Отворив незапертую, несмотря на его просьбу-предупреждение, дверь, Гурьев увидел, как попутчица опять вздрогнула. Она сидела вместе с девочкой на том самом месте и, кажется, в той же позе, в какой он её оставил. Гурьев кивнул и улыбнулся обеим, словно старым знакомым, достал из сетки для мелких вещей свежий номер «Известий» и сел на свой – дважды законный – диван.
Он успел даже перевернуть страницу, где осьмушку полосы занимал портрет Папы Рябы, как припечатал лучшего друга чекистов ещё в двадцать восьмом неутомимый на придумывание всяческих прозвищ зам Городецкого Степан Герасименко, и усмехнулся. Давно, давно мы так не говорим и даже не думаем, Стёпа. Очень, очень давно.
«ТАСС, 26 августа. В последнее время в средствах буржуазной печати настойчиво муссируются слухи о якобы ширящейся советизации республик, недавно присоединившихся к СССР. При этом так называемые „аналитики“ этих самых средств печати утверждают, будто в этом и состоит основной смысл присоединения к СССР. Совершенно ясно, что подобные утверждения преследуют своей целью вбить клин недоверия и настороженности между населением присоединившихся к СССР республик, органами местного самоуправления этих республик и руководством СССР, командованием и бойцами РККА, дислоцированными на территории Литвы, Латвии, Эстонии, Западной Украины и Белоруссии, Молдавии, Буковины и Закарпатской Украины. Несмотря на отдельные факты превышения власти военными комендантами территорий и сотрудниками органов НКВД по борьбе со шпионажем и саботажем, несмотря на злоупотребления и некомпетентность некоторых советских и партийных работников на местах, проявленное ими непонимание нужд и чаяний простых людей, руководство СССР, тщательно расследуя каждый такой случай и строго, беспристрастно наказывая виновных, подтверждает свою приверженность принципам, лежащим в основе договоров о взаимопомощи и договоров о вступлении в СССР – принципам широкого и глубокого местного самоуправления, многоукладной экономики, внимательной и взвешенной национально-территориальной политики».
Неплохо, решил Гурьев, неплохо. Хороший щелчок по носу этим писакам. Одно слово – щелкопёры. Акулы пера. Шакалы ротационных машин. Сейчас опять вытьё начнётся – обман, дезинформация, да кто же поверит, большевики, коммунисты… Им всегда будет мало – что бы мы не делали. Всегда слишком мало «демократии», всегда слишком много контроля. Они не помнят – и не хотят помнить, что вытворяли сами, прежде чем стали великими и свободными. Сытый голодного не разумеет. Ничего, ничего. Мы справимся.
Процесс изучения официальных новостей был прерван появлением кондуктора:
– Билетики предъявляем, граждане, билетики на проверочку!
Гурьев достал паспорт, обе плацкарты и протянул их дедуле. Когда женщина поняла: Гурьев показал не один билет, а два, кровь совершенно отлила от её лица, и без того отнюдь не пышущего здоровьем. Кондуктор так долго и придирчиво изучал бумаги – Гурьев даже развеселился: тоже мне, выискался специалист по органолептике [2]. Дедушка Мазай со вздохом вернул ему документы:
– А гражданочки паспорточек? Будьте добры, гражданочка. – И, куда более подобострастно, – Гурьеву, в котором безошибочным лакейским чутьём распознал большое начальство, впрочем, плохо представляя себе реальные масштабы этой величины: – Понимаете, гражданин, – инструкция. Полагается, значит-ца, у всех пассажиров документики проверочке подвергать, значит-ца, на соответствие предъявляемой личности, потому как бдительность – это в нашем кондукторском деле, гражданин хороший, самое главное. Без этого нам, кондукторам, никак невозможно, значит-ца!
Гурьев удивился. Кого-то ищут? Её? Ориентировку кондукторам раздали? Чушь, подумал он. Просто быть такого не может. Вот совершенно. Или я недостаточно представительно выгляжу? Вот же навязались, на мою голову. С внушающей невольное уважение скоростью и правдоподобием Гурьев изобразил осеняющую лицо – непонимающе-, начальственно-, брезгливо-, изумлённо-, скучающе-, раздражённую – полуулыбку, полугримасу:
– Что!?
Натолкнувшись взглядом на серебряный смерч в завораживающе светлых глазах непонятного пассажира, ревнитель железнодорожной дисциплины вжал голову в плечи. Но выскакивать за дверь не спешил. То ли совсем обезумел от странности ситуации, то ли ещё что. Конфликт ужасов, подумал Гурьев. Ужас здесь и сейчас – и ужас там и тогда. Что выбрать? Что предпочесть? Какая дилемма. Какой молодец Гурьев. Как умеет ставить людей в безвыходное положение. Ну да, ну да.
Он откинулся на бархатную спинку дивана, сложил ногу на ногу, слегка покачал начищенным до невероятного блеска ботинком и вдруг щёлкнул в воздухе пальцами – так громко, что все присутствующие вздрогнули, а девочка испуганно прижалась к матери. Кивнув, проговорил, голосом выстуживая воздух в купе до стратосферной температуры:
– Товарищ Кукушкин. – Фамилию кондуктора Гурьев запомнил. Он всегда всё помнил. Ну, откуда, в самом-то деле, было знать старому сексоту [3]: Гурьев внимательно изучил штатное расписание литерного пару дней тому назад. И знал не только дедкину фамилию и физиономию, но и кое-что ещё, гораздо более интересное. Увидев, как поехало у деда лицо, Гурьев чуть-чуть прищурился. – За проявленную бдительность объявляю вам благодарность. А теперь сделайте одолжение, – он так повёл взглядом в направлении двери, что кондуктора качнуло. – Закончите проверку пассажиров, принесёте три стакана чаю и печенье. И не отлучайтесь далеко. Если понадобитесь, я вас позову.
Дедушка Мазай громко сглотнул и, засновав головой так, словно она была приделана к челноку швейной машинки, испарился. Гурьев, посмотрев секунду на дверь, шевельнул бровями и взялся, как ни в чём не бывало, за газету. И, лишь заслонившись от женщины бумагой, прищурился, увидев почти наяву, как кондуктор, рухнув на шконку в своей конуре, трясущимися руками накапывает себе в стакан камфару. Стукач в трауре. Бог ты мой, как же мне это надоело. А ведь это всё придётся разгребать, разгребать. Нельзя же просто убить их всех. Или можно?
Девочка всё это время тихо, как мышка, возилась в уголке с маленькой тряпичной куклой, судя по всему, самодельной. Женщина первой нарушила тишину:
– Что же вы так газетой увлеклись, товарищ следователь? Что у вас там дальше по плану – случайное знакомство? Давайте, не стесняйтесь!
Гурьев вздохнул и понял: дочитать «Известия» он сможет только вечером. Если сможет вообще. Ты правильно угадала, милая, я умею приказывать, подумал он. А приказывать у нас может только тот, у кого есть власть. Никому даже в голову не приходит, что и обычный человек должен уметь приказать власти оставить его в покое. А если она не захочет – свернуть ей шею ко всем чертям.
– У вас есть выбор? – спокойно спросил Гурьев, медленно и аккуратно складывая газету.
– Что?! – голос женщины сорвался. Он увидел, как задрожали её руки, и как на побледневшем лбу мгновенно выступили капельки пота.
– Я спрашиваю, какой у вас есть выбор? – повторил Гурьев, по-прежнему не повышая тона. – Даже если я и в самом деле следователь. Что это меняет в нашей ситуации? Поверьте, ровным счётом ничего. Вот совершенно. Кто у вас там? Муж?
Конечно, она поняла, о чём он. Кивнула и съёжилась. Гурьев на миг прикрыл глаза. Ни у кого из нас нет выбора, подумал он. Ни у кого. Это лишь кажется, будто ты высоко и у тебя есть выбор, – ещё и потому, что ты высоко. На самом деле всё не так. Очень давно нет у нас выбора. Может, он и был у нас раньше. А теперь – весь вышел.
– Ну, будет, – он опять вздохнул и посмотрел в окно. – Извините, если я вас напугал. День такой выдался. Никакой я не следователь. Я учитель. Еду на работу в Сталиноморск.
– Довольно глупо, между прочим, придумано, – вскинулась вдруг женщина, и Гурьев услышал в её голосе истерические нотки. – Да какой же вы учитель?! Вам… Вы… Вон какой… Да видно же… Сразу же всё видно! А в Сталиноморске у меня мать живёт… Господи, Господи, как же это…
Женщина прижала кулачки к щекам и зажмурилась. И слёзы, которые Гурьев никогда не мог переносить, так и брызнули у неё из глаз.
Ох, женщины, грустно подумал Гурьев, всё-то вы чувствуете, хорошие вы мои. Учитель. Наставник заблудших. Всё видно, да? Так-таки прямо и всё? Распустился. Дисквалифицировался. Раньше кем угодно мог притвориться – хоть японским богом. А теперь – сразу видно. Сразу видно: хочу – убью, хочу – помилую. Советский начальник. Это была с самого начала очень глупая идея – ехать поездом. С самого начала. Надо было лететь – как обычно. До самого места. Почему, почему?!
– Мама, я кушать хочу, – вдруг сказала девочка, пододвигаясь поближе к женщине. – Дай мне хлебушка…
– Катюша, потерпи, солнышко, – женщина словно опомнилась, быстро провела мысками ладоней по скулам, ловко, привычно взяла дочь на руки. – Потерпи, золотко, ладно? Приедем к бабушке, она нам пирогов испечёт…
– А пироги вкусные?
– Вкусные, вкусные. Потерпи, ладно?
– А мы далеко ещё до бабушки поедем?
– Нет, лапонька, недалеко. День да ночь, сутки прочь. Да, маленькая? Потерпишь? Ты ведь у меня умница, доченька моя золотая, да?
Девочка, вероятно, очень хотела, чтобы мамочка похвалила её, но голод был куда сильнее желания быть хорошей и умной. Катюша негромко захныкала с опаской посматривая на дядю, которого мама назвала страшным словом «следователь».
Гурьев взялся рукой за горло, в котором в этот момент что-то еле слышно пискнуло – давя этот писк, Гурьев негромко кашлянул, поведя головой из стороны в сторону, – и, сохраняя вид весёлого безразличия, вышел из купе.
Если я убью его когда-нибудь, подумал Гурьев, то вот именно за это. Ни за что другое. Он замер, вцепившись в поручень под окном. Когда всё кончится, я его убью. Или всё-таки не стану? Ведь я же дал слово. И я никогда не обещаю того, чего не могу. И всегда могу то, что обещаю.
Он оглянулся, зашёл в туалет. Поморщился от неистребимого аммиачного амбре и решил, что заставит дедушку Мазая драить очко без перерыва как минимум до Харькова. Посмотрел в зеркало, достал расчёску, пригладил волосы, – видом своим остался вполне доволен. Плотно затворив за собой дверь, Гурьев зашагал в направлении вагона-ресторана.
Подойдя к стойке буфета, Гурьев натянул на лицо самую обольстительную из имеющихся в его арсенале улыбок:
– Девушка! На два слова.
– Да, – не оборачиваясь, буркнула девица, поглощённая каким-то невероятно важным буфетным занятием.
– Как вас зовут, милая?
Таким тоном – и таким голосом – не разговаривают простые смертные пассажиры с простыми смертными буфетчицами. Девушка развернулась и с благоговейным ужасом уставилась на незнакомца, от которого её отделяла хлипкая преграда буфетной стойки. В долю секунды оценив его рост, телосложение и наряд, а также явно не пальцами впопыхах, как у большинства окружающих, организованную причёску, буфетчица, начисто позабыв о драгоценном достоинстве работника советской сферы услуг, резко сменила тон и, не забыв кокетливо передёрнуть плечиком, прошелестела, расцветая гимназическим румянцем:
– Рита…
– Замечательное имя, – Гурьев навис над стойкой и заговорщически подмигнул, продолжая улыбаться. – Ритуля, радость моя, выручайте. Горю, как швед под Полтавой.
– А что случилось? – участливо спросила девушка, мечтая о том, чтобы непонятный пассажир взмолился о помощи, – и тогда, она, Рита, – о, тогда!..
– Да вот, понимаете, сестру с дочкой везу к матери на юг, ну и, как всегда, бледную курицу в газете забыли дома. В суматохе сборов, так сказать. Помогите, солнце моё, ликвидировать прорыв, а?
– Поможем, – важно кивнула Рита и просияла: – А я вас знаю! Вы ведь киноартист, да? Я вспомнила, я вас в кино видела, да ведь?
Конечно, подумал Гурьев, я ведь страшно похож на Черкасова [4]. Сегодня – на Черкасова. Сегодня мне хочется быть похожим на Черкасова. Такой я себе выбрал образ на ближайшие пару – тройку недель. Мне так захотелось. Надо же и мне когда-нибудь развлекаться, верно? Впрочем, те времена, когда подобные игры действительно развлекали его, давно и, кажется, безвозвратно миновали. Теперь вынужденное лицедейство – безупречное, разумеется – вызывало у него скуку. Оскомину, – вот, пожалуй, самое подходящее слово. Ну, ничего. К счастью, с Ритой можно было особенно не церемониться:
– Точно, – серьёзно подтвердил Гурьев. – «Броненосец Потёмкин», помните, там коляска прыгает по лестнице?
– Помню!
– Вот я в той коляске и лежал. Страшно было, вы, Ритуля, не поверите.
– Вам бы всё шуточки, – притворно нахмурилась Рита. – Ладно, посидите, я сейчас принесу! Вам сколько порций?
– Две, – улыбка Гурьева сделалась ещё обворожительнее. – Умоляю вас, бриллиантовая моя, яхонтовая, умоляю, скорей!
Буфетчица ласточкой метнулась в кухонный отсек и через минуту вынесла Гурьеву рамку с тремя судками:
– Вот! И чай ещё там, горячий. Настоящий цейлонский!
В голосе Риты было столько всего… И неподдельная гордость за родной буфет, сумевший угодить таинственному посетителю, похожему сразу на интуриста, артиста и графа Монтекристо; и неодолимое желание, – ну, пожалуйста, пожалуйста, Боже, пусть этот человек, без всякого сомнения, из породы хозяев жизни, посмотрит на неё, буфетчицу Риту Зябликову из подмосковного городка Люберцы, где живут её четверо братьев и сестёр с мамкой, которая в свои сорок с небольшим выглядит, как семидесятилетняя старуха, а отец втихаря совсем уже спился с круга, – пускай он посмотрит на неё так, как она на самом деле заслуживает! Ведь она настоящая, живая женщина, тоскующая по истинной, неподдельной, большой любви, – и разве виновата она в том, что готова обрушить эту тоску на любого, кто хотя бы случайно окажется на директрисе огня?! И жажда штормовых страстей, которые ей не суждено пережить, и жгучая, смертельная зависть к той, которую этот светский лев, морской волк и полуночный ковбой, он же калиф, султан и герой, страстно ласкает сутки напролёт, шепча о своей негасимой любви… И что только не вырывалось ещё из глубин Ритиной души вместе со звуками ее голоса! Гурьев был для бедняжки олимпийцем, сошедшим прямо с небес. Прямо к ней. Прямо здесь. Прямо сейчас.
– С сахаром?
– А как же! И с лимоном!
– Ритуля, вы – просто чудо, я даже не знаю, нет слов. А фрукты тут у вас есть?
– Конечно, – Рита сработала глазами, сама того не зная, по хрестоматийной схеме – «в угол – на нос – на предмет»: незамысловатое пикирование Гурьева попадало в цель безошибочно, прежде всего, по причине прямоты и крайней доходчивости. Сам он в такие минуты над собой слегка посмеивался, прекрасно понимая, как выглядит вся эта бутафория со стороны для искушённого наблюдателя.
– Даже ананасы! Только дорогие очень.
– Ну, это нас не остановит на нашем праведном пути. Дайте, счастье моё, пару ананасов и яблок с полдюжины, поярче, лично для меня!
Получив пакет, Гурьев протянул девушке три купюры по пять червонцев:
– Сдачи, как говорят у нас на Кавказе, не надо.
– Ой, что ы, – Рита потупилась, но деньги взяла – алчный огонёк промелькнул у неё в зрачках. – Ой, вы такой щедрый, мужчина! Может, коньяку хочете? Армянский, четыре звёздочки!
– Не теперь, – торжественно-таинственно прошептал Гурьев и подвигал бровями, как Дуглас Фербенкс [5]. – Мне, к сожалению, пора. Всех благ, Ритуля, – и Гурьев, склонившись, чмокнул буфетчицу в щёчку – непостижимо элегантно для человека, у которого обе руки заняты комплексным обедом и десертом.
Ещё и поклонившись на прощание остолбеневшей Рите, он ретировался.
В купе он вывалил добычу на столик, где уже исходил крутым паром исправно доставленный кондуктором чай. Женщина посмотрела на Гурьева круглыми от изумления глазами:
– Учитель Вы, да?! – губы у неё прыгали, как сумасшедшие. – Учитель, да? Учитель…
– Да, – Гурьев опустился на диван. – Покормите ребёнка и сами поешьте, у вас лицо зелёное – невозможно смотреть.
Женщина разрыдалась. Гурьев не успокаивал её – молча сидел, выбивая пальцами по столешнице замысловатую дробь и смотрел в окно. А лицо было таким, словно не происходит ровным счётом ничего интересного.
– Мама, не плачь, – девочка подёргала её за рукав. – Мама, я очень кушать хочу… Давай покушаем, мама, мам… Посмотри, какие красивые, это яблоки, да? Мама, а это что такое? – Катя схватила ананас за зелёный хвост.
Женщина перестала всхлипывать и посадила дочку на колени. Он расставил судки, достал нож – несмотря на то, что Гурьев раскрыл его за спиной под пиджаком и совершенно бесшумно, при виде хищного, матово-чёрного клинка попутчица всё равно вздрогнула – и приступил к разделыванию заморской диковины. Выложив кусочки ананаса на блюдце, Гурьев придвинул лакомство Катюше:
– Ешь. И подружку свою не забудь покормить, она, наверное, ужас какая голодная.
– Ага…
– А как её зовут?
– Машенька, – еле слышно прошептала девочка.
– Ешьте, ешьте, Катенька и Машенька, – Гурьев улыбнулся. – Ехать нам целый день и целую ночь, так что следует хорошенько подкрепиться.
Глядя на негаданных своих попутчиц, Гурьев щурился и делал вид, что пристально и с интересом разглядывает чеканку на подстаканнике, – мужественно сражаясь с непреодолимым желанием смять его в кулаке, как фольгу.
Закончив с едой, женщина уложила Катю спать. Та не нуждалась в долгих уговорах – уснула тотчас же, крепко прижав к себе куколку. Женщина достала платок, вытерла глаза и несмело улыбнулась Гурьеву:
– Извините меня… Вы… Вы ведь не следователь, правда?
– Нет. А что – похож?
– Не знаю… Не очень. То есть… Нет, нет, совсем не похожи!
– Ну и замечательно, – Гурьев нарочито рассеянно провёл рукой по щекам, будто проверяя, не сильно ли отросла щетина. – Вы успокойтесь. Приедете домой, всё будет нормально. Не станут вас там искать.
– Откуда вы знаете?
Гурьев только плечами пожал:
– Знаю. Как вас зовут?
– Вера.
Гурьев назвал себя и скользнул глазами по стоптанным в прах Вериным туфлям:
– И давно вы так… скитаетесь?
Что-то было в его тоне, голосе, взгляде такое, что Вера заговорила безо всякого страха. Как это назвать словами, она не знала. Просто почувствовала, как тоненькая золотая паутинка протянулась от Гурьева к ней. Просто поняла: Гурьеву – можно.
– Полтора года. Почти…
– Что?!
– Когда Серёжу – мужа моего – арестовали, мы с Катей к моей подруге жить ушли. Просто она человек очень хороший, понимаете? С работы меня выгнали почти сразу, а из квартиры мы сами ушли. Если б не ушли, нас бы через неделю забрали бы следом, а то и скорее ещё… Да что я вам… Вы же знаете. Вот. Сергей инженер, он в конструкторском бюро Лифшица работал, они Днепрострой проектировали, их всех вместе и забрали, в одну ночь… А в квартире опечатано было всё, деньги, документы, вещи – в чём были, в том и ушли. Пока у Марии жили, я ей по хозяйству помогала, подъезды меня взяли убирать… Правда, когда заплатят, а когда и… Иди, говорят, вражина, а то в милицию сейчас! Я возвращаюсь позавчера с уборки, а Мария стоит в дверях и Катю одетую за руку держит – уходите, говорит, час назад участковый заявлялся, спрашивал, кто такие, почему без прописки? Две ночи на путях ночевали, прятались, чтобы наряд не застукал, а сегодня почему-то у входа на перрон не было контроля, я и решилась – будь что будет, всё одно не дадут жить нам.
– Ясно.
Гурьев коротко кивнул и стиснул зубы. Интересно, в «шарашку» или в расход? Они же не все попадают в «шарашку». Мы не можем взять всех. Почему, чёрт подери, почему не всех?! Ну, ладно, рабский труд на благо Родины, даже если это рытьё канав, дороги в никуда, прииски или дурной, без разбора и смысла, лесоповал, истребляющий не только деревья, но и всё живое вокруг, – это я ещё могу хоть как-то осознать. Не простить, не понять, – но уяснить это ещё как-то возможно. Но стрелять-то зачем?! Это вечное, вечное, неизбывное, не то византийское, не то ордынское, не то из обоих зловонных колодцев сразу – «бей своих, чтоб чужие боялись». И никак не понять им, убогим: чужие не боятся, когда свои лупят своих же. Они злорадствуют. Мы наш, мы новый. Вот за это, Степан? За это, Сан Саныч?! Ничего нового. Всё старое, как тлен.
– Знаете, я, когда вас увидела…
– Не надо, Верочка. Я понимаю. Всё в порядке.
– Яков Кириллович… Вы… Как вы не побоялись с этим… с кондуктором? А если бы он не послушал… или в милицию… – Вера запнулась. – И не страшно вам?
Гурьев посмотрел на Веру, и едва заметная усмешка тронула уголки его резко очерченных жёстких губ.
– Отчего вы молчите? – тихо спросила Вера. – Я глупые вопросы задаю, да?
– Это в вашем положении простительно. А молчу я вовсе не по причине природного хамства, поверьте. Давайте на «ты», хорошо? Я если и старше, то совсем не намного.
– Хорошо.
– Ты на Кузнецком была?
– Это в справочной? Была. У меня передачу даже ни разу не приняли.
Гурьев покачал головой и полез за папиросами. Потом поднялся:
– Отдыхай, Веруша. Тебе выспаться надо как следует. Приляг, я выйду воздухом подышать.
Вот так всегда. Всегда и со всеми. До дна быстротекущих дней, – он стоял в тамбуре, слушая свист ветра, перемежаемый громыханием колёс на стыках. – Где же мне сил на всё это взять?! Лучше б ты был, Господи. Ей-богу, так было бы для всех лучше. И для меня, наверное. Как и для всех остальных. Ну, а поскольку Тебя нет… На нет, как говорится, и суда нет. Только Особое совещание. Так что придётся самим. Самостоятельно. С помощью лома и такой-то матери. Ничего, ничего. Мы исправимся. Мы обязательно исправимся и всех их передавим. Мы исправимся. Исправимся. И справимся.
Гурьев сжал кулаки, закрыл глаза и медленно сел на корточки, прижимаясь к стенке вагона. И долго ещё сидел так.