2

В тот год Зое невероятно повезло.

В глубине души она всегда знала, что ей должно повезти. Она заслуживала этого, как любой, кому выпало многое пережить. Непроглядная темень предыдущих лет вдруг рассеялась, и от яркого луча, упавшего ей на лицо, заслезились глаза.

Она торопливо вытерла мокрые ресницы. Не хватало еще, чтоб зеваки начали ее жалеть. Но людей вокруг было не много: стайка мальчишек, старуха с бидоном – только их и привлек рев мотора и грохот, отскакивавший эхом от бетонных стен новостроек. Зоя прильнула к щели между досками. Грязно-рыжий экскаватор тяжело ворочался в апрельской грязи, вминая в нее куски штукатурки. Под железным ковшом стены рушились, словно картонные, открывая взору серые бруски балок. Вглубь дома тянулся длинный ряд оконных проемов; Зоино окно было пятым по счету – в середине коридора, на полпути между кухней и туалетом. Еще неделю назад на подоконнике стояла Ясина пластилиновая лошадка, а рядом зацветала герань, доставшаяся по наследству от свекрови.

Сердобольный прохожий, взглянув на Зою, решил бы, что эта кареглазая девушка в вязаном беретике, на вид – студенточка, оплакивает сейчас свое прошлое, вспоминая беззаботные дни в стенах родного дома.

Но ей было двадцать шесть, и она плакала от счастья.

Самый первый ее приезд сюда случился зимой. Вагон вечерней электрички был полон, гремели чьи-то лыжи, пристроенные в углу у дверей, а они с Юрой всю дорогу смеялись невесть чему и украдкой держались за руки. За стеклом, чуть тронутым морозцем, проплывали станции и городки, мигали гирлянды в окнах пятиэтажек, и ей хотелось ехать и ехать, прислонясь щекой к его колючему шарфу, сырому от растаявших снежинок.

Юра с мамой жили в фабричном бараке, еще довоенном, с печными трубами на крыше и хлипкими с виду деревянными балкончиками. Комнатка была маленькой, но свисавшая с высокого потолка лампочка в тряпичном абажуре, казалось, не могла ее всю осветить. В одном из темных углов притаилась елка – искусственная, полускрытая тусклым серебристым дождиком. В другой угол была задвинута высокая старушечья кровать с никелированными шарами на спинке. Вторая кровать, очевидно, помещалась за шкафом, делившим комнату на две неравные части.

В тот момент Зое подумалось, что она никогда не сможет тут жить. Просторная комната в общаге на проспекте Вернадского превращалась в хоромы рядом с Юриной каморкой. Потом, перемывая на общей кухне посуду после тихого, совсем не праздничного застолья (будущей свекрови, перенесшей инсульт, было противопоказано спиртное), они жарко шептались. Юра говорил, что они сразу встанут на очередь, как только поженятся, но Зоя, пропуская мимо ушей его слова про метраж, про законы, твердила с отчаяньем: ты только представь, сколько лет надо будет ждать! Как им ютиться тут все эти годы – вчетвером, впятером? Наконец Юра сдался и дальше уже молча вытирал тарелки, понурив глаза. Прежде они никогда не спорили.

В июле, сдав сессию, они отнесли документы в загс. А через неделю у свекрови случился второй инсульт. Все последующие годы, оглядываясь назад, Зоя понимала, что это было предзнаменование. Но тогда ей чудилось только, что она стала вдруг книжной героиней. Подвенечное платье и крахмальное кружево в изголовье гроба – они сходятся вместе только в романах, где вересковые пустоши, и бледные девы, и всадники на черных конях. Что с этим делать в жизни, ей было совершенно неясно. Наверное, поэтому на свадебных фотографиях у нее такой печальный, растерянный вид.

Брак действительно не удался.

Поначалу все было неплохо. Соседям Зоя понравилась, и они охотно помогали ей: то передвинуть мебель в комнатушке, то поднять на второй этаж тяжелую сумку с продуктами. К зиме она сильно похудела, и, если бы не медосмотр, она не поверила бы, что беременна. Не желая бросать учебу, перевелась на заочное. Юра остался на вечернем, а днем все так же работал на стройке. Домой приезжал поздно, уходил рано, пока она еще спала. В выходные звал ее гулять, как раньше, но она чувствовала себя ужасно и раздражалась из-за его настойчивости.

Странным образом, не сговариваясь, они ждали мальчика. Зоя даже имя придумала заранее: Ярослав. Ей хотелось благородства и силы, хотелось чувствовать себя прекрасной дамой рядом с рослым, возмужалым сыном. Позже она стыдилась своего мимолетного разочарования. Имя, однако же, приклеилось накрепко. Зоя перебрала все возможные варианты и даже невозможные, включая Джульетту и Лауру, а потом махнула рукой: если малышка сама выбрала себе имя, значит, так тому и быть.

Девочка была похожа на Зою – так, во всяком случае, все думали сначала, глядя на смуглую Ясину кожу и черные брови. Глаза со временем тоже потемнели, а вот черты лица начали тяжелеть, и в них проступило отцовское. Но если Юрин взгляд часто блуждал (раньше Зое это казалось романтичным), то дочь смотрела спокойно и твердо, даже когда была маленькой. Тонкие волосы цвета жженой умбры, которые, увы, не унаследовали гладкости и блеска ее собственных, Зоя заплетала в косички, пока классе в третьем девочка не взбунтовалась. Сама Зоя с юности была верна стрижке шапочкой, «под Мирей Матье», что очень ей шло. Ясина же способность спать на бигуди и ловко создавать из крупных кудрей одну прическу за другой вызывала в ее душе восхищение и гордость. Улыбка красила широкоскулое лицо девочки, и ни у кого не повернулся бы язык назвать ее дурнушкой. В конце концов, журнальные красотки с точеными носиками редко бывают счастливы. Зоя прекрасно это знала.

Вскоре после выхода из роддома ее охватило необъяснимое предчувствие беды. В окно стучали птицы, солонка падала из рук, и майский воздух явственно пахнул грозой. В университете Зое дали отсрочку до осени. В редкие минуты отдыха, когда Яся спала, а пеленки уже сохли во дворе, она пыталась заниматься, но со страхом обнаружила, что ничего не запоминает. Юра пробовал ее утешить, потом начал отмахиваться, а однажды просто накричал, так что она весь вечер потом не могла прийти в себя. Врач прописал бывать на свежем воздухе, и Зоя добросовестно гуляла, толкая перед собой коляску с мирно спящей дочкой. А потом волнение как-то само собой прекратилось, сменившись спасительным безразличием. Ее уже не огорчало, что муж редко бывал дома – он все чаще брал сверхурочные и работал по выходным; не пугала гора домашних дел, которая росла тем быстрее, чем больше она работала; и даже отчисление из университета не стало для нее ударом, словно никогда и не было мечты.

В итальянское Возрождение Зоя влюбилась давно, еще школьницей. Увиденный краем глаза, в каких-то гостях, альбом с репродукциями перевернул весь ее маленький мирок. До той поры у нее была лишь семья, скучные уроки да грезы, в которые она бросалась страстно, как в шелковистое, нагретое южным солнцем море. Люди вокруг часто бывали враждебны, грубы; город, хоть и древний, и красивый местами, душил и мучил. Как знать – может, она и вовсе не выжила бы там, посреди смрада и грохота, если б из волшебного альбома не брызнуло родниковой свежестью Боттичеллиевых полотен. Закружилась голова от радости, и она даже вскрикнула, чем удивила всех.

Зоины родители, люди практичные и земные – он Козерог, она Дева, – не видели в дочкином увлечении ничего полезного и уж тем более судьбоносного. Оба работали инженерами на оружейном заводе, и робкое «Мне бы на исторический» было встречено, натурально, в штыки. Пропадать бы Зое машинисткой или учительницей, но в последний момент на пороге воссиял ее спаситель и твердой рукой окунул в дула родительских ружей по красной гвоздике.

У него было сказочное, вальяжное, золотистое имя Лев, за которым тянулось – то ли царской мантией, то ли павлиньим хвостом – ветхозаветное отчество Давидович. Человеку послабее и попроще такое имя было бы безнадежно велико и комично сползало бы то на лоб, то на затылок. Однако старый отцовский друг, некогда яростный его оппонент по физико-лиричьим спорам, выглядел именно так, как Зоя с перепугу навоображала: он был грозен, тяжел и прекрасен до рези в глазах. Парадная люстра, подаренная родителям еще на свадьбу, почти касалась его буйно заросшего темени, когда он вставал во весь рост, с жаром доказывая важность будущей Зоиной миссии. «Возрождение! – восклицал он, поднимая палец к завитушкам бронзовых подсвечников, в которых ровно горело электрическое пламя. – Нам всем это нужно. А то расползлись по диванам, как тюлени. Что, Шурка, скривился? Терпи. На молодых теперь вся надежда».

От раскатистого львиного рыка Зоя вздрагивала и вся обсыпалась мурашками, будто с холода ступив в нестерпимо горячий душ. Однокоренная душа при этом стекала куда-то в тапочки, стыдливо льнущие друг к другу: коричневое школьное платье вдруг стало чересчур коротким, и она, ерзая на стуле, украдкой пыталась натянуть подол на круглые коленки. Еще ни разу за свои пятнадцать лет Зоя не испытывала такого упоительного испуга.

Лев Давидович профессорствовал в местном педагогическом на факультете истории и права, и его домашняя библиотека была богаче и обширней той, где Зоя впервые увидела Боттичелли. Он начал, забегая к ним по выходным на чай, приносить ей то сонеты Шекспира, то художественный альбом, а то и вовсе неожиданные вещи вроде книг о путешественниках, с коричневыми картами, где материки выглядели совсем не так, как в школьных учебниках. «Дайте ей загореться по-настоящему!» – так он всякий раз отбивал родительские протесты. А она давно уже пылала, без всяких книжек, и почти глохла от шуршащего и мерного, как прибой, тока крови в ушах. «Слово! – говорил он пылко. – Это ключевое понятие в Ренессансе. Слово как символ разума и познания». Зоя готова была преклоняться перед Словом – любым, лишь бы оно произносилось этим гулким, бездонным голосом с пластичными интонациями настоящего оратора.

На шестнадцатилетие он подарил ей двухтомник «Итальянское Возрождение» Гуковского. Это богатство поразило всю их семью, но в особенности родителей, которые принялись бурно шептаться на кухне, немедленно смолкая при Зоином появлении. А потом Лев Давидович вдруг перестал к ним заходить. Родители отмалчивались, и от этого молчания веяло чем-то двусмысленным, стыдным, как хихиканье мальчишек на уроке биологии. До самых каникул Зоя томилась мучительными снами и шальными, горячечными грезами и только на даче наконец очнулась. Что не выбелило солнце, то отмыла прохладная речная вода.

А Возрождение так и осталось с ней. Гуковский, честно прочитанный, не понятый вполне и все-таки бесконечно дорогой, все последующие годы переезжал с ней из одного пристанища в другое и везде стоял на самом видном месте, напоминая о юности, мечтах и первой любви.

Однажды, сидя в очереди к врачу в обветшалой и темной детской поликлинике, Зоя услышала, как дочка – ей было лет пять – с гордостью заявляет кому-то из взрослых: «А моя мама – искусствовед!» Как сжалось сердце при мысли о несбывшемся! Но лицо не выдало волнения, и она улыбнулась незнакомке, протянувшей уважительно: «Вона как». На Ясины вопросы, почему она не идет работать в музей, Зоя отвечала, что скоро обязательно пойдет, вот только отправят на пенсию злых старушек, которые заняли там все стулья. Она, кажется, и сама верила в это, хотя в местном краеведческом музее никакого Ренессанса не было и в помине. А пока старушки держали оборону, Зоя водила дочку в московские картинные галереи и потом, разложив на полу журналы и календари, вырезала вместе с ней черноглазых красавиц Брюллова и нежных Боттичеллиевых Венер.

Можно ли жить, не надеясь? Она всегда чувствовала, что всё на свете подчинено вечному круговороту и развитию. На месте снесенного барака рождается многоэтажный дом, революция сметает отживший строй; а ее Возрождение – разве не на костях Средневековья оно расцвело? Первые годы их с Юрой брака стали испытанием, но из слез и споров неопытных супругов должно было зародиться и вырасти с годами то молчаливое и мудрое взаимопонимание, какое она видела в своих родителях.

Вместо этого случилось предательство.

Даже если бы он раскаялся тогда, сразу, Зоя вряд ли сумела бы его простить. Как можно простить лицемерие и обман, тянувшийся почти два года? Вместо поддержки – трусливый уход от проблем, вместо понимания – недовольство и злость. В памяти навеки отпечаталось его искаженное злобой лицо, его змеиное шипение: «Тише ты, Славку разбудишь!» Во всем его облике было что-то бабье. Он готов был прикрыться ребенком, лишь бы только не слышать ее. Но самым сокрушительным ударом стали слова, что она, Зоя, сама виновата в его измене! Никогда в жизни ей не было так больно, как в тот вечер – ядовитый, душный, черный.

Потом, стараясь себя утешить, она думала: а ведь могло быть еще хуже. Будь Юра поуверенней в себе, он сразу подал бы на развод и, чего доброго, попытался бы отсудить ребенка. Ничего этого не случилось. Он просто исчез – как Зоя узнала потом, уехал на Север. Так спешил, что даже не стал выписываться, поэтому при сносе им досталась двухкомнатная в панельной «брежневке». Правда, этаж тринадцатый, от чего у Зои нехорошо екнуло в груди. Зато большая лоджия, кухня десять метров. Зоя, конечно, боялась, что Юра объявится и потребует свою долю жилплощади. Но, видимо, мужского в нем было слишком мало, чтобы отстаивать свои права.

Когда стало ясно, что он действительно бросил ее одну с трехлетним ребенком, Зоя собрала чемодан – почти ощупью, не переставая плакать, – и уехала к родителям в Тулу. Она и представить не могла, что город, некогда враждебный, может стать для нее надежной крепостью. Родители были здоровы, оба работали, и места у них было достаточно для нее с дочкой. Зоя подумывала остаться; восстановилась бы на заочном, доучилась наконец… Судьба распорядилась иначе: младший брат, вернувшись из армии, женился, и комнату пришлось уступить молодой семье. «Тебе ж есть где жить. – В голосе матери звучало сочувствие, но сковородка в ее руках погромыхивала раздраженно и осуждающе. – И дела так не оставляй, ходи по инстанциям. Пусть ищут его. Он тебе алименты платить должен».

Ни по каким инстанциям Зоя, конечно, не пошла. Хамоватые чиновницы и очереди в приемных вызывали у нее приступы отчаяния. Попыталась устроиться в местный музей, в библиотеку – всё без толку. Лишь в детском саду для нее нашлась работа – мыть полы. Зоя, смирив гордость, согласилась: ниже падать некуда. Зато Ясю удалось пристроить в тот же садик быстро, по блату. Она росла общительной и веселой, и Зоя, забирая дочку по вечерам, невольно поддавалась ее настроению и сбрасывала бремя усталости от тяжелой, неблагодарной работы.

А потом наступил тот счастливый год, и Зоя почувствовала себя пешкой, которая, отстучав по доске положенное число шажков, превратилась в королеву. В апреле им дали квартиру, а через месяц она устроилась через подругу в районный архив. Это, конечно, была не та работа, о которой стоило мечтать, и тесная комнатка в полуподвале администрации мало походила на музейные хранилища. И все-таки Зоя чувствовала, что судьба улыбается им – пока еще сдержанно, уголками губ. Совсем как Джоконда.

Загрузка...