русских и столько же горцев ждут решения. И что-то дрогнуло в сердце русского героя при виде плененного кавказского орла. Ему обещана милость устами князя, – обещано милосердие Белого царя.
Как это хорошо! Дивно хорошо! И раз видевший никогда не забудет этой картины. А он ее видел – счастливец Брагим! О, как я ему завидовала!..
Кроме Брагима при бабушке состояла старая горничная, приветствовавшая меня в саду в день их приезда. Ее звали Анной. С ней был ее внук Андро – маленький слабоумный камердинер княжича Юлико, а также девушка Родам, взятая в помощь Анне, и еще молодой кучер и наездник, быстроглазый горец Абрек.
Отца я за это время видела мало. У него в полку начинались учения, и он целые дни проводил там.
Прежде, бывало, я поджидала его за садом у спуска к берегу Куры, но бабушка нашла неприличными для сиятельной княжны мои одинокие прогулки, и они постепенно прекратились. С Шалым, к моей великой радости, я могла не расставаться. Правда, за мной теперь постоянно ездил Абрек или вечно задумчивый блаженный Андро, но они мне не мешали. Ведь и раньше на продолжительные прогулки меня не отпускали без Михако. Но Михако терпеть не мог подобных поездок, потому что достаточно уставал в домашних работах и не видел никакой радости от тряски в седле.
Зато Абрек умел и любил ездить. Он показал мне такие места в окрестностях Гори, о существовании которых я не имела ни малейшего понятия.
– Откуда ты все это знаешь, Абрек? – удивлялась я. – Разве ты бывал в наших краях?
– Йок[21], – смеялся он в ответ, блестя своими белыми, как сахар, крепкими зубами, – йок! Не был.
– Откуда же ты знаешь? – приставала я.
– Абрек все знает. От моря до моря все знает, – и он прищелкивал языком и улыбался еще шире, отчего лицо его приобретало хищное и лукавое выражение.
В нем было что-то неприятное, лживое. Но я любила его за отчаянную храбрость, за то, что он всюду поспевал, как птица, на своем быстроногом коне, забивавшем порой своей ловкостью и скоростью моего Шалого.
Бесстрашный и на диво смелый был этот Абрек.
Он шутя выучил меня джигитовке – потихоньку от бабушки, и, когда я на всем скаку поднимала воткнутый в землю дагестанский кинжальчик, он одобрительно кивал головой и, прищелкивая языком, кричал мне:
– Хорошо! Молодец! Джигит будешь!
Я дорожила этими похвалами и гордилась ими.
Абрек был в моем представлении настоящим молодцем-джигитом.
С ним я выучилась всем тайнам искусства верховой езды и джигитовки и вскоре ничуть не уступала в ловкости своему учителю.
– Абрек! – кричала я в восторге от какой-нибудь его новой ловкой проделки, – где ты выучился всему этому?
Он только смеялся в ответ:
– Горец должен быть ловким и смелым, а не то это будет баба… Либо… – и тут он значительно подмигивал в сторону нашего дома, – либо княжич Юлико!..
Если бы бабушка услышала его слова, то, наверное, и дня не продержала под своей кровлей.
С Юлико у меня установились самые неприязненные отношения. Я не могла выносить его надменного вида, его женственно-нарядных костюмов, его «девчоночьей» прически.
«О, уж этот никогда не будет джигитом!» – тайно злорадствовала я, встречая его на прогулке в саду, где он чинно выступал по утоптанным дорожкам, боясь запачкать свои щегольские ботинки, и прибавляла вслух, смеясь ему прямо в лицо:
– Княжич Юлико! А где же твои няньки?
Он злился и бежал жаловаться бабушке. Меня в наказание оставляли без пирожного, но это нимало не огорчало меня, и на следующий день я выдумывала новые способы подразнить своего двоюродного брата.
– Что с тобой, Нина? – как-то раз серьезно и строго спросил меня отец, застав меня и Юлико в самом разгаре горячего спора. – Что с тобой, я не узнаю тебя! Ты забываешь обычаи своей родины и оскорбляешь гостя в своем доме! Нехорошо, Нина! Что бы сказала твоя мама, если бы видела тебя такой…
– О, папа! – только и смогла выговорить я, задыхаясь от сухих рыданий, рвавших мою грудь, и бросилась бежать со всех ног, чтобы не видеть торжества Юлико.
О, как я его ненавидела! Моя детская душа собрала, казалось, изо всех ее тайников самые злобные чувства – гнева, обиды и презрения, – чтобы вылить их на голову злополучного княжича.
– Барбалэ, я не могу, не могу! – задыхаясь, говорила я моей поверенной. – Я убегу отсюда, Барбалэ!
– Что ты? Христос и святая Нина, твоя покровительница, да будут с тобой! – шептала старуха и крестила меня своей заскорузлой рукой.
– Да разве ты не понимаешь, что они принесли сюда горе, раздор и злобу! Ведь это они сделали меня такой! Разве я похожа на прежнюю княжну Нину?
– Эх, княжна-джаным, у всякого свое горе!.. – тяжело вздыхала Барбалэ.
Я понимала ее молчаливую тоску.
Дело в том, что с тех пор, как приехала бабушка со своей свитой, все заботы по дому и хозяйству, лежавшие на ней, перешли к Анне, горничной княгини. Теперь не Барбалэ, а Анна или хорошенькая Родам бегали по комнатам, звеня ключами, накрывая стол для обедов и завтраков или разливая по кувшинам сладкое и легкое грузинское вино. Я видела, что Барбалэ даже осунулась и уже не отходила от плиты, точно боясь потерять свои последние хозяйственные обязанности.
– Бедная Барбалэ! Бедная старушка! – растроганно говорила я, гладя с любовью ее загорелые щеки.
– Бедная княжна, бедная джаным! Бедная сиротка! – вторила она мне, и мы обнимались крепко и горячо, как родные.
Как-то раз бабушка, всевидящая и вездесущая, услышала наши жалобы и прислала за мной Родам.
– Пожалуйте, княжна, княгиня просит, – лукаво улыбаясь, объявила мне девушка.
Я не любила Родам за ее чрезмерную привязанность к моему врагу Юлико, с которым она, наперебой с Андро, нянчилась, как с коронованным принцем. Я пожала плечами (эту привычку я переняла от отца) и стала медленно подниматься в комнаты бабушки.
Она встретила меня красная, как пион, забыв в своем волнении все свое величие княгини царского рода, и, смерив меня с головы до ног враждебным взглядом, визгливо закричала:
– Так вот оно что, внучка! Вы бегаете жаловаться на меня судомойкам и кухаркам… На меня – на вашу бабушку, желающую вам только добра и пользы! Чем я вам не угодила, позвольте спросить, чем? Тем ли, что я прилагаю все усилия, чтобы из скверного, необузданного мальчишки сделать хоть сколь-нибудь приличную барышню?.. Юлико сказал мне, что ты продолжаешь дразнить его, гадкая девчонка! Предупреждаю, если это будет продолжаться, я отниму у тебя лошадь и велю запрягать ее в фаэтон для Юлико, а ты будешь сидеть дома до тех пор, пока осенью я не отвезу тебя в институт!
Слова бабушки как громом поразили меня… Мне казалось, что земля уходит из-под моих ног!
Институт… Потеря Шалого… И наконец жалобы, вечные жалобы этого противного мальчишки…
«Нет… Нет! Ни за что не расстанусь с Шалым и не поеду в этот ее институт… Ведь не повезут же меня туда связанную, в самом деле! А Юлико я ненавижу и никогда не перестану изводить его…» – так рассуждала я, и в моей голове зрели планы, один другого коварнее, – как бы досадить ненавистному «братцу».
Пошатываясь, я вышла из комнаты.
Моя ненависть к Юлико разгоралась все сильнее и сильнее…
Мне стали живо представляться картины, одна другой несообразнее, но полные огня и красок, на которые способно только пылкое воображение молоденькой южанки. Мне казалось, что я – могущественнейшая из королев, веду непримиримую войну с моим родственником, тоже королем, Юлико. Мы бьемся долго, бьемся насмерть… Мои воины показывают чудеса храбрости… Враг побежден… Король – мой пленник… Он стоит передо мной, весь в крови, со связанными за спиной руками, насмерть испуганный тем, что его ожидает. А его ожидает смерть. Этого требуют мои воины…
«Князь Юлико… То есть король, – поправляю я себя мысленно, – знаете ли вы, что будет с вами?»
Он бледнеет, ноги его дрожат и подкашиваются… Он на коленях предо мной, он униженно молит о пощаде.
«Вы должны умереть, ваше величество», – говорю я (в такую минуту я не могу называть его иначе, и потом он – в моем воображении – был храбр и дрался как лев).
Он поднимает ко мне бледное и прекрасное лицо… (Непременно прекрасное – король из моей фантазии не может обладать длинным носом и мышиными глазками настоящего Юлико.) Я читаю в его лице смертельный ужас.
Тогда я сзываю своих воинов звуком серебряного рога, именно такого, какой бывает только у героев и вождей, и говорю им:
«Я, ваша королева, прошу у вас милости для этого царственного пленника… Я отдаю вам за его жизнь все мои сокровища! Вы должны, вопреки обычаю предков, пощадить его!»
И вожди, и воины, пораженные моим великодушием, высоко поднимают меня на щите, как это делалось у древних народов, и молодой пленный король склоняется к моим ногам, целуя мои одежды.
– Вот как я тебе отомстила, Юлико! – кричу я ему и, забыв о действительности, бегу, как безумная, по чинаровой аллее.
Мои щеки горят… Косы разметались у меня по спине… Я натыкаюсь на Абрека, седлающего Шалого…
– Скорей, скорей, Абрек, едем! – кричу я в исступлении.
И вдруг мой взгляд замечает ненавистную маленькую фигуру, приютившуюся в тени каштана, и я бросаю новое оскорбление Юлико – не королю воображаемой сказки, а настоящему – с длинным носом и мышиными глазками:
– Слушай, князь-девчонка, если ты еще раз осмелишься пожаловаться на меня бабушке, то я затопчу тебя копытами моего Шалого! Слышишь?
И вихрем уношусь в горы…
– Нина! Княжна-джаным! Сердце мое!
– Бэлла-радость!
– Золотая Нина!
– Бэлла! Бэллочка! Драгоценная моя!
Весь этот поток нежных имен вылился вместе с бурными поцелуями и горячими объятиями у ворот нашего сада, где стояли две чистокровные горные лошадки и два джигита в праздничных нарядах. В одном я узнала дедушку Магомета; другой, молоденький, быстроглазый, оказался моей любимой теткой, сестрой покойной «деды» Бэллой, второй дочерью Хаджи-Магомета. Хотя моя тетка была старше меня лет на шесть или семь, но мы были с ней закадычными друзьями. Бэлла редко бывала в Гори, и поэтому ее огромные черные глаза так и сияли жадным любопытством.
– Золотая моя джаным, красавица моя, изумрудная моя, яхонтовая… – тянула она своим певучим голоском, и смеялась, и целовала меня, и звенела запястьями под голубым, шитым золотом бешметом.
– А мы ехали… Долго ехали… Все горами, горами… Останавливались только у духанов[22], а ночевали в аулах… – рассказывала она, поминутно пересыпая свою речь веселым, по-детски беспечным смехом.
– Как же ты без чадры, Бэлла? – удивилась я, зная, что дед Магомет строго придерживается горских обычаев.
– Тсс! – лукаво погрозила она пальцем и покосилась на отца, дружески обнимавшегося с подоспевшим папой. – Чадра под бешметом. Здесь урусы, а ваши женщины не прячутся под чадрой… Я в гостях у урусов!
– Молодец Бэлла! Ай да дикая козочка! – рассмеялся мой отец и повел дорогих гостей к дому.
– А у нас новость, – шепотом сообщала я моему другу. – Приехала чужая бабушка, такая важная и сердитая… А с нею брат… двоюродный… Такой кудрявый… вот увидишь, и злющий, как голодный волчонок.
– Голодный волчонок! – подхватила Бэлла и громко, раскатисто рассмеялась.
На крыльце нежданных гостей встретила бабушка со своим неизменным Юлико.
– Здравствуй, Хаджи-Магомет, добро пожаловать, – насколько могла любезно приветствовала она деда, своего давнишнего врага.
– Здравствуй, княгиня, – сурово, без улыбки ответил старик, не любивший ее за кичливость.
– Здравствуй, госпожа! – звонко прозвучал голосок Баллы, и смеющееся, полное чарующей прелести личико предстало перед старухой.
– Эта хорошенькая девушка – твоя дочь, ara-Магомет? – обратилась бабушка к гостю.
Тот молча кивнул головой.
– Ты должен быть счастлив, ага, имея такую прекрасную дочь!.. – стараясь сохранять любезность, продолжала бабушка.
– Будь благословенна Аллахом, госпожа, за твою доброту, – сурово отозвался старик и остановил ласковый и грустный взгляд на дочери.
«Верно, он вспомнил „деду“», – подумала я и не ошиблась.
– У меня была и другая дочь, такая же прекрасная и добрая, но волею Аллаха она в раю… – тихо произнес он.
Всем стало грустно… Всем вспомнилась моя милая, незабвенная красавица мать.
– А вот это мой внук, княжич Юлико, – не без гордости произнесла бабушка, выдвигая вперед своего любимца.
И вдруг веселое личико моей молоденькой тетки сморщилось от смеха, и задрожали, и запрыгали на ее груди звонкие золотые мониста и ожерелья.
Она без церемонии трогала пальцами бархатный костюмчик моего кузена, его отложной воротничок, его длинные, как у девочки, кудри и безудержно хохотала.
– Косы девушки… Шальвары мальчика… Ай да джигит! – не стесняясь, кричала она, задыхаясь от хохота.
Мы с отцом не могли не улыбнуться, глядя на эту веселую и живую дикарку.
– Перестань, Бэлла! – строго прикрикнул дед, увидев, что старая княгиня начинает краснеть от досады и сам виновник этого смеха не знает, куда деваться от смущения.
Смех прекратился, но Бэлла долго не могла успокоиться. Много позже она с тем же хохотом, говорила мне:
– Я думала, это кукла… А он живой, настоящий… Джигитом будет!
И мы обе, и тетка, и племянница, полные веселья и задора, умирали со смеху.
– Знаешь, зачем я приехала, светик мой? – говорила она, увлекая меня на наше любимое место – под ветви густолистой чинары, и быстро продолжала, не дожидаясь моего ответа: – Ведь Бэлла – не простая Бэлла, Бэлла счастливая… Под хорошей звездой родилась… Бэлла замуж идет! За богатого… Всего много будет… И табун будет, и стадо будет, и золото – все!
– Бэллочка! – воскликнула я в ужасе. – Ты – замуж? Да ведь ты еще маленькая!
– Маленькая!.. – засмеялась она своим неудержимым смехом. – Так что ж? Мне лет уже много… Еще весна, и еще весна, и еще… Три весны, и еще, и Бэлла – старуха, и никто не женится на Бэлле, даже самый старый пастух…
– А как же я, Бэллочка, я-то? – чуть не с плачем вырвалось у меня.
– У-у, глупенькая! Ты моя подруга будешь, самая близкая! Сестра будешь… На свадьбе моей лезгинку плясать будешь. У-у, красавица моя, лань быстроглазая! Душечка!
И она снова и снова крепко целовала меня и восторгалась мной со всей живостью и горячностью ее азиатской натуры.
Мне казалось ужасно странным, что крошка Бэлла, семнадцатилетняя девушка, подруга моих детских игр, сорванец и веселая шалунья, выходит замуж. Я боялась лишиться моей бойкой черноглазой подруги, но желание присутствовать на ее свадьбе, плясать удалую лезгинку, в которой я была мастерицей, а главное – возможность уехать на несколько дней в горы, где я не была ни разу со дня смерти «деды» и где меня видели в последний раз маленьким шестилетним ребенком, – вот что меня обрадовало! И, не задумываясь о том, будет ли счастлива Балла, увлеченная мыслью о предстоящих удовольствиях, я запрыгала и закружилась, хлопая в ладоши, вокруг моей любимой подружки.
– Ай, Балла, ты княгиня будешь! Настоящая княгиня! Ваше сиятельство…
И мы снова обнимались и хохотали, приводя в негодование бабушку своими дикими проявлениями восторга.
– А когда же мы поедем? – приставала я к отцу за обедом, лукаво переглядываясь с сидящей напротив меня Бэллой.
– Завтра я отпущу вас с Юлико… Дедушка Магомет, – обратился отец к своему тестю, – ты возьмешь с собой маленького княжича?
– В доме старого Магомета рады гостям! – ласково ответил мой дед. – А разве княгиня побрезгует моим гостеприимством?
Но бабушка с любезной благодарностью отклонила предложение.
– Стара я уже для таких поездок, – сказала она. – А Юлико пусть едет, – милостиво добавила бабушка. – Только я не отпущу его без старой Анны. А ты, Георгий, не поедешь в горы?.. – обратилась она к отцу.
Но у отца были постоянные дела. Войска перебирались в лагерь, и он не мог надолго отлучиться из своего полка.
– Я пришлю тебе мой подарок, Бэлла, – ласково обратился отец к притихшей на минуту свояченице.
Они были большими друзьями, и молодой горянке очень хотелось видеть его на своей свадьбе.
Упоминание о подарке, однако, живо прогнало печаль с ее милого личика, и она уже снова громко смеялась и, хлопая в ладоши, рассказывала, какая она будет знатная и богатая.
– Барбалэ, на заре мы уезжаем… Прощай! – крикнула я, с шумом распахивая дверь каморки Барбалэ. – Уезжаем все – дед, Бэлла, Анна, я и Юлико.
– Анна? И она уезжает? – встрепенулась моя старушка.
– И Анна! И Анна! Ты можешь одна подавать на стол твоему князю, готовить лобио[23] и мариновать персики. Анна уезжает, радуйся, моя Барбалэ!
И, объявив любимой служанке столь радостную для нее весть, я уже мчалась дальше по следам Бэллы, крича во все горло: «Завтра на заре мы уезжаем!»
– Михако, миленький, ты хорошенечко присматривай за Шалым, – упрашивала я нашего денщика. – Пожалуйста, Михако!
– Будьте покойны, княжна, – успокаивал он меня, гладя лоснящуюся спину моего вороного.
– Я уезжаю завтра с дедушкой, – обратилась я к Родам, тщательно разглаживавшей кружевные воротнички Юлико. – Прощай, Родам, я уезжаю надолго.
Нельзя сказать, чтобы девушка приняла эту новость с особой печалью.
Вечером того же дня, отправляясь спать, я заглянула в кабинет отца. Он лежал на тахте со своей неизменной трубкой в зубах.
– Папа! – тихо сказала я. – Завтра мы уезжаем. Ты прости мне, папа, мои стычки с Юлико, но я так его ненавижу!
– За что, Нина? – спросил отец.
– Ах, не знаю, право, не знаю… – ответила я. – Кажется, за все – за важность, за чванство, за трусость… Ну, словом, за все!
– И ты думаешь, мне приятно это слышать, девочка? – и в голосе отца послышались непривычные для моего уха нотки грусти.
– Папочка! – пылко вырвалось у меня. – Я знаю, я – дурная, злая девчонка, но зачем они приехали? Без них было так хорошо!
– Тише! Что ты, глупенькая! – и отец зажал мне рот рукой, которую я покрыла бурными, горячими поцелуями.
– Ну, что мне делать с тобой, буйная ты моя головушка? – грустно улыбнулся отец и тихо добавил: – Там-то, в гостях, по крайней мере, веди себя как следует. Я по приезде спрошу дедушку.
– О, да! – убежденно воскликнула я. – Обещаю тебе это, отец! – и, поцеловав его еще раз, я птичкой выпорхнула из комнаты.
В тот вечер мы с Бэллой долго слушали соловья. Потом, обнявшись, пошли в комнату, где спали вдвоем на широкой тахте.
Молоденькая татарка сбросила с ног красные сафьяновые туфельки и долго молилась, повернувшись лицом к востоку. Ее лицо было серьезно и важно и мало походило на лицо той Бэллы, которая с визгом и смехом гонялась за мной по аллеям сада.
– Слава Аллаху и Магомету – пророку его! – вырывался из ее груди молитвенный шепот.
Глядя на свою подругу, встала на молитву и я.
– Господи, – с чувством повторяла я, – помоги мне, Господи, поменьше обижать Юлико и побольше радовать папу!
Мы выехали на заре. Еще задолго до восхода у ворот стояла почтовая коляска, куда Родам, Абрек и Андро переносили всевозможные узелки и тючки с пожитками и провизией. Бабушка напутствовала на крыльце Юлико:
– Ты помни, милый, что настоящий князь должен держать себя с достоинством, – говорила она. – Веди же себя в чужом ауле, как подобает тебе по твоему происхождению.
Она перекрестила его несколько раз и поцеловала с материнской нежностью.
– Прощайте, бабушка, – подошла я к ней.
– Прощай, – сухо кивнула она и протянула мне руку для поцелуя. – Не обижай Юлико. Веди себя прилично…
– Я уже обещала это моему отцу! – с гордостью ответила я и, еще раз повиснув на папиной шее, шепнула ему, пока он целовал меня в «свои звездочки», как называл он мои глаза в минуты особой нежности: – Слышишь? Я обещала это тебе и постараюсь сдержать свое слово.
Бэлла занесла ногу в стремя и глядела на дедушку Магомета, готовая вскочить в седло по первому его взгляду. Они с дедом ни за что не хотели ехать в коляске и решили сопровождать нас верхом всю дорогу. Со мной в экипаж сели Анна и Юлико. Абрек поместился на козлах вместе с ямщиком-татарином. Нарядный и изнеженный, как всегда, Юлико полулежал на пестрых подушках, взятых из дому. Ему хотелось спать, и он поминутно жмурился на выплывающий из-за гор багровый диск солнца.
– Ну, храни вас Бог! – отец осенил коляску широким крестным знамением, провожая меня долгим любящим взглядом.
Лошади тронулись…
Горы и скалы, пастбища и поля, засеянные кукурузой, замелькали перед нами. Мы ехали по долине Куры и любовались ее плавным течением. Изредка на пути нам попадались развалины крепостей и замков.
К вечеру мы остановились переменить лошадей и отдохнуть в духане, прежде чем углубиться в горы. Духан стоял у подножия горы, почти целиком скрываясь под нависающей исполинской скалой. Хозяин духана, старый армянин, принял нас как важных путешественников и гостеприимно открыл нам двери. Нам отвели самую лучшую комнату с большим камином, в котором жарился на углях ароматный кусок баранины. Вкусный шашлык, соленый квели[24], легкое грузинское вино, заедаемое лавашами[25], – все было вмиг уничтожено проголодавшимися путниками.
– Ночь мы проведем в горах, – сказал дедушка Магомет, чем привел меня в неописуемый восторг.
– А там нет разбойников? – тревожно спросил задремавший было у камина княжич.
– Душманы[26] повсюду… Душманами кишат горы, – со смехом воскликнула Бэлла, но, заметив растерянный вид Юлико, сразу осеклась.
Я же, помня данное отцу обещание, старалась не дразнить трусливого мальчика.
На свежих горных лошадках мы бойко въехали в горы. Я удивлялась выносливости коней деда и Бэллы, которые неустанно ступали под ними своей быстрой иноходью. Мне хотелось спать, но картина горной ночи была до того заманчива и прекрасна, что я глядела на нее, не отрываясь и забывая о сне. Палевый диск месяца обливал горы бледно-золотистым дрожащим светом. Внизу бежали быстрые потоки, шумя и волнуясь, точно спеша на званый праздник… По краям дороги зияли пропасти, страшные и таинственные… Часто среди ночной тишины с уступа срывался камень и с оглушительным грохотом падал в бездну… Юлико вздрагивал от страха и с испугом открывал слипающиеся глаза. Он пугался рева горных рек, поминутно вскрикивал при падении небольших обвалов и хватал за руку то меня, то Анну.
Мы поднимались все выше и выше, теперь уже вверх по течению быстрой Арагвы. Миновав ее, мы начали углубляться в страну горцев.
Я уснула, убаюканная мирным позвякиванием наших бубенчиков, в первый раз за долгое время чувствуя себя свободной от поминутных выговоров и нравоучений бабушки…
Проснулась я во время остановки у следующего духана. Возле меня спала Бэлла. Нисколько не уставшая от проведенной в седле ночи, она тем не менее села в коляску по настоянию деда. Княжич Юлико прикорнул белокурой головкой к плечу старой Анны и тоже спал.
А солнце уже поднялось высоко и позолотило покрытые зеленым лесом горные склоны…
Мы ехали теперь по узкой тропинке на самом краю ущелья. Я взглянула вниз, высунувшись из коляски, и тотчас же зажмурила глаза, испугавшись зияющей пасти черной бездны.
– Дедушка! – тихонько окликнула я старика, ехавшего за нами с конем Бэллы на поводу. – Скоро ли Бестуди?
Он тихо засмеялся в ответ:
– Скоро захотела! Торопиться некуда – успеем!
– Возьми меня в седло, дедушка! – попросила я, и старик, любивший меня, пожалуй, не меньше своей Бэллы, протянул свои сильные руки и, вытащив меня из коляски, опустил на седло Бэллиной лошади.
– Берегись, джаным, доверься воле коня и сиди спокойно, – сказал он, красноречиво покосившись на пропасть.
– Я не боюсь! – не без гордости воскликнула я.
И действительно, я больше не чувствовала страха.
Целый день ехала я по краю горной стремнины, точно вросшая в седло моего коня… Иногда я понукала его легким движением каблучка и ужасно радовалась, когда дед Магомет оглядывался назад и охватывал всю мою маленькую фигурку ободряющим и в то же время любящим взглядом.
Вдруг я заметила горного тура, выскочившего на самый край пропасти.
– Ах, – только успела крикнуть я, – смотрите!
Тур повел своими круглыми глазами и, увидев приближающуюся группу людей, мгновенно скрылся за уступом.
Нам попадались навстречу целые стада серн, прелестных и грациозных, с прекрасными умными глазами и ветвистыми рогами. Пугливые и дикие, они разбегались при нашем приближении.
Проведя еще одну ночь под кровлей горного духана, мы к вечеру наконец подъехали к аулу Беджит.
Я первая заметила его белеющие сакли и радостно закричала. Мое приветствие, подхваченное горным эхом, разбудило все еще сонного Юлико.
Еще немного – и, миновав Беджит с его большими и богатыми саклями и высокой мечетью, мы выехали в лесистую долину и стали снова подниматься – уже к аулу Бестуди, прилепившемуся своими саклями к горным склонам.
Вот полуразвалившиеся бойницы крепости, вот кривая улица, ведущая к дому деда… По ней двенадцать лет тому назад русский воин и князь увозил под покровом ночи драгоценную добычу – красавицу горянку…
Я вспомнила этот аул с первого же взгляда, несмотря на то, что была здесь совсем маленькой девочкой.
Нас встретил старый наиб[27] в затканной серебром одежде, с дорогим оружием у пояса. Наиб приветствовал деда с благополучным возвращением.
– Моя внучка – княжна Джаваха-оглы-Джамата, – представил он меня наибу.
– Приветствую дочь русского бека[28] в моем ауле, – величаво и торжественно произнес старик.
– Это отец моего жениха, – успела мне шепнуть Бэлла. – Он тоже бек, наиб нашего аула. Он важный ага… А я буду женой его сына, – не без гордости добавила она.
– И тоже будешь тогда важная! – засмеялась я.
– Глупенькая! – расхохоталась Бэлла. – А вот и наша сакля. Помнишь?
Коляска остановилась у большой сакли деда, приютившейся на самом краю аула, под навесом скалы, созданным самой природой, словно позаботившейся о защите ее плоской крыши от горных дождей.
– Вот мое царство! – и с этими словами Бэлла ввела нас под свою кровлю.
В первой комнате, устланной коврами и увешанной по стенам оружием, стояли низенькие тахты и лежали на коврах подушки. Комната эта называлась «кунацкой». Здесь дед принимал гостей, здесь пировали джигиты из своего и чужих аулов.
Комнатка Бэллы, маленькая, уютная, с выходом на кровлю, была тоже сплошь устлана коврами. Юлико рассматривал обстановку сакли любопытными глазами. Он даже на минуту оживился от своей сонливости и, взойдя на кровлю, свесившуюся над бездной и охраняемую горной скалой, сказал:
– Здесь точно в сказке! Я вам завидую, Бэлла!
Она, конечно, не поняла, чему он завидует, но, по обыкновению, рассмеялась своим заразительным смехом.
Между тем со всего аула к сакле Хаджи-Магомета бежали дети, маленькие горцы и горянки. Они с нескрываемым любопытством диких зверьков оглядывали нас, трогали наше платье и, бесцеремонно указывая на нас пальцами, твердили на своем наречии:
– Нехорошо… Смешные…
Им казались странными наши скромные, по их мнению, одежды без серебряных украшений и позументов. Даже бархатная курточка Юлико не производила на них никакого впечатления в сравнении с их собственными пестрыми атласными бешметами.
– Глупые маленькие дикари! – обидчиво произнес Юлико, когда Бэлла перевела нам их наивный лепет. А они, раскрыв свои черные газельи глазки, что-то оживленно и быстро говорили, удивляясь, чему сердится этот смешной беленький мальчик.
Вечером я заснула на открытом воздухе, на плоской кровле, где моя Бэлла сушила виноград и дыни.
Уже горы окунулись во мрак ночи, уже мулла прокричал свою вечернюю молитву с крыши минарета, когда прямо на мою низенькую, почти вровень с полом, постель кто-то прыгнул с грацией горной газели.
– Спишь, радость моя? – услышала я шепот моей шалуньи-тетки.
– Нет еще, а что?
– Хочешь, покажу моего жениха, молодого князя? Он у отца, в кунацкой. Иди за мной.
И, не дожидаясь моего ответа, Бэлла, ловкая и быстрая, как кошка, стала спускаться по крутой лестнице. Через минуту мы уже прильнули к окну кунацкой… Там было много народу, большей частью седые, важные горцы. Был тут и старый бек – наиб аула, встретивший нас по приезде. Среди всех этих старых, убеленных мудрыми сединами людей ярко выделялся стройный и тоненький, совсем юный, почти ребенок, джигит.
– Это и есть мой Израил! – шепнула мне Бэлла.
– Красивый мальчик! – убежденно заметила я. – Зачем они собрались, Бэлла?
– Тсс! Тише, глупенькая… Услышат – беда будет. Сегодня они с отцом принесли моему отцу калым[29]. Сегодня калым, через три дня свадьба… Продали Баллу… «Прощай, свобода!» – скажет Балла… – грустно заключила она.
– А разве ты не хочешь выйти за Израила? – заинтересовалась я.
– Страшно, джаным: у Израила мать есть, сестра есть, и еще сестра, много сестер… Всем угодить надо… Страшно! А, да что уж там, – неожиданно прибавила она и вдруг залилась своим раскатистым смехом, – свадьба будет, новый бешмет будет, барана зажарят, палить будут, джигитовка… Славно! И все для Баллы!.. Ну, айда, бежим, а то заметят! – и мы со смехом отпрянули от окна и бросились к себе, разбудив по дороге заворчавшую Анну и Юлико.
Через три дня была свадьба…
Балла с утра сидела в сакле на своей половине, где старая лезгинка, ее дальняя родственница, убирала и плела ее волосы в сотни тоненьких косичек. Здесь собралось немало лезгинских девушек – поглазеть на невесту. Тут была стройная и пугливая, как серна, Еме, и Зара с недобрым лицом, завидовавшая участи Бэллы, и розовая Салеме с кошачьими ухватками, и многие другие.
Но Бэлла, почему-то переставшая смеяться, жалась ко мне, избегая общества своих подруг.
– Нина, светик, яхонтовая… – шептала она, быстро и часто целуя меня в глаза, лоб и щеки.
Она волновалась… В белом, шитом серебром бешмете, в жемчужной шапочке, с длинной, мастерски затканной чадрой, с массой запястий и ожерелий, которые поминутно позвякивали на ее тонкой смуглой шейке, Балла казалась красавицей.
Я не могла не сказать ей об этом.
– У-у, глупенькая! – снова услышала я ее серебристый смех. – Что говорить-то, сама красавица, душечка! У-у, газельи глазки, розаны-губки, зубки-жемчужины! – награждала она меня истинно восточными комплиментами.
Потом вдруг оборвала смех и тихо шепнула: «Пора!»
Еме подала ей бубен… Балла встала, повела глазами, блестящими и печальными в одно и то же время, и вдруг, внезапно сорвавшись с места и ударяя в бубен, понеслась по ковру в безумной и упоительной родной пляске.
Бубен звенел и стонал под ударами ее нежной смуглой ручки. Стройная ножка скользила по ковру… Порой она быстро и односложно вскрикивала, сверкая при этом черными и глубокими, как горная стремнина, глазами. Потом закружилась, как волчок, в быстром темпе лезгинки, точно облаком окруженная развевающейся белой чадрой.
Салеме, Еме, Зара и другие девушки отбивали такт ладошками и притопывали каблучками.
Потом плясали они. Наконец, очередь дошла и до меня. Мне было боязно выступать перед этими дикими, ничего не стесняющимися дочерьми аула, но не плясать на свадьбе – значит обидеть невесту, и скрепя сердце я решилась. Я видела, как во сне, усмехающееся, недоброе лицо Зары и поощрительно улыбающиеся глазки Бэллы, слышала громкие возгласы одобрения, звон бубна, веселые крики, песни… Я кружилась все быстрее и быстрее, как птица летая по устланному коврами полу сакли, звеня бубном, переданным мне Бэллой, и разметав по плечам свои черные кудри…
– Якши![30] Нина молодец! Хорошо, девочка! Ай да урус! Ай да дочь русского бека! – услышала я голос деда, появившегося во время моей пляски на пороге сакли вместе с важнейшими гостями.
– Якши, внучка! – еще раз улыбнулся он и протянул руки.
Я со смехом бросилась к нему и скрыла лицо на его груди… И старики, строгие ценители лезгинки, сами мастерски ее танцующие, хвалили меня.
Между тем Бэлла, которая, по обычаю племени, не могла в день свадьбы показываться гостям, набросила на лицо чадру и скрылась за занавеской.
Снизу доносились плачущие звуки зурны и чиунгури[31]. Дед Магомет и бек-наиб позвали всех в кунацкую, где юноша-сазандар[32] с робкими, мечтательными глазами настраивал свои инструменты.
Я и Юлико последовали туда за взрослыми.
– Как вы хорошо плясали, Нина, куда лучше всех этих девушек, – восторженно шепнул мне мой двоюродный брат. – Я бы тоже хотел научиться так плясать.
«Куда тебе, с твоими кривыми ножками!» – хотелось крикнуть мне, но, вспомнив обещание, данное отцу, я сдержалась.
Лезгины расселись по тахтам и подушкам. Слуги поставили между ними дымящиеся куски баранины, распространяющие вкусный аромат, блюда с пряными сладостями, кувшины с душистым шербетом и с какой-то переливающеюся янтарной влагой, которую они пили, поминая Аллаха.
Девушки одна за другой выходили на середину комнаты и с пылающими лицами и блестящими глазами отплясывали лезгинку. К ним присоединялись юноши-лезгины, стараясь превзойти друг друга в искусстве танца. Только юный бек Израил, жених Бэллы, задумчиво сидел между дедом Магометом и своим отцом наибом. Мне было почему-то жаль молоденького бека, жаль и Бэллу, навеки связанных друг с другом по воле старших, и я искренне пожелала им счастья…
Лезгинка кончилась, и выступил сазандар со своей чиунгури.
Он тихо провел рукой по струнам, и запели струны, которым вторил молодой и сочный голос сазандара.
Он пел о недавнем прошлом, о могучем черном орле, побежденном белыми соколами, о кровавых войнах и грозных подвигах лихих джигитов… Мне казалось, что я слышала гром пушек и ружейные выстрелы в сильных звуках чиунгури. Потом эти звуки заговорили иное… Струны запели о белом пленнике и любви к нему джигитской девушки. Тут была целая поэма с соловьиными трелями и розовым ароматом…
И седые, важные лезгины, престарелые наибы соседних аулов, гордые беки слушали затаив дыхание смуглого сазандара…
Он закончил, и в его ветхую папаху, встретившую не одну бурю под открытым небом, посыпались червонцы.
Между тем наступал вечер. Запад заалел нежным заревом. Солнце пряталось в горах…
Бек Израил первым встал и ушел с пира; через пять минут мы услышали ржание коней, и он с десятком молодых джигитов умчался из аула в свое поместье, лежавшее неподалеку в горах. Дед Магомет, взволнованный, но старавшийся не показывать свих чувств перед гостями, прошел на половину Бэллы. Я, Юлико и девушки – подруги невесты последовали за ним.
Там он трогательно простился с дочерью. В первый раз я увидела слезы в глазах прекрасной Бэллы.
– Да будет благословение Аллаха над моей голубкой, – тихим, растроганным голосом произнес старик и положил руку на черную головку девушки, припавшей к его груди.
Потом мы провожали Баллу. Ее, закутанную от любопытных глаз непроницаемой чадрой, усадили в крытую арбу. В один миг ее окружили полсотни всадников из лучших джигитов аула Бестуди.