Мальчик боится благоразумие всегда невыгодно
а все, чего она хочет, стоит денег
Почему мне так не нравится музыка Эндрю Ллойда Уэббера? Кажется, причина та же, почему я не люблю Лондон: в него все слетаются стаями, как будто больше на свете и пережить нечего. Взять тот вечер на «Призраке Оперы». Дело было в четверг, до событий, которые я только что описал, – еще больше двух недель. Мэделин я не видел уже несколько дней и очень стремился снова побыть с нею. Собирались развлекаться, вместо этого вышла катастрофа. И во всем виноват этот гад.
О, нормальные моменты там, наверное, есть. Приятная каденция в «Думай обо мне», звучащая примечательно похоже на «О mio bambino caro» Пуччини[9], и повторяющаяся фраза, упорно наводившая меня почему-то на мысли о «Золушке» Прокофьева[10]. Но я терпеть не мог того, как он сваливал все это в кучу, не заботясь о стиле, периоде, жанре, – куски опереточного пастиша, уводящие к пассажам вульгарной рок-музыки, и нескончаемые хроматические гаммы на органе с готическим звуком, какие и сорок лет назад уже казались клишированными, если слышал их на звуковой дорожке к низкобюджетному фильму «Юниверсала»[11]. А публика это лакала все равно. Еще подавай. Попросту не в силах я понять такого явления.
А сколько маеты, сколько смехотворной утомительной мороки мне пришлось вытерпеть лишь ради того, чтобы услышать эту гору старой белиберды. Вы вообще представляете, как трудно достать билеты на этот спектакль? Представляла ли это себе Мэделин, когда предложила туда сходить, интересно? После бесконечных запросов в кассе мне сообщили, что надежнее всего будет прийти в день представления, пораньше. Поэтому я встал в очередь в пять часов утра – в пять утра, вы меня слышите, – за кучкой японских бизнесменов и достоял почти до половины одиннадцатого (отчего на два часа опоздал на работу), но увидел лишь, как последние билеты ушли кому-то за пять человек в очереди до меня. Поэтому я в свой обеденный перерыв позвонил затем в некое агентство, и там мне сказали, что билеты у них есть – возвраты или как-то, – но получить я их могу, только если приеду и заплачу за них лично, а потом они их выудили откуда-то из-под прилавка, и я в итоге выложил девяносто фунтов (мне дурно от одной мысли об этом) за два места. Можете поэтому себе вообразить, в каком я был настроении, когда встретился у театра с Мэделин, да и лучше ничего не стало, когда мы заняли свои места – они вообще-то были вполне хороши; едва представление готово было начаться, явилось это шестифутовое чудовище и уселось прямо передо мной, поэтому весь вечер я разглядывал исключительно его затылок. Ни черта видно не было. С таким же успехом мог остаться дома и послушать пластинку.
Хотя, честно говоря, не то чтоб я обращал особое внимание на музыку. Свидание с Мэделин – всегда особое событие, и я почти все время думал о том, что мы с ней будет делать потом, пойдем ли выпить, что я ей скажу, даст ли она себя поцеловать. Уверен, композиторы получше Эндрю Ллойда Уэббера мучились бы тем, что спектакли и концерты на десять процентов произведения искусства, а на девяносто – пункты передышки в ритуале спаривания. Забавно думать о ком-нибудь вроде Дебюсси – что он страдает из-за оркестровки какого-нибудь такта в «Пеллеасе и Мелизанде»[12], не осознавая, что большинство мужчин в зале все равно слишком заняты раздумьями, позволят ли им возложить руку на колено подружки, и слушать музыку даже не морочатся. Тут ничего не поделаешь, это естественно. Всякое ее движение, любой бессознательный жест были для меня интереснее всего, что бы там ни происходило на сцене (не то чтоб мне было что-то видно). Та часть, к примеру, на которой всем полагается ахать, когда с потолка театра вдруг рушится люстра, – в тот миг Мэделин почесала себе щеку, и это взволновало меня гораздо сильней. Я сознавал малейшие перемены в расстоянии между нами. Стоило ей податься ко мне, и сердце у меня билось чаще. В какой-то момент она пригнулась, близко, и я подумал: боже мой, она меня сейчас и впрямь коснется. Но у нее туфля с ноги спала, и она просто надевала ее обратно.
Три долгих часа спустя мы были снаружи, посреди мокрой, холодной и шумной лондонской ночи. Мимо тащились такси и автобусы, шины шипели и брызгались, фары отражались в поверхности дороги.
Я подумал: какого черта, – и сунул свою руку под руку Мэделин. Как обычно, она ни воспротивилась, ни поощрила меня. Просто позволила моей руке остаться там, а мне не хватило храбрости продолжить и действительно взять ее за руку. Встречались мы с нею уже почти полгода.
– Ну. – наконец произнес я, когда мы неспешно зашагали, не понять, чего ради, к Пиккадилли-Сёркус.
– Тебе понравилось? – спросила она.
– А тебе?
– Да, мне очень. По-моему, чудесно.
Я сжал ей локоть.
– У тебя хорошее чувство юмора, – сказал я.
– В смысле?
– Мне вот это среди прочего в тебе нравится. Твое чувство юмора. То есть мы можем смеяться вместе. Ты скажешь что-нибудь ироническое, и я в точности понимаю, о чем ты.
– Я без иронии сказала. Мне правда очень понравилось.
– Ну вот опять. Двойная ирония: обожаю. Знаешь, это здорово, когда у двух человек есть чувство юмора, это действительно… что-то о них говорит.
– Уильям, я не иронизирую. Сегодня я получила удовольствие. Это был хороший спектакль. Ты понимаешь?
Мы перестали идти. Мы разъединились и встали лицом друг к другу.
– Ты серьезно? Тебе понравилось?
– Да, а тебе нет? Что там было не так?
Мы вновь пошли. Теперь – порознь.
– Музыка поверхностная и незапоминающаяся. Гармонически она примитивна, а мелодически – подражательна. Сюжет строится на дешевых эмоциональных эффектах и грубом пафосе. Сценография безвкусна, манипулятивна и глубоко реакционна.
– То есть тебе не понравилось?
Секунду я глядел прямо в ее грустные серые глаза. Но все равно покачал головой:
– Нет. – Мы молча шли дальше. – Так а тебе что там понравилось?
– Не знаю. Почему тебе всегда обязательно все анализировать? Это было… это было хорошо.
– Здорово. Понятно. Скажи мне, что ты сделала с тем приглашением на «Форум критиков»?[13] Ты на него ответила?
– Не понимаю, о чем ты. Меня никуда не приглашали.
– Ты не опознаешь иронии у меня?
– Нет.
Мы почти вышли на Пиккадилли-Сёркус. Остановились у «Пиццаленда». Я видел, что расстроил ее, но никак не мог себя заставить что-нибудь с этим сделать.
– Чего ты сейчас хочешь? – спросил я.
– Как хочешь.
– Может, зайдем выпить?
– Как хочешь.
– Пойдем. – Я снова взял ее под руку и повел к Сохо. – Знаешь, было б мило, если б ты иногда выражала свое мнение. Жить так было б легче. А не оставлять все решения на мою долю.
– Я только что выразила свое мнение, а ты стал надо мной насмехаться. Куда мы вообще идем?
– Я думал, заглянем к Сэмсону. Тебе так ничего?
– Нормально. Опять хочешь своего друга послушать, да?
– Может, он сегодня там будет, не знаю. – Тони вообще-то звонил мне накануне. Я прекрасно знал, что он там сегодня вечером играет. – А обязательно его называть «моим другом»? Ты ведь знаешь, как его зовут, правда?
Я был до того влюблен в Мэделин, что иногда, на работе, при одной мысли о ней меня била дрожь: меня трясло от паники и наслаждения, и я в итоге ронял стопки пластинок, и кипы пленок разлетались повсюду. По этой причине раньше для меня не имело особого значения, что мы с ней не очень-то ладим. Цапаться с Мэделин для меня было желаннее, чем заниматься любовью с любой другой женщиной на свете. Сама мысль о том, что мы можем быть счастливы вместе – лежать в одной постели, скажем, без слов и в полусне, – казалась такой прекрасной, но я даже начать представлять себе такое не мог. В глубине души я был уверен, что этого никогда не случится, а меж тем обмениваться с нею ворчливыми замечаниями холодным зимним вечером на том конце Сохо, что погаже, казалось достаточной привилегией. Сомневаюсь, что ей было так же; но, опять же, каково именно ей было?
Она всегда была для меня загадкой, и я не намерен разводить тут какую-то извращенную теорию, что именно это в ней меня и привлекало. Злило это меня бесконечно. Все то время, что мы с Мэделин были знакомы, меня не покидало ощущение, что она как-то не соответствует – мне, Лондону, всему свету. Я это заметил еще в первый раз, как только ее увидел: она выглядела так неуместно в том мрачном баре, где я играл на пианино. В Лондоне я жил уже почти год, и мне казалось, что эта работа станет моим первым успехом. Заведение на какой-то боковой улочке возле Фулэм-роуд, где имелся потертый кабинетный рояль, именовало себя «джазовым клубом»: я увидел размещенное ими в «Сцене»[14] объявление, и предлагали они мне двадцать фунтов наличными и три безалкогольных коктейля на выбор за то, чтобы я у них играл по средам вечером. Явился я в шесть, перепуганный до умопомрачения, зная, что мне предстоит играть пять часов репертуар из шести стандартных номеров и нескольких пьес собственного сочинения – материала было минут на пятьдесят. Волноваться мне совершенно не следовало – за весь вечер в баре появился всего один клиент. Она пришла около восьми и досидела до конца. То была Мэделин.
Уму непостижимо, что настолько прекрасно одетая женщина, да и такая хорошенькая, может сидеть весь вечер совсем одна в таком месте. Может, будь там другие клиенты, они бы попробовали ее приболтать. Вообще-то я уверен – так бы они и поступили. Ее всегда прибалтывали. А тем вечером в наличии был только я, и даже я попытался, хотя ничего подобного в жизни себе не позволял. Но когда почти час исполняешь собственную музыку для одного человека и публика в конце каждого номера хлопает и улыбается тебе, а один раз даже сказала: «Вот эта мне понравилась», как бы чувствуешь себя обязанным. Не заговорить с ней было бы грубо. Поэтому, когда настало время очередного перерыва, я взял в баре стакан, подошел к ее столику и сказал:
– Не против, если я к вам подсяду?
– Нет. Будьте добры.
– Вам взять чего-нибудь?
– Нет, спасибо, мне пока хорошо.
Она пила сухое белое вино. Я сел на табурет напротив, не желая выглядеть слишком навязчивым.
– Тут всегда так тихо? – спросил я.
– Не знаю. Я тут никогда раньше не бывала.
– Какой-то он пошловатый, нет? Для такого района, в смысле.
– Он только что открылся. Вероятно, какое-то время нужно, чтобы дела пошли.
Она была так прелестна. Короткие светлые волосы и серый приталенный жакет, шерстяная юбка чуть выше колена и черные шелковые чулки – ничего провокационного, поймите правильно, все просто со вкусом. У нее были золотые сережки-гвоздики и такая помада, что, вероятно, лишь казалась темно-красной, поскольку сама она была бледна. Я сразу заметил, что губы ее в одно мгновенье из округлой и счастливейшей улыбки могли сложиться в более привычные меланхолические очертанья, уголками вниз. Голос у нее был высок и музыкален, а произношение – как и все остальное в ней – выдавало, что она из высокопоставленных кругов. Руки у нее были маленькие и белые, а ногти она не красила.
– Мне нравится, как вы играете, – сказала она. – Вы здесь каждую неделю выступать будете?
– Не знаю. Все зависит. (Как выяснилось, я никогда там больше не играл.) А вы… кого-то ждете? Или просто сами сюда пришли?
– Я часто хожу куда-нибудь одна, – сказала она, но добавила: – Вообще-то я сегодня собиралась кое с кем увидеться, и мы должны были вместе поужинать. Но потом он позвонил и отменил, а я уже оделась, поэтому дома сидеть не хотелось. Вот и решила сходить посмотреть, что это за место.
– Черство с его стороны.
– Это старый друг. Ничего.
– Вы тут поблизости живете?
– Да, недалеко. Южный Кенсингтон. А вы?
– О, для меня это как совсем другой мир – такой район. Я живу в Южном Восточном Лондоне. В муниципальном микрорайоне.
После паузы она сказала:
– Вы не будете против, если я у вас кое-что попрошу? Заказ, в смысле. Музыкальную пьесу.
Меня вдруг туго стиснуло тревогой. Видите ли, мне почему так и не удалось стать салонным пианистом – у меня репертуар никогда не был настолько широк, а для игры на слух я был безнадежен. Клиенты всегда просят пианистов сыграть всякое, и застраховаться от подобных ситуаций я мог всего одним способом – выучить все стандарты, какие только есть. На это бы ушло много месяцев. Обычно пьесу я полировал до приемлемого вида за несколько часов, иногда больше. Взять, к примеру, «Мой забавный Валентин»[15]. Мелодия там нетрудная, однако что-то в проигрыше мне никак не давалось, и целых два дня ушло на то, чтобы добиться того звучания, какого мне как раз и хотелось. Я слушал какие-то самые знаменитые записи, смотрел, как с этим справлялись великие мастера, и прикидывал, как мне казалось, вполне годные собственные замены. Теперь, думал я, мне удается играть ее хорошо, но это стало результатом двухдневного труда, и чего бы она ни попросила – даже если я в общем знал, что там за мелодия, – неизбежно вышло бы любительски и позорно.
– Ну… попробуйте, – неизвестно почему сказал я.
– Вы знаете «Мой забавный Валентин»?
Я нахмурился:
– Гм… название знакомое. Но я не очень быстро на слух подбираю. Не напомните мне, как там?
Кто бы на моем месте не поступил так же?
Думаю, лучше версии я не играл никогда. Превзойти себя с тех пор мне так и не удалось: сердце от нее рвалось в клочья. В партитуре во втором такте стоит доминантсептаккорд в до мажоре, но почти всегда – и в десятом такте тоже – я заменял ре-минорный септаккорд на доминантсептаккорд с уменьшенной квинтой, только играл я терц-квартаккорд с ля-бемолем в тонике. Сами попробуйте. От него мелодия по-настоящему мрачнеет. Затем в середине проигрыша вместо увеличенных си-бемолей я брал обычные ля-бемоль-мажор-септаккорды – а разок даже попробовал малую нону, которая раньше мне и в голову не приходила (к счастью, мне вовремя удалось передать это известие своей правой руке). Я растянул мелодию на шесть рефренов, играл поначалу тихо, а под конец не на шутку бил по клавишам, вовсю сгущал аккорды. На последнем рефрене спустился к до минору, последней моей нотой стало – я до сих пор ее помню – чистое ля, на самой вершине. После я так опять пробовал, но настолько хорошо уже не звучало. В тот раз же получилось очень правильно.
Поначалу висело молчание, а потом она захлопала, а затем подошла к инструменту. Я развернулся к ней лицом. Мы оба улыбались.
– Спасибо, – сказала она. – Это было прекрасно. Я никогда раньше не слышала, чтоб ее так играли.
Я не мог придумать, что ей на это ответить.
– Эту мелодию очень любил мой папа, – продолжала она. – У него пластинка была. Я ее раньше много слушала, но… вы ее сыграли очень по-другому. И вы правда никогда ее не играли?
Я скромно хохотнул.
– Ну, поразительно, на что бываешь способен. Когда снисходит вдохновенье.
Она зарделась.
После пары следующих номеров подошел управляющий и сказал, что я волен идти домой. Ни словом не обмолвился о следующей неделе. Отдал мне наличку и пошел закрывать бар.
– Ну что ж, – сказала она, – мне понравилось. Будь здесь побольше людей, им бы тоже.
Я закончил складывать ноты в полиэтиленовый пакет и сказал:
– Вы не против, если я провожу вас домой? – Она с сомнением глянула на меня. – Я никаких глупостей в виду не имею. Я в смысле – до двери.
– Хорошо, вы очень любезны. Спасибо.
Дальше в тот вечер я так и не зашел – только до ее двери. Все равно оказалось, что дверь эта – каких мало. Где-то вдвое выше меня, по скромной оценке. Вела она, казалось, в какой-то особняк – один из тех до невозможности массивных и роскошных на вид георгианских домов, какие находишь на Онслоу-сквер и в подобных местах.
– Вы тут живете? – спросил я, выгибая шею, чтобы разглядеть верхний этаж.
– Да.
– Сами?
– Нет, жилье я делю еще с одним человеком.
Я поцокал языком.
– Должно быть, очень скученно.
– Я не хозяйка или как-то, – рассмеялась в ответ она.
– Снимаете? Серьезно? И сколько в неделю? Округлите до ближайшей тысячи, если угодно.
– Я тут работаю, – сказала она. – Дом принадлежит одной пожилой даме. Я за нею присматриваю.
Стоял теплый вечер раннего лета. Мы остановились на мостовой напротив дома. За нами высилась лавровая живая изгородь, а за нею – небольшой частный сквер. Над нами серебряно светил уличный фонарь. Я опирался на фонарный столб, она стояла ко мне довольно близко.
– Она просто немощная старушка. Почти весь день спит. Дважды в день мне нужно относить ей наверх еду – мне самой готовить не нужно, этим занимается кухарка. Я готовить не умею. Утром нужно поднимать ее из постели, а вечером укладывать спать. Днем я должна приносить ей чаю и печенья или пирожных, но она иногда просыпается так ненадолго, что не успевает его выпить. Я ей хожу за покупками, в банк – такое вот.
– И что вы за все это получаете?
– Немного денег – и у меня там собственное жилье. Вон они, мои окна. – Она показала на два громадных окна во втором этаже. – Почти все время делать мне ничего не надо. Я там просто сижу, иногда – целый день.
– И вам не одиноко?
– Есть телефон, телевизор.
Я покачал головой:
– Похоже, ну, это очень отличается от моей жизни. Очень отличается.
– Вы мне о ней должны рассказать.
– Да, должен. Быть может, – осмелился я, – быть может, как-нибудь в другой раз?
– Мне уже пора, – сказала она и поспешно перешла через дорогу.
Я двинулся за ней, и она отперла дверь йельским ключом, который выглядел до нелепости маленьким и хилым для такой задачи. К двери вели три ступеньки; я стоял на второй, а она – на третьей, отчего выглядела гораздо выше меня. Когда дверь открылась, я заметил за ней темный вестибюль. Мэделин на мгновенье скрылась – я слышал, как ее каблуки цокают по, судя по звуку, мраморному полу, – и тут зажегся свет.
– Господи боже мой… – сказал я.
Пока я заглядывал внутрь, даже не пытаясь скрыть изумления и трепета, она подняла конверт, который, должно быть, кто-то сунул в почтовую щель. Вскрыла его и прочла письмо.
– Это записка от Пирса, – сказала она. – Он в итоге все-таки пришел. Как глупо с его стороны.
Я стоял там как идиот и ничего не говорил.
– Ну, – сказала Мэделин, – дальше вам нельзя. – Она полуотвернулась. – Спокойной ночи.
– Послушайте. – Забывшись, я коснулся ее руки. Серые глаза вопросительно взглянули на меня. – Мне бы хотелось увидеть вас еще.
– У вас есть ручка?
У меня в кармане куртки лежал дешевый пластмассовый пастик. Она взяла его и на передней стороне конверта записала номер телефона под словом «Мэделин», которое там вывел ее друг. Конверт затем отдала мне:
– Вот. Можете мне позвонить. В любое время – днем или ночью. Как хочешь.
Сказав это, она мягко закрыла дверь у меня перед носом.
У Сэмсона было не очень людно – должно быть, публику погода отпугнула, – и перед нами встал выбор: сесть там, где едят, или там, где пьют.
– Проголодалась? – спросил я. – Или просто выпьешь?
– Как хочешь.
Я вздохнул.
– Ну, ты сегодня вечером ела?
– Нет.
– Значит, наверняка голодная.
– Да не очень. Ты разве не хочешь подсесть к своему другу?
Пианино стояло в той части, где пьют, но близко от открытой двери в ресторан, чтобы едоки тоже могли слушать музыку. Тони играл спиной к нам и пока не заметил, как мы пришли.
– Неважно, где мы сядем, – сказал я.
– Я думала, в этом весь смысл нашего прихода.
– Мы пришли, потому что сюда приятно ходить. Я даже не знал, что он сегодня здесь будет.
Должно быть, я повысил голос, поскольку Тони меня услышал, обернулся и помахал левой рукой – другая продолжала симпатичное маленькое арпеджио в фа-диез миноре.
– Давай пройдем, – сказал я, показывая на ресторан.
– Я не хочу сидеть и смотреть, как ты ешь, – сказала Мэделин.
– Сама ничего не будешь?
– Да нет.
– Ну так чего ж ты так не сказала? Ладно, хорошо, просто выпьем.
– Но ты же голодный.
– Да господи боже мой.
Я сел за ближайший столик и взялся просматривать винную карту.
Она села рядом и сказала, выскальзывая из пальто:
– Ты трудный, Уильям.
У меня в уме всплыла песенка:
Временами я бы мог ее убить
Но не хотелось, чтоб с ней что-то случилось.
Я знаю, знаю, это не шутка[16]
– Привет юным влюбленным, – сказал Тони.
Мы принялись за вино – славную холодную бутылку «Фраскати», – а он теперь стоял над нами, сияя нам сверху вниз, ждал приглашения.
– Есть пара минут? – спросил я, жестом показывая на стул.
– Спасибо.
Мы попросили третий бокал.
– Хорошая версия, – сказал я.
– В смысле – Коул Портер?[17] Да, я решил попробовать в другой тональности. В «ля» раньше никогда не играл. Так она солнечней звучит отчего-то. Ну. – Он щедро налил себе. – Как оно все движется?
Я надеялся, что он заговорит с Мэделин, но вопрос его был, очевидно, адресован мне, и я уже понимал, что мы сейчас пустимся говорить о музыке, а ее из беседы исключат.
– Ну, мы в последнее время не очень много репетировали, – сказал я. – Завтра будет впервые за неделю с лишним. Мы от последнего выступления отходили. Крутовато пришлось.
– Да, ты об этом упоминал.
– Я с Честером переговорил. Он очень извинялся, сказал, что больше не будет нас в такие места вписывать.
– Так а Мартин что? Повязки уже сняли?
– Да, пару дней назад, судя по всему. Теперь уже гитару почти может держать.
– Жуть.
– Ну, сам же понимаешь – учимся на собственном опыте. Теперь-то знаем, что не стоит играть там, где у винного официанта на костяшках набито «ценю» и «убью».
Тони прокурорски улыбнулся, словно набрал еще одно очко в длительном споре.
– Ну, вот тебе и рок-музыка, а? Ни на одном моем выступлении ничего подобного никогда не случалось. А тебе удалось тем временем разучить какую-нибудь настоящую музыку?
– Я пробовал кое-что из тех, что ты мне выписал. И собирался спросить – мне кажется, ты в одном месте ошибся при переписке. Три такта от конца «Все, что ты есть»[18] – ты имел в виду си-бемоль минор, так, не мажор?
– Верно. Там прямая последовательность аккордов два-пять-один. А я что, написал «мажор»?
Мэделин встала и произнесла:
– Вы меня не извините? Дамская комната внизу, верно?
– Ну да.
Мы с Тони немного посидели в смущенном молчании.
– Мне кажется, она себя чувствует исключенной из разговора, когда мы начинаем о музыке, – пояснил я. – Может, надо попробовать вести более общую беседу.
– Это разве не проблема?
– Что именно?
– В смысле – ты встречаешься с человеком, которому неинтересно то, чем ты занимаешься?
– Ей интересно. Мэделин нравится музыка – всякая музыка. Например, она слушает много всякого церковного.
– Ну еще бы. – Тони подлил мне еще вина. – Так у вас с ней по-прежнему все в норме, да?
Наверное, мне теперь стоит пояснить, что с Тони мы знакомы несколько лет. Вообще-то он был самым первым моим преподавателем фортепиано. Когда я еще жил в Лидсе, получал степень по химии, с которой потом соскочил, он писал диссер, а дополнительные деньги зарабатывал уроками джазового фортепиано. У него уже тогда была небольшая семья: жена Джудит и маленький сын Бен, пяти лет в те поры. Я с ними довольно скоро познакомился, потому что начал ходить к нему на частные уроки. Жили они в маленьком террасном доме в районе Раундхей – очень славное местечко с фортепиано и садиком, даже сельский вид какой-то от них открывался, поэтому часть удовольствия от приездов к ним была в том, чтобы повидаться со всей семьей и, может, потом вместе поужинать. Джудит, казалось, нравилось, что я у них гощу, я так и не смог постичь, из-за чего. К студенческой жизни я почему-то так и не пристрастился – все эти грустные мужчины, что заваривают себе «быструю лапшу» в убогих коммунальных кухнях, а потом уносят ее в свои комнаты и едят перед «Доктором Кто»[19] в портативных черно-белых телевизорах, – и, бывало, смаковал эти спокойные семейные вечера у Тони, с хорошей едой и бутылками красного вина, а фоном играет Монк, или Бен Уэбстер, или Мингус[20].
Длилось это все равно только мой первый курс. Джудит хотелось переехать в Лондон, где было больше возможностей найти работу на полную ставку, поэтому вся семья переехала в Шэдуэлл, а незаконченный диссер Тони взял с собой. К счастью, круг общения в Лидсе у него был такой, что и здесь он вскоре познакомился кое с какими музыкантами и оказался востребован как преподаватель и исполнитель. А это означало, что когда я (от большого ума) решил, будто честолюбивым будущим музыкантам нужно жить только в Лондоне, и вышел из безнадежной битвы за ученую степень, там, по крайней мере, был хоть кто-то, за кого можно зацепиться якорем. Они мне очень помогли. Я многим им обязан. Оказалось, что сестра Джудит Тина ищет себе соседа по квартире: у нее было муниципальное жилье в Бёрмэндзи, три комнаты. Я вселился туда почти сразу же, и, наверное, такой расклад в общем и целом удался, – но о Тине можно и потом, поскольку она тоже участвовала в произошедшем.
Ни Джудит, ни Тони не ненавидели Лондон так, как ненавидел Лондон я, но Тони все равно терпеть его не мог больше, чем Джудит. В смысле темперамента он всегда был суров и приземлен, скорее склонен видеть темную сторону, а претенциозность и манерность не любил по-настоящему. Носил он короткую, хорошо подстриженную черную бородку, глаза у него были шустрые и разумные. Ему нравилось высмеивать людей так, чтобы они этого не замечали, – такой разновидности юмора я никогда не понимал, и мне постоянно бывало нервно знакомить его с людьми, поскольку то, что они мои друзья, не гарантировало, что он будет с ними учтив. Я уже начал подозревать, что Мэделин ему не очень нравится. Нет, ничего подобного, конечно, он не говорил – мне, во всяком случае, – но я ощущал эдакую крошечную враждебность. У них было очень мало общего, понимаете ли, а в Мэделин имелась некая простота, некая наивность, которая Тони, мне кажется, донимала. Быть может, он считал, что она показная. Это и стояло за его шуточкой про то, что ей нравится церковная музыка: он с большим подозрением относился к этой ее стороне, не велся на нее, хотя, с моей точки зрения, в ней это как раз больше всего и привлекало. Такая ненавязчивая, добродушная религиозность, что проявлялась в общей готовности быть доброй и думать о людях только хорошее (не то чтобы такое от нее перепадало мне). Я вспомнил, как мы зашли к Сэмсону последний раз и Тони рассказывал о своем отце – тот скончался пару лет назад.
– Я вам так соболезную, – сказала тогда Мэделин. – Какой это ужас – вот так потерять родителя, так рано.
– Бессмыслица какая-то, да? Вот так вот наобум.
– Но знаете. – И тут она прямо-таки дотронулась до его руки, а я с восхищением смотрел на них. – Самое важное здесь – умереть с достоинством. Смерть может быть нежной, спокойной, даже красивой. И если мы покинем эту жизнь с достоинством, о чем тут жалеть?
– Вернее не скажешь, – сказал Тони.
– От чего умер ваш отец?
– Гангрена мошонки.
Поэтому Тони – отнюдь не лучший кандидат, кому я мог поверять свои отношения с Мэделин, но, с другой стороны, кто еще у меня был? В том, что касалось эмоциональной политики, другие члены группы были – и это очень мягко сказано – незамысловаты. А прожив больше года в Лондоне, я так и не завел себе каких-то других друзей. Разве не красноречиво это характеризует сам город? Я жил в стеснительной физической близости от своих соседей по многоквартирному дому; слышал через стены, как они швыряют посуду и избивают друг друга, но как их зовут, так и не выяснил. В переполненной подземке я мог стоять, тесно прижавшись всем телом к другому человеку, и взгляды наши ни разу не встречались. Мог по три раза в неделю заходить в одну и ту же бакалею, а с девушкой за кассой не переброситься ни словом. Что за дурацкое это место. Но нельзя отвлекаться от сути. А суть в том, что я был рад вопросу Тони – обрадовался случаю поговорить о Мэделин, пока ее нет с нами.
– Да, мы все еще нормально с нею ладим, – сказал я. – Не хуже обычного, как бы то ни было.
– Ты с ней уже переспал?
Его это, разумеется, совершенно не касалось, но я не возмутился в ответ.
– Мы считаем, что с таким важно не торопиться слишком.
– Ну, уж в этом тебя обвинить никто не сможет. Я б на твоем месте все равно постарался успеть до ее менопаузы.
– В общем, знаешь, в ней это католическое.
– А тебя не раздражает?
– Пытаюсь чем-то другим компенсировать. Наверное, секс мне заменяет музыка.
– В самом деле? Ну, на моем фортепиано ты больше не будешь играть, не вымыв рук. А ты с ней об этом разговаривал? Вы вообще о таком говорите?
– Дожидаюсь подходящего момента.
– Но уже полгода прошло, Уильям. Да и свидания с такой девушкой, как Мэделин, должны обходиться недешево. Ты куда ее сегодня водил?
Я сказал.
– Что, серьезно?
– Она сама предложила. Ей уже сто лет хотелось посмотреть.
– И сколько за билеты заплатил?
Я сказал.
– Сколько-сколько? Уильям, тебе такие вещи не по карману.
– Я много сверхурочных набрал. Мне по карману, только… ну, не всегда. В общем, я еще написал кое в какие журналы, и мне кажется. Думаю, это просто вопрос времени – какой-нибудь из них предложит мне работу. Отправил образцы рецензий и свое резюме. Поговорил с одним парнем по телефону, показалось, многообещающе.
– Журналисты те еще трепачи. Сколько раз тебе это говорить? То есть возможно – возможно, – тебе и повезет, но на таких людей нельзя полагаться.
– Ну, рано или поздно я непременно сделаю какую-то карьеру – или, наверное, просто сойду с ума. Не продержусь я долго в этой лавке.
– Уильям, ты еще молод. Расслабься, делай, что делаешь, старайся побольше репетировать. Ты одаренный исполнитель, я тебе это уже говорил, нипочем не скажешь заранее, что тебе может обломиться, если не будешь бросать. Незачем тебе в данный момент думать о будущей карьере.
– Ну а предположим, мне захочется жениться.
– Жениться, в твоем-то возрасте? Да ты смеешься. На ком тебе жениться?
Я воздел брови и долил нам вина. Тони покачал головой:
– Прости, Уильям, мне кажется, это неумная мысль.
– Тебе же нравится с женой, разве нет? Когда есть дом, ребенок, все вот это вот.
– Да, но к такому нужно быть готовым. Да господи, ты ведь уже был разок обручен, а тебе всего сколько – двадцать три? Остынь немного. Лишь то, что ты время от времени встречаешься с женщиной, вовсе не значит, что тебе с ней нужно провести весь остаток жизни. Относись попроще. – Он глянул на часы: – Мне опять играть пора, мои двадцать минут истекли.
– Давай. Мы еще посидим, послушаем немного.
– Слушай, ты мне кое о чем напомнил – можешь мне услугу оказать?
– А что такое?
– Да тут Бен. Скажи мне, ты чем-нибудь занят одиннадцатого? Это в воскресенье через две недели.
– Сомневаюсь. А что?
– Начальство Джудит позвало ее на какой-то торжественный обед в Кембридж, и она хочет, чтобы я с ней поехал, но Бена мы на такие мероприятия вообще-то не очень можем брать. Так ты б не мог посидеть с ним в этот день? Уверен, к вечеру мы вернемся.
– Меня устраивает.
Мне понравилась мысль провести день дома у Тони: на его пианино можно будет поиграть.
– Тогда не занимай ничем, ладно? Очень благодарен буду. – Тони встал и размял пальцы. – Заказы есть?
Вдали, на другом краю зала, я видел, что Мэделин уже возвращается из дамской комнаты.
– Как насчет «Мне не свезло, и это скверно»?[21]
Он проследил за моим взглядом и улыбнулся:
– Сей момент.
О чем мы с Мэделин разговаривали весь остаток того вечера? Оглядываясь сейчас на наши с нею встречи, я ловлю себя на том, что почти не могу вспомнить сути наших бесед. Возникает жуткое подозрение, что почти все время мы с ней проводили в молчании – или за разговорами до того банальными, что я намеренно вытеснил их из памяти. Знаю, что больше в тот вечер мы не ссорились, и уверен, что спектакль больше не обсуждали. Возможно, мы и впрямь задержались там ровно настолько, чтобы допить вино. Дальше я наверняка помню только, как мы стояли в глубине станции подземки «Тоттнэм-Корт-роуд», в той точке, где расходились дорожки наших различных жизней, а я обнимал ее и тянулся поцеловать в лоб.
– Ну, спокойной ночи, – сказал я.
– Спасибо, что сводил меня. Жалко, что тебе не понравилось.
Я пожал плечами и спросил:
– Когда тебя можно опять увидеть? – Внезапно боль разлуки с нею стала неотвратима и так же груба, как бывала обычно.
Она тоже пожала плечами.
– Как насчет. – день я выбрал наугад, вроде бы – в разумном отдалении, – вторника?
– Ладно.
(Она бы сказала то же самое, предложи я завтра или через полгода.)
Мы назначили время и место, затем поцеловались на прощанье. Неплохой вышел поцелуй.
Длился он четыре или пять секунд, но губы наши были слегка раздвинуты. На самом деле он превзошел мои ожидания.
Но по пути домой никакого приподнятого настроения у меня вообще-то не было. На поезде Северной ветки я доехал до Набережной, оттуда пересел на Круговую к востоку до Тауэрского холма. Поезд был, по-моему, последним. На свежий воздух я вышел точно за полночь и пустился в получасовой пеший поход до квартиры. Человек у билетного барьера меня узнал, устало кивнул и предъявить билет не попросил. На этой станции и в этот час я оказывался так регулярно, что он, вероятно, считал, будто я где-то работаю в позднюю смену. Тауэрский холм. Мне вдруг пришло в голову, что это уместное название для фортепианной пьесы, которую я как раз сочинял. Звучать она должна была устало и меланхолически – как чувствуешь себя в конце долгого дня, когда остается, быть может, лишь слабая надежда на будущее. Пара первых фраз взбрела мне на ум достаточно самопроизвольно, когда я импровизировал, и уже больше недели я с ними возился, пытаясь как-то выстроить. Возможно, тут название поможет.
Вернувшись в квартиру, я сразу зашел в спальню, включил клавишные и усилитель и сыграл то, что пока сочинил:
Дальше я не продвинулся. У меня имелись кое-какие мысли насчет средней части, но я пока не был готов начать с ней работать. Что здесь должно быть дальше? Септаккорд до мажор подразумевал фа минор, это-то вполне легко; как вдруг, замыслив кое-что покрепче для передачи того настроения, к какому я стремился, я взял и написал следующие четыре такта:
Сыграл все восемь тактов подряд и остался ими доволен; однако я по-прежнему не мог придумать, как начать проигрыш. Попробовал тринадцать разных аккордов, и ни один не звучал как надо, поэтому я сдался. Пошел на кухню и заварил себе чашку чая.