Писать о стихах теперь почти так же трудно, как писать стихи.
Первая, вводная часть книги призвана ввести в спектр тех историко-литературных и поэтологических вопросов и дискурсивных контекстов, обсуждение которых позволит наметить проблемные поля исследования. В качестве отправной точки, теоретико-методического и концептуального компаса для работы послужит статья Юрия Тынянова «Промежуток»1. Именно в ней Тынянов изнутри событий, в прямом эфире заявленного «промежутка», очертил идентификационные проблемы и поэтические тенденции того периода русской поэзии, в котором создавалась берлинская часть «Европейской ночи». Кроме того, именно в «Промежутке» он произвел методологическую ревизию и одновременно разведку устоявшейся и потенциальной критико-исследовательской оптики, сообразной «промежуточным» явлениям литературы. В «Промежутке» и смежных текстах Тынянова были предложены и испробованы многие перспективы и терминологические метафоры, одна часть которых впоследствии вошла в понятийно-концептуальный инструментарий литературоведения, а другая, вследствие различных причин, была оценена недостаточно. В этом смысле вводные главы предлагаемой читателю книги должны не только обозначить радиус вопрошаний, релевантных для проблематизации берлинской (мета)поэтики Ходасевича, но и внести свой историко-научный вклад в изучение литературоведческих дискурсов эпохи вообще и тыняновских построений в частности.
Как поэт Ходасевич сформировался, читая символистов и подражая старшим современникам и законодателям интеллектуально-поэтической моды 1900‐х годов, но заявил о себе тогда, когда символизм уже начал исчерпываться, а примкнуть к восходящим акмеизму или футуризму поэт так и не решился. Свое положение опоздавшего одиночки Ходасевич не случайно сравнивал со статусом Марины Цветаевой:
Мы же с Цветаевой, которая, впрочем, моложе меня, выйдя из символизма, ни к чему и ни к кому не пристали, остались навек одинокими, «дикими». Литературные классификаторы и составители антологий не знают, куда нас приткнуть2.
Так в парижском очерке «Младенчество» 1933 года Ходасевич с ироничным сочувствием по отношению к «классификаторам» формулирует свою и цветаевскую «неопределенность». Не примыкая к различным школам и группировкам, Ходасевич и Цветаева программно образуют новый литературный класс – касту диких одиночек. При этом литературная (само)изоляция эстетизируется и подается как исключительность3.
Сложно сказать, насколько Ходасевич в начале 1930‐х годов (когда было провозглашено вышеприведенное самоопределение), всячески педалируя свою изолированность и отлученность от литературных группировок, следует некоторым положениям, выдвинутым в тыняновском «Промежутке». В любом случае признание Ходасевича попадает в тот промежуток, в котором оказалась русская поэзия в начале 1920‐х годов и который характеризуется Тыняновым как время смены парадигм, когда на место школ и течений приходят поэты-одиночки:
Поэтическая инерция кончилась, группировки смешались, масштаб стал несоизмеримо шире. Объединяются совершенно чужие поэты, рядом стоят далекие имена. Выживают одиночки4.
Отношения между Ходасевичем и формалистами имеют длинную и сложную, порой конфликтную историю, отдельные аспекты которой нам еще предстоит проговорить. Формалистов Ходасевич придирчиво читал, причем и как поэт, и как литературный критик, и как исследователь литературы. То, что в автоописании Ходасевича присутствует сознательная или непроизвольная оглядка на авторитетную и резонансную тыняновскую статью, более чем гипотетично: Ходасевичу в «Промежутке» посвящена отдельная подглавка.
Прежде чем непосредственно обратиться к тыняновской характеристике Ходасевича, хотелось бы обозначить проблемный статус самой статьи Тынянова. В рецепции Тынянова, с одной стороны, принято разделять научное и художественное творчество опоязовца5, с другой – прослеживается тенденция к прямой или непосредственной дихотомизации литературоведческой и литературно-критической мысли Тынянова, причем как в российском, так и в западном формализмоведении. Так, внутренним противоречиям между «оценочными» (вкусовыми) суждениями Тынянова и «научными» положениями его концепций посвящена отдельная статья Мариэтты Чудаковой, в которой уже на уровне заголовка – «Утопия Тынянова-критика» – разделительно маркируется жанровая специфика рассматриваемых тыняновских работ и дается их характеристика («утопичность»), косвенно отделяющая их от «научных» трудов6. И даже такой исследователь формализма, как Оге Ханзен-Лёве, ученый, вышедший из совершенно иной историко-научной традиции, обходит вниманием вклад «Промежутка» в парадигму формалистских вопрошаний середины 1920‐х годов. «Научный» Тынянов фаворизируется, «Промежуток» (как и само понятие промежутка) появляется в фундаментальном фолианте венского ученого всего один раз, на одной странице, положения тыняновской статьи передаются четко, но кратко, по крайней мере эта краткость диспропорциональна проблематизациям других концептов Тынянова7.
Такой «просмотр», по-видимому, связан с привычной и инертной пропиской «Промежутка» в разделе «критических» работ как заведомо отличающихся, жанрово и концептуально, от «научных» статей и книг Тынянова. Примечательно, что Ханзен-Лёве полагает, что сам Тынянов четко разделял собственные литературно-критические и научно-литературные работы, маркером чего является применение псевдонима8. Замечание Ханзен-Лёве правомерно лишь частично – да, Тынянов многие свои фельетонно-критические статьи публиковал под псевдонимом Ван-Везен, но «Промежуток» был подписан настоящим именем. Так называемый Тынянов-критик – не «скрываемая» или игровая маска-ипостась, не alter ego Тынянова-ученого, а его неотъемлемая часть. Релятивация этой интегральности неоправданно каталогизирует и упрощает динамическое единство, жанрово-концептуальную тесноту тыняновской мысли.
Для косвенной поляризации Тынянова-критика и Тынянова-ученого – разумеется, в пользу второго, – знаменательно и сетующее замечание Омри Ронена о том, что Кирилл Тарановский9 вывел свой подтекстуальный метод из мандельштамовских страниц «Промежутка», а не из «принципиально более важных для русской теории межтекстуальности» тыняновских статей о Гейне и Тютчеве или о пародии10. Негласное противопоставление научных и критических работ Тынянова, прослеживаемое в замечаниях комментаторов и интерпретаторов, представляется не совсем обоснованным и умаляющим существенно важные методологические и эпистемологические особенности эксперимента, проведенного Тыняновым в «Промежутке». Последующие размышления о «Промежутке» призваны частично компенсировать эти издержки опоязоведения.
«Промежуток» написан в 1924 году, в одном из самых плодотворных годов Тынянова: тогда публикуется «Литературный факт»11, где впервые зондируется концепт литературной эволюции, который чуть позже станет центральным предметом вопрошания в одноименной статье12; анализу современной прозы посвящается статья «Литературное сегодня»13, выходит монография «Проблема стихотворного языка»14, тематизирующая особенности смыслообразования в стиховой речи, готовится литературный дебют исследователя – роман «Кюхля»15, в котором историко-литературное чутье Тынянова впервые артикулируется в новом беллетристическом пространстве. «Промежуток» находится в эпицентре этого многожанрового конгломерата16.
«Любой современник укажет вам пальцем, что такое литературный факт» – так будет сказано в статье «Литературный факт», во многом смежной проблематике «Промежутка»17. В качестве теоретика и историка литературы XIX века Тынянов программно апеллировал к критическим свидетельствам современников18, регистрирующим, по мнению исследователя, малейшие эволюционные сдвиги и оползни систем и парадигм19. Теперь, в «Промежутке» Тынянов сам перенимает и примеряет на себя роль непосредственного наблюдателя за текущим литературным процессом и формулирует основные признаки и принципы «промежуточного» периода русской поэзии. Позиция критического соучастника позволяет ему сменить ретроспективную и проспективную историко-литературную оптику (с точки зрения литературной эволюции) на сукцессивный фокус критика-современника. По ходу статьи Тынянов то и дело срывается в аналогии с литературными ситуациями XVIII и XIX веков: в разговор о современности вмешиваются отсылки к функции карамзинистской камерности, к пушкинскому рывку от «Руслана и Людмилы» к «Борису Годунову», к полемике Вяземского с Жуковским об эксплуатации темы и др.20
При этом Тынянов старается маркировать и демонтировать рецидивы своего сравнительного историзма: «не хочется к живым людям прицеплять исторические ярлыки»21. Тынянов осекает себя и кается: сравнение Маяковского с Державиным и Хлебникова с Ломоносовым – «мой грех, но это дурная привычка вызвана тем, что трудно предсказывать, а осмотреться нужно»22. Тынянов перманентно ловит себя на автоматизме аналогий, которые сами по себе могут быть результативны, но оказываются плохо применимы к «промежутку», ставящему под вопрос саму продуктивность сравнения. Искушению предсказания противостоит желание «осмотреться», воля к ориентации на конкретной местности, здесь и сейчас. Но этот «осмотр» означает и пересмотр, обстоятельную проверку, контроль и самоконтроль. «Промежуток» – радикальная методологическая ревизия и разведка.
Сама метафора промежутка как внутреннего (временнóго или пространственного) интервала, из которого и о котором пишет критик, оказывается поэтологической категорией, при помощи которой может быть проведен синтагматический анализ текущих литературных процессов. Если в «Проблеме стихотворного языка» Тынянов рассматривает стиховую речь как сукцессивное динамическое единство, то аналогично этому в «Промежутке» промежуточное письмо разбирается как динамическое образование. Тынянов читает текущий литературный процесс как текст. Наблюдения, с одной стороны, над природой поэтического языка и, с другой, над промежуточной подвижностью актуального литературного процесса взаимно дополняются и накладываются друг на друга.
По ходу статьи Тынянов неоднократно отмечает обобщающие искажения «оптических законов истории», которые не позволяют зафиксировать напряженную внутреннюю борьбу и первопроходческое движение и брожение в литературном «промежутке», который кажется «тупиком»23. Причина, по Тынянову, в том, что из историко-литературного «далека» зрение останавливается прежде всего на готовых и впоследствии канонизированных вещах. В «промежутках» мотор инерции больше не работает, устоявшиеся приемы и системы уже более не эффективны, а новые еще не стали главенствующими24. По отношению к «промежутку» из историко-литературной перспективы создается в лучшем случае превратная картина стагнации, тогда как «промежуток» – не столько статус, сколько модус, в котором происходят ревизия инертности и поиск потенциальных литературных фактов, время (в маске безвременья) активной работы над еще не цельной, но стремящейся стать «готовой» «вещью», предметом и двигателем будущей канонизации.
Статья Тынянова – констатация и перформатив, «Промежуток» не только документирует одноименное явление, но и создает его самим заявлением, провозглашает феноменом современной поэзии и делает литературоведческим фактом. Промежуток, незаметный из исторической перспективы, виден только изнутри. В этом смысле статья Тынянова представляет собой практическую попытку имманентно-инсайдерского взгляда на литературу, корректирующего погрешности ретроспективного перечтения. Если «Промежуток» и является критической и полемической статьей, то не в последнюю очередь по отношению к самой себе, к издержкам собственных историко-литературных моделей реконструкции. Не случайно уже в первом предложении статьи Тынянов проговаривает особенную сложность описания «промежутка»: «Писать о стихах теперь почти так же трудно, как писать стихи»25. Это сопоставление и сопряжение поэзии и метарефлексии, письма и критики предполагает включение собственного текста Тынянова в характеристику промежуточности. Само слово «промежуток» несет в себе не дихотомию «науки» и «критики», а семантику нахождения между дисциплинарно-дискурсивными межами, промежуток – лиминальное явление и самосознание, маркирующее эти границы, но вместе с тем и критикующее их нормативность. Статья «Промежуток», констатирующая идентификационный кризис поэзии и отсутствие адекватного (мета)языка, – пример, симптом и видообразующий признак промежутка26.
Не случайно Юрий Лотман, отталкиваясь от тыняновской метафорики, отмечает «промежуточное положение» русской культуры как области «динамичности, нестабильности и постоянной внутренней противоречивости»; методологическая сложность для исследователя состоит в том, что он тоже находится в «позиции» промежутка – постоянной реставрации того, «что уже не и еще не является моделью»27. «То, что перестает быть» находится «в столкновении с тем, что начинает быть», при этом хаотическое «динамическое начало» промежутка «исключительно трудно поддается анализу» именно в силу своей переходности и неоформленности28. Для изучения подобного феномена легче применим эмпирический подход, нежели теоретический, хотя именно «теоретическое исследование» здесь является «исключительно важным»29. Для интуиции Лотмана показательно, как тартуский ученый, не обращаясь напрямую к тексту «Промежутка», улавливает проблемный теоретико-методологический потенциал тыняновского концепта контингенции и формулирует литературно- и культурно-семиотическую модельность промежуточного «уже не и еще не». Для инспирирующей силы тыняновского понятия промежутка знаменательно, что именно к нему Лотман вновь обратится уже в рамках реконструкции и ревизии своих семиотических парадигм в работе «Культура и взрыв». Там «промежуток» становится дифференцирующим обозначением периода «между моментом взрыва и возникающим на его основании новым этапом постепенного развития»30. К проблематике взаимодействия между фигурами промежутка и взрыва я еще вернусь в главе «о консервации взрыва» в берлинской поэтике Ходасевича; здесь для дальнейшей аргументации важно, что само тыняновское понятие промежутка, подхваченное Лотманом, содержит «взрывной» метарефлексивный потенциал31.
Концепт промежутка настаивает на зыбкости, относительности и нечеткости объекта исследования и оптики его проблематизации. Так, лишь опосредованно можно понять, какой период в своей статье Тынянов очерчивает как время наблюдаемого (изнутри) «промежутка»: «Три года назад проза решительно приказала поэзии очистить помещение»32, то есть начало промежутка датируется примерно 1921 годом, но при этом в качестве примеров промежуточного письма Тынянов цитирует и тексты, написанные в конце 1910‐х годов33. Нижняя граница «промежутка» – условная, Тынянов отказывается от четкой датировки в том числе и потому, что в этом случае в нем опять заговорил бы «историк литературы», а именно демонтаж историко-литературной хватки и представляет собой одну из сверхзадач статьи.
Зыбкой кажется также логика и композиция размышлений Тынянова в «Промежутке». Выдвинутые им положения и предположения, рассеянные по всему тексту статьи, не сведены в единую структуру аргументации. Конечно, протокольные скачки мысли характерны и для других работ Тынянова, но в «Промежутке» они дополнительно имманентно мотивированы той рефлективной неустойчивостью, которую задает специфическая динамическая нестабильность самого промежутка – предмета вопрошания и одновременно ситуации вопрошающего. Промежуточное письмо и, соответственно, метаписьмо по определению лишено уютной константности. Точки опоры промежуточной (мета)поэтики – скорее тентативные и вариативные ориентиры. Поэтому не так-то просто суммировать общие и частные, относящиеся к конкретным поэтам и поэтикам, наблюдения Тынянова и вывести основные критерии и своеобразные черты промежутка.
Ключевым становится определение промежутка как времени, когда «перестает действовать инерция»34. Если в другие периоды «инерция» является движущей силой канонизации, то в промежутке она утрачивает свое эволюционное предназначение и значение. Причиной и следствием, диагнозом и результатом «инерции» оказывается негативно ощущаемая автоматизация поэтической речи, тавтологическая эксплуатация готовых, канонизированных приемов и парадигм. В то же самое время кризис предполагает вызов, поиск и выработку «нового стиха», который позволит выйти из промежутка в следующую, еще не изведанную фазу продуктивной инерции: «В конечном счете, каждый новатор трудится для инерции, каждая революция производится для канона»35. Завет и императив новизны и обновления пронизывают самосознание промежутка. Слово «новый» и его дериваты употребляются в статье едва ли не полсотни раз и чаще всего являются исчерпывающей (хвалебной) характеристикой того или иного текста или приема. При этом проблематичным предстает уже само пространное определение «нового стиха»: «новизна взаимодействия всех сторон стиха, которая рождает новый стиховой смысл»36. Эта дефиниторная растерянность и рассеянность Тынянова связана с предпосылками и условиями «промежутка» – критик-современник, еще не знающий, что именно окажется решающей новизной, вынужден гадать, интуитивно подсказывать и предсказывать. Единственное, что Тынянов заявляет довольно уверенно, – это право современника «увидеть свой стих»: промежуток закончится тогда, когда «новый стих» будет канонизирован и станет «своей», «готовой вещью» эпохи37.
Признаки новизны Тынянов не артикулирует, но зато маркирует те потенциальные поля и уровни текста, в которых эта еще неизвестная новизна может прижиться. Реорганизация всех сторон стиха, по Тынянову, включает в себя «новизну зрения», «эмоции», «интонации», «темы», «смыслового строя» и «жанра»38. При этом Тынянов не приводит в пример ни одного поэта, который бы решал и решил все предложенные задачи сразу. Те или иные признаки искомой новизны он регистрирует экземплярно у ряда авторов, при этом с переменным успехом стараясь воздерживаться от оценочных суждений. Новый стих промежутка не обязательно должен быть «удачей», видимой сразу, скорее даже наоборот: «в период промежутка звонкая монета чаще всего оказывается фальшивкой»39. На требуемую новизну не распространяются привычные вкусовые мерила литературно-критической оценки:
В период промежутка нам ценны вовсе не «удачи» и не «готовые вещи». Мы не знаем, что нам делать с хорошими вещами, как дети не знают, что им делать со слишком хорошими игрушками. Нам нужен выход. «Вещи» же могут быть «неудачны», важно, что они приближают возможность «удач»40.
Промежуток, будучи временем прощупывания провиденциального потенциала, не знает и не ищет готовых решений. В этом смысле и сама статья Тынянова, самоостраняющая инерцию историко-литературной перспективы, представляет собой попытку самообновления, смежную поэтическим исканиям эпохи. В концептуализациях промежутка обнаруживает себя общая тыняновская установка на эпистемологическую ценность процессуальности и динамичности: выход из «промежутка» – это не только и не столько отдельное конкретное решение, сколько сам процесс поиска, момент внутренней борьбы. Причем этот поиск, который важнее находки, может происходить как в пространстве критики, так и в самих, по определению метапоэтичных, произведениях промежутка: «Сам стих стал любимой темой поэтов»41. Метапоэтичность стиха выступает одним из приемов деавтоматизации инертного навыка. Состояние «промежутка» требует от поэта (теоретической) «сознательности»42, те или иные прикладные реализации которой Тынянов одобрительно и сочувственно фиксирует.
В статье того же года «Журнал, критик, читатель и писатель»43 Тынянов критикует отсутствие критики, соответствующей запросам эпохи, и предлагает два «выхода» из ситуации: с одной стороны, «выход – ученая критика, критика, вооруженная литературной наукой» – и в этом смысле «Промежуток» как раз представляет собой такую попытку; с другой стороны, «выход в самой критике», критика «должна осознать себя литературным жанром»44. В конце «Промежутка» Тынянов вновь обозначает «цель», насущный позыв, призыв и вызов, внутренний импульс промежутка: «Нам нужен выход». В этой формуле знаменательны не только объединяющее поэтов, критиков и читателей «мы» современности, но и сама метафорика выхода. Она риторически и композиционно закольцовывает статью, которая начиналась с установки писать не о стихах, а о «поэтах, которые идут через промежуток»45. Кинетические лексемы – глаголы и отглагольные дериваты движения – играют ключевую роль в мысли Тынянова: промежуток представляет собой не только период и время, но и пространство, в котором, по которому и из которого движутся поэты. И если в модели литературной эволюции направление и движение внутри системы Тынянов относительно уверенно определяет и наделяет диалектикой центробежных и центростремительных линий и траекторий, динамическим взаимодействием центра и периферии, то в случае промежутка внутренние механизмы движения еще не найдены, ориентиры еще не намечены, и продуктивность тех или иных смещений и перемещений критику приходится намечать на ощупь, смело, но осторожно, боясь и не боясь совершить провидческие ошибки.
В таком подвисшем положении, в ситуации принципиальной терминологической нестабильности и промежуточной необеспеченности концептуальных инициатив метафорические издержки и двусмысленности понятийных предложений оказываются важнее готовых решений. Поэтому неудивительно, что в своей статье Тынянов использует одну и ту же кинетическую образность для определения разнородных и даже противоположных явлений. Так, одно из любимых слов-концептов «Промежутка», смежное «выходу», – «отход»46, которым Тынянов двунаправленно характеризует тенденции и стратегии само-остранения – со стороны не только поэтов промежутка, но и его имманентного критика-наблюдателя. Тынянов сам отступает от им же сформулированных принципов промежутка, «отходит» в историко-литературные модели и проекции. Эти «отходы» своей частотой, количественно и качественно, становятся неотъемлемой составляющей, то и дело обнажаемым приемом автодеконструкции «Промежутка».
«Отход» – мультифункциональная модель. В случае Пушкина, к которому постоянно возвращается мысль «Промежутка», Тынянов с литературно-исторической точки зрения обозначает словом «отход» тематическое и жанровое смещение поэтики, пушкинские «отходы от старых тем и захват новых»; Пушкин «отходил на историю, прозу, журнал»47. Здесь смещающий «отход» является (позитивно коннотированным) революционно-эволюционным скачком48. В случае же Маяковского «отход», концептуализация которого разворачивается в метафорике военного дела, напротив, приобретает семантику отступления, бегства и/или возвращения на знакомые позиции:
<…> почувствовав бессилие, [Маяковский] выходит на старую испытанную улицу, неразрывно связанную с ранним футуризмом. Его рекламы для Моссельпрома <…> это отход – за подкреплением. Когда канон начинает угнетать поэта, поэт бежит со своим мастерством в быт <…>. Оплодотворит ли Маяковского хладнокровный Моссельпром, как когда-то оплодотворил его пылкий плакат Роста?49
В тыняновской оценке Маяковского отход-выход предстает как вынужденная мера, не стратегическое, а инстинктивно тактическое и во многом инертное решение-движение, прогнозировать эффективность которого критик не берется. «Отход» Маяковского – рецидив, возврат, при котором еще неясно, содержит ли он в себе потенциал обновления. Разговор о Маяковском заканчивается открытым вопросом о плодотворности его отчаянного отступления. При всей инвективности критических суждений Тынянова в «Промежутке», статья внутренне живет фигурой открытого вопроса, и это сочетание оценочности критики и нериторического вопрошания, твердости и сомнения сообщает тексту Тынянова дополнительный драматизм, работающий на семантику нестабильности самого предмета рефлексии – промежутка.
Этот разговор о тыняновских терминологических амплитудах «отхода» связан с тем, что именно с еще одного «отхода» Тынянов и начинает свое беглое обсуждение Ходасевича. Причем в данном случае военная метафорика «отхода» поддерживается уже на уровне эпиграфа к подглавке: «Au dessus de la mêlée» – «Над схваткой». Ходасевич находится над «промежуточной» борьбой, таков метафорический посыл тыняновского эпиграфа, предваряющего рассуждения о самопозиционировании Ходасевича:
Еще отход. / Можно постараться отойти и стать в стороне. Положение это в достаточной степени величаво и соблазнительно. / Как Есенин совершает отход на пласт читательский, так роль Ходасевича – в отходе на пласт литературной культуры. / Но в результате и этот отход неожиданно оказывается отходом на читательское представление о стиховой культуре50.
«Отход» здесь синонимичен отстранению («отойти и стать в стороне»). При этом из перспективы динамического промежутка подозрительным кажется не столько само движение дистанцирующегося отхода, сколько следующее за ним «стояние в стороне» – поза и пассивная стагнация, которая в шкале ценностей Тынянова, убежденного «динамиста», не может находиться на хорошем счету. Эта пассивность синтаксически подчеркивается тем, что Ходасевич у Тынянова никогда не является субъектом предложения, за исключением замечания (о котором речь впереди), что у Ходасевича есть стихи, «к которым он сам, видимо, не прислушивается»51, но даже в этот – единственный – раз, когда «Ходасевич» ставится в позицию подлежащего, сказуемое семантически обозначает не активное действие или волевое движение, а, напротив, отрицание действия. Пассивом субъектности и негативной предикативностью Тынянов косвенно постулирует статику поэтики Ходасевича, неадекватную кинетической грамматике промежутка.
Тынянов с самого начала не скрывает своей интонационной предвзятости. В характеристике Ходасевича Тынянов не только аналитичен («положение» Ходасевича «соблазнительно»), но и ироничен («в достаточной степени величаво»). Величавая гордыня надменного нейтралитета плохо сообразуется с (после)революционным требованием однозначного выбора. При этом только самому Ходасевичу может показаться, что он выпал и самоисключился из «промежутка». Иллюзорная сценичная позиция дистанцированности («в стороне») – одно из проявлений промежуточного самосознания, «отход» Ходасевича смежен «отходам» других поэтов. Недаром Есенин, «отход» которого сопоставляется с «отходом» Ходасевича, предстает у Тынянова «характернейшим поэтом промежутка»52.
«Отходы» вариативны, и для критики промежутка становятся важны не только их типологические сходства, но и индивидуальные нюансы различий. Промежуточное положение Есенина, с которым Тынянов соотносит Ходасевича, диагностируется как «отход на читательский пласт». В ситуации кризиса поэт (Есенин) начинает апеллировать к воображаемому и программируемому читателю, прямо и опосредованно вводить его в текст, тем самым меняя интонационный строй. При этом расчет на читателя – эта довольно традиционная «„мотивировка“ для выхода из тупиков» – вполне может оказаться действенной в периоды кризиса, как, например, в случае Некрасова53. Однако апеллятивно-диалогическое обращение к читателю, само по себе вполне благотворное, подразумевает также – в случае Есенина – опасную экспрессивность, которая начинает несоразмерно доминировать и утверждать себя за счет более тонкой и сложной работы над фактурой стиха. Подхваченная Есениным, некогда удачная и сильная эмоция, формирующая ведущую личную интонацию его лирики, приобщает читателя к тексту, причем часто в виде прямого, неприкрытого обращения-апострофы. Тынянову трудно скрыть свое раздражение банальностью и фамильярностью этой спекулятивной экспрессивности, зацикленной на возбуждении читательской эмпатии54.
Проблема в том, что эта апострофная эмоция перерастает у Есенина во «внесловесный литературный факт» – литературную (стиховую) личность, и стихи превращаются в приватные поэтические послания к читателю от литературной личности55. Перманентная спекуляция на плоской эмоциональной доверительности и «почти назойливой непосредственности» приводит к тому, что литературная личность «выпадает из стихов», в результате чего стих обедняется56. Есенинская стиховая эмоция работает на одном приеме – прямом или скрытом, выразительном обращении к читателю через «внесловесный литературный факт». Без этого личного обращения стихи Есенина оказываются «стихами вообще» и «перестают быть стихами в частности»57. Вердикт Тынянова суров: если разговор о Есенине Тынянов начинает с того, что тот проверяет собственный голос «на резонансе, на эхо»58, то в конце есенинского пассажа Тынянов фиксирует, что без литературной личности есенинская интонация «лжет», в ней «нет „обращения“ ни к кому, а есть застывшая стиховая интонация вообще», «резонанс обманул Есенина», его стихи – «стихи для легкого чтения, но они в большой мере перестают быть стихами»59. Вновь «застывшесть», «готовость» оказывается смертным грехом промежутка.
Оба «отхода» – Есенина и Ходасевича – сначала сопоставляются, а потом и вовсе приравниваются. Ходасевичский «отход на пласт литературной культуры», по Тынянову, тоже предполагает грубую работу с образом аффилированного читателя, только в случае Ходасевича речь идет об удовлетворении не эмпатических, а литературно-культурных ожиданий реципиента. Ходасевич потакает традиционным, почерпнутым из трафаретного опыта чтения классики читательским предвкушениям и ожиданиям того, как должны выглядеть стихи, «читательскому представлению о стиховой культуре»60. Стиховая культура, по Тынянову, предстает набором «готовых вещей», герметичных и статичных, застывших и сконденсированных тотальностей («сгустков»), хотя в свое время природа их была глубоко динамична:
У нас одна из величайших стиховых культур; она была движением, но по оптическим законам истории она оборачивается к нам прежде всего своими вещами. Вокруг стихового слова в пушкинскую эпоху шла такая же борьба, что и в наши дни; и стих этой эпохи был сильным рычагом для нее. На нас этот стих падает как сгусток, как готовая вещь, и нужна работа археологов, чтобы в сгустке обнаружить когда-то бывшее движение. <…> Самый простой подход – это подход к вещи. Она замкнута в себе и может служить превосходной рамкой (если вырезать середину). / В стих, «завещанный веками», плохо укладываются сегодняшние смыслы61.
В несколько «шкловской» формульной стилистике Тынянов констатирует расхожий («самый простой») и практичный «подход к вещи» – к канонизированному стиху XIX века как к замкнутому единству. Согласно косвенному упреку Тынянова, Ходасевич игнорирует или упускает из виду внутреннюю динамику этого стиха (перефразируя Тынянова, «вырезает середину») и берет для своей поэзии только внешнюю, стабильную оболочку («рамку»), столь любимую и узнаваемую читателем. Подобно тому как Есенин заимствует из романтизма и символизма готовую стиховую личность и предельно схематизирует и банализирует ее, подгоняя под нее стиховую эмоцию, так и Ходасевич перенимает из XIX века готовые «стиховые формулы» и «сгустки», пытаясь в эту статическую рамку поместить свой стих.
Само появление фигуры «рамки» как формы из уст формалиста Тынянова звучит негласным приговором: Ходасевич, не зная или игнорируя постулаты формализма, мыслит художественный текст дуализмом формы и содержания. Эта скрытая инвектива Тынянова отчасти проявляется в колком замечании, что «в стих, „завещанный веками“, плохо укладываются сегодняшние смыслы»62. Ироничность этого пассажа состоит, с одной стороны, в том, что Тынянов здесь опять прибегает к перефразированной дихотомии формы (стиха, в который можно что-то уложить) и содержания («сегодняшние смыслы»), – и эту поляризацию он пародически вменяет Ходасевичу. С другой стороны, Тынянов артикулирует дименсиональное несоответствие «рамки» и укладываемых в нее смыслов, обращаясь к интертексту из самого Ходасевича. Тыняновская фраза «стих, „завещанный веками“» отсылает к формуле «язык, завещанный веками» из стихотворения «Не матерью, но тульскою крестьянкой…»63. Явными и скрытыми цитатами из Ходасевича Тынянов обнажает штативную формульную идиоматичность его поэтики и, соответственно, поэтологии64. При этом базовой проблемой является даже не сама классическая «рамка», а то, что она мыслится Ходасевичем как статическая, как «готовая вещь» без динамического ядра, как окостеневший и окаменевший, монументализированный и канонизированный сгусток.
Тыняновское описание Ходасевича корреспондирует со многими положениями другой ключевой работы 1924 года – с «Проблемой стихотворного языка». В ней Тынянов уже на первых страницах не без удовольствия констатирует, что знаменитая аналогия «форма – содержание = стакан – вино» изжита65. В этой аналогии, с демонтажа которой, по сути, начался формализм, дефектна не пространственность сама по себе, а то, что «в понятие формы неизменно подсовывается <…> статический признак, тесно связанный с пространственностью (вместо того, чтобы и пространственные формы осознать как динамические sui generis)»66. Осознание и ощущение формы как непрерывной динамики («протекания», «изменения») и есть та самая «борьба»67, та самая схватка («mêlée»)68, в которой Ходасевич не участвует. Вместо этого он делает ставку на готовую «традицию», пусть и авторитетную, но – чужую.
Канонизированные чужие вещи предстают готовыми, и «нужна работа археологов, чтобы в сгустке обнаружить когда-то бывшее движение»69. Фигура археолога – литературоведа, историка литературы – авторефлексивна. Именно это самосопоставление с археологией, высказанное в «Промежутке» в пассаже о Ходасевиче, Тынянов подхватывает и развивает в «Проблеме стихотворного языка». Там понятие «динамической археологии» используется для обозначения истории литературы как науки, перед которой стоит задача «обнажения формы»70. «Археология» – это не только щепетильное очищение наносных слоев археологической кисточкой, для того чтобы увидеть «форму» найденной вещи (обнажение формы), но и исследование динамического «характер[а] литературного произведения и его факторов»71. Эта понятийная перекличка между «Промежутком» и «Проблемой стихотворного языка» лишний раз иллюстрирует гетерогенную цельность тыняновской дикции этого периода, так называемые «научные» и «критические» работы резонируют, развивая и корректируя друг друга. Однако с моей стороны было бы опрометчиво придавать этим метафорическим понятиям терминологическую стабильность. Понятия Тынянова – не нормативные, а промежуточные точки опоры, провизорные протезы72.
Формалистская мысль вообще и тыняновская в частности сильны не только своим новым взглядом на литературу, но и не в последнюю очередь методологическим пониманием «промежуточности», динамической и продуктивной шаткости понятийного аппарата. Так, само обращение к чужим авторитетам или к стертым факторам, которое в «Промежутке» ставится Ходасевичу в укор, в «теоретических работах» Тынянова, как правило, оценивается позитивно. При динамическом взаимодействии с элементами другого ряда такое приобщение может работать как освежение конструктивного принципа73. Тынянов-ученый признает за традиционалистским классицизмом возможность быть по своему конструктивным, но Тынянов-критик сопровождает любой пассивный архаизм и пассеизм явной или скрытой отрицательной характеристикой. Даже такое тыняновское слово, как «заимствование», нейтральное и продуктивное в теоретико-исторических работах автора, приобретает в «Промежутке» скептический ореол. «Почти заимствованной»74 литературной личности Есенина Тынянов прямо противопоставляет личность Маяковского – «личность не стершегося поэта», «поэта с адресом»75.
При этом если заимствованная литературная личность Есенина сопоставляется Тыняновым со стиховой личностью Маяковского, то ходасевичский отход на пласт литературной культуры сопрягается с ахматовским попаданием «в плен к собственной стиховой культуре»76. И случай Ахматовой, и случай Маяковского также таят в себе опасность автоматизации, о чем Тынянов высказывается недвусмысленно, но скорее в модусе дружеского предостережения. Ретроспективно описывая динамическую компоненту былой работы этих двух поэтов над собственными канонами, Тынянов делает им существенную скидку. Маяковский находится на особом положении, его главная проблема – его же собственный устоявшийся и застоявшийся ореол, инерцию которого поэт призван демонтировать: «Положение у Маяковского особое. Он не может успокоиться на своем каноне, который уже облюбовали эклектики и эпигоны»77. Механистичность ахматовской темы тоже представлена как врéменная проблема: «В плену у собственных тем сейчас Ахматова»78. Критика Маяковского и Ахматовой – в большей мере превентивна, Тынянов косвенно проговаривает временность их стагнации, оставляя за обоими поэтами возможность плодотворно применить приобретенный опыт динамического самообновления в будущем. Есенин и Ходасевич таких бонусов лишены, дефициты их поэтики и стоящей за ней поэтологии предстают не временными изъянами, а фундаментальными дефектами.
В «Промежутке», как уже было прочерчено выше, Тынянов не только практически реализует актуальный запрос создания новой критики, но и пытается в данном, во всех смыслах этого слова, критическом дискурсивно-жанровом поле деформировать и трансформировать собственную «научную» дикцию, преодолеть ученую инерцию дефиниторного эссенциализма и остранить автоматизированную ориентировку на констатацию и объяснение готовых фактов. Статья «Промежуток» – это перезагрузка «системы» самого Тынянова, и терминологическое косноязычие этого отхода – временного выхода и выпада – оказывается во многом ценнее стабильной и самоуверенной речи «научных» статей формалиста. При этом экспериментально-вкусовая установка Тынянова ориентирована не на оценочную поляризацию «хорошего» и «плохого», а на оппозицию «старое» vs. «новое». По Тынянову, «стих стареет, как люди, – старость в том, что исчезают оттенки, исчезает сложность, он сглаживается – вместо задачи дается сразу ответ»79. В этом пассаже имплицитно предлагается определение промежутка как времени не «готовых» ответов, а динамичного вопрошания, поиска и сомнения. Маркером «критики» становится продуктивная предвзятость, на которую современник заявляет свои права:
Смоленский рынок в двухстопных ямбах Пушкина и Баратынского и в их манере – это, конечно, наша вещь, вещь нашей эпохи, но как стиховая вещь – она нам не принадлежит. / Это не значит, что у Ходасевича нет «хороших» и даже «прекрасных» стихов. Они есть, и возможно, что через 20 лет критик скажет о том, что мы Ходасевича недооценили. «Недооценки» современников всегда сомнительный пункт. Их «слепота» совершенно сознательна. (Это относится даже к таким недооценкам, как недооценка Тютчева в XIX веке.) Мы сознательно недооцениваем Ходасевича, потому что хотим увидеть свой стих, мы имеем на это право. (Я говорю не о новом метре самом по себе. Метр может быть нов, а стих стар. Я говорю о той новизне взаимодействия всех сторон стиха, которая рождает новый стиховой смысл.)80
Современник обладает двойным правом – на сознательную недооценку и на «свой стих» – собственный и свойственный, присущий промежутку. Синонимом современности становится своевременность. Только «современник» – читатель, поэт и критик, сведенные воедино в собирательном, коллективистском, соборно-революционном «мы» – может показать («указать пальцем»), что является «нашей» вещью, а что – нет. Так, «не-нашей» вещью оказывается стихотворение Ходасевича «Смоленский рынок» (1916) из книги «Путем зерна», с его (для Тынянова очевидной) отсылкой к Баратынскому81.
Обычно Тынянов употребляет личные и притяжательные местоимения первого лица множественного числа («мы», «наше») не в значении дистанцированного и анонимного академического «мы», а диалогически, для коммуникации с читателем. Несколько иная картина в «Промежутке»: здесь прослеживается чрезвычайно высокая концентрация посессивной прономинальности, выполняющей не диалогическую функцию, а идентификаторно-ограничительную. В «Промежутке» с самого начала акцентируется собственный статус современника, авторитетная легитимация своего критического голоса. Неоднократно повторяются формула «наше время»82 и ее вариации – «наш век», «наши дни», «наша эпоха»83. Субъект статьи увеличивает авторитет своего высказывания за счет расширения «я» до «мы», и это «мы» – не только «мы» общества и сообщества, но и той силы, которая выталкивает тех, кто ей не принадлежит. Этот жест исключения – существенная часть идентичности «мы». Тынянов списывает, вычеркивает Ходасевича из промежутка и одновременно, исключая, навязывает ему положение одиночки (а именно одиночки характеризуют промежуток). Будучи представителем промежутка – хотя бы по факту включения в статью Тынянова, – Ходасевич объявляется поэтом промежутка, в котором промежуток не нуждается.
Аргументативные ходы тыняновской «недооценки» кажутся парадоксальными, требуя объяснений, уточнений и оговорок. Они – вызов, на который формализмоведение пытается дать ответ, ставя новые значимые вопросы. Так, Евгений Тоддес, сравнивая критическую оценку стихов Ходасевича в «Промежутке» Тынянова и статью Мандельштама «Буря и натиск» (1923), определяет тыняновскую перспективу как позицию «будущника», мотивированную императивом литературной эволюции: Тынянов «сознательно переход[ит] в критической статье границу между эволюционным и оценочными аспектами»84. Тоддес замечает, что именно недостаточный эволюционный потенциал стихов Ходасевича становится для Тынянова ключевым критерием «недооценки», но при этом несколько упускает, что, с одной стороны, само слово «недооценка» получает у Тынянова не оценочное, а понятийное значение, а с другой – что сам автор «Промежутка» прямо проговаривает сомнительность своей «недооценки», то есть, косвенно, вообще (свою) способность современника оценить такое явление, как Ходасевич. Право современника на недооценку еще не означает его правоту.
При чтении «Промежутка» бросается в глаза, насколько скупо Тынянов касается поэтики Ходасевича, которая выступает не только и не столько автономным феноменом, сколько типологизированным примером. Возникает подозрение, что поэтика и фигура Ходасевича в оценке Тынянова – это не отдельная проблема, не суверенный случай промежутка, а лишь иллюстрация, наглядный образец определенного типа литературного поведения. Хотя и здесь все не так просто: знаменательно, что в рецензии на альманах «Петроград» (1923)85 Тынянов упоминает Ходасевича в одном ряду с Федором Сологубом, Михаилом Кузминым и Всеволодом Рождественским, все эти поэты и их поэтики по-разному иллюстрируют негативно коннотированную перфекционистскую статику86. Показательно, что Тынянов дискредитирует не «классицизм» определенного литературного поколения, а «классицизм» вообще. Все четверо из черного списка классицизма программно принадлежат разным генерациям и разным школам: символист, старик Сологуб (р. 1863), кларист и вольный постсимволист Кузмин (р. 1872), опоздавший постсимволист Ходасевич (р. 1886) и гумиленок Рождественский (р. 1895). Не поколение и не школа являются фактором, а поэтическая константа. Только Ходасевич из этой четверки удостаивается чести быть обсужденным в «Промежутке». И здесь опять же возникает вопрос: взят ли Ходасевич экземплярно (для показа статической поэтики готовых вещей) или потому, что он все-таки отличается от других классицистов-совиновников? Или же Ходасевич включен в «Промежуток» как единственный автор из обозначенного ряда, который в этот момент находился вне России, и своим включением Тынянов расширяет географию русской поэзии 1920‐х годов и радиус своего обзора, параллельно блюдя завет репрезентативности?
В любом случае Тынянову в Ходасевиче интересна и другая прототипичность, проговоренная через закамуфлированное сравнение с Тютчевым. Для Тынянова и Ходасевич, и Тютчев – поэты-дилетанты. То, что колоссальный эволюционный потенциал дилетантизма не виден современникам, Тынянов впоследствии обозначит в статье «О литературной эволюции» опять-таки на примере Тютчева. Дилетантизм, по Тынянову, остается понятием оценочным, его историко-литературное значение высокомерно принижается с точки зрения старомодной науки. Дилетантизм, который современнику с его предубеждениями кажется тривиализацией, «разложением» литературы, на самом деле «преобразует литературную систему»87. Но увидеть и зафиксировать эволюционный потенциал дилетантизма возможно только постфактум, из диахронического завтра. Пока же, синхронически, Тынянов признает свою «сознательную слепоту современника» и переадресует потомкам возможность по достоинству оценить эволюционное значение Ходасевича. При этом «сознательная слепота» – очередной квазиоксюморон в веренице тыняновских отходов88.
В письме к Шкловскому от 25 мая 1924 года Тынянов, выворачивая аналогию Ходасевич – Тютчев наизнанку, замечает, что «Тютчев был для Пушкина Ходасевичем»89. В свете тютчевского субстрата в тыняновском моделировании Ходасевича напрашивается вопрос, не является ли эта параллелизация попыткой придать стихам Ходасевича статус «стихотворений, присланных из Германии» – так называлась подборка стихов Тютчева, опубликованная в пушкинском «Современнике»90. При этом перекличка «Современника» 1836 года с «Русским современником» за 1924 год («Промежуток» был опубликован в четвертом номере) придавала игре в историко-литературные аналогии еще больший азарт (первое название «Промежутка» было «Высокая игра»)91.
«Тютчевская» несовременность Ходасевича становится топосом, по крайней мере в устах Шкловского. Так, в третьем номере «Русского современника» выходят статья Шкловского «Синхронисты и современники» и рецензия Бориса Томашевского на книгу Ходасевича «Поэтическое хозяйство Пушкина»92. Соседство с Ходасевичем и другими авторами номера озадачило и смутило Шкловского. По его собственному свидетельству, в письме в редакцию он «выразил удивление тому, что оказался современником Тютчеву и Пруткову, не отрицая самого факта, но категорически отрицал свою одновременность с Абрамом Эфросом и Ходасевичем, утверждая, что это только хронологическая иллюзия»93. Шкловский гротескно форсирует тыняновскую оценку Ходасевича из «Промежутка». Современность Ходасевича – «хронологическая иллюзия» промежутка, интегральный курьез синхронии94.
Диссонансы синхронии и диахронии обнажают зазор между по определению ангажированной перспективой современности и эволюционной оптикой. По мнению Мариэтты Чудаковой, критические статьи Тынянова («Литературное сегодня» и «Промежуток») обозначили тогдашние представления формалистов о том, как «должна бы оцениваться эта [современная] литература <…> при допущении, что она <…> управляется законами литературной эволюции»95. Однако исследовательница отмечает, что формалисты (и в том числе Тынянов) в своих критических подходах (отходах) к современной литературе «абсолютизировали, излишне стабилизировали» и тем самым «сузили» возможности собственной концепции96. Литературная эволюция предполагает динамику и постоянное обновление за счет периферии, и, «будучи не только научной школой, но и литературной группой», формалисты в критике сделали ведущей ставку на собственные вкусы, с присущим им игнорированием консерватизма и тотальной установкой на обновление97. Чудакова упрекает формалистов в том, что они не разглядели набиравшую в эти годы обороты подмену «инерции изменения» – «инерцией подавления» и бессознательно, упиваясь собственной авторитетностью, начали работать на благо последней98. На примере критически-реалистического романа, который Тынянов отвергает как жанр устаревший, автоматизированный и не востребованный современностью, Чудакова – не без легкого, но чувствительного диссидентского укора – показывает, как опоязовская критика непроизвольно вторила и помогала репрессивно-дидактическому официозу искоренять из текущей литературы опасные и неугодные жанровые формации, придавая подспудно научную авторитетность официальной позиции99. Исследовательница упоминает тыняновское важное замечание о колоссальном эволюционном значении дилетантизма и эпигонства для литературы 1820–1830‐х годов в статье «О литературной эволюции»100, но тут же подчеркивает, что Тынянов никак не переносит эти воззрения на современность в своих критических статьях101.
Исследователи пытаются поймать Тынянова на слове, уличить его в противоречиях. Так, несогласованность между «честным художественным вкусом» Тынянова и «нормативной групповой историко-литературной доктриной» в «Промежутке» отмечает Омри Ронен102. Мичиганский исследователь исходит из несоответствия между пассажем о сознательной недооценке Ходасевича в «Промежутке» и статьей Тынянова «Георгий Маслов», характеризующей стилизацию под пушкинский стих позитивно, как «повторение и отблеск старого на новом фоне»103. Ронен суммирует, что Тынянов «противопоставлял и предпочитал стилизацию тому, что делал Ходасевич»104. Для вышеобозначенной дискуссии вокруг (недо-)оценки Ходасевича в «Промежутке» конфликтной точкой является добровольное признание Тынянова в сознательной слепоте. Симптоматично, что участвуют в этой дискуссии преимущественно исследователи формализма, для которых оценочные «искажения» тыняновской «научной» оптики являются по меньшей мере поводом для недоумения. Несогласованности в тыняновском тексте порой даже вызывают эмоциональные реакции со стороны исследователей. По-своему импульсивен, например, следующий выпад Омри Ронена: «Упрек Тынянова, „есть у Ходасевича стихи, к которым он сам, видимо, не прислушивается“, может быть в данном случае переадресован самому критику»105. Парадоксальным образом, тыняновское признание в слепоте оказалось заразительным и спровоцировало дальнейшие укоры в тыняновской слепоте со стороны исследователей.
Кроме того, критика тыняновских (недо)оценок нередко ведется с позиций, рассматривающих «Промежуток» как более или менее успешное практическое приложение к «Проблеме стихотворного языка» или «Литературной эволюции»106. В этих суждениях «Промежуток» непроизвольно маргинализируется и если не дискредитируется, то во многом лишается самостоятельной ценности. Тыняновское признание в предвзятости и недооценке искушает исследователей (и меня в том числе) быть предвзятыми в отношении к «Промежутку», и это лишний раз доказывает до сих пор актуальную – «современную» – полемичность тыняновской статьи. При этом мы говорим и спорим с Тыняновым из «будущего» – со знанием того, что потомки, как и предсказывал Тынянов, Ходасевича оценили сполна. Пристрастный, сознательно слепой Тынянов оказался на редкость прозорлив.
Тыняновская критика Ходасевича не ограничивается признанием «сознательной слепоты», отрицающей ценность Ходасевича, хотя, казалось бы, на этом можно было бы поставить точку. В последнем абзаце своего скупого «отхода» о Ходасевиче Тынянов конкретно обозначает отдельные удачные, на его взгляд, стихи поэта и сопровождает их кратким, но емким комментарием, который носит скрытый рекомендательный характер:
А между тем есть у Ходасевича стихи, к которым он сам, видимо, не прислушивается. Это его «Баллада» («Сижу, освещаемый сверху…») со зловещей угловатостью, с нарочитой неловкостью стиха; это стихотворная записка: «Перешагни, перескочи…» – почти розановская записка, с бормочущими домашними рифмами, неожиданно короткая – как бы внезапное вторжение записной книжки в классную комнату высокой лирики; обе выпадают из его канона. Обычный же голос Ходасевича, полный его голос – для нас не настоящий. Его стих нейтрализуется стиховой культурой XIX века. Читатель, который видит в этой культуре только сгустки, требует, чтобы поэт видел лучше его107.
Тынянов упоминает два стихотворения – «Баллада» и «Перешагни, перескочи…» – из сборника «Тяжелая лира»108. Из этой же книги стихов – упомянутая нами выше цитата-аллюзия к стихотворению «Не матерью, но тульскою крестьянкой…» (формула «завещанный веками»), а «Смоленский рынок» восходит к сборнику «Путем зерна»109. Таким образом, можно предположить, что к моменту написания статьи материалом Тынянова была в первую очередь «Тяжелая лира», а во-вторых, старые стихи поэта. Единственным стихотворением из будущей «Европейской ночи», которое Тынянов точно знал, является «С берлинской улицы…»: оно было опубликовано в альманахе «Петроград», на который он в 1923 году написал рецензию. Некоторые тексты будущей «Европейской ночи», опубликованные на момент написания статьи, были Тынянову теоретически доступны, но даже если и прочитаны, то в любом случае не учтены. Упрекать в этом Тынянова непродуктивно хотя бы потому, что Тынянов в своей статье присмотрелся к самой актуальной и законченной, цельной книге («Тяжелая лира»). Впрочем, уже точно зная как минимум отдельные тексты «Европейской ночи» и заметив произошедшие изменения в поэтике Ходасевича (о чем речь далее), он не изменил свой пассаж о Ходасевиче, переиздавая «Промежуток» в книге «Архаисты и новаторы» (1929)110. Это еще раз позволяет предположить, что Ходасевич является для Тынянова не только и не столько «случаем», сколько поводом для демонстраций своих концептов.
Процитированную выше хвалебную часть заметки Тынянов начинает с риторического лукавства – перекодировки и переадресовки своей «слепоты» – Ходасевичу. Он полуупрекает Ходасевича в глуховатости («не прислушивается») и – косвенно – в «недооценке» Ходасевичем своих собственных стихов, на которые следовало бы обратить внимание. И если тыняновская слепота современника эволюционно продуктивна, то слепота Ходасевича – негативная, тупиковая, причем это слепота не только писателя, но и читателя. Как читатель Ходасевич видит в стиховой культуре XIX века только готовые шаблоны канона и, соответственно, и как поэт работает с неподвижным каноном, хотя требуется, «чтобы поэт видел лучше»: лучше читателя. Поэтому Тынянов ценит не те тексты Ходасевича, в которых он репродуцирует свои чопорные читательские и поэтические представления о классичности, а те, в которых он от них отступает, делает шаг назад в свою поэтическую лабораторию. Выделенные Тыняновым стихотворения «Баллада» и «Перешагни, перескочи…» документируют следы автопоэтологической ревизии, ценной в промежутке. В них тематизируется и реализуется неготовость, несделанность стиховой еще-не-вещи. В этих стихотворениях Ходасевич делится опытом автодемонтажа, готовым вещам предпочитая по-розановски беглые, черновые наброски, домашние, интимные, дневниковые отрывки из записной книжки поэта, снимки-свидетельства (не) рождающегося, (не) получающегося, еще не оформленного текста111.
Борьба с собственным каноном как одна из базовых характеристик промежутка – вот что делает поэта причастным современности, и Тынянов постоянно напоминает об этом на протяжении всей статьи. Так, Маяковский получает особый статус в промежутке потому, что «не может успокоиться на своем каноне»112. Поэтам, попавшим в плен своей темы, Тынянов приводит «веселый пример Гейне», «вырвавшегося на свободу из канона собственных тем»113. Так и некоторые редкие тексты Ходасевича «выпадают из его канона». Выпад – это искомое смещение. В самом слове «выпад» присутствует схожая и смежная «отходу» и «выходу» кинетическая полисемантика, и не случайно это метафорическое понятие, примененное к Ходасевичу, становится одним из ведущих в статье «Литературный факт», где оно появляется в контексте разговора о критике. Критика пушкинской эпохи оценила легкость «Руслана и Людмилы» «как выпад из системы, как ошибку, и опять это было смещением системы»114. С одной стороны, «выпад» – выпадение из системы, с другой – наступательный прием, эскападная инвектива, провокация самого (авто)смещения – вот в чем таится потенциал современности и своевременности – Пушкина, Маяковского или Ходасевича115.
Выделяя потенциал Ходасевича, Тынянов остается верен намеченному выше сопоставлению Ходасевича и Тютчева, обоих объединяет дилетантизм и перефункционализация фрагмента. Незадолго до «Промежутка» в статье «Вопрос о Тютчеве» (1923) Тынянов разработал теорию фрагмента (отрывка) как легализованного Тютчевым особого поэтического жанра – продукта «разложения монументальных форм XVIII века»116. Упоминание об «отрывочности Тютчева» как о результате его «литературного дилетантизма» появляется и в самом «Промежутке»117. Ирена Ронен точно замечает, что похвалы Тынянова нужно рассматривать как «попытку направить Ходасевича по линии мелких жанров, фрагментов»118.
Эта критическая рекомендация становится еще более очевидной при сравнении «Промежутка» с так называемой «немецкой версией» статьи. В 1925 году «Литературное сегодня» и «Промежуток» были объединены Тыняновым в общий конспект и опубликованы на немецком языке в берлинском журнале «Der Querschnitt»119. В так называемую «немецкую версию» был включен и существенно сокращенный и переработанный пассаж о Ходасевиче:
Его [Есенина] стихи означают возвращение к сглаживанию, опошлению стиха – после той напряженной работы, которую проделали символисты и футуристы.
В этом смысле В. Ходасевич занимает намного более благоприятную позицию; этот поэт обращается к пушкинской культуре стиха как к культуре большой глубины и значительности. И все же он сильнее там, где переходит границы традиции.
Такова его «Баллада» – зловещая и предостерегающая, написанная намеренно угловатым языком, с той «неумелостью», которая ценнее легкости; то же относится к его «Окнам во двор» (Париж), где, сменяя друг друга, перед глазами поэта мелькают сцены, напоминающие своей грубостью балладную манеру Гейне120.
В переработанной и переосмысленной версии случаи Есенина и Ходасевича, как и в оригинале «Промежутка», следуют друг за другом и риторически связываются, но на этот раз Тынянов не столько критически объединяет их, сколько сопоставляет и противопоставляет. Евгений Тоддес полагает, что большинство тыняновских «негативных оценок» Ходасевича было убрано из немецкой версии, потому что Тынянов счел их, «по-видимому, неуместными для немецкоязычной аудитории»121. Возможно, Тоддес частично прав и сокращение и сглаживание Ходасевича связано с адаптацией «Промежутка» для немецкого читателя, не посвященного в нюансы поэтологической полемики 1924 года. Но в то же время это не только сокращение: в немецкой версии «Промежутка» Тынянов упоминает стихотворение Ходасевича «Окна во двор», текст из будущей «Европейской ночи», и это позволяет высказать гипотезу, что Тынянов за год, разделяющий выход русской и немецкой версии «Промежутка», несколько поменял свое мнение о Ходасевиче. Дело в том, что «Окна во двор» к моменту публикации перевода тыняновской статьи в «Der Querschnitt» выходили дважды: в эмигрантском журнале «Современные записки» и в «Русском современнике», как раз в том самом номере, в котором был впервые напечатан тыняновский «Промежуток»122