«Ляхи»

Старые фотографии XX века имели свойства быстро желтеть, засыхать, как вложенные меж страниц книги растения, становиться ломкими, выцветать, как выцветают сейчас листки, присланные по факсу. Интересно, в век цифровых фотографий станут ли так же быстро выцветать фотографии, отпечатанные на бумаге «кодак»? Неизвестно. Фотографии моей памяти тускнеют, это факт.

В школе с девятого класса у нас учились в классе Лях, Ляшенко и Ляхович. Мало того, что все три фамилии происходили от одного корня «лях», то есть поляк, в просторечии украинского языка (вспомним, Тарас Бульба перед тем, как убить сына Андрия, грозно-сочувственно вопрошает его: «Ну что, сынку, помогли тебе твои ляхи?»), то есть, видимо, предки этих наших ребят прибыли когда-то в Харьков из Польши и так и звались «ляхами», так еще Лях и Ляшенко были двоюродные братья!!! Оба занимались спортом: Толик Ляшенко был отличным легкоатлетом, бегуном, а Генка Лях отличался на ниве тяжелой атлетики: толкал штанги, метал диски. В спортивных штанах, майке, довольно крупный, хотя и невысокий: старательный чубчик чуть набок – таким мне сохранили Генку фотографии моей памяти. Толик же Ляшенко полностью соответствовал классификации легкоатлета: долговязый, выше всех в классе. Оба были спокойные, знающие себе цену ребята. Семьи у них были, как тогда говорили, «итээровские», то есть они были из семей инженерно-технических работников, жили они не в квартирах, но в частных домах. Так получилось, что я у них дома никогда не был, но понимал, что их отцы принадлежат к несколько иному имущественному классу, чем моя семья: мы – отец, мать и я – жили в одной комнате в коммуналке.

Они и дружили: Лях, Ляшенко + Ляхович – с такой же элитой нашего класса, к которой я не принадлежал. Из девочек это были безоговорочно Вита Козырева и Лариса Болотова. Эти две девочки тоже проживали в частных домах. У Козыревой я несколько раз был: на стенах у них висели картины маслом и даже какие-то барельефы в виде венков и ваз. Мне это великолепие и наличие двух этажей, многих комнат, казалось несусветной роскошью. К этим пятерым, безусловно, самым богатым детям нашего класса, примыкали Витька Проуторов (я писал об этом парне в «Книге мертвых» – 1), не только потому, что жил с матерью и отчимом тоже в частном доме рядом с домом Виты Козыревой, по и потому, что был он красивый мальчик и музыкант, и Лина Никишина, – мать ее была простым доктором, и жили они не в частном доме, – подруга и Болотовой, и Козыревой. Они все так и ходили втроем в сцепке: девочки. А с ними три «ляха», как мы их называли, и Витька Проуторов. То, что они (кстати, все они были еще и первыми отличниками нашего класса) дружили все по классовому принципу, стало мне ясным лишь недавно, а именно в 2007 году. Случилось это так: в августе 2007 года украинское правительство аннулировало черный список российских граждан, которым запрещен был въезд в Украину (в списке значились такие разные люди, как Э. Лимонов, Ю. Лужков, К. Затулин, В. Жириновский или А. Дугин). Узнав об этом, 15 сентября я взял охрану, сел в автомобиль «Волга» и отправился в Харьков. 16 сентября моей матери должно было исполниться 86 лет. Мать свою, Раису Федоровну, я нашел сморщенной подозрительной старушкой с железными зубами. Тогда она еще ходила и имела достаточно сил сидеть со мной и гостями за праздничным столом. Проведя день с матерью, я отправился на следующий день посетить места моего детства и ранней юности. Меня должен был сопровождать в моем «хадже» местный тележурналист Филипп Дикань. Мы с ним встретились в старом районе Харькова, на Салтовке, когда-то Салтовка была зеленой рабочей окраиной, но с тех пор ее поглотил город. Она давно уже не рабочая и не окраина. Мы встретились у здания бывшего клуба «Стахановец», к нашей машине подъехали телевизионные ребята Диканя. Мы все вышли из машин и стали обсуждать маршрут «хаджа». Пока обсуждали, подъехали еще две телекоманды, мы там все затоптались на некоторое время. Осень в Харькове – самое лучшее время года. Листья обычно держатся долго, очень красиво на улицах. Деревья в Харькове, кстати, не покинули улиц и не сведены только к бульварам. Они растут прямо из квадратов земли в асфальте, потому там ходишь по улицам, как в роще гуляешь.

Уже целым кортежем мы отправились в среднюю школу № 8, где я учился. Благо, она всего в нескольких сотнях метров от «Стахановца». Стоя у школы, я давал интервью, затем Дикань предложил мне снять меня внутри школы, например в классе, где я учился. Я выразил сомнение, что нам разрешат сделать телерепортаж «Лимонов в родной школе», но Дикань удивился моему пессимизму и счел нужным напомнить мне, что здесь не Россия.

– Это в России, Эдуард Вениаминович, вас ненавидит власть, здесь мы вас любим, вы наш великий земляк.

Через минут пять Дикань действительно вышел из дверей школы (куда он удалился тотчас после комплимента мне) и возвестил, что на все наши пожелания и просьбы ответ может дать только директриса, она сейчас во дворе школы.

– Кстати, сказали мне, она – дочь вашего соученика.

В это время как раз из двора пошли разного возраста и разных наций школьники и школьницы. Последними шли китайцы.

– Китайцы! – сказал я.

– Это, Эдуард Вениаминович, вьетнамцы, – заметил Дикань. – У нас тут много вьетнамцев.

Вьетнамцы выглядели чистенькими, у всех были белые манжеты и белые воротнички на темных костюмах.

– А вот и директриса, видимо! – сказал Дикань.

К нам направлялась худая высокая молодая женщина. Она улыбалась нам.

– Мне уже сообщили, – она повертела в руках мобильный телефон, потому стало ясно, что ей сообщили о моем появлении по мобильному.

– Я дочь вашего соученика Александра Ляховича!

– Ой, – сказал я, – надо же! Как он?

– Да нормально, хорошо. Новую квартиру обживает. Полы циклюет.

Мы все пошли в школу, так как дочь соученика сказала, что разрешает снимать везде, где захотим. Школа оказалась намного более просторной, чем школа моих воспоминаний. Каждый этаж обладал поистине огромным залом-коридором, полы были чуть ли не навощенные. Стены были свежеокрашены, классы вылизаны. Дети выглядели смирными, но не подавленными. Мы зашли в один из классов, когда-то он служил кабинетом физики, и наш классный руководитель, физик, помню, заводил туда наших учеников и избивал их там, ребята возвращались, выплевывая кровь. Я не сказал об этом школьникам, слаженно вставшим при появлении директрисы Ляхович и моем.

– Вот, ребята, Эдуард Вениаминович, он окончил нашу школу, – сказала приветливо директриса.

– Да, – подтвердил я, – в 1960 году!

Выдержанные детки ничего не сказали. Однако личики их выразили и испуг, и недоверие. К той бездне, почти полустолетней глубины, отделяющей их от того майского утра, когда вот этот, нагрянувший к ним черт знает кто, стоял на своем последнем звонке.

– Учитесь и еще раз учитесь, – покровительственно произнес я. И удалился, чтобы их не смущать. Про себя я подумал, что эта вылизанная школа, как она ни натужится, и в следующую сотню лет не примет в свои стены такого, как я. Это была чистая случайность.

Мы, когда закончили работу, стали откланиваться. Я дал дочери моего соученика номера моего мобильного и домашнего телефона моей матери.

– Кстати, – сказала она, – у отца завтра день рождения, вы, конечно, не помните, может быть, вы придете?

Я сказал, что да, разумеется, вовсе не имея в виду, что приду. Затем я отправился в дальнейшее путешествие, «хадж» привел меня в тот день и к пруду, где я мальчиком купался и загорал, и к двери Дома культуры, где я мерз, ожидая, когда нас запустят на танцы (ноги были обернуты газетами), и к дому 22 на унылой Поперечной улице, где мы жили в те годы… Я забыл о Ляховиче и всех ляхах, и если бы сам Ляхович не позвонил мне на следующее утро, я бы так и не узнал, что Генка Лях умер.

Он позвонил довольно рано. Мать-старушка кипятила что-то на кухне. Я взял трубку. Охранники мои курили на балконе.

– Здорово, Эд, – сказал он и добавил в рифму ругательство, – х… тебе на обед! Это Сашка!

– Кто? – спросил я. Последние лет двадцать пять никто на земле, кроме родной мамы, не осмеливался называть меня на «ты», не говоря уже о ругательствах, следующих вплотную за обращением.

– Я тот, кого ты лживо назвал в своей книжке евреем, в то время как я действительный член дворянского собрания и потомственный шляхтич Ляхович! – закончил он. – У меня сегодня день рождения, Эдик. Приезжай к вечеру. Ничего особенного, выпьем в кругу семьи.

Он продиктовал адрес и объяснил, как доехать.

Если бы он не обругал меня матом, я бы не поехал к нему. Но я захотел посмотреть на наглеца. Довозил нас полковник Алёхин, мой давний приятель, за рулем была его большая юная женщина, настоящая великанша, по профессии, насколько я понял уже на следующий день, целительница.

Вечером Харьков, и район Салтовки особенно, стали непроницаемо загадочными ввиду почти полного отсутствия фонарей в этой части города. Я и два моих московских охранника на заднем сиденье «ситроена» даже притихли. Мы привыкли быть волевыми сильными ребятами, всегда управляющими ситуацией, а тут оказались несомы спорящей парой, несомы их настроением, вдруг обнаружившейся усталостью великанши. Мы сумели купить пару коробок конфет, а вот купить спиртное около полуночи на земле моего детства и юности оказалось делом невозможным. В конце концов мы так запутались в темноте и в разбитых шоссе, так завязались с ними в тугой узел, что пришлось просить помощи у друга детства.

Грубо, с матерком, Ляхович объяснял то полковнику, то великанше за рулем по мобильнику, где он будет нас ждать, и мы, наконец, остановились. Охранники вышли. Нашли лысого носатого старого мужика под фонарем. Я вышел из машины.

– Эдик, что ж ты меня в евреи записал… (мат) я член дворянского собрания, заместитель председателя… (мат)

– Хватит ругаться, Сашка, – сказал я. – Здравствуй!

Мы обнялись. Распрощались с полковником и великаншей. Пошли к нему. Квартира хорошо пахла свежим паркетом. Он горделиво показал мне несколько комнат. Предметы прилажены, налажены, сведены вместе. Дверные ручки сияют. Из таких наконец налаженных, уютных квартир, из последних пристанищ стариков и выносят на кладбище. Устроился удобно, и уже вперед ногами – пожалте. Я пробормотал несколько приятных для него слов, но совсем не тех. Мои мысли о его доме, я их приблизительно изложил, были страшнее его грубого мата, я думаю. Потому я ему их не поведал: не дал ему испить яду своего холодного пессимизма. В просторной свежей кухне сидели, ну, не ручаюсь за точность, но там определенно были: его круглолицая жена, его дочь-директриса, сын директрисы лишь показался. Подросток, его, как всех подростков, отрекомендовали, пробормотав: «Ему с нами неинтересно, у этой молодежи на уме компьютер, и они живут в интернете». Подростка быстро спровадили. Он посмотрел на меня с тоскою, уходя, бедняга. Там были еще две тетки. Сидели они давно, видимо…

Мне и охранникам (они спросили: «Можно, Эдуард?») налили водки и дали всяких салатов и огурчиков либо помидоров на тарелки. Все это сопровождалось замечаниями старого друга о том, что «жена у меня хохлушка» (то есть у него), и воспоминаниями: «А помнишь, как я тебе бутерброды с салом носил, когда ты в нашем подвале скрывался» (к присутствующим: «Он из дома убежал»). Я помалкивал и рассматривал его. Это был определенно Сашка, но через сорок семь лет после нашего последнего звонка. Это был высокого роста лысый мужик с большим рубильником носа, развязный и простой. В советские времена он мог быть и директором продбазы, и руководителем конструкторского бюро. Ему, видимо, легко давались социальные связи. Он был в жизни как рыба в воде. Когда он открыл форточку и закурил, то стал совсем типичным.

Странным образом они меня ни о чем не спрашивали, может быть, знали о моей жизни из газет. Пришел старший их сын, брат директрисы. Его отправили за алкоголем…

– Как наши? – спросил я, выждав момент, когда он закончит очередную волну каламбуров и словесных конструкций, подкрепленных гримасами и ругательствами.

– Наши? Да никого уж в живых не осталось. Ты, я, Толик Ляшенко… вот, пожалуй, и всё.

– А Тищенко?

– Сашка умер. Не так давно. А ты не знаешь?

– У меня одна мать здесь корреспондентом. Но они с отцом, может, ты не знаешь, еще в 1968 году уехали с Салтовки.

– Генка Лях умер, – сказал он.

– Когда?

– Да вот недавно.

– А девочки?

Оказалось, что и девочек, не всех, но нескольких убила смерть. Так как я толком не запомнил, кого именно убила, то не стану называть фамилий.

– Вита Козырева жива?

– Жива. После смерти Генки вышла замуж за К. (Он назвал фамилию ближайшего друга Генки Ляха.)

– А что, она не могла найти кого-нибудь со стороны? Как-то глупо выйти замуж за одноклассника, а после его смерти за его лучшего приятеля.

– Вот я взял в жены хохлушку, – сказал Ляхович. Та заулыбалась.

– У тебя фотографии наши есть, Саш?

– Есть, конечно. Сейчас принесу. – Он вышел и вернулся с несколькими пакетами фотографий. Рассматривая фото, я и понял, до какой степени «классовым» было общество нашего класса. Все его фотографии, за исключением, может быть, пары-тройки, были фотографиями его группы. Вита Козырева в кепке, Вита с палкой, Вита с нарисованными усами, трое «Ляхов», разнообразно стоящих и лежащих, в пальто и кепках, либо в спортивных костюмах, Витька Проуторов, Болотова и Никишина, и опять, и вновь. Три четвертых нашего класса отсутствовали вообще. Я был мельком запечатлен на двух-трех фотографиях.

Тут я понял, что принадлежал если не к «болоту», не к общей массе учеников, то был одиноким штучным мальчиком, эксцентричным поэтом, которого элита нашего класса держала на расстоянии. Иногда они меня приближали к себе из каприза. Иногда забывали обо мне на годы. Нельзя сказать, что это позднее открытие меня задело или обескуражило. Но оказалось именно так: у них была своя группа. Иначе я был бы на многих его фотографиях. Он не придавал мне в те годы никакой ценности.

Сейчас придавал. Он повел меня в одну из комнат, извлек из сундука красную папку и стал показывать мне сертификаты своих изобретений. Он изобрел некий кран плюс еще особую втулку. Он гордо демонстрировал мне свои патенты и объяснял. Я мало что понял, к тому же довлела все же выпитая за день водка, но одно было несомненно: он передо мною отчитывался. Он хотел продемонстрировать мне, по поводу чьего приезда в двухмиллионном Харькове собирались огромные пресс-конференции, о ком говорили все телеканалы города, чей день рождения не забывали отмечать в городе, он хотел продемонстрировать, что он, мой соученик, с которым он сидел некоторое время за одной партой, тоже многого добился в этой жизни. Я понял и терпеливо изучал патенты, хотя меня ждала на другом конце города старушка-мать.

Старушка-мать позвонила вдруг.

– Приехал, а с матерью не посидишь? Где ты, езжай домой.

Я стал собираться. Но выбраться оттуда было нелегко, как из плена. Но мы выбрались. Вызвали такси и поехали сквозь ночь. Ляхович провожал меня. Мы обнялись, и он выругался…

Из всего моего пребывания в Харькове в тот раз меня, впрочем, зрительно впечатлила более всего другая, не человеческая драма. Но драма Тюренского пруда. (Пруд этот, находящийся на территории соседнего с Салтовкой района – Тюренки, или Тюриной дачи, обильно изображен у меня в книге «Подросток Савенко».) Пруд лежал одинокий, холодный, закисший по краям в мазуте, по нему плавали пластиковые пакеты, он на две третьих зарос бросовым камышом и рыжими, незначительными, плебейскими по происхождению водными растениями. Вышки, с которой прыгали летом спортсмены, не было, видимо, в голодные 90-е ее спилили и сдали на металлолом. Та же участь постигла высокую железную ограду. Ступени нескольких лестниц, подымавшие и опускавшие граждан от пруда и к пруду, развалились, из портиков и балюстрад были выломаны куски, непролазная черная, черноземная грязь застыла в той форме, какую ей придали последние прохожие. Только где-то на самом центре пруда ветерок шевелил рябью чистую воду. Между тем, вода была целебная и минеральная. Со всех сторон пруд окружали непотребные новые бараки и сараи. А когда-то тут кипела жизнь, гремела музыка, плавали по дорожкам в воде спортсмены, у труб минерального источника набирали воду принарядившиеся по этому случаю барышни, а их разглядывали и с ними заговаривали принарядившиеся по этому случаю кавалеры.

Не так ли и жизнь, выбрав какое-то место, вначале обживает его, делает самым замечательным для его участников местом в мире, чтобы спустя полсотни лет забросить, вытоптать, надругаться над ним и превратить в мерзость и запустение?

Пожили и ушли со своего места «Ляхи». Зато в другом месте собираются в сгусток другие ребята. А потом последние уцелевшие от резни времени выходят под фонарь лысые, носатые, сопровождая осмысленную речь еще более осмысленным горьким матом.

Как хорошо, что я не человек, но сверхчеловек.

Загрузка...