Ни друзья, ни родные думать не думали, что Шмерке Качергинский станет писателем, когда вырастет. Они были убеждены, что он будет носильщиком, как и его отец, или станет заниматься иным физическим трудом. Вырос Шмерке на одной из беднейших улиц Вильны, и когда в 1915 году, в начальный, особо тяжелый период Первой мировой войны, родители его умерли от голода, казалось, что судьба семилетнего мальчика предрешена. Будет носильщиком. Или карманником, или контрабандистом.
Шмерке в итоге действительно сделался контрабандистом, только иного толка. Находясь в Виленском гетто, он крал книги из хранилища, где нацисты держали похищенные произведения искусства, и тем самым спасал их от сожжения или отправки в Германию. Он так пристрастился к книжной контрабанде, что не бросил ее и в годы советской власти. Однако еще до того, как Шмерке начал рисковать жизнью ради спасения книг, он стал сперва читателем, а потом – писателем, редактором и издателем[3].
В детские годы осиротевший Шмерке (так звучит на идише уменьшительно-ласкательная форма от еврейского имени Шемараяху) с младшим братом Якобом жил у разных родственников, в основном у дедушки по отцу. Впрочем, почти все время мальчики проводили на улице. В десятилетнем возрасте Шмерке забрали в Виленский еврейский сиротский приют и поселили в общей спальне, где обитало 150 таких же беспризорников, оставшихся в военные годы без родителей. Был он мал ростом, косоглаз, недокормлен, с признаками рахита: раздутый живот, огромная голова. Днем он посещал Талмуд-тору – начальную религиозную школу для сирот и детей бедняков; оправившись, стал неплохо успевать в учебе. К концу шестилетнего обучения в Талмуд-торе он уже читал на идише произведения прозаика и философа Хаима Житловского.
Однако главный талант Шмерке проявился не в науках. Талант состоял в том, чтобы заводить друзей и сохранять дружеские отношения. У Шмерке была обаятельная улыбка, полная воодушевления и теплоты, ему нравилось дарить людям внимание и поддержку, которых самому так не хватало в детстве. Шмерке любил петь народные песни на праздниках и вечеринках, приглушенным голосом рассказывать истории. Мальчишки из Талмуд-торы слетались к нему, точно мухи на мед, а учителя уделяли ему больше внимания, чем остальным[4].
В 1924 году 16-летний Шмерке поступил подмастерьем в литографическую мастерскую Эйзенштата и переехал из приюта в наемную комнату. По вечерам он посещал вечернюю школу имени И.-Л. Переца, где юношам из рабочего класса давали среднее образование. Школой руководили активисты Еврейского рабочего Бунда – главной еврейской социалистической партии в Польше, и именно в это время Шмерке занялся политикой и стал принимать в рабочем движении[5]. Первую свою широко прогремевшую песню он написал в восемнадцать лет, она называлась «Баррикады», и революция трудящихся была в ней представлена как радостное семейное событие:
Папы, мамы с детками строят баррикады,
Здесь и там на улице – рабочие бригады.
Знаем: папа вечером не придет с работы,
Он с винтовкою в дозоре, там его заботы.
Малым Хана говорит: не готов ваш ужин.
Мамы дома тоже нет, мама вместе с мужем.
Все ушли на баррикады, хоть уж скоро ночь,
Дети камушки швыряют: эй, жандармы, прочь!
Мелодия была запоминающаяся, песня лесным пожаром распространилась по собраниям социалистов, демонстрациям и молодежным организациям во всей Польше. Все ее пели, но почти никто не смог бы назвать имя автора.
Имея в арсенале это стихотворение, еще несколько поэтических опусов и парочку статей, Шмерке в 1928 году вошел в группу начинающих писателей на идише, которая называлась «Юнг Вилне» («Молодая Вильна»). Основным его вкладом в собрания группы, проходившие за кухонными столами, было исполнение народных песен и втягивание участников в удалое хоровое пение. Один писатель впоследствии заметил: «Юнг Вилне» не чувствовала себя молодой, пока там не появился Шмерке[6].
Его друг, поэт и писатель Хаим Граде, вспоминает: «К еде он разве что притрагивался. Зато любил петь песни, жестикулируя и гримасничая, пока вся компания не проникалась мотивом. А потом подносил ладонь к правому уху, как будто там внутри дрожал камертон, озорно подмигивал: ага, понял, как надо! – и звучала новая мелодия, которую сидевшие рядом радостно подхватывали, как будто умирали от желания запеть»[7].
Шмерке ни внешностью, ни поведением совсем не походил на писателя. Малорослый и худощавый, с высоким лбом и пухлыми губами, он внешне был вылитый работяга, каковым и являлся. Носил круглые очки в черной оправе, берет, обтерханную куртку. В отличие от большинства поэтов характером обладал хулиганским и любил задираться. Однажды ночью, когда они с друзьями шли по темному переулку, на них напали подростки-поляки; Шмерке охотно ввязался в драку и поколотил нескольких нападавших. Остальные бросились наутек[8].
Молодой поэт пользовался немалым успехом у девушек. Харизматичность и любезность заставляли забыть малый рост, тусклый взгляд и заурядную внешность. Подружки его по большей части не так давно приехали в Вильну из окрестных городков, он помогал им подыскать жилье и работу. Зачаровывал своим пением и честно предупреждал: «Не влюбляйся в меня, потом будет больно». Все знали про этот его недостаток: если девушка оставалась рядом несколько месяцев, она ему надоедала и он ее бросал. При этом был неколебимо предан друзьям-мужчинам, в основном – или бедным рабочим, или начинающим писателям. Он поднимал им настроение шутками, песнями, прибаутками. А если в кармане оказывалось несколько грошей, приглашал друзей в кафе выпить чаю и водки[9].
По вечерам в выходные Шмерке гулял по улицам Вильны в окружении толпы почитателей, всем улыбался, со всеми перешучивался. Он всегда первым замечал знакомого за целый квартал. Окликал его: «Как дела?», пожимал руку таким широким жестом, будто сейчас хлопнет по ладони. Завязывался разговор, и в результате знакомый присоединялся к его свите, даже если куда-то спешил по делу.
Несмотря на веселый и беспечный нрав, к политике Шмерке относился серьезно. За время обучения в вечерней школе, которой руководили социалисты, он вступил в ряды запрещенной коммунистической партии. В Польше были две напасти: нищета и антисемитизм; в результате, глядя через границу, СССР казался оплотом свободы и равенства. Подпольная политическая деятельность Шмерке – глухой ночью привязать красные флажки к телеграфным проводам, отпечатать антиправительственные прокламации и подбросить их под двери полицейского участка или организовать незаконную демонстрацию – привела к нескольким арестам и коротким тюремным срокам.
Польская полиция постоянно держала Шмерке под наблюдением, поэтому он принимал необходимые предосторожности. Свои статьи публиковал под псевдонимом в нью-йоркской коммунистической ежедневной газете «Моргн-фрайхайт» («Утро свободы»), отправляя их туда либо через туристов, либо с подложного адреса в Варшаве. С друзьями-литераторами он никогда не обсуждал свою политическую деятельность[10].
Но главным было то, что Шмерке оставался душой и сердцем «Юнг Вилне», живой искрой и партии, и любого праздника. Он не числился среди самых плодовитых или талантливых авторов «Юнг Вилне», но именно он объединял остальных, примиряя постоянное соперничество темпераментных литераторов. Он был организатором: администратором, секретарем, редактором и импресарио. Благодаря ему литературная группа превратилась в подлинное братство, содружество писателей, которые неизменно оказывали друг другу помощь и поддержку[11].
Собственное его творчество было отчетливо политизированным. Рассказ «Амнистия», опубликованный в 1934 году, описывает тяжкие бытовые условия, в которых политзаключенные содержатся в польских тюрьмах. Единственная надежда – глава государства их амнистирует. Чтобы рассказ прошел цензуру, Шмерке перенес действие из польской тюрьмы в немецкую, однако множество деталей указывало на то, о чем речь идет на самом деле. (Гитлер вообще никого не амнистировал.) В конце рассказа узники понимают: «Никто нас не освободит». Они и рабочие массы должны добиться этого сами[12].
Когда новый поэт по имени Авром Суцкевер подал заявление в «Юнг Вилне» и представил на суд ее членов утонченные стихи о природе, Шмерке его предупредил: «Абраша, сейчас времена стальные, а не хрустальные». Заявление Суцкевера отклонили; в группу он был принят лишь несколько лет спустя. Впоследствии стал величайшим из поэтов ХХ столетия, писавших на идише.
И в жизни, и в поэзии Шмерке и Суцкевер были полными противоположностями. Абраша Суцкевер был сыном купца из среднего класса и внуком раввина. Он вырос эстетом: аполитичным, задумчивым, самоуглубленным. Был на удивление хорош собой, с мечтательными глазами и копной волнистых волос. Детство, пришедшееся на годы Первой мировой, провел в эвакуации в Сибири, среди киргизов, ему созвучна была красота снегов, облаков и деревьев, музыка экзотического языка. После войны он обосновался в Вильне, учился в частных школах, был начитан в польской поэзии – в отличие от Шмерке, который все свое образование получил на идише. Однако, когда Абраша все-таки вступил в «Юнг Вилне», они стали неразлучными друзьями[13].
В конце 1930-х в Польше ужесточились преследования коммунистов – страна пыталась сохранить хорошие отношения с западным соседом, нацистской Германией. Политическая деятельность Шмерке заставляла власти подозревать, что литературная группа представляет собой революционную ячейку. Почти все экземпляры литературного журнала «Юнг Вилне» были конфискованы, а в конце 1936 года Шмерке, как издатель журнала, арестован. Его судили за нарушение общественного порядка. Суд состоял из длительных публичных разборов смысла отдельных стихотворных строк. В итоге судья, пусть и неохотно, освободил Шмерке от тюремного срока и отменил постановление о конфискации последнего номера журнала. Когда члены «Юнг Вилне» и друзья Шмерке отмечали свою победу в местном кафе, с шутками и хоровым пением, Суцкевер предложил тост: «За шмеркизм!» Шмеркизмом называлась способность справляться с любыми трудностями благодаря решительности, неукротимому оптимизму и чувству юмора[14].
Как ни парадоксально, начало Второй мировой войны подарило Шмерке еще один повод для радости. 1 сентября 1939 года на Польшу с запада напала нацистская Германия, Варшава оказалась в осаде, и одновременно СССР оккупировал восточную часть Польши в соответствии с немецко-советским Пактом о ненападении. В Вильну вошла Красная армия. Для большинства евреев Советы по сравнению с нацистами были разве что меньшим злом. А вот для Шмерке приход Красной армии стал сбывшейся мечтой – коммунизм в его любимом родном городе. Вечер следующей пятницы они с друзьями провели за пением, выпивкой и мечтаниями.
Впрочем, всего несколько недель спустя радость Шмерке сменилась разочарованием: Советы решили передать Вильну независимой Литве, стране капиталистической и авторитарной. Шмерке уехал в Белосток, расположенный в ста пятидесяти километрах к юго-востоку от Вильны: город остался в составе СССР, и Шмерке хотел и дальше воплощать в жизнь свою мечту о строительстве коммунизма. Там он прожил около года, работал учителем и служил в армии. Когда в июне 1940 года СССР повторно захватил Вильну и превратил город в столицу Литовской Советской Социалистической Республики, Шмерке отправился домой в полной уверенности, что рабочие теперь станут хозяевами собственных фабрик, а безработица уйдет в прошлое.
Ко всеобщему изумлению, Шмерке вернулся в Вильну не один, а с женой, беженкой из оккупированного немцами Кракова. Барбара Кауфман тоже была убежденной коммунисткой, в остальном же ничем не походила ни на Шмерке, ни на его прежних пассий. Она происходила из семьи среднего класса, безупречно говорила по-польски, не знала ни песен, ни литературы на идише. Товарищам Шмерке она не очень понравилась: показалась чопорной и холодной – да и ее совсем не радовало то, что приходится соперничать за внимание молодого мужа со всеми этими его друзьями[15].
Шмерке же был счастлив. Он вернулся домой, в дружеский круг, он был влюблен в юную утонченную красавицу, считался гражданином «самого справедливого общества в мире». Чего же еще желать?[16]
То, что Шмерке из сироты стал писателем, далеко не типично: его младший брат выучился на слесаря и даже газеты читал редко – тем не менее в Вильне, с ее прозванием Литовский Иерусалим, где книги и ученость пользовались всеобщим уважением, эта история была отнюдь не исключительной. Всевозможные учебные заведения, такие как Талмуд-тора и вечерняя школа Переца, превращали уличных ребятишек в ненасытных читателей. Впрочем, что касается Шмерке, его связи с книгами носили более глубокий характер. Он понимал, что именно книги спасли его от преступности и безысходности. Нужно было как-то отплатить им за это одолжение – хотя бы спасти их от уничтожения, когда потребовалось.
Шмерке Качергинский любил хвастаться своим городом перед еврейскими писателями и интеллектуалами, приезжавшими погостить из Варшавы или Нью-Йорка. Случалось, он являлся без предупреждения к ним на порог или в гостиничный номер с предложением показать главные достопримечательности. Население Вильны составляло 195 тысяч человек, 28,5 % из них были евреями. Это была четвертая по численности еврейская община в Польше (после Варшавы, Лодзи и Львова), в культурном же отношении Вильна была столицей восточноевропейского еврейства, Литовским Иерусалимом[17].
Согласно легенде, Вильна приобрела этот почетный титул еще в XVII веке, когда ее попросили стать членом Литовского Ваада – совета еврейских общин Великого княжества Литовского. Более древние общины Гродно, Бреста и Пинска отказались дать ей место за столом, усмотрев в ней молодого выскочку, мелкого и ничем не примечательного. В ответ главы виленской общины написали прочувствованное письмо, где отмечалось, что у них в городе проживают 333 человека, которые знают наизусть весь Талмуд. Авторы письма подчеркивали символическое значение этого числа. На иврите у каждой буквы алфавита есть численное значение (алеф – 1, бет – 2 и т. д.), а 333 соответствовало слову «снег», шелег. Вильна, писали они, столь же чиста и незапятнанна, как свежий снежный покров.
Члены совета изумились и устыдились. У них в общинах набиралось едва ли по дюжине ученых людей, которые знали Талмуд наизусть. Один из раввинов встал и провозгласил: «Вильну надлежит принять в совет. Она есть Литовский Иерусалим»[18].
Прежде чем начать экскурсию, Шмерке излагал гостям из Америки основные факты: Вильна расположена между Варшавой и Санкт-Петербургом (Ленинградом), последние четыреста лет находится под польским либо русским правлением. Однако в Средневековье Вильнюс – так именовался город в те времена – являлся столицей Великого княжества Литовского, могучего государства, занимавшего территорию от Балтийского до Черного моря и включавшего значительную часть Белоруссии, Польши и Украины. Жители этого города были в свое время последними язычниками Европы; в католицизм их крестили только в 1387 году, а говорили они на литовском, не славянском языке, тесно связанном с санскритом.
Потом соседи Литвы начали расширять свои владения и брать под контроль литовские города. В 1569 году Великое княжество вошло в состав Польши, что повлекло за собой насаждение польского языка и культуры. Вильнюс превратился в Wilno, польский университетский город и центр польского книгопечатания. В 1795 году воспоследовало русское завоевание – последняя стадия раздела Польши, название города теперь писалось на кириллице, а сам он стал губернской столицей на северо-западной оконечности Российской империи. Власти сделали русский единственным языком школьного образования, превратили многие католические храмы в православные. После 125 лет русского правления, когда улеглась пыль Первой мировой войны, город снова стал польским.
Однако сколько бы ни менялась власть, евреи продолжали называть этот край Литвой, а Вильну – ее Иерусалимом.
Свою довольно своеобразную экскурсию Шмерке начинал у собора, общепризнанного центра города, расположенного неподалеку от реки Вилии. Внушительная постройка стоит на том месте, где литовцы приняли католицизм – здесь они крестились в речных водах. Старое языческое капище было разрушено, а на его месте возведен собор.
Шмерке указывал на фигуры святых, украшающие здание снаружи, в их числе – Моисей, изображенный в полный рост, с длинной бородой и рогами[19], и с Десятью заповедями в руках: он помещен на фасаде у самого входа. Моисею редко отводится столь почетное место, и это породило среди виленских евреев легенду: зодчий собора, итальянец, был выкрестом. Создав фигуру Моисея, художник объявил, что намерен начать работу над последней скульптурой – образом самого Бога. Однако, когда он приступил к исполнению этого дерзкого замысла, на город внезапно налетела буря, художника сбросило с лесов, и он погиб. Статуя Моисея взирала на него в гневе, указывая пальцами на вторую заповедь: «Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху»[20].
В Вильне даже к собору прилагалась своя, еврейская, повесть.
Дальше Шмерке вел гостей по Виленской улице – оживленному торговому бульвару, где располагалось множество еврейских и польских магазинов: домашние принадлежности, вязаные изделия, лекарства, пошив качественной одежды, кабинеты дантистов. По пути он указывал на театр «Гелиос», где в 1921 году состоялось первое в Вильнюсе представление знаменитой пьесы на идише «Дибука» С. А. Анского (Шлойме-Занвла Раппопорта) (1863–1920), а также на редакцию самой уважаемой еврейской газеты города «Дер тог» («День»).
Шмерке доводил гостей до Немецкой улицы и узких кривых переулков старого еврейского квартала, с которым она пересекалась. Евреи поселились здесь в начале XVI века, и польский король Сигизмунд II Август издал в 1551 году указ, определявший, где им дозволено жить. На Еврейской улице они в 1572 году построили синагогу, которой впоследствии предстояло стать Большой синагогой, или, на идише, штотшул.
Снаружи здание синагоги выглядело ничем не примечательно, особенно по сравнению с собором. Высотой всего четыре этажа, потому что королевский указ предписывал строить синагоги ниже местных церквей. Однако стоило посетителям войти внутрь, спуститься по ступеням на нижний уровень и поднять голову – и их ошеломлял вид мраморных колонн, дубовой мебели, декора из слоновой кости и серебра, прекрасных люстр. Киот, в котором хранились свитки Торы, был покрыт атласным покрывалом, расшитым золотом.
Считается, что Наполеон лишился дара речи, когда посетил Большую синагогу в 1812 году, – он в изумлении замер на пороге.
На крыше штот-шул есть темное пятно, которое, согласно легенде, относится к 1794 году, временам восстания Костюшко – неудачной попытки восстановить Польское государство после того, как большая часть его территории отошла к России. На улицах Вильны кипели бои между русскими завоевателями и польскими повстанцами, а евреи собрались в Большой синагоге и молили Бога о защите. В крышу попало пушечное ядро, но не взорвалось, застряло в перекрытиях. Прошло более века, а прихожане по-прежнему ежегодно возносили благодарственные молитвы в тот день, когда случилось это чудо[21].
Потом Шмерке предлагал гостям погулять во дворе синагоги, шулхойфе, и указывал на дюжину небольших помещений для молитв и изучения Торы (они называются клойзами), занимавших бо́льшую часть пространства. На одной из стен, огораживавших двор, находилось три циферблата с еврейскими буквами: они указывали время утренних молитв, зажигания субботних свеч и конца Субботы. «У часов» стало местом сбора прихожан, прохожих и попрошаек, а на стене принято было вешать всевозможные объявления[22].
Большая синагога была самой знаменитой еврейской достопримечательностью Вильны, однако не самой главной еврейской святыней. Эта честь выпала дому, расположенному на другом конце двора, – жилищу и синагоге Виленского Гаона, или гения, рабби Элияху, сына Соломона Залмана (1720–1797), святого покровителя и духовного лидера общины.
Рабби Элияху вел замкнутый образ жизни и посвящал все свое время изучению священных книг, не занимаясь больше почти ничем. Ставни на окнах он держал закрытыми, чтобы уличные звуки и зрелища его не отвлекали. Спал очень мало, крайне редко выходил из дома. Хотя он жил буквально в нескольких шагах от Большой синагоги, молитв там не посещал. Вместо этого создал собственный молитвенный дом, клойз, и приглашал туда кружок своих учеников. После его смерти ученики продолжали там учиться и молиться, а потом передали свои места следующему поколению знатоков Торы.
В отличие от других виленских синагог в клойзе Гаона не было женского помещения. Службы тоже проводились особым образом, согласно литургическим практикам, которые разработал сам рабби Элияху, – они отличались от общепринятого восточноевропейского обряда. Когда в конце XIX века на эти службы впервые были допущены посторонние, их сильно смутил порядок молитв.
Главной достопримечательностью клойза Гаона была табличка у южной стены: она обозначала место, где рабби Элияху сидел и изучал Тору на протяжении сорока лет. Над табличкой висела неугасимая лампада – такую обычно вешают над киотом. В этой синагоге неугасимых лампад было две, одна – над киотом, другая – над «местом Гаона» у правой стены. Под табличкой стена выпячивается наружу, образуя своего рода прямоугольную кафедру: она скрывает место, где рабби Элияху изучал священные тексты. Выступ не только служит памятником, но и препятствует тому, чтобы кто-то еще сел на место рабби Элияху[23].
В 1918 году местный историк отмечал: «Клойз Гаона вызывает страх и благоговение. Когда входишь и видишь седобородых талмудистов, кажется, что дух Гаона все еще витает в воздухе». Путеводитель добавлял: «Клойз Гаона – корона и жемчужина Литовского Иерусалима»[24].
Рабби Элияху воплощал в себе этос общины: книга – высшая ценность еврейской жизни. Когда европейские евреи воображали Литовский Иерусалим, им виделись не синагога, статуя или мемориал. Они видели большой том Талмуда ин-фолио, где внизу титульного листа крупными четкими буквами напечатано: «Вильна». Писавший на идише Шолем Аш вспоминал, что в детстве, начав изучать Талмуд, он был совершенно уверен, что древнейший magnum opus иудаизма не только отпечатан в Вильне, но и написан там же.
К этому моменту экскурсии, после посещения собора, Большой синагоги и клойза Гаона, Шмерке, видимо, немного уставал от религиозных достопримечательностей. Сам-то он точно набожностью не отличался и в синагогу не ходил никогда – только показать ее гостям. Так что Шмерке явно радовался, что дальше они попадут в место, где он чувствует себя как дома, – в еврейскую публичную библиотеку.
Библиотека носила имя своего основателя Матитяху Страшуна, богатого дельца, ученого и библиофила, который завещал свое книжное собрание еврейской общине. В 1892 году оно было превращено в общественную библиотеку. В ней имелось пять инкунабул (книг, напечатанных до 1501 года), множество изданий XVI века из Венеции (она стала первым крупным центром еврейского книгопечатания) и иных раритетов. После смерти Страшуна среди виленской еврейской элиты пошла мода на завещание книг общине, и собрание библиотеки стремительно разрасталось.
Правление общины приняло решение выстроить здание библиотеки в историческом центре еврейской Вильны – в шулхойфе (дворе) при Большой синагоге. Выбор места был символичен: библиотека должна была стать интеллектуальным святилищем. Еще одним красноречивым жестом стало то, что правление постановило: библиотека будет открыта семь дней в неделю, даже в Субботу и еврейские праздники. (По внутренним библиотечным правилам в такие дни в читальном зале не разрешалось писать или делать заметки.) Чтение и учеба были неотъемлемыми частями жизни, в такой деятельности не должно быть выходных.
К 1930-м годам собрание достигло 40 тысяч томов.
Библиотека Страшуна была главным центром притяжения виленских еврейских интеллектуалов. Там постоянно стояла очередь из тех, кто дожидался, пока освободится одно из сотни мест у длинных прямоугольных столов. По вечерам читатели помоложе устраивались на подоконниках или прислонялись к стенам. Именно в библиотеке встречались друг с другом старое и новое в еврейской жизни: бородатые раввины и безбожники-пионеры в синих или красных галстуках.
После работы Шмерке часто проводил вечера в библиотеке за чтением мировой и идишской литературы. К сорок пятой годовщине существования библиотеки он написал статью «Прах, который освежает»[25].
Почти такой же известностью, что и сама библиотека, пользовался библиотекарь Хайкл Лунский: одновременно и библиограф, и дежурный за стойкой выдачи книг, и директор по закупкам, и хранитель, и завхоз. Бородатый Лунский был бессменным символом еврейской Вильны, умевшим объединить вокруг себя разнородную общину. Был он человеком религиозным, уходил с рабочего места на полуденную молитву в Большой синагоге, но при этом горячо любил современную литературу на иврите и идише, а с каждым поэтом-посетителем обращался как с ВИП-персоной. Лунский был убежденным сионистом, мечтал когда-нибудь работать в библиотеке в Иерусалиме, при этом водил дружбу в кругах социалистов. В 1900 году он собирал для фондов библиотеки нелегальные революционные памфлеты, например бундовскую брошюру «Долой самодержавие!», и прятал их в недрах библиотечных фондов. Когда царская полиция выяснила, что в библиотеке хранится подрывная литература, ей пригрозили закрытием.
Лунский не получил специального образования: до конца 1920-х годов в библиотеке не было даже каталога, однако этот недостаток с лихвой восполнялся его эрудицией и душевным отношением как к книгам, так и к читателям. «Он знал наизусть названия каждой книги в библиотеке, ее место на полке, как помнят домашние адреса близких друзей», – вспоминал один из читателей. Лунского любили и называли «стражем Литовского Иерусалима»[26].
После похода в библиотеку Шмерке, возможно, приглашал своих гостей-туристов перекусить в ресторанчике Вольфа Усьяна, известном в народе как «У Велфке». Ресторанчик располагался на углу Немецкой и Еврейской и был любимым местом встреч виленской еврейской богемы, поскольку работал всю ночь. Гуляла шутка, что когда последние талмудисты выходят из двора синагоги и отправляются на покой, «У Велфке» как раз закипает жизнь. В ресторане щедрыми порциями предлагали лучшую в городе еврейскую кухню: печеночный паштет, гефилте-фиш, отварную говядину, жареного гуся.
«У Велфке» было два зала. Первым, где находился бар, пользовались извозчики, местные бандиты, представители виленского еврейского уголовного мира. Второй зал посещали супружеские пары и деятели культуры – актеры, писатели, интеллигенты и их именитые гости. Случалось, что если бедный писатель не мог оплатить счет, за него это делал кто-то из уголовников из первого зала.
Во втором зале по радио звучала музыка, имелась площадка для танцев. Владелец, Велфке, дружески приветствовал каждого гостя, кочуя из первого зала во второй.
Самым почетным завсегдатаем заведения Велфке был темпераментный актер, выступавший на идише, Абрам Моревский, прославившийся ролью хасидского Миропольского ребе в «Дибуке». Моревский ужинал здесь после каждого спектакля. Крупный мужчина с отменным аппетитом – и еще более отменным самомнением – он заказывал по пять-шесть основных блюд и набрасывался на них, точно голодный волк. Поговаривали, что Моревский платит Велфке по часам, а не за каждое отдельное блюдо.
Если вы приехали в Вильну и не побывали «У Велфке» – значит, вы не видели города[27].
После перерыва Шмерке менял регистр и показывал гостям современные виленские еврейские учреждения культуры. Они шли по Немецкой улице, сворачивали на Рудницкую, здесь он подводил их к Еврейской реальной гимназии и Еврейскому музыкальному институту – у них был общий просторный двор. Реальная гимназия была замечательной виленской еврейской средней школой, одной из немногих школ в Польше, где химию и физику в старших классах преподавали на идише. В Музыкальном институте обучали игре на разных инструментах, а также вокалу с упором на классику. Здесь ставились оперы на идише, в том числе «Травиата», «Кармен», «Тоска», «Мадам Баттерфляй» и «Аида».
Дальше вперед, через Завальную до Квашельной, в типографию и редакцию издательства Клецкина – самого престижного из всех мировых издательств, выпускавших книги на идише. В 1890-е годы его основатель и директор Борис Клецкин принимал активное участие в печатании подпольной литературы для главной еврейской социалистической партии, Бунда. Он изобрел типографский станок, который можно было спрятать внутри специально сконструированного обеденного стола. Когда в 1905 году в Российской империи была введена свобода печати, Клецкин решил перейти на легальное положение и занялся выпуском коммерческой литературы. При этом идеалистического отношения к книге как инструменту совершенствования мира он так никогда и не утратил. Помогало ему то, что о личном заработке он мог не беспокоиться: его кормила торговля недвижимостью, лесом и древесиной – дело, унаследованное от отца.
Издательство Клецкина выпускало качественные собрания сочинений, например полное собрание И.-Л. Переца, отца современной литературы на идише, в девятнадцати томах. Клецкин стал светским наследником типографии Ромма, где вышло классическое двадцатитомное издание Талмуда, известное как «Вилна шас». Кроме прочего, Клецкин печатал произведения известных европейских писателей – Максима Горького, Чарльза Диккенса, Томаса Манна, Кнута Гамсуна и Ромена Роллана – в отличных переводах. Помимо этого, выходили и научные книги: классическая история хасидизма Семена Дубнова (в переводе с иврита) и «Иудейские войны» Иосифа Флавия (в переводе с древнегреческого).
В 1925 году Клецкин перенес штаб-квартиру своей книжной империи в Варшаву, а виленское отделение превратил в филиал. При этом издательство сохранило название «Виленского издательского дома Бориса Клецкина», тем самым отдавая дань своему происхождению. Читателей часто озадачивало, что, открыв книгу, они видели на титульном листе одновременно и «Виленское издательство», и «Варшаву». Впрочем, этот оксюморон имел смысл. «Вильна» оставалось кодовым словом для обозначения высокой еврейской культуры. «Виленское издательство» было клеймом высочайшего качества[28].
Последнюю остановку в экскурсии Шмерке делал на улице Вивульского, у здания Института изучения идиша, ИВО (акроним «Идишер висншафтлехер организацие») – современного научного центра, где методы гуманитарных и социологических исследований применялись к изучению еврейской жизни. Институт был основан в 1925 году, организационные заседания проходили в Берлине, однако слава и центральное положение Вильны буквально вынудили основателей выбрать именно этот город для головного отделения института. Филиалы находились в Берлине, Париже и Нью-Йорке.
Основной движущей силой ИВО был блистательный ученый по имени Макс Вайнрайх. Бывший активист Бунда, он окончил курс Санкт-Петербургского университета, где изучал историю, языки и литературу. В период революций 1917 года увлекся политической журналистикой, потом получил докторскую степень по лингвистике в немецком Марбургском университете. Идиш не был его родным языком (родным был немецкий), но Вайнрайх стал лучшим его знатоком и ярым поборником. Что касается личных качеств, в Вайнрайхе сочетались черты чопорного немецкого профессора и близкого к народу бундиста. Помимо прочего, он был почти полностью слеп на один глаз – результат антисемитского нападения в 1931 году.
ИВО издал почти 24 тысячи страниц научной литературы в области языкознания, литературоведения, истории, фольклористики, экономики, психологии и образования. Кроме того, институт ревностно занимался собиранием библиотеки и архива. Поскольку денег на приобретение раритетов у него не было, ИВО бросил клич добровольцам, «замлерам» (собирателям), чтобы они присылали материалы из своих общин. К 1929 году, всего через четыре года после основания института, на него уже работало 163 группы собирателей по всей Восточной Европе – а в сущности, по всему миру. Они присылали в Вильну народные песни, идиомы, сказки, которые записали у родных и друзей; афиши, плакаты и театральные программки, которые, как правило, просто выбрасывались, а также редкие рукописные общинные летописи и документы, обнаруженные на чердаках синагог. Поощряя добровольцев к такой деятельности, ИВО вовлекал широкие массы в научный процесс.
Просторное здание института, выстроенное в 1933 году, находилось по адресу: улица Вивульского, 18, на тихой обсаженной деревьями улице вдали от суеты городского центра и узких неопрятных переулков старого еврейского квартала. Здание было чистое, светлое, при нем имелось замечательное хранилище. Шмерке с удовольствием бы стал студентом одной из академических программ ИВО, запущенных в 1935 году, но его бы не взяли: у него не было аттестата о среднем образовании.
ИВО стал национальной академией людей без государства: евреев Восточной Европы, а Вайнрайх – президентом этой академии. Институт являлся источником этнической гордости и повышал самооценку десяткам тысяч евреев в стране, где их по большому счету презирали. А поскольку ИВО существовал на скромные пожертвования и на добровольных началах – ни признания, ни субсидий от польского государства он так и не дождался, – его считали символом извечной воли еврейского народа выживать в противостоянии[29].
На этом экскурсия по Вильне завершалась. Самое время для заключительных рассуждений. Шмерке напоминал гостю, что между воплощениями самого древнего и новейшего Литовского Иерусалима – между Большой синагогой и ИВО – всего двадцать минут пешком: 350 лет за 20 минут. Он отмечал дистанцию культурного характера между двумя этими точками – синагогой и современным научно-исследовательским институтом. И одновременно подчеркивал внутреннюю преемственность. Еврейская Вильна живет силой разума. Она верна постулату, что интеллектуальные богатства способны рождаться среди нищеты и преследований, способны не только их превозмочь, но и затмить.
Виленские евреи любили рассказывать историю Виленского Гаона и одну строку из нее сделали своим девизом. Компания школьников заметила рабби Элияху на улице – в тот редкий момент, когда он все-таки вышел из дома. Дети начали кричать: «Виленский Гаон! Виленский Гаон!» И тут рабби Элияху повернулся и сказал одному из мальчиков: «Йингеле, вил нор, весту зайн а гоэн» («Мальчик, если ты этого захочешь, ты станешь гаоном» (гением) «Вил нор» звучало почти как «Вильна». Литовский Иерусалим – это символ того, что сила воли способна выстоять в любом противостоянии. Евреи в диаспоре способны достичь величия, «если этого захотят». Именно это, завершал свое повествование Шмерке, и имел в виду вождь еврейских социалистов Вульф Лацкий-Бертольди, когда во время посещения Библиотеки Страшуна заявил: «Вильна – не город; это идея»[30].