Знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден, или горяч! Но, как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих.
Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.
Я, Божией волею насельница монастыря Лас Уэльгас, прозванная в миру Мария Бланка Ла Гальега, пишу эти строки, отражающие смятения грешной души моей, в назидание иным читателям и в поддержку тем, кто, как и я, оказался во власти странного морока, который философы и агиографы грядущих веков, прозванные «писателями», назовут «путешествием во времени».
Не знаю, является ли пережитое мною истиной или грешным наваждением, но благословение его Святейшества Иоанна XXI на написание этой книги дает мне смелость изложить все, что осталось в памяти моей, и оставить читателям судить о том, было ли это безумством или истиной.
Я родилась в стране, описать которую мне слишком трудно, ибо здесь, в обычной жизни, нет ни слов, ни идей для всего того, что наполняло существование в ней. Это была страна, полная чудес и дьявольских соблазнов, яркая, удобная и привлекательная, как медовый леденец на ярмарке. Беспечный мир без той боли, что мы встречаем тут, без многих известных нам болезней, войн – но и без цели, без стези, без радости преодоления, без подвига и без величия. Иными словами, край пустой жизни, лишенной счастья и горя, подобный Лимбу, в который уходят души некрещеных младенцев.
Надо сказать, что в той стране знают, как живем мы, и считают, что мы – это прошлое, а они – будущее; они, глупцы, верят, что живут в XXI веке Эры (точнее, от Рождества Христова, ибо ведут они отсчет от него, а не от Pax Romana). Но по здравому размышлению (а я многие годы здесь думала об этом и спрашивала мнения ученых мужей) я пришла к выводу, что так называемое «будущее» – это всего лишь место, которое Бог еще не закончил созидать. Не жизнь и не смерть, не ад и не рай – набросок, в котором души, не готовые к рождению, грезят о том, что живут.
Я прожила в той стране долгий срок – сорок лет, прелюбодействовала (увы, мне казалось, что любила!) и вступала в брак, пыталась выучиться чему-то, что казалось в том краю важным, единственный раз стала матерью и родила дочь. Но ничего из того, чем можно гордиться, не сделала, и не нашла своего места; и по законам морока, владеющего тем краем, казалась себе еще молодой, и судьба моя, как думалось тогда, была еще вся впереди.
Но потом я заболела страшной болезнью – одной из немногих, которую там не умели лечить и которая приносила страдания и смерть. На смертном одре, в окружении лекарей, ко мне пришло что-то вроде прозрения; оглядываясь назад, я лишь молилась о том, чтобы жизнь моя не оказалась бессмысленной и мне было позволено великим чудом и милостью Божией как-то исправить пустоту своего бытия. И было мне послано такое чудо. Ангел Божий на смертном одре принял душу мою и перенес в настоящую жизнь; но не сразу я поняла это, и не сразу смогла жить здесь.
В книге этой я попробую изложить произошедшее со мной без утайки. В некоторых обстоятельствах, рассказанных мне позднее другими людьми или выяснившихся по-другому, я не могу быть до конца уверена, но тогда скажу «так говорили мне» или «мне казалось». Иногда я не знаю, говорить о себе «я» или «она», и где в этом мире «я» и где «она», ибо душа каждого из нас – это одновременно лицо и зеркало; мы понимаем, что живем, только пока видим собственное отражение, и отражение порождает нас так же, как мы – его. Мне посчастливилось узнать свое отражение в другой душе, заключенной в одном теле со мною, и в этом было, пожалуй, мое самое большое счастье и самая большая беда.
Придя в этот мир, волей или неволей я изменила его, и значит, того «будущего», которое грезилось мне до появления здесь, уже не существует. Новые пути и новые возможности ждут нас. Мы – карлики, стоящие на плечах гигантов, как писал досточтимый Бернардо де Шартрез, но, быть может, когда-нибудь гиганты и святые вновь придут на эту землю. И хочется верить, что жизнь моя здесь тоже способствовала этому приходу.
… Я очнулась от страшного холода. Ноги и руки уже почти не ощущались, тело ломило болью, трясло и одновременно хотелось свернуться клубочком и спать. Уснуть – это я понимала – означало умереть. Где-то, в глубине сознания я помнила, что, вполне возможно, и так уже мертва, что на самом деле лежу в больнице, в комнате с отоплением и одеялом и (увы) с четвертой стадией рака, и что все происходящее вокруг – просто сон или предсмертный бред. Но холод продирал до костей, мучил, не давал прийти в себя. Поэтому я с трудом поднялась на ничего не чувствующие ноги, начала тереть их запястьями, так как кисти уже совсем не ощущались. Ноги были словно не мои – грязные, маленькие и очень худые, как в детстве. Это тоже было частью бреда.
Я сделала шаг. Еще. Еще. Мутное сознание удивилось пейзажу – полное отсутствие шоссе, столбов и других признаков человеческого мира, низкие оливы, полупустыня, холмы на горизонте, разбитая грунтовая дорога, слегка припорошенная чахлым снегом, замерзшая грязь. На мне были какие-то лохмотья, ноги обуты во что-то странное, грязное и явно не по погоде.
Дорога – жизнь, подумалось мне. Дойти бы до дороги, там кто-нибудь проедет, кто-нибудь должен помочь. Подумалось еще, что если удастся дойти до дороги и если я еще жива – мое тело там, в больнице, может быть, тоже победит болезнь.
Шаг. Еще шаг. Насыпь, разбитая колея. Только не останавливаться. Я побрела вдоль колеи, вглядываясь в быстро сгущающиеся сумерки; только бы обнаружили до темноты. Тело уже не болело, не чувствовалось, я шла на каком-то животном инстинкте, заставлявшем бороться до последнего. Если бы я в этот момент была окружена врачами, в сознании, то давно бы расслабилась, скользнула бы в небытие, но тут не было никаких посредников между мною и смертью, и пришлось принимать бой, не высчитывая шансов и выигрышей.
Где-то вдалеке на дороге послышался то ли колокольчик, то ли перестук копыт. Черная движущаяся точка была неразличима на фоне таких же черных олив и серого неба, но означала маленький шанс на спасение, и я закричала изо всех сил. Из груди вырвался сдавленный хрип – голосовые связки застужены. Не услышит! Серые мушки полетели перед глазами и послышался гул в ушах, как в палате реанимации за несколько часов до этого. И эту битву я, похоже, проиграла. Собственное тело оказалось где-то внизу, чужое, словно сквозь пелену, ужасно маленькое и худое, не тело даже, тельце – я не узнавала его… и перед тем, как окончательно провалиться в черную трубу, я успела увидеть, как это тельце рухнуло на дорогу, а где-то вдалеке старик, словно почувствовавший что-то, напряженно повернул голову в мою сторону и стал понукать своего осла.
– Пей, дуреха! Пей, кому говорю!
Словно во сне, я видела странную комнату; люди разного пола, одетые в основном в грязные отрепья, лежали на полу, подстелив под себя плащи и подложив под голову заплечные мешки. Кто-то ел нехитрую снедь, кто-то молился. Закопченные балки, вытертый множеством ног деревянный пол, огонь в очаге, сквозняк и запахи – дыма, давно немытого тела, горячих бобов, лошадей – все это сбивало с толку, оно было слишком материальным для наваждения. И в то же время все происходящее принималось, как во сне, с каким-то странным спокойствием; так мы не удивляемся, когда в наших грезах видим давно умерших людей или обнаруживаем, что умеем летать…
Я видела все как будто сверху, но одновременно чувствовала и то, что нахожусь в этом чужом странном тельце незнакомой девочки. Девочка уже пришла в себя, и тело ее, которое до этого, на дороге, казалось полностью моим, теперь воспринималось отчужденно; я чувствовала, что доминировало в нем ее, а не мое сознание, что я была незваным гостем, а не хозяином. В отличие от большинства, она лежала на тюфяке в углу, обтянутом грубым небеленым холстом, шуршащим и пахнущим чесноком (уже потом, разобравшись в реалиях этого времени, я оценила и возблагодарила щедрость ее – или нашего – спасителя). Старик, виденный мною издалека на дороге, пытался влить ей в горло горячее молоко, но она, похоже, еще не пришла в себя. Наконец она открыла глаза, сглотнула, и он забормотал что-то радостное на латыни и принялся растирать ей ладошки.
Девочка была очень хрупкой и бледной. Ножки, похожие на сухие прутики, и непропорционально раздутый живот наводили на мысль о рахите; одежда была серой от грязи, явно недостаточной для этого времени года и сильно изношенной. На запястьях и скулах красовались огромные синяки и кровоподтеки разных цветов – от свежего багрового до выцветшего зеленоватого.
С первой же секунды я ощутила острую жалость к этой малышке. Она все больше оживала, ее синие глазки уже были открыты, она очень горячо и старательно благодарила спасшего ее старика, а он успокаивал ее. Их речь была странной, я с трудом понимала ее; девочка говорила с акцентом, напоминающим, скорее, сефардийский ладино, чем испанский, и постоянно вставляла в речь непонятные для меня слова[2]; старик же, как мне показалось сначала, говорил по-португальски, но затем я расслышала в его речи галисийские и кастильские словечки; это был непонятный диалект, которому трудно было подобрать название. Наконец, он укрыл ее своим плащом, и она сразу же задремала.
У меня появилось время для раздумий.
Бесплотной зрительницей, привязанной, подобно призраку, к этой маленькой девочке, я оказалась в новом для меня мире; сознание подсказывало мне ассоциации со Средневековьем, но в то же время знания мои о том времени были так малы, что с тем же успехом это могла быть и иная Вселенная.
Что знаем мы о нашем прошлом? Подобно маленьким постоялым дворам, рассеянным на старой римской дороге, сознание наше выхватывает короткие стоянки, между которыми лежит мрак и неизведанность; мы знаем, что в таком-то году такой-то король выиграл битву, но лязг мечей, запах крови, взрытая копытами земля, крики, эмоции, мысли, смысл, суть, настоящее значение содеянного – все это ускользает с плоских страниц учебников и исторических книг. Мы предполагаем – осознавая это или нет – что восемьсот или тысячу лет назад жили такие же люди, их беспокоили те же проблемы и их отношения были сходны с нашими; но никогда, никогда не объять нам разумом ту пропасть, которая разделяет нас, живущих в безумном третьем тысячелетии, и наших далеких предков.
В мире, где между человеком и его реальной потребностью стоит стена из миллионов искусственных посредников, где возможно умереть от беспокойства и скуки, но не от голода, где накопленные знания так велики, что ни один разум не способен их охватить, невозможно представить себе жизнь людей восемьсот лет назад. Наших предков, для кого физический мир был граничен, время – циклично, голод был действительно голодом, тревога означала угрозу смерти, а любая абстракция была лишь только абстракцией – украшением и избытком, но не смыслом. Поэтому та реальность, которая окружала меня, не давала мне возможности сказать «я знаю, где я».
Я просто находилась в этом странном сне, и сон окружал меня, и он шел, как должно, своим чередом; это я, чужестранка, была в нем избыточна и нежеланна. Поначалу, замерзая на дороге, я приняла этот сон, как свой, но теперь ощущение полной инакости, невозможности совмещения меня-реальной и мира, который я видела вокруг, хранило меня, и я стала просто зрителем на просмотре исторического фильма.
От размышлений меня оторвал тоненький голосок где-то внутри меня. Так я впервые услышала ее – свою Бланку, свою судьбу, свою проводницу и дочь. Она обращалась ко мне мысленно, и от напряжения ее губы тоже шевелились; но разговор наш не был словесным, это было, скорее, еще то состояние, которое святой Исидор называл «источником слова»: мысль, не облеченная в речь, но могущая стать речью в своем развитии.
Бланка спросила меня одну-единственную вещь: «Ты – Мария?»
«Да», – ответила я, удивившись, что она знает мое имя. О, как я ошибалась! Потому что в следующий миг ребенок вскочил со своего тюфяка и, упав на колени, стал отчаянно, вслух, благодарить меня за свое чудесное спасение, славя Богоматерь и мешая литургическую латынь со своим забавным испанским, да так, что люди вокруг стали оборачиваться с усмешкой. Напрасно я пыталась сказать ей, что я – просто Мария, не святая и уж тем более не Приснодева: в глазах этой средневековой девочки голос, звучащий в голове, мог быть либо от диавола, либо от Бога, но поскольку я спасла ей жизнь – я могла быть только божественной сущностью, в этом она была уверена. Она обещала мне, что будет достойна этого чуда, что будет жить по моим заветам, что будет очень-очень стараться, а я сгорала в потоке чужого стыда[3].
Я всегда была из тех, про кого говорят «верит, но не делает». Меня крестили в детстве, но со времени конфирмации я бывала в церкви лишь на свадьбах да похоронах, как многие жители моего мира. А теперь передо мною (или во мне, кто знает) молилась глупышка, принявшая меня за Святую Деву!
От абсурда и неловкости меня, можно сказать, спас старик. До этой минуты он грелся у огня, не спеша зачерпывая ложкой из щербатой деревянной миски какую-то похлебку. Увидев, что девочка уже двигается и полностью пришла в сознание, он быстро подошел к ней, и я наконец смогла разглядеть его.
Он был не так уж и стар – просто солнце и лишения пути нанесли на лицо густую сетку морщин гораздо раньше отведенного срока. Спина его была еще прямой, а взгляд – ясным и цепким. Он был одет ярче и лучше, чем большинство находящихся в зале; поношенная туника была отделана шелковой тесьмой, на ногах красовались плотные чулки – браги, а на голове – когда-то яркий, но давно уже выцветший тюрбан.
Пристально глядя на девочку, он заговорил с ней, и на этот раз тон был совсем другим – собранным и серьезным. Было забавно наблюдать, как они не вполне понимали друг друга, иногда переспрашивая и запинаясь. В разговоре выяснилось, что старика зовут Шуан; глядя на тюрбан и лютню в мешке, с которой старик не расставался ни на секунду, Бланка спросила, не странствующий музыкант ли он, и, получив утвердительный ответ, чуть не взвизгнула от радости. Но собеседник ее внезапно посуровел и спросил ее, кто и откуда она сама.
Страх и смятение девочки от этого невинного вопроса были такими, что обожгли меня даже через защиту моей чужеродности и ощущение сновидения; девочка была в панике.
– Я… сирота, мой отец был… горшечник, но сейчас родители умерли и я теперь скитаюсь без крова и дома, – наконец выдавила она. Обманывать она не умела, моя бедная Бланка, ее глаза забегали и личико покраснело даже сквозь нездоровую бледность от недоедания и холода.
– Значит, ты из семьи свободных людей, не сервов? А кем была твоя мать? Почему родственники не взяли тебя?
– У меня нет родственников…
– А кто разукрасил тебя такими живописными синяками?
Девочка совсем стушевалась.
– Ох, малышка, я ж почему спрашиваю, – старик задумчиво поставил свою миску рядом с тюфяком и стал машинально теребить завязки кошеля на поясе. – Если бы ты была не свободной, а скажем, сервой, и узнай кто, что я спас тебя и не сказал никому, за твое укрытие я должен был бы заплатить десять альморади. Ты представляешь себе, какая это куча денег? А если я верну тебя сеньору, он, возможно, вознаградит меня – на альморади я не очень надеюсь, но хоть несколько новенов мне бы пригодились…
Мир вокруг стал расплываться, и я поняла, что глаза Бланки начинают наполняться слезами.
Шуан молчал и ждал ответа.
И тут я не выдержала. Я ничего не знала о том, куда я попала, но правило «отпирайся до последнего» в безнадежной ситуации действует везде. И, как тогда на дороге, я на секунду завладела сознанием Бланки и прошептала – почти продиктовала – слова, которые она повторила твердо и почти уверенно, если не считать дрожащего голоса:
– А если бы я была не свободной, а, скажем, сервой, и никогда не сказала бы вам об этом? Вы не знаете ни о чем и вам не за что платить десять альморади. Я еще мала, я быстро расту и через несколько месяцев никто не сможет узнать меня. Если вы возьмете меня с собой, я буду помогать вам, и со мной вы сможете заработать больше, чем несколько новенов…
– А ты умна не по годам, – хмыкнул Шуан. – Слушай, свободная сеньорита, которая никак не может быть сервой, а что ты собиралась делать, сбежав неизвестно куда в такое время года в одной драной камизе и плащике, который даже для укутывания теста уже не годится?
– Я хочу стать солдадейрой! – выпалила Бланка. Танцевать и петь перед знатными сеньорами, носить красивую одежду, играть на лютне, чтобы меня приглашали на праздники и давали за это монеты!
В первую секунду мне показалось, что Шуан все-таки поперхнулся своей недоеденной похлебкой. Глаза его выпучились, он замер, а потом разразился таким смехом, что согнулся пополам.
– Солдадейра! Она мечтает стать солдадейрой! Господи, ну что же мне делать с тобой, горе ты мое!
Так началось наше путешествие: Шуан, его ослик, Бланка (именно в таком порядке они вышагивали по разбитой римской дороге) и я, невидимая, смотрящая на мир ее глазами и безмолвно говорящая с ней. Ее беспутный ангел-хранитель, потерявшийся в безвременье собственной смерти.
По мере удаления от Альбасете, где старик нашел девочку, призрак десяти альморади, висевший над ребенком, становился все менее страшным; никто не искал ее, никто не узнавал. Постепенно сухая полупустыня сменилась рощицами и холмами, синяки на теле Бланки перестали выделяться багровыми пятнами, ножки, первые дни едва поспевавшие за старым жонглером, постепенно начинали крепнуть.
В первом же городке Шуан раздобыл для Бланки новые ботинки-абарки из твердой кожи, яркий пояс, тунику и пеструю сайю, прикрывшую нездоровую худобу; глупышка казалась себе почти королевой в этом наряде, и принялась тщательно умывать мордашку и расчесывать волосы, чтобы выглядеть, как настоящая солдадейра. По моим меркам, питание в дороге было невыносимым – они ели один, редко два раза в день, в основном хлеб, и изредка в рацион добавлялся кусочек вяленого мяса, соленой трески или тарелка бобовой похлебки. Тем не менее даже эта скудная еда, похоже, была лучше, чем то, что видела девочка в своей предыдущей жизни сервы-сироты. Улыбка все чаще появлялась на ее личике, щеки округлились, ей уже явно хотелось шалить и радоваться жизни.
Когда они приходили в деревни и поселки, старик находил себе место на центральной площади, доставал лютню и начинал напевать баллады на кастильском и галисийско-португальском; Бланка, пока не очень освоившая мелодию и текст, слегка ударяла в бубен, пытаясь попасть в ритм, а потом обходила с этим бубном собравшихся слушателей. Стояла поздняя осень, крестьяне как раз забили скот на зиму и вернулись с ярмарок, поэтому слушателей было много и подавали им неплохо. Кошель на поясе Шуана быстро наполнялся монетами.
Меня поражало, что в каждом городке путники обязательно заходили в церковь. Религия была так же неотъемлема от их жизни, как дыхание; маленькая Бланка, не видевшая в мире ничего, кроме побоев и голода, знала наизусть множество молитв, и каждый раз отстаивала всю службу с удивительной внутренней радостью и недетской серьезностью.
Боюсь, причиной этого было и мое невольное присутствие в ее жизни. Как я ни убеждала ее, что не имею отношения к Деве Марии, ребенок воспринимал это лишь как испытание ее веры и стремление убедить ее в том, чтобы она хранила тайну голоса в своей голове; и она действительно хранила, не обмолвившись об этом даже Шуану. И тем не менее каждый вечер перед сном и каждый раз перед едой она обращалась именно ко мне; мне же рассказывала она обо всех своих приключениях и мыслях (как будто я и так их не видела и даже не участвовала в них незримо!). Иногда ей становилось грустно и одиноко, и тогда она делилась со мной историями из своего прошлого, воспоминаниями о матери – христианке-мосарабке, освобожденной во время Реконкисты и тут же оказавшейся безземельной сервой-служанкой в Чинчильском замке дона Мануэля, сеньора Вильенского; отца своего Бланка не знала, а мать умерла где-то год назад.
Не знала Бланка и своего точного возраста (на глаз ей было лет семь-восемь, но, возможно, и больше – уж слишком худенькой и щуплой она была). Когда я поняла, что мы даже не можем определиться с текущим годом и датой, я подтолкнула ее задать вопрос о том, какой год стоит на дворе, Шуану – и он сказал «тысяча триста третий», но в голосе его были некоторые сомнения. Кроме того, из других разговоров и глядя на надписи на монетах я поняла, что в этот момент Кастилией правил Альфонсо X – а мои смутные воспоминания об истории Средневековья все-таки относили Альфонса Мудрого к тринадцатому, а никак не к четырнадцатому веку. Словом, информация ничем не помогла и оставила меня в таких же сомнениях, как и раньше.
Да и какое, собственно, это имело значение? Я присутствовала в этом мире бесплотным посмертным призраком. То, что в той, казавшейся мне настоящей, Вселенной я умерла, уже не вызывало у меня сомнения; поэтому все происходящее вокруг я просто принимала, как оно есть, без мыслей о будущем, без желания как-то изменить свое положение и влиять на события.
Меня словно не касались все черты этого мира, которые, попади я в него в своем теле и полном сознании, повергли бы меня в шок. Вместе с Бланкой я спокойно ночевала на дымных и грязных постоялых дворах, где место и корм для нашего осла стоили больше, чем изголовье на полу, предоставлявшееся для ночлега путешественникам; меня не шокировали деревянные ботинки и отсутствие нижнего белья, вши, сомнительная гигиена и запахи. Мозг девочки воспринимал это как нечто привычное, а мне, по большому счету, было все равно. Это был мой персональный посмертный уголок, место, лишенное эмоций и избавляющее от воспоминаний о той, прошлой жизни. Я лишь по возможности опекала малышку, к душе которой оказалась привязана волей судьбы. И как показали дальнейшие события, последнюю задачу я тоже выполняла из рук вон плохо.
Не буду подробно пересказывать все наши приключения во время путешествия; мы ходили из селения в селение, из города в город, без особой цели и плана – просто подгадывая под проводимые близко ярмарки или стараясь заглянуть в те поселки, которые, по слухам, казались нам побогаче.
Бланка постепенно училась петь. У нее оказался очень приятный, хоть и несильный, голосок и абсолютный слух. Шуан учил ее своим песням и балладам, а я иногда подсказывала ей свои, принесенные из далекого и чужого мира, адаптируя текст и мелодию к речи, которую мы слышали вокруг. И смешно и анахронично звучали поп-хиты и детские песенки про курицу-турулеку и пчелку Майю[4] здесь, в мире, в котором до их появления оставалось еще почти восемьсот лет.
Шуан с каждым днем все больше ценил ее. Улыбчивой и открытой Бланке отсыпали гораздо больше монет, чем одинокому старику, а продиктованные мною песни нравились местной ребятне. «Ох, да ты не солдадейра, ты настоящая трубадурочка!» – смеялся он, и Бланка смешно раздувалась от гордости.
Как напоминала она мне дочку, оставленную в том, казавшемся все более призрачном теперь, мире! Моя девочка, моя Алисия – не тот угловатый, грубый, колючий подросток последних лет, с которым я, увы, потеряла контакт и который с явной неохотой приходил ко мне в больницу, а маленькая, чудесная, светлая, такой, какой она была в этом возрасте. Девочка моя, гордо несущая первую похвалу учителя в дневнике; визжащая от восторга на сумасшедших горках Порт Авентура; потерявшая первый выпавший молочный зуб и плачущая, потому что теперь не сможет отдать его мышонку Пересу[5]; плещущаяся в теплом, как детский бассейн, море в Мурсии… родная моя, потерянная, оставленная… Бланка отчасти заменила мне ее, и всю эту нежность, тоску и горечь утраты своего мира я выливала на ее белокурую головку.
Вместе с ней я учила язык. Шуан настаивал, чтобы Бланка выучила галисийско-португальский – на нем говорил кастильский двор и слагались баллады, а испанский был, скорее, языком плебса. Вдобавок южный диалект Бланки, с проглоченными окончаниями и огромным количеством сефардийских и арабских словечек, в северной Кастилии вызывал иногда веселую, а иногда и полупрезрительную улыбку; умничка моя прислушивалась к говору священников, проезжих сеньоров, монахинь и старалась имитировать их. Вместе с нею училась и я.
Иногда, во время длинных привалов, Шуан начинал делиться воспоминаниями. Он рассказывал о своей жизни как бы вникуда, повернув лицо к небу и перебирая уже стирающиеся в памяти факты и лица, а мы с Бланкой слушали его, пытаясь представить все это наяву.
В молодые годы, судя по рассказам, Шуан был красив и успешен; не музыкантом-жонглером, а трубадуром и менестрелем приходил он во дворцы знатных сеньоров, и не маленькие деревушки Гуадалахары и Сеговии, а королевский двор в Толедо и Вилья Реаль были открыты для него. Рассказывая все это, он приосанивался, и сквозь плотную сетку морщин вдруг начинало просвечивать другое лицо – вдохновенное, юношеское, полное амбиций и мечтаний; это заставляло поверить ему даже меня, вполне приобретшую известную долю скептицизма за сорок лет моей прошлой жизни, а наивная девочка моя слушала его, открыв рот.