эта ночь открыла мне глаза и я больше не усну
Мне трудно описать, что произошло. Дело было под вечер, в далеко не характерную лондонскую субботу. В тот год зима стояла, помню, мягкая, и, хотя к половине пятого уже будь здоров темнело, холодно не было. Кроме того, Честер включил печку. Та была сломана и либо жарила на всю катушку, либо не работала вообще. Под напором горячего воздуха хотелось спать. Не знаю, бывает ли у вас такое чувство, когда вы в машине – причем не обязательно удобной или как-то, – но вас смаривает, да и приехать куда-то вы, наверное, не стремитесь, и вам до странности уютно и счастливо. Такое чувство, будто можно сидеть в пассажирском кресле хоть вечно. Такая форма жизни в данный миг, надо полагать. Мне в ту пору не очень удавалось жить в данный миг, получалось такое только в машинах и поездах.
И вот я сидел, прикрыв глаза, слушал, как Честер хрустит передачами, газуя с перебором. В тот день я был доволен собой, надо признать. Мне казалось, я принял кое-какие хорошие решения. Мелкие – например, рано встать, принять ванну, позавтракать как полагается, постирать белье, а затем тащиться к Сэмсону слушать их обеденного пианиста. А за ними – решения покрупней, пока сижу один за столиком, пью апельсиновый сок и купаюсь в «Стелле при звездах»[3]. Мэделин я в конце концов решил не звонить, пусть для разнообразия сама объявится. Я послал ей пленку и намерения свои прояснил дальше некуда, поэтому теперь пускай она хоть как-то отзовется. На телефонной карточке у меня осталась одна единица, и мне она пригодится позвонить Честеру. Тут же еще вот что: я решил поймать его на предложении. Другим членам группы я ничего не должен. Мне требовалось сменить обстановку, новая среда нужна. В музыкальном, то есть, смысле. Мы застоялись, устали, пора было на выход. Поэтому я ушел еще до последнего номера, где-то около трех, и позвонил Честеру из будки на Кембридж-Сёркус – и спросил, когда он хочет, чтоб я приехал.
– Давай сейчас, – сказал он. – Прируливай в квартиру, я потом тебя подвезу. У них репетиция в шесть, поэтому сперва подъедешь и со всеми познакомишься. Они все хотят с тобой встретиться.
– Сегодня вечером у них репетиция? Ты что – хочешь, чтоб я там сидел?
– Посмотришь, как пойдет. Каково тебе будет.
Перед тем как зайти в подземку, чтоб ехать к Честеру, я сколько-то постоял на Кембридж-Сёркус и посмотрел на людей. Смотрел, пока небо из синего чернело, и, по-моему, никогда не было мне так хорошо от Лондона, ни до, ни после. Как будто я достиг какой-то поворотной точки. Все остальные по-прежнему метались, на лицах паника, а мне удалось как-то остановиться, найти время подумать и двинуться в новом направлении. Вот какое было у меня вообще-то чувство – где-то с полчаса. И в голову бы не пришло, что все станет еще хуже.
– Тебя ж не парит с этими ребятами встречаться, правда? – спросил меня Честер, пока мы въезжали глубже во все более темные боковые улочки.
– Они какие?
Он коротко хохотнул по обыкновению и сказал с этой своей забавной, дружелюбной растяжечкой Северного Лондона:
– Я ж говорю – странненькие.
– А тот, кого я в тот раз видел?
Честер глянул на меня искоса, и я не очень понял, бестактно ли об этом упомянул. Но он тут же ответил, довольно быстро:
– То был Пейсли. Он поет и пишет слова. Тоже хороший. Знаешь, в нем личность чувствуется. На сцене-то он полный маньяк, мечется взад-вперед. Не стоило б только к наркоте его подпускать. С ними со всеми так. Я уже на них разорился. Может, ты на них хорошо повлияешь. Кто-нибудь правильный, вроде тебя, понимаешь, – может, они с него пример возьмут. Пейсли, типа, уже два месяца ни одной песни не сочинил. Слишком обдолбан.
Машина дернулась и тошнотворно заскрежетала – это Честер справился с трудным делом: выехал на главную дорогу, остановился, завелся и пересек ее.
– Тебе с ней надо бы разобраться, – сказал я.
– Ну, я все собираюсь. Типа, как деньги пойдут, ну, от этой банды и прочего. Надо будет ее подшаманить. Или новую купить. Теперь мне как-то трудновато.
Честер водил «марину» 1973 года[4], оранжевую. Габаритки у нее не горели, отопление сломалось и что-то не так было с третьей передачей, однако почему-то она (как и ее владелец), несмотря на внешний вид, внушала доверие. Вы понимали, что настанет такой день, и она вас подведет, подведет по-крупному, но упорно продолжали на нее полагаться. Меня изумляло, что машина всего на несколько лет младше самого Честера. Ему исполнился только двадцать один, но я отчего-то всегда смотрел снизу вверх на тех, кто меня младше.
– Почти на месте, – сказал он.
Мы ехали по симпатичной, эдак печальной дороге с высокими георгианскими террасными домами по обе стороны. Стоял тот вечерний час, когда огни уже зажгли, но шторы еще не задернули, и в окнах мне были видны семьи и пары, омытые золотым сияньем: они готовили ужины, наливали себе выпить. Чуть ли не пахло базиликом и соусом болоньезе. Мы были в Северном Ислингтоне. Мне вдруг очень захотелось оказаться в каком-нибудь из этих домов, либо готовить самому, либо чтобы мне готовили, поскольку я как-то сразу осознал, что никакого подходящего решения сегодня вообще не принял. Я уже начал жалеть, что не позвонил Мэделин, и знал, что позвоню, как только выпадет случай. Я по ней томился всего лишь после недельного отсутствия. А это – первый признак того, что все не так просто, как я считал.
Следующим признаком стало то, что Честер поставил машину, показал на окно и сказал:
– Хорошо. Они дома.
Я поднял голову и увидел не мягкий квадрат янтаря, обрамлявший собой домашнюю сцену, а примечательный, далекий, мерцающий луч чистой белизны. Он светился, но пригашенно, зловеще. Должно быть, я на него пялился довольно долго, потому что Честер вышел из машины и открыл дверцу с моей стороны.
– Предупреждаю тебя, там у них немножко свалка внутри, – сказал он. – Хозяину плевать, что они с этим домом делают. Ему на это положить с прибором. – Он нашарил ключи и запер дверцу. – Когда я им жилье подыскивал, услышал про это место от одного друга. Ну, «друг», наверное, не то слово. От делового партнера, скажем так. – Он почему-то хмыкнул. – В общем, уговор был такой: ему все равно, что они там устраивают, если только время от времени он сам туда сможет приходить. Как бы один вечер в неделю. Ну, я-то знал, что для этих парней оно будет идеально – куда б ни заселились, они все сразу превратят в свинарник. Поэтому, в общем, уговор-то сомнительный, но при этом удобный.
– А ему зачем там бывать?
Честер пожал плечами:
– Фиг знает.
– И его, что ли, никто не видит?
– Не-а. – Он снова посмотрел на окно. – Только послушай, какой там адский гвалт. Даже не знаю, как с этим соседи мирятся.
Из едва освещенного окна неслась невероятно громкая музыка. Вой и круженье саксофонов и синтезаторов, а еще эта драм-машина, роботом долбящая какой-то механический ритм. Шум в прилегающих домах был наверняка невыносим.
Честер подошел к парадной двери, которая едва держалась на петлях, и заколотил в нее обоими кулаками.
– Так надо, – пояснил он, – иначе не услышат.
Пока мы ждали, чтобы кто-нибудь открыл, я упомянул о деле, что не давало мне покоя.
– Слышь, Честер, если я решу войти в эту банду, то «Фактория Аляски» – им же тогда придется свернуться. У меня не будет времени еще и с ними играть, а без меня они, кажется, не потянут.
– Да, я знаю. Это ничего.
– Но кроме нас двоих, у тебя ж больше нет никого. У тебя доход уполовинится.
– Мне другие деньги придут. А кроме того, что я с вас сейчас имею? Две халтурки в неделю, за десять процентов с полтинника за раз? Я ж тебе уже говорил, в живой музыке денег нет, весь навар в договоре на пластинку, а его с вами, ребята, не подпишут никогда. Ведь так? В смысле, вы когда приличную демку в последний раз записали?
Я пальцами ощупал пленку в кармане – ее мы записали всего на прошлой неделе, ту, что для Мэделин. Но ответил ему лишь:
– И что?
– А вот эта публика, знаешь ли, у них есть потенциал. У них есть образ. Они молодые. – Он снова спустился по ступенькам на улицу и посмотрел на окно. – Ни в какие ворота уже. Эй!
Сложить ладони рупором и покричать тоже не помогло. Наконец от горсти гравия, изо всей силы запущенной в окно, там появилось озадаченное лицо, длинные рыжие волосы болтались за подоконник. Увидев Честера, он улыбнулся:
– Здоро́во!
– Вы нас впустите или нет?
– Извини, Чёс. Нам тут не очень слышно из-за музыки.
– Ну так быстрей давай, а? Тут холод собачий.
Вообще-то мне казалось, что из нас двоих больше замерз я – в старом тоненьком плаще, – а вот Честер, как обычно, смотрелся безукоризненно: перчатки на меху, кожаная куртка, матерчатая кепка, эти его стальные круглые глаза и крепко сбитая фигура – казалось, он готов оторваться на ком угодно. Он поцокал мне языком и оживленно потер руки. Затем дверь изнутри наконец дернули, и человека этого я узнал: Пейсли, только повыше, поугловатее, поземлистее, чем я его запомнил с первого раза.
– Здоров, Чёс, – сказал он. – Заходите.
– Самое время, – произнес Честер, когда мы шагнули внутрь. – Пейсли, это Билл.
– Привет. – Он холодно пожал мне руку.
– Уже виделись, – сказал я. Честер кашлянул, а Пейсли озадачился, поэтому я прибавил: – Коротко, в «Козле». Помнишь?
– Нет, – сказал Пейсли. – Извини.
Мы пробрались по темному коридору, мимо ржавой кроватной рамы, прислоненной к стене, и нескольких черных мешков для мусора, из которых все высыпа́л ось на пол.
– Осторожней, там дырки, – сказал Пейсли, ведя нас вверх по лестнице. Двух ступенек не хватало.
Честер повернулся ко мне и прошептал:
– Ничего, что я тебя представляю как Билла?
– Я предпочитаю «Уильям», – сказал я. – Так… не так коротко.
– Ладно.
На первой площадке я помедлил. Там разбили стекло в окне, все половицы были по-прежнему в осколках. Музыка сверху уже давила громкостью, а в воздухе причудливо завоняло какой-то мерзостью, поэтому я ненадолго высунул голову в пустую оконную раму, поглядел на аккуратные огородики на задах других домов. Честер двинулся вперед, а Пейсли подождал меня чуть выше по лестнице.
– Ты идешь?
На втором этаже тайна светящегося зарева разъяснилась. Пейсли ввел меня в большую комнату – на самом деле две, объединенные в одну, и занимали они всю ширину дома. Там не было ни ковров, ни штор, никакой мебели, кроме огромного обеденного стола и шести-семи деревянных стульев. На каминной доске в глубине комнаты располагался единственный источник света – длинная фосфоресцирующая трубка, очевидно спертая из какой-то конторы или станции подземки, или еще откуда-то. Она испускала призрачное зарево, едва касавшееся теней в углах комнаты, зато лица четверых за столом от него смотрелись не по-земному четкими: трое мужчин и женщина. Они ели некий громадный заказ на вынос: жестяные коробки, картонные ведра и клочья старой газеты замусоривали весь стол и прилегающую территорию пола, из чего можно было понять, что трапеза складывалась из китайской еды, «кентаккских жареных» и картошки с рыбой. Воздух был густ от запаха застоявшейся дури. В одном углу располагалась электроплитка; все четыре конфорки работали, тем самым, похоже, не только отапливая помещения – подкуривать от них тоже было проще. Мое появление никакого впечатления не произвело. Все продолжали пить и курить так, словно меня здесь нет.
В передней части комнаты, ближе к улице, стояла стереосистема. Не домашний хай-фай, а громадная дискотечная консоль со спаренной вертушкой, микшерским пультом и 200-ваттными колонками. Шум этой маниакальной, вулканической музыки оглушал. Я заткнул пальцами уши, и Честер, заметив это, учтиво убавил громкость, слегка, после чего объявил всей комнате:
– Ладно, публика, это Уильям. Уильям будет вашим новым клавишником, вот. Уильям, знакомься – «Бедолаги».
От одного-двух едоков послышался приглушенный хрюк. Женщина глянула в мою сторону. На этом – всё.
– Привет, – нервно произнес я. – Милое у вас тут местечко.
Это вызвало краткий выплеск безрадостного смеха.
– Ага, в нем личность чувствуется, нет? – сказал кто-то.
– Иногда личность эту можно унюхать еще с улицы.
Я попробовал другую тему.
– Это ваша пленка играет? – спросил я.
– Что, вот это музло? Не. Для нас слишком мелодично, вот этот вот. Так мы раньше звучали, когда пытались играть коммерческую попсу.
Честер выключил.
– Вот я сейчас их пленочку поставлю, – сказал он.
То, что я услышал, обескураживало, но, если прислушаться, там имелся некий смысл. Ритм-секция была громкой, быстрой и минимальной, а два гитариста – один пользовался каким-то фуззом, другой плел странные фанковые узоры повыше на грифе, – казалось, играли свои совершенно отдельные песни. Голос же Пейсли меж тем вспарывал все вокруг, летая от верха регистра до низа:
Смерть – это жизнь
Смерть – это жизнь
И цвет человечьего сердца черен
Смерть – это жизнь
Смерть – это жизнь
И надо умереть, чтоб жить
И надо убить, чтоб любить
– Хороший текст, – сказал я Пейсли, когда песня закончилась. – Сам сочинил?
– Ну. Думаешь, хороший? Мне не нравится. Слишком слюняво.
– Ага, надо бы… потемнить их чутка, – сказал из-за стола кто-то. – Не надо, чтоб у нас оно звучало чересчур дружелюбно.
– Мы ведь не чересчур дружелюбно звучим, правда? – спросил у меня Пейсли.
– У вас не в этом проблема.
– Так ты сможешь с этим что-нибудь сделать? – спросил Честер. – Клавиш добавить, в смысле?
– Да, конечно.
– Чтоб кусалось, я имею в виду. Не струнных, не такого вот. Нам не надо, чтоб оно звучало, как Мантовани[5], ты ж меня понимаешь?
– Думаю, да. Слушай, Честер. – Я пошарил в кармане, и пальцы мои зацепились за кассету. – Я тут своего кой-чего принес: ту пленку, что мы сделали на прошлой неделе. Я знаю, ты ее пока не слышал, но… в общем, мне кажется, очень хорошо получилось. Можно поставить? Чтобы все поняли, что я делаю.
Честер покачал головой:
– Давай не сейчас, а? А то подумают, что ты навязываешься. Может, поставишь, когда в студию приедем. – Он взглянул на часы: – А нам уже лучше выдвигаться. Ладно, народ! Уберите тут все это говно и тащите аппарат вниз. Для разнообразия начнем вовремя.
К моему удивлению, откликнулись на это медленно, но положительно. Все поднялись (оставив объедки трапезы как были) и принялись натягивать куртки и разбирать чехлы с инструментами. Мне никогда не удавалось понять, что такое авторитет. У некоторых (вроде Честера) он есть, а у других (вроде меня) нет. Не то чтоб Честер как-то особо давил ростом. Пока все собирались, он стоял и пересчитывал головы, что-то вычисляя в уме.
– Дженис, ты сегодня с нами?
– Я думала, да.
– Две машины понадобится. Пейсли, твоя на ходу внизу?
– Угу.
– Подвезешь Уильяма?
– Конечно.
Вскоре уже все направились вниз, остались только мы с Пейсли.
– Ты чего ждешь? – спросил у него Честер.
– Косяк добью.
– Господи боже, Пейсли. Мне это место пять дубов в час стоит. И каждый раз мы теряем по часу-то одно, то другое. Обычно – из-за тебя. – Он повернулся ко мне: – Не давай ему опаздывать, Билл. Скоро увидимся.
Шаги его отдались на лестнице. С улицы донесся стук автомобильных дверец. Потом машина уехала.
Пейсли медленно встал, нагнулся к стенной розетке и выключил свет. Все конфорки у плитки тоже погасил, затем сел опять.
– Что ты делаешь? – спросил я.
Было совершенно темно. Только видно, как желтовато поблескивают его глазные яблоки, отсвечивают иссиня-черные сальные волосы да кончик его штакетины вспыхивает, когда он затягивается.
– Хочешь дернуть? – спросил он, подавшись вперед.
Я подошел к окну.
– Ты же слышал Честера. Нам лучше поехать. Ты нормально вести сможешь после этой дряни?
– Пока мы никуда не едем. У меня сначала дело есть.
– Дело?
– Подь сюда.
Я угадал, что он подзывает меня жестом, поэтому подошел к столу и сел напротив.
– Честер тебе про нашего хозяина рассказывал?
– Немного.
– Он сбытчик. Здесь с людьми встречается. Поэтому мы репетируем по субботам, видишь – он хочет, чтоб нас дома не было.
– И?
– Сегодня утром ему позвонили. Спозаранку. Никто еще не проснулся. И тут мне в голову мысль пришла, сечешь.
Не желая знать, я спросил:
– Какая мысль?
– Я притворился, что я – это он, а? Патмушта там спросили: «Это мистер Гаррик?» – в смысле, такая фамилия – это ж явно маскировка, нет? Не бывает на самом деле таких фамилий – и я ответил: «Да, он самый». И там сказали: «Увидимся в доме сегодня вечером, полседьмого», – а я говорю: «Зачем?» – а они там: «У нас для вас кой-чего есть», – и я такой: «Кой-чего какого?» – и они говорят: «Хорошего», – а я говорю: «А сколько?» – и они мне: «Целая куча, кореш, просто куча», – и я говорю: «Ладно, буду», – и они тогда: «Только чтоб дрочил этих дома не было», – и я сказал: «Все в норме, я буду один», – и они после этого трубку повесили.
– Не врубаюсь, – сказал я.
– Ну, у меня план, понимаешь.
По-прежнему не желая знать, я сказал:
– Какой план?
– Ты глянь. Они появятся со всей этой дрянью, так, им за нее денег захочется. Штука в том, что дрянь я у них заберу, денег не дам, а сам сольюсь. – Повисла пауза. – Что скажешь?
– Такой у тебя план?
– Ну.
– Слушай, Пейсли, ты сколько этих штук сегодня выкурил?
Несколько минут мы посидели молча. Как только к дому подъезжала машина, сердце у меня начинало неистово биться. Нелепая ситуация. Почему в жизни у меня ничего не может быть просто? Мне же всего лишь хотелось пройти прослушивание у новой группы. Почему обязательно ввязываться во что-то вот такое?
– Пейсли, это дурацкая идея, – наконец заговорил я. – Давай поедем к остальным. То есть, если ты всерьез думаешь, что эти парни сюда придут и спокойно отдадут тебе… послушай, тебе сколько лет?
– Восемнадцать.
– Боже мой, тебе всего восемнадцать, тебе не надо во все это ввязываться. Ни наркота, ни преступность тебе в таком возрасте не нужны. Ты же певцом хочешь быть, ради всего святого. У тебя обалденный голос, у тебя директор есть, который тебе предан.
– Думаешь, у меня хороший голос?
– Конечно, хороший. Слушай, не мне ж тебе рассказывать.
Он насупился.
– Ну не знаю. Иногда звучит он как-то паршиво.
– Слушай, у нас в банде певец, так? Так ты по сравнению с ним – Синатра. Как Нэт Кинг Коул. Марвин Гей. Роберт Уайэтт[6].
– Ты серьезно?
– Мы только что новую пленочку записали. На-ка, послушай. – Я вытащил кассету из кармана и в темноте передал ему. – Послушай, как звучит. В смысле, он нормальный, это не стыдно или как-то. Но только подумай, что с такой песней смог бы сделать ты.
– Что… это ты сам такое написал?
– Да. Она… ну, это очень личная песня вообще-то. Я б хотел, чтоб ты послушал и… может, споешь как-нибудь.
И тут возле дома остановилась машина. Хлопнули две дверцы.
– Вот они.
Он сунул кассету в карман куртки, встал и подошел к окну на улицу. Я тихонько тоже подошел и увидел, что снаружи стоит машина, габаритные огни не погашены.
– Ты их видишь?
Мне показалось, что в тени у парадной двери шевелятся фигуры; но наверняка никак не сказать. И тут же в коридоре раздались шаги.
– Двое, – сказал я.
Лица его было не разглядеть, но понятно, что Пейсли перепугался; даже сильнее меня.
– Соображаешь, что будешь делать?
– Тшш.
Снизу донесся голос:
– Эгей!
Пейсли подошел к двери и, постаравшись как мог изменить голос, крикнул:
– Наверх!
Шаги поднялись по лестнице, медленно. Мы услышали глухой удар и вопль «Бля!» – должно быть, оттуда, где не хватало ступенек. Пейсли отступил на середину комнаты, где снесли стену. Я остался там же, где и был, – у окна.
Шаги остановились на первой площадке, и один голос произнес:
– Темновато тут, блин, а?
– Заткнись, – сказал другой.
– Мы наверху! – крикнул Пейсли. Голос у него теперь срывался.
Шаги приблизились, все больше и больше замедляясь. У входа в комнату они прекратились.
– Сюда, – сказал Пейсли.
Мне трудно описать, что произошло. Повисло долгое молчание, очень длинная тишина, а потом опять шаги. Вдруг в дверном проеме нарисовались две фигуры. Стояли они порознь, угрожающе и бессловесно, их маленькие тела – лишь силуэты. На них были капюшоны, а в руках они держали тяжелые деревянные дубинки, и росту в них было фута по три, у обоих. Не знаю, сколько они там, должно быть, простояли. Пейсли только пялился на них, замерши от потрясения и ужаса, пока оба не шагнули вперед и не закричали, вместе. Этот ужасный, ледяной, пронзительный вопль. И вот они уже бежали к нему, а потом один запрыгнул на стол. Второй размахивал дубинкой и принялся бить ею Пейсли по ногам. Пейсли развернулся и откуда-то выхватил нож – и начал неистово им махать во все стороны. Он тоже что-то кричал. Не знаю что. Потом ему, должно быть, удалось ножом ударить человечка в руку, поскольку тот выронил дубинку и начал визжать и кричать:
– Блядь! Блядь! Блядь! – и схватился за полу куртки Пейсли, и попробовал его повалить.
Но другой уже – тот, что на столе, – стоял прямо над Пейсли и, не успел я предупредить или как-то, треснул его по голове, и звук получился такой, словно хрустнула яичная скорлупа, когда делаете омлет. И Пейсли уже был на полу, и следующую минуту или около того они оба его обрабатывали, забивали до смерти, пока от его головы ничего не осталось вообще, а эти двое устали и больше ничего сделать уже не могли.
Они по-прежнему не замечали, что я здесь. Я пригнулся под подоконником – не очень хорошая мысль, если вдуматься, потому что так я оказывался на уровне их глаз, – но им, судя по всему, было слишком темно, чтобы меня различить. Я просто съежился и смотрел на эти две маленькие фигуры, стоявшие над телом Пейсли. Один зажал раненую руку между колен: ему наверняка было очень больно.
– Ладно, пошли, – сказал другой. – Валим отсюда.
От первого не было никакого отклика, помимо неотчетливого бормотанья, за которым последовал стон.
– Пошли уже, ради бога. Давай тебя в машину посадим.
– Куртка.
– Что?
– Надо снять с него куртку. На ней моя кровь и мои отпечатки.
– Господи боже мой.
Он выронил дубинку, перевернул тело Пейсли и, как мог, стащил с него куртку.
– И штаны. По всем штанам вон, погляди.
Поэтому и штаны с него они сняли и обернули ими руку, из которой еще шла кровь.
– Давай мухой отсюда. Пошли.
И когда совсем уже уходили, раненый помедлил, задумчиво. Покачал головой и произнес:
– Мне не очень понравилось.
– Мне тоже.
И они ссыпались вниз по ступенькам, два маленьких человечка, а я остался трястись под окном, наедине с трупом Пейсли. Услышал, как открылись две автомобильные дверцы, и машина тронулась с места, не успели они даже захлопнуться.
Какое-то время я там побыл, бог весть сколько. Но к телу и близко не подходил. Я через него даже не переступил – я его обогнул, как можно дальше, насколько позволяла комната. А потом и сам сполз по лестнице – медленно, по ступеньке за раз, хватаясь за перила. Добравшись до парадной двери, я постоял в проеме, упиваясь свежим воздухом. Не думаю, что в тот миг рассудок мой впитал то, что я только что видел.
Потом уже я догадался, что полиция за этим домом наверняка присматривала довольно долго. Может, телефон прослушивали или как-то. Выйдя наружу, в общем, я первым делом увидел, как ко мне по улице несется полицейская машина. Не успел я сообразить, что происходит, как она затормозила у парадной двери; и двое внутри, должно быть, хорошенько разглядели мое лицо, пока я там стоял, не соображая, что, к чертовой матери, мне делать дальше. Затем, после нескольких роковых мгновений нерешительности, мозг мой вновь заработал с запинками. Пока они выбирались из машины, я осознал, что никакие мои объяснения, зачем я здесь, не снимут с меня подозрений в сообщничестве; а то и решат, что преступление совершил я сам.
Поэтому я развернулся и побежал обратно вверх по лестнице. Я слышал, как они бросились за мной. Выскочив на первую площадку, я вспомнил о разбитом стекле, вылез в окно и пригнулся, готовясь прыгнуть. Уверен – они бы меня поймали, догнали бы меня наверняка, если б не те выломанные ступеньки. Раздались треск не выдержавшего дерева и крик боли – и я понял, что кто-то один провалился.
– Ты там как? – кричал его напарник. – Все нормально?
В этом мне и повезло. Я прыгнул и приземлился прямо в высокую, влажную, мягкую траву. Весь садик был как джунгли. Я побежал в дальний конец его, продираясь и цепляясь за колючки, ветки, спотыкаясь на битых молочных бутылках – там всякий мусор валялся, – а потом, в самом конце, перелез через стену и оказался в тихом, неосвещенном переулке.
В таком ужасе я не был никогда в жизни. Гораздо сильней. Поэтому, хоть я и устал, дальше бежать было нетрудно. А пока бежал, понимаете, перестать думать я не мог.
Мне хотелось расчистить самое трудное – описать то, что произошло, тот вечер в Ислингтоне. Соблазн теперь, конечно, в том, чтобы прямо взять и продолжить – рассказать вам, как все оно закончилось, но сперва мне нужно кое-что объяснить. Надо рассказать про Мэделин и про Карлу, и о Лондоне, и почему мне вообще хотелось в группу к Пейсли. Трудно понимать, с чего начать, – трудно понять, есть ли там какая-то особая точка, с которой все покатилось под откос. Но, думаю, есть. Ее можно вычислить в один определенный вечер, свести к определенному виновнику. Да, я знаю, в кого ткнуть обвинительным перстом.
Потому что все, что касается меня, началось с Эндрю Ллойда Уэббера[7].