Париж, 1992 год

Сижу на скамье перед «Вратами ада». Солнце печет вовсю высоко в небе музей только что открылся сейчас середина лета, и если я хочу спокойно побыть здесь наедине с «Вратами», приходить надо пораньше, опередив толпы посетителей. У меня бутылка воды пачка сигарет один из блокнотов и полный карман черных ручек. Я пишу. Не какую-нибудь дневниковую чушь. Не размышления о том, как прошел день. Не свои нелепые наблюдения в кафе или что я ел на завтрак, а начало книги. И как бы там ни уверяли авторы дрянных дневников и самоучителей и профессора в школах литературного мастерства, писать книгу намного-намного труднее, чем вести дневник. Читать твой дневник никто не будет. А если и будут, если кого-нибудь попросишь почитать его, на честную оценку не рассчитывай. Даже если это худший дневник в истории человечества, не дневник, а кусок дерьма, каждый, кто читает его, улыбнется и станет уверять, что ты талант и что им понравилось. А когда пишешь взаправду, для издания, с намерением отпустить свою книгу в большой мир, важно каждое слово. Важно каждое предложение. Каждая запятая, знак препинания, вся грамматика. Как читаются слова, как звучат, как выглядят на странице. Все это решения, все они важны. И за каждым решением должна стоять причина. Это стресс. Стресс от необходимости принимать верные решения, причем принимать снова и снова, еще и еще. Если сделаешь это правильно, если справишься, люди в большом мире, которых ты не знаешь и никогда не узнаешь, станут читать то, что ты пишешь. И у них появится свое мнение о прочитанном. Нравится тебе их мнение или нет, оно имеет ценность. Так что я, когда сажусь и пишу, отношусь к этому со всей серьезностью. Я знаю, чем хочу заниматься и что хочу сказать, я слышу и вижу это у себя в голове, чувствую в биении сердца. Это честолюбие и ярость и радикальность. Это секс и любовь и запах спермы. Это печаль и боль. Радость и свобода наплевать на все, и груз слишком заметного неравнодушия. Это вскрытие души ударом тупого предмета. Прямо и расчетливо. Никакого транжирства. Никаких излишеств. Никаких попыток впечатлить вас моей виртуозностью или мастерством. Я хочу заставить вас чувствовать так же, как я, глубоко и мощно. Хочу встряхнуть вас, тронуть вас, заставить вас отвести глаза от страницы, потому что я ошеломил вас, и вынудить снова взяться за чтение, потому что вы хотите быть ошеломленными вновь. Хочу оставить на вас неизгладимый след так, чтобы вы этого никогда не забыли. И хотя я знаю все это, вижу, слышу и чувствую, теперь, когда я сижу на скамье перед «Вратами ада», я, американец двадцати одного года в Париже, потерянный и скитающийся, нашедший и сосредоточенный, сделать то, чего я хочу, я не могу. Пока что не могу. Пока. Так что я работаю. Пишу. Думаю. Чувствую. Стараюсь перенести на страницу то, чего хочу, что знаю и что ощущаю. Неотрывно смотрю на черные буквы на коричневой бумаге. Слушаю, с каким звуком движется в моей руке ручка, вижу, как появляется на бумаге ее след. И верю так, как невозможно научить верить, что в какой-то момент смогу сделать то, чего хочу, написать, что я вижу, чувствую и слышу. Если я буду сидеть, работать и верить достаточно долго – может, год, может, пять или десять, или двадцать пять, – то, что у меня в голове, придет в соответствие тому, что на бумаге.

Пока я смотрю в блокнот, обдумываю следующее слово, чувствую утреннее солнце на лице и руках, слышу птиц на деревьях надо мной, вдыхаю запах хлеба из местной булочной и ощущаю на языке остатки вкуса черного кофе, выпитого по пути сюда, я замечаю, как кто-то направляется ко мне, слышу шаги по гравию дорожки, вижу надвигающуюся тень. Я не поднимаю головы. Скамейка в нескольких футах от меня свободна, но неизвестный садится рядом. Нас разделяют два фута пространства. Глядя вниз, вижу пару черных конверсов «олл старз», короткие черные носки, длинные и тонкие незагорелые ноги. Подумываю уйти или отвернуться, прикидываю, что неизвестный сделает какие там ему нужно фотки и направится дальше. И продолжаю смотреть на черные буквы на коричневой бумаге, на пустое место на странице, которое собираюсь заполнить. А пока размышляю, слышу голос.

Что пишешь?

Женщина, хотя это я знал заранее. Английский с легким акцентом – каким именно, не могу определить, но кажется, есть в нем что-то скандинавское. Голос приятный и низкий, ощущается как кофе, в который плеснули немного сливок и положили десять полных ложек сахара. Я не поднимаю головы и не отвечаю. Слышу, как что-то шуршит в сумке, щелкает зажигалка, затяжка, запах табака, резкий и приятный аромат облегчения и зависимости. Опять слышу голос, но смотрю в блокнот.

Изображаешь неприступность. Так мило.

Усмехаюсь, но на нее не смотрю.

На меня можно смотреть. Я не Медуза. В камень не превратишься.

Снова усмехаюсь.

Вот же упрямый. Хотя бы на вопрос ответь, мне любопытно.

Что я пишу?

Да.

Не твое собачье дело.

Она смеется. Смотрю на черные буквы и коричневую бумагу. Неизвестная не уходит, я снова слышу шорох. Стараюсь вспомнить, на чем я остановился, вернуться к тому, чем занят, но не получается. Выпрямляюсь, оглядываю ее, высокую и тонкую, бледную, с длинными и густыми волнистыми темно-рыжими волосами, веснушками на щеках и переносице, с глазами оттенка какао, пухлыми выпяченными губами, и без помады яркими, как вишневый пирог. На ней белый сарафан с короткими рукавами и рисунком из маленьких черепов – красных, черных, желтых черепов, голубых, розовых и зеленых, а еще – черные конверсы и короткие черные носки. Она сокрушительно красива, хоть вроде и не старается, а платье, его черный юмор и его пародия на милоту, только усиливают впечатление.

Ничего платье.

Она улыбается: ровные белые идеальные зубы.

Спасибо.

Обувь тоже.

В них удобно. Когда подолгу ходишь.

Ты откуда?

С севера.

Смеюсь.

Откуда именно?

Из одной северной страны.

Снова смеюсь. Она кивает на мой блокнот.

Что пишешь?

Книгу.

Книгу. Ого. Надо же.

Я опять смеюсь.

О чем твоя книга?

Знаешь «Мизантропа»?

Пьесу Мольера?

Да.

Да, Le Misanthrope знаю.

Название она произносит почти как француженка.

Я пишу книгу по мотивам «Мизантропа», только действие происходит в наши дни, в Нью-Йорке.

Она смеется.

Что, так смешно?

Кивает.

Ага.

Почему?

Такое никто не будет читать.

Почему?

Le Misanthrope – это про самого мудацкого мудака в мире.

Он цельная натура.

Которая только и делает что гадит, ноет и жалуется.

Он влюблен, он мучается.

Он влюблен в самую подлую и ничтожную девку на планете.

Смеюсь.

Вижу, «Мизантроп» тебе не нравится.

Триста лет назад пьеса была замечательной, я точно знаю, но теперь? Не пиши эту книгу. Выйдет ужасно, никто ее не станет читать.

Ты литературный критик?

Еще чего.

Писатель?

Боже упаси.

Просто любишь подсаживаться к писателям и изводить их?

Ты почти лапочка. Почти.

Она улыбается и слегка раздвигает большой и указательный пальцы, показывая, сколько это – «почти».

Вот я и решила подсесть к тебе и узнать, чем ты занят.

Ну теперь-то знаешь.

Но с писателями я не трахаюсь. Они как истерички. Однажды попробовала, так бедный пацан разнюнился и потом, когда мы кончили, захотел нежностей.

С чего ты взяла, что я хочу трахнуть тебя?

А что, разве нет?

Я качаю головой – вру.

Ничего подобного.

Она улыбается, указывает на мою руку.

Можно?

Я киваю, она берет руку и медленно подносит ее ко рту. Слегка приоткрывает губы, выпяченные и пухлые, как вишневый пирог, без помады, смотрит мне прямо в глаза, берет в рот мой указательный и безымянный пальцы и сосет их. Во рту у нее тепло, мягко и влажно, светло-карие глаза оттенка какао смотрят на меня в упор. Она медленно вытягивает мои пальцы изо рта, проводя по ним языком снизу и охватывая их губами. Я не дышу, мой член мгновенно встал и затвердел, я хочу трахнуть ее больше, чем хочу чего-либо еще в жизни. Вынув пальцы, она возвращает руку на прежнее место, и все это не спуская с меня глаз.

А теперь?

Да.

Да?

Да.

Она улыбается. Моим пальцам все еще тепло и мокро, член стоит колом.

А нежностей я не люблю, так что на этот счет не беспокойся.

Смеется.

Еще и писатель? Что, правда настоящий?

Да.

И что ты написал?

Я поднимаю блокнот.

И все?

У меня таких еще несколько.

Издал?

Пока нет.

Значит, ты притворяешься писателем.

Нет.

Пока тебя не издали, ты ненастоящий.

Если ты так считаешь, ладно. А я – нет.

А сам как считаешь?

Что все дело во времени. И когда меня издадут, больше писателем, чем сейчас, я не стану, просто это будет значить, что я проделал много работы.

И какие же книги ты хочешь писать – не считая Le Misanthrope, на который вообще не стоит тратить время?

Хочу зажечь гребаный мир.

Она улыбается.

Мне нравится.

Прекрасная, идеальная улыбка.

Спасибо.

Я, пожалуй, трахнусь с еще одним писателем.

Улыбаюсь.

Чем ты занимаешься?

А ты как думаешь?

Без понятия.

Я высокая, стройная и круто одеваюсь.

Похоже, клевое у тебя занятие.

Оно самое.

И как у тебя это вышло?

Генетика и удача.

Хорошо платят?

Очуметь.

Что делаешь в свободное время?

Играю.

То есть?

Она улыбается.

Это значит, что я играю.

Мы смотрим друг другу в глаза: мои бледно-зеленые, ее – светло-карие, оттенка какао. Мое сердце колотится, натянутые нервы звенят, голова кружится, я под кайфом. В ней что-то есть. Глаза или волосы или губы, улыбка, настроение, длинные тонкие незагорелые ноги, легкий северный акцент, черепа на платье, мои пальцы у нее во рту, то, что она знает «Мизантроп», что моя книга ей не нравится, зато нравится мысль, что этот мир надо зажечь, что у меня все еще стояк. Что-то в ней. Как ощущалась ее кожа, когда она коснулась моей руки. Что-то в ней. Ее густые пышные тяжелые рыжие волосы. Что-то в ней. Шампунь, которым она пользуется, или мыло, феромоны, не знаю, что именно, но что-то. Мое сердце колотится, нервы звенят, голова кружится, я под кайфом. Хочу целовать ее, смаковать ее губы, посасывать ее язык. Хочу просунуть руки между ее ног, подхватить ее зад. Целовать ее шею, грудь, чувствовать, как твердеют ее соски в моих зубах. Хочу лизать ее задницу и киску, ее клитор, двигаться в ней, замирать в ней, глубоко резко влажно, глаза в глаза, руки, кончики наших пальцев.

Хочу услышать, как она стонет.

Мы смотрим друг другу в глаза: мои бледно-зеленые, ее – светло-карие, оттенка какао. Она наклоняется вперед и тихо, медленно дует мне на щеку, у нее сладкое дыхание я закрываю глаза она дует на мою щеку сладким дыханием от него тепло. А когда перестает, я открываю глаза, она улыбается.

Мне пора.

Куда?

Есть кое-какие дела.

Какие?

Кое-какие.

Я смеюсь.

Как тебя зовут?

Когда увидимся в следующий раз, скажу.

И когда это будет?

Не знаю.

А номер у тебя есть?

Предоставим это решать богам.

Смеюсь.

Богам?

Я же с севера, мы все еще верующие.

Она встает.

Пока.

Я киваю, улыбаюсь.

Пока.

Она поворачивается и уходит, и хотя я смотрю ей вслед и хочу пойти за ней куда угодно, куда идет она, я не иду. Перевожу взгляд на блокнот, черные буквы на коричневой бумаге. Потом на «Врата ада», на похоть, боль, экстаз и ужас, возвышающиеся надо мной неподвижно и вечно. И еще выше, на голубизну неба, бесконечного и прекрасного.

Я все еще чувствую ее запах, чувствую ее дыхание на щеке, сладкое и теплое.

Мой член все еще стоит.

Пока.

Мой новый лучший кореш – мусорщик Филипп. Он из крутой французской семьи, у которой свои отели и виноградники, но решил провести срок обязательной воинской службы в мусоровозе вместо того, чтобы бегать по лесам, прикидываясь солдатом. Мы познакомились через американку, с которой он встречался, а я сбывал с ее помощью кокаин еще в Америке. Она приехала сюда работать в огромном международном агентстве недвижимости отца, услышала, что я в Париже, разыскала меня, и мы с ней и Филиппом встретились у проспекта Георга V в пафосном баре, битком набитом молодыми французскими профи. В конце концов мы перебрались в Polly Maggoo

Загрузка...