Без градусов души

Сергей Довлатов

Так называемые писатели вообще-то жалкие существа. Иоганнов Вольфгангов Гёте среди них мало. В основном это мятые, нерасторопные люди с ярко выраженной дисгармонией и в одежде, и в лице, и в фигуре. И в деталях лица, и в деталях фигуры. Такое впечатление, что дисгармония – их отличительный признак. Знаменитый поэт Байрон весил около девяноста кг, будучи совсем небольшого роста. Романтик толстяк, толстяк романтик.

Довлатова помню, как такое сырое бревно человека. Его формат – почти под два метра в высоту, неширокие плечи, отсутствие какой бы то ни было талии – сообщал его фигуре именно статус неотделанного ствола. Не знаю, как он был одет в Ленинграде, но в Америке люди его склада радостно облачались в бесформенные джинсы и мятые рубахи, а то и просто в потные безразмерные тишотки, то есть обретали вид вечных нерях. Он обычно носил вельветовые заношенные джинсы, ремешок обязательно свисал соплею в сторону и вниз. Красноватое лицо с бульбой носа, неармянского (он говорил, что он наполовину армянин), но бульбой, вокруг черепа – бесформенный ореол коротких неаккуратных волос. Судя по фотографиям, в Париже в 1978-м он был с усами. Впоследствии прибавил к усам бороду, заспанную и недлинную. Он умудрялся всегда быть с краю поля зрения. И всегда стоять. Именно сиротливым сырым бревном.

Впервые я увидел его фамилию в журнале «Эхо»: такой журнал издавался в начале 80-х годов в Париже эмигрантом, бывшим питерским писателем Володей Марамзиным и поэтом и музыкантом Алексеем Хвостенко. В номере 3 этого журнала за 1978 год были опубликованы отрывки из моей книги «Дневник неудачника». Вот не помню, в том же ли номере «Эха», либо в следующем, были опубликованы и отзывы на мою публикацию. Некто Ефимов называл меня «литератором-бандитом», а Довлатов меня защищал. Он написал: «Бандит ли Лимонов или нет, это либо беда, либо нет для его семьи, а вот талантливость Лимонова меня возвышает и радует». Меня и сейчас не балуют похвалами, а в те годы меня атаковали литераторы всех поколений эмиграции. Мои два первых произведения (отрывки из «Это я, Эдичка» появились в журнале «Ковчег») атаковали с такой яростью, словно защищали от меня жизни своих детей. И вот на фоне истеричных визгов «против» я прочел довлатовское «за». Мне хватило его высказывания на несколько месяцев хорошего настроения. Его фамилия мне ничего не говорила, из питерцев я знал Бродского, Марамзина, Хвостенко, поэта Кривулина, тех, кто приезжал в Москву. Ибо удосужиться съездить в Питер я, до эмиграции, так и не соизволил. Попал туда впервые уже после эмиграции по делам партии.

Недолго посидев в Париже, Довлатов приехал в Нью-Йорк. Он держался одной компанией с семействами Вайлей и Генисов. Они где-то там в Квинсе, кажется, все вместе и поселились. А может, в Бронксе. Я же жил в стремных криминальных отелях в центре города. Во время первых месяцев пребывания Довлатова в Нью-Йорке мы несколько раз встречались. Реальной причиной для моего с ними соединения, впрочем, был вовсе не Довлатов. Брат Вайля был женат на чудесной зеленоглазой Светке, у которой был маленький ребенок и старый любовник, австриец. Брат Вайля, правда, уже не жил со Светкой. Я влюбился в Светку и стал с ней спать. Впрочем, иногда к нашей паре присоединялась еще одна девочка – я описал ее в рассказе «Мой лейтенант», да так прочно, что забыл ее настоящее имя. Каюсь, я всегда был сластолюбивым типом, похотливым и козлоногим. Остаюсь и сегодня таким – моя похотливая природа приносит мне в наказание не только удовольствия, но и неприятности. Часть моей истории со Светкой правдиво рассказана в рассказах «Ист-Сайд – Вест-Сайд» и «Знак голубя». О, Светка, как жаль, что любовь наша была столь коротка! У нее были чудесные половинки попы, в форме пышных эллипсов, и пронзительные зеленые глаза.

…А да, Довлатов! Я помню, что мы всей большой компанией искали дешевый ресторан на воздухе. Был летний вечер, и не хотелось забиваться в окондишенное помещение. Я предложил им, не мудрствуя лукаво, купить алкоголь и еду в супермаркете и отправиться в Централ-Парк. Мы шли в это время по 59-й Централ-Парк Южной улице. Там были открытые загончики ресторанов, за столиками сидели респектабельные миссис, мисс и мистеры. Но нам, эмигрантам, эти заведения были не по карману.

– Вон он, тенистый, ждет нас, – указал я на тихо шумевший кронами деревьев на противоположной стороне Central Park South – Центральный Парк.

– Американцы убеждали нас с наступлением темноты в Парк не ходить, – сказал Петр Вайль. – Там опасно.

– Чепуха, – сказал я. – Посмотрите на себя, вы сами опасны, здоровенные ребята! Я хожу в мой отель «Diplomat» через Парк в любое время дня и ночи, потому что если его объезжать на автобусе, путешествие будет очень долгим. Через сам Парк неохотно ездят такси, да на такси у меня и денег нет.

Довлатов осторожно поддержал меня. Мы договорились, что купим вина и продукты, но далеко в глубину Парка углубляться не станем, расположимся у ограды. Когда мы вошли в Парк с покупками, Довлатов с Вайлем все же притихли. Влажный Парк еле шевелил своими зелеными щупальцами. В нем было пустым-пусто. Мы взгромоздились на поросший зеленью холм у самой ограды, у корней остро пахнущей пинии. За оградой красиво шелестели колеса больших автомобилей. После первых стаканчиков калифорнийского белого шабли они вынули сигареты и расслабились. С нашего холма легко было наблюдать и посетителей ресторанов и прохожих. Огни различных цветов мигали, вспыхивали.

– Приятно, – сказал Довлатов. – Спасибо, Лимонов.

Сказать, что я помню, о чем мы впоследствии говорили, я не могу. Потому что не помню. Помню момент. Влажный вечер в раскаленном Нью-Йорке, мы укрылись на краю свежей рощи. Светка, некоторое время стеснявшаяся брата мужа, подошла, села рядом со мной. Обняла меня… И мы крепко вдохнули запахи растений.

Довлатов, видимо, производил впечатление на людей с деньгами. Ему дали денег на издание газеты «Русский американец», и он стал конкурировать с «Новым русским словом». Так как Яков Моисеевич Седых, владелец «Нового русского слова», обвинив меня в пожаре в помещении газеты в 1977 году и настучав на меня в FBI, сам позиционировал себя как мой враг (меня два раза вызывали в офис FBI в Нью-Йорке на допрос и провели против меня расследование, даже мою жену вызывали; один из агентов все время ошибался, называя меня «Мистер Лермонтов»), получалось, что только по одному этому Довлатов – мой друг. Друг-то он, возможно, и был дружелюбен, но напечатать в своей газете интервью со мной он так и не смог. Или не захотел. Вероятнее всего, не захотел, чтобы не подвергать себя ненужному давлению. У меня уже была репутация опасного революционера и troublemaker(а). Я на Довлатова не обижался, мне было не до него. Я не относился к нему серьезно, то, что Довлатов сочинял и начал публиковать («Соло на ундервуде», 1980; «Компромисс», 1981; «Зона. Записки надзирателя», 1982; «Заповедник», 1982), воспринималось мною как полная хохм бытовая литература. В ней, по моему мнению, отсутствовал трагизм. Когда впоследствии, уже после своей смерти, Довлатов сделался популярен в России, то я этому не удивился. Массовый обыватель не любит, чтобы его ранили трагизмом, он предпочитает такой вот уравновешенный компот, как у Довлатова: так называемый приветливый юмор, мягкое остроумие, оптимистическое, пусть и с «грустинкой», общее настроение. Мой «Эдичка» большинству обывателей был неприятен, чрезмерен, за него было стыдно, а герои Довлатова спокойны без излишеств.

Постепенно он стал боссом, потому что, если ты главный редактор эмигрантской газеты, то перед тобой вынужденно заискивают. Искать твоей дружбы одних гонит тщеславие и страсть к графоманству, других – жалкая бедность эмигрантского бытия. Довлатов в короткое время стал новым Яковом Моисеевичем Седых. Седых тоже, в конце концов, не был лишен достоинств и таланта. Главный редактор эмигрантской газеты вынужденно принимает на себя и роль своего рода главы мафиозного клана. Он может не принять рекламу нового колбасного магазина, русские и евреи не станут туда ходить, и ты прогоришь. Или рекламу рыбного магазина, или ресторана. Довлатов управлялся со своим новым местом очень неплохо, много врагов не нажил, всех старался ублажить, и все более-менее были им довольны в Нью-Йорке. У него оказался талант к налаживанию существования, Бродский отнес его рассказ в «Нью-Йоркер», и легендарный журнал, печатавший в 20-е и 30-е годы на своих страницах лучших авторов Америки, опубликовал Довлатова. Потом Бродский устроил ему английскую книгу. (После чего Бродский возревновал все-таки Довлатова к американскому читателю и прекратил ему помогать.) Об успехах Довлатова я узнавал уже в Paris, куда переехал вслед за судьбой своего первого романа в мае 1980 года. Вести об успехах привозили наши общие знакомые.

Я побывал в Америке в 1981 году и встретил Довлатова на конференции по новой русской литературе в Университете of South California в Лос-Анджелесе. Знаменитая моя шутка, когда поэт Наум Коржавин ругал меня десять минут и не хотел заканчивать, а я, спросив у ведущего, полагается ли мне время, и если да, то сколько, подарил свое время Коржавину, и он продолжал ругать меня уже за мой счет еще десять минут, имела место именно на той конференции. Довлатов верно передал ее. Он забыл, однако, упомянуть, что на той конференции я пережил свой литературный триумф, да такой, какого не имел ни один русский писатель со времен выхода «Ивана Денисовича». В первый же день на первой сессии конференции оказалось, что из четырех прочитанных западными профессорами докладов три доклада были посвящены мне и моей книге «Это я, Эдичка».

Когда я наконец попал опять в Нью-Йорк осенью 1990 года – издательство «Grow Press» пригласило меня для промоушэн моей книги «Memoires of a Russian punk», – Довлатова уже не было в живых. Он умер в августе 1990-го от сердечной недостаточности.

Что я думаю сегодня о его творчестве? В сущности, думаю то же, что и в 1980-е годы. Что писателю Довлатову не хватает градусов души. Что раствор его прозы не крепкий и не обжигающий. Самая сильная литература – это трагическая литература. Тот, кто не работает в жанре трагедии, обречен на второстепенность, хоть издавай его и переиздавай до дыр. И хоть ты уложи его могилу цветами. Ну а что, это справедливо. Только самое жгучее, самое страшное, самое разительное выживет в веках. Со слабыми огоньками в руке не пересечь великого леса тьмы.

Хотел бы я хоть чуть-чуть походить на Довлатова, и чтоб моя биография хоть чуть-чуть напоминала бы биографию этого сырого мужика с бульбой носа? Решительно не хотел бы – если бы увидел в себе черты «довлатовщины», то есть ординарности, то я растоптал бы такие черты.

Загрузка...