Сижу на скамье перед «Вратами ада». Солнце печет вовсю высоко в небе музей только что открылся сейчас середина лета, и если я хочу спокойно побыть здесь наедине с «Вратами», приходить надо пораньше, опередив толпы посетителей. У меня бутылка воды пачка сигарет один из блокнотов и полный карман черных ручек. Я пишу. Не какую-нибудь дневниковую чушь. Не размышления о том, как прошел день. Не свои нелепые наблюдения в кафе или что я ел на завтрак, а начало книги. И как бы там ни уверяли авторы дрянных дневников и самоучителей и профессора в школах литературного мастерства, писать книгу намного-намного труднее, чем вести дневник. Читать твой дневник никто не будет. А если и будут, если кого-нибудь попросишь почитать его, на честную оценку не рассчитывай. Даже если это худший дневник в истории человечества, не дневник, а кусок дерьма, каждый, кто читает его, улыбнется и станет уверять, что ты талант и что им понравилось. А когда пишешь взаправду, для издания, с намерением отпустить свою книгу в большой мир, важно каждое слово. Важно каждое предложение. Каждая запятая, знак препинания, вся грамматика. Как читаются слова, как звучат, как выглядят на странице. Все это решения, все они важны. И за каждым решением должна стоять причина. Это стресс. Стресс от необходимости принимать верные решения, причем принимать снова и снова, еще и еще. Если сделаешь это правильно, если справишься, люди в большом мире, которых ты не знаешь и никогда не узнаешь, станут читать то, что ты пишешь. И у них появится свое мнение о прочитанном. Нравится тебе их мнение или нет, оно имеет ценность. Так что я, когда сажусь и пишу, отношусь к этому со всей серьезностью. Я знаю, чем хочу заниматься и что хочу сказать, я слышу и вижу это у себя в голове, чувствую в биении сердца. Это честолюбие и ярость и радикальность. Это секс и любовь и запах спермы. Это печаль и боль. Радость и свобода наплевать на все, и груз слишком заметного неравнодушия. Это вскрытие души ударом тупого предмета. Прямо и расчетливо. Никакого транжирства. Никаких излишеств. Никаких попыток впечатлить вас моей виртуозностью или мастерством. Я хочу заставить вас чувствовать так же, как я, глубоко и мощно. Хочу встряхнуть вас, тронуть вас, заставить вас отвести глаза от страницы, потому что я ошеломил вас, и вынудить снова взяться за чтение, потому что вы хотите быть ошеломленными вновь. Хочу оставить на вас неизгладимый след так, чтобы вы этого никогда не забыли. И хотя я знаю все это, вижу, слышу и чувствую, теперь, когда я сижу на скамье перед «Вратами ада», я, американец двадцати одного года в Париже, потерянный и скитающийся, нашедший и сосредоточенный, сделать то, чего я хочу, я не могу. Пока что не могу. Пока. Так что я работаю. Пишу. Думаю. Чувствую. Стараюсь перенести на страницу то, чего хочу, что знаю и что ощущаю. Неотрывно смотрю на черные буквы на коричневой бумаге. Слушаю, с каким звуком движется в моей руке ручка, вижу, как появляется на бумаге ее след. И верю так, как невозможно научить верить, что в какой-то момент смогу сделать то, чего хочу, написать, что я вижу, чувствую и слышу. Если я буду сидеть, работать и верить достаточно долго – может, год, может, пять или десять, или двадцать пять, – то, что у меня в голове, придет в соответствие тому, что на бумаге.
Пока я смотрю в блокнот, обдумываю следующее слово, чувствую утреннее солнце на лице и руках, слышу птиц на деревьях надо мной, вдыхаю запах хлеба из местной булочной и ощущаю на языке остатки вкуса черного кофе, выпитого по пути сюда, я замечаю, как кто-то направляется ко мне, слышу шаги по гравию дорожки, вижу надвигающуюся тень. Я не поднимаю головы. Скамейка в нескольких футах от меня свободна, но неизвестный садится рядом. Нас разделяют два фута пространства. Глядя вниз, вижу пару черных конверсов «олл старз», короткие черные носки, длинные и тонкие незагорелые ноги. Подумываю уйти или отвернуться, прикидываю, что неизвестный сделает какие там ему нужно фотки и направится дальше. И продолжаю смотреть на черные буквы на коричневой бумаге, на пустое место на странице, которое собираюсь заполнить. А пока размышляю, слышу голос.
Что пишешь?
Женщина, хотя это я знал заранее. Английский с легким акцентом – каким именно, не могу определить, но кажется, есть в нем что-то скандинавское. Голос приятный и низкий, ощущается как кофе, в который плеснули немного сливок и положили десять полных ложек сахара. Я не поднимаю головы и не отвечаю. Слышу, как что-то шуршит в сумке, щелкает зажигалка, затяжка, запах табака, резкий и приятный аромат облегчения и зависимости. Опять слышу голос, но смотрю в блокнот.
Изображаешь неприступность. Так мило.
Усмехаюсь, но на нее не смотрю.
На меня можно смотреть. Я не Медуза. В камень не превратишься.
Снова усмехаюсь.
Вот же упрямый. Хотя бы на вопрос ответь, мне любопытно.
Что я пишу?
Да.
Не твое собачье дело.
Она смеется. Смотрю на черные буквы и коричневую бумагу. Неизвестная не уходит, я снова слышу шорох. Стараюсь вспомнить, на чем я остановился, вернуться к тому, чем занят, но не получается. Выпрямляюсь, оглядываю ее, высокую и тонкую, бледную, с длинными и густыми волнистыми темно-рыжими волосами, веснушками на щеках и переносице, с глазами оттенка какао, пухлыми выпяченными губами, и без помады яркими, как вишневый пирог. На ней белый сарафан с короткими рукавами и рисунком из маленьких черепов – красных, черных, желтых черепов, голубых, розовых и зеленых, а еще – черные конверсы и короткие черные носки. Она сокрушительно красива, хоть вроде и не старается, а платье, его черный юмор и его пародия на милоту, только усиливают впечатление.
Ничего платье.
Она улыбается: ровные белые идеальные зубы.
Спасибо.
Обувь тоже.
В них удобно. Когда подолгу ходишь.
Ты откуда?
С севера.
Смеюсь.
Откуда именно?
Из одной северной страны.
Снова смеюсь. Она кивает на мой блокнот.
Что пишешь?
Книгу.
Книгу. Ого. Надо же.
Я опять смеюсь.
О чем твоя книга?
Знаешь «Мизантропа»?
Пьесу Мольера?
Да.
Да, Le Misanthrope знаю.
Название она произносит почти как француженка.
Я пишу книгу по мотивам «Мизантропа», только действие происходит в наши дни, в Нью-Йорке.
Она смеется.
Что, так смешно?
Кивает.
Ага.
Почему?
Такое никто не будет читать.
Почему?
Le Misanthrope – это про самого мудацкого мудака в мире.
Он цельная натура.
Которая только и делает что гадит, ноет и жалуется.
Он влюблен, он мучается.
Он влюблен в самую подлую и ничтожную девку на планете.
Смеюсь.
Вижу, «Мизантроп» тебе не нравится.
Триста лет назад пьеса была замечательной, я точно знаю, но теперь? Не пиши эту книгу. Выйдет ужасно, никто ее не станет читать.
Ты литературный критик?
Еще чего.
Писатель?
Боже упаси.
Просто любишь подсаживаться к писателям и изводить их?
Ты почти лапочка. Почти.
Она улыбается и слегка раздвигает большой и указательный пальцы, показывая, сколько это – «почти».
Вот я и решила подсесть к тебе и узнать, чем ты занят.
Ну теперь-то знаешь.
Но с писателями я не трахаюсь. Они как истерички. Однажды попробовала, так бедный пацан разнюнился и потом, когда мы кончили, захотел нежностей.
С чего ты взяла, что я хочу трахнуть тебя?
А что, разве нет?
Я качаю головой – вру.
Ничего подобного.
Она улыбается, указывает на мою руку.
Можно?
Я киваю, она берет руку и медленно подносит ее ко рту. Слегка приоткрывает губы, выпяченные и пухлые, как вишневый пирог, без помады, смотрит мне прямо в глаза, берет в рот мой указательный и безымянный пальцы и сосет их. Во рту у нее тепло, мягко и влажно, светло-карие глаза оттенка какао смотрят на меня в упор. Она медленно вытягивает мои пальцы изо рта, проводя по ним языком снизу и охватывая их губами. Я не дышу, мой член мгновенно встал и затвердел, я хочу трахнуть ее больше, чем хочу чего-либо еще в жизни. Вынув пальцы, она возвращает руку на прежнее место, и все это не спуская с меня глаз.
А теперь?
Да.
Да?
Да.
Она улыбается. Моим пальцам все еще тепло и мокро, член стоит колом.
А нежностей я не люблю, так что на этот счет не беспокойся.
Смеется.
Еще и писатель? Что, правда настоящий?
Да.
И что ты написал?
Я поднимаю блокнот.
И все?
У меня таких еще несколько.
Издал?
Пока нет.
Значит, ты притворяешься писателем.
Нет.
Пока тебя не издали, ты ненастоящий.
Если ты так считаешь, ладно. А я – нет.
А сам как считаешь?
Что все дело во времени. И когда меня издадут, больше писателем, чем сейчас, я не стану, просто это будет значить, что я проделал много работы.
И какие же книги ты хочешь писать – не считая Le Misanthrope, на который вообще не стоит тратить время?
Хочу зажечь гребаный мир.
Она улыбается.
Мне нравится.
Прекрасная, идеальная улыбка.
Спасибо.
Я, пожалуй, трахнусь с еще одним писателем.
Улыбаюсь.
Чем ты занимаешься?
А ты как думаешь?
Без понятия.
Я высокая, стройная и круто одеваюсь.
Похоже, клевое у тебя занятие.
Оно самое.
И как у тебя это вышло?
Генетика и удача.
Хорошо платят?
Очуметь.
Что делаешь в свободное время?
Играю.
То есть?
Она улыбается.
Это значит, что я играю.
Мы смотрим друг другу в глаза: мои бледно-зеленые, ее – светло-карие, оттенка какао. Мое сердце колотится, натянутые нервы звенят, голова кружится, я под кайфом. В ней что-то есть. Глаза или волосы или губы, улыбка, настроение, длинные тонкие незагорелые ноги, легкий северный акцент, черепа на платье, мои пальцы у нее во рту, то, что она знает «Мизантроп», что моя книга ей не нравится, зато нравится мысль, что этот мир надо зажечь, что у меня все еще стояк. Что-то в ней. Как ощущалась ее кожа, когда она коснулась моей руки. Что-то в ней. Ее густые пышные тяжелые рыжие волосы. Что-то в ней. Шампунь, которым она пользуется, или мыло, феромоны, не знаю, что именно, но что-то. Мое сердце колотится, нервы звенят, голова кружится, я под кайфом. Хочу целовать ее, смаковать ее губы, посасывать ее язык. Хочу просунуть руки между ее ног, подхватить ее зад. Целовать ее шею, грудь, чувствовать, как твердеют ее соски в моих зубах. Хочу лизать ее задницу и киску, ее клитор, двигаться в ней, замирать в ней, глубоко резко влажно, глаза в глаза, руки, кончики наших пальцев.
Хочу услышать, как она стонет.
Мы смотрим друг другу в глаза: мои бледно-зеленые, ее – светло-карие, оттенка какао. Она наклоняется вперед и тихо, медленно дует мне на щеку, у нее сладкое дыхание я закрываю глаза она дует на мою щеку сладким дыханием от него тепло. А когда перестает, я открываю глаза, она улыбается.
Мне пора.
Куда?
Есть кое-какие дела.
Какие?
Кое-какие.
Я смеюсь.
Как тебя зовут?
Когда увидимся в следующий раз, скажу.
И когда это будет?
Не знаю.
А номер у тебя есть?
Предоставим это решать богам.
Смеюсь.
Богам?
Я же с севера, мы все еще верующие.
Она встает.
Пока.
Я киваю, улыбаюсь.
Пока.
Она поворачивается и уходит, и хотя я смотрю ей вслед и хочу пойти за ней куда угодно, куда идет она, я не иду. Перевожу взгляд на блокнот, черные буквы на коричневой бумаге. Потом на «Врата ада», на похоть, боль, экстаз и ужас, возвышающиеся надо мной неподвижно и вечно. И еще выше, на голубизну неба, бесконечного и прекрасного.
Я все еще чувствую ее запах, чувствую ее дыхание на щеке, сладкое и теплое.
Мой член все еще стоит.
Пока.
Мой новый лучший кореш – мусорщик Филипп. Он из крутой французской семьи, у которой свои отели и виноградники, но решил провести срок обязательной воинской службы в мусоровозе вместо того, чтобы бегать по лесам, прикидываясь солдатом. Мы познакомились через американку, с которой он встречался, а я сбывал с ее помощью кокаин еще в Америке. Она приехала сюда работать в огромном международном агентстве недвижимости отца, услышала, что я в Париже, разыскала меня, и мы с ней и Филиппом встретились у проспекта Георга V в пафосном баре, битком набитом молодыми французскими профи. В конце концов мы перебрались в Polly Maggoo