Глава 1 Изучение детей

В начале шестидесятых, когда я написал бо́льшую часть этой книги, не многие психологи уделяли пристальное внимание процессу обучения у очень маленьких детей. Это была не такая уж важная и известная область исследований – а кое-где и не очень уважаемая. Одному моему другу из крупного университета, который хотел писать диссертацию по трудам Пиаже, научный руководитель посоветовал этого не делать. Даже сам Пиаже – если не считать его собственных детей – в основном работал с детьми четырех-пяти лет и старше. Младенцы и маленькие дети воспринимались главным образом как существа, не представляющие особого интереса. Однажды, безусловно, они превратятся в людей, достойных всяческого внимания, но пока этого не произойдет, ученые не видели в них объект для серьезных исследований.

Теперь все изменилось. Изучение маленьких детей, их представлений о мире, их возможностей, способностей и учения стало важнейшим разделом психологии. Все сходятся во мнении, что мы должны знать о маленьких детях гораздо больше – о том, как они воспринимают мир, как живут, растут и учатся. Вопрос в том, как это сделать.

Многие полагают, что лучший способ – непосредственное исследование самого мозга. Этим уже занимались в период, когда я писал Предисловие к данной книге; сейчас таких исследований проводится на порядок больше. Впрочем, до сих пор они оказывали незначительное влияние на школы. Так, одна из теорий, которая сейчас очень популярна – теория межполушарной асимметрии, – гласит, что левая и правая половины мозга отвечают за разные типы мышления. Люди, призывающие к реформированию системы школьного образования, приводят эту теорию в качестве аргумента. Пока ни к каким значимым изменениям это не привело. Возьмем простой пример. Те, кто любит искусство и верит в него, годами пытались добиться, чтобы в школах его преподавали в большем объеме; сегодня они утверждают, что это нужно для развития правого полушария у детей. Те, кто всегда стремился исключить искусство из учебной программы, прислушиваются к аргументу правого полушария не больше, чем к любым другим. Сомнительно, что в ближайшем будущем школы сильно изменятся из-за этой или каких-либо других теорий о работе мозга.

Прежде всего, сами теории меняются быстрее, чем мы можем за ними угнаться. В недавнем выпуске журнала «Omni» автор статьи под названием «Brainstorms» (букв. «Мозговые штурмы») сообщает, что новая теория межполушарной асимметрии уже опровергнута и что различные виды умственной деятельности не локализуются в какой-то одной половине. В частности, в статье говорится:

Алан Гевинс, заведующий лабораторией EEG Systems Laboratory Нейропсихиатрического института Лэнгли Портера при Медицинской школе Калифорнийского университета в Сан-Франциско, рассказывает: «В настоящее время мы разрабатываем новый способ визуализации функциональной электрической активности мозга, который позволит увидеть то, что было невозможно увидеть раньше». Электрические паттерны, о которых прежде мы имели весьма смутное представление, внезапно превратились в четкие и понятные схематические изображения… Сегодня сотрудники лаборатории работают над усовершенствованием шлема с 64 ЭЭГ-каналами, который даст возможность осуществлять более продвинутую компьютерную обработку сигналов электрической активности мозга. Со временем результаты их исследований смогут буквально распахнуть дверь в мозг, и человек впервые увидит собственную «электропроводку»…

Однако несколько дней, проведенных в лаборатории ЭЭГ, убедили меня в том, что, как и во многих других областях науки [курсив мой. – Дж. Х.], новые исследования связаны с тонкой и сложной серией экспериментов, которые большинству из нас покажутся столь же невразумительными, как и глиняные таблички с шумерскими правилами торговли.

Куда делась прежняя идея о том, что основная задача науки – сделать мир более понятным? Вернемся в лабораторию.

Тщательно спланировав эксперимент, исследователи записали и математически проанализировали быстро меняющиеся конфигурации электрических импульсов, возникающих в разных отделах мозга… Это свидетельствует о том, что информация обрабатывается не в нескольких специализированных отделах, как считалось десятилетиями. Скорее, даже в самых элементарных когнитивных функциях задействовано множество областей мозга…

Исследование 23 человек первоначально подтвердило гипотезу о том, что написание предложений [и т. д.]… действительно больше опирается либо на правую, либо на левую половину мозга. Однако, проведя более строгий математический анализ, сотрудники лаборатории не выявили каких-либо существенных различий в электрической активности мозга при выполнении двух видов задач – записи осмысленных фраз и бездумном каляканье… Они вернулись назад и провели исследование еще 32 добровольцев… На этот раз межполушарные различия между задачами в «спектрах» ЭЭГ отсутствовали полностью. Вместо них ученые наблюдали достаточно однородные паттерны, охватывающие оба полушария. «Это наводит на мысль, – утверждает Гевинс, – что разные типы задач не ограничены некими специализированными отделами; для их обработки требуется активность множества широко разбросанных областей. По этой причине неверно полагать, что за арифметические способности, например, отвечает какой-то отдел только потому, что его повреждение приводит к неспособности складывать и вычитать. Единственное, что можно утверждать, – это то, что поврежденная область имеет решающее значение для выполнения арифметических операций».

Если я и сомневаюсь в ценности такого рода исследований, а я действительно в ней сомневаюсь, то отнюдь не потому, что я не согласен с результатами. Я полностью с ними согласен и буду только рад, если они подтвердятся в ходе дальнейших экспериментов. С самого начала теория правого и левого полушарий слишком упрощала то, что, как подсказывал мне собственный опыт, было совсем не просто. Конечно, нет никаких сомнений в том, что мы действительно используем наш ум по-разному. Иногда мы мыслим сознательно, направленно, линейно, аналитически, вербально – например, когда машина не заводится и мы пытаемся выяснить причину. В другое время (или даже одновременно) наши мысли носят более хаотичный, инклюзивный характер. В такие моменты мы можем думать о многих вещах сразу интуитивно, часто подсознательно или бессознательно. Мы «слышим» звуки, «видим» образы, непосредственно переживаем наши ментальные модели реальности, а не их словесные или математические описания. Мы позволяем нашим мыслям свободно блуждать, внимательно вслушиваясь во все, что они нам говорят.

В этом я не спорю с исследователями мозга. Возможно даже, что одни виды умственной деятельности могут быть в значительной степени сосредоточены в одних отделах мозга, а другие виды – в других. Но было бы наивно и глупо утверждать, будто все сложные разновидности мышления, умственного опыта можно четко разделить на две группы и одну из них приписать исключительно левому полушарию, а вторую – правому. Порой я удивляюсь тому, что говорит мне мой разум. Это весьма распространенное явление. Но где в моем мозгу находится «мой разум», где тот «Я», который удивляется?

Раньше считалось, что «Я» – сознательный наблюдатель – находится где-то наверху, скажем, в гостиной, в то время как «разум» обитает где-то внизу, в темном и грязном подвале. Может, сторонники теории межполушарной асимметрии просто переместили старое верхнее «Я» в левое полушарие, а подвальный «разум» – в правое? Как же тогда объяснить хорошо известное всем переживание, когда имя, которое мы сознательно и безуспешно пытались вспомнить, внезапно всплывает в сознании, в царстве «Я», когда это самое «Я» думает о чем-то совсем другом? Согласно теории полушарий, именно левое полушарие отвечает за создание, хранение и воспроизведение списков. Нередко, когда я размышляю о чем-то другом, «разум» внезапно преподносит моему «Я» законченное предложение, иногда даже два или три, которые моему «Я» так нравятся, что я спешу записать их, пока не забыл. Как объяснить этот факт? Конечно, не мое «Я» создало эти фразы – во всяком случае не так, как я сейчас печатаю эти строки, тщательно подбирая слова и прикидывая, каким образом их лучше расставить. На какой стороне моего мозга находится автор этих предложений, на какой стороне наблюдатель, критик, редактор, считающий их удачными?

Сторонники теории межполушарной асимметрии, по крайней мере более скромные из них (некоторые далеко не скромны), могут возразить: «Мы не утверждаем, что все типы мышления могут быть четко отнесены либо к левому, либо к правому полушарию. Поэтому мы даем нашим испытуемым простые задания и смотрим, где в мозге возникают электрические загогулины». Беда в том, что отделить то, что мы думаем, от того, что мы по этому поводу чувствуем, едва ли возможно. Я твержу об этом уже много лет. Со стороны любого исследователя мозга (или психолога) наивно полагать, будто испытуемые, получившие в рамках эксперимента некую «простую» задачу, не думают ни о чем, кроме этой задачи. Скорее, они думают о множестве других вещей: «Почему исследователь хочет, чтобы я это сделал?», «Правильно ли я все делаю?», «Пригласят ли меня снова?», «Что произойдет, если я сделаю что-то не так?», «А вдруг я спутаю им все данные?», «Зачем вообще это нужно?» и так далее.

Проблема таких исследований и исследователей состоит в том, что даже 64-канальные шлемы позволяют получить данные, отражающие лишь ничтожную долю того, что происходит в мозге на самом деле. Живой разум, вероятно, обрабатывает сотни тысяч, даже миллионы бит информации каждую секунду. Судить о том, как работает разум или мозг (а это не одно и то же), на основе нескольких (пусть даже шестидесяти четырех) кривых на графике – все равно что судить об обитателях океана, зачерпнув 20-литровое ведро и посмотрев на его содержимое. Ведра побольше тут не помогут. Так мы ничего не узнаем. Изучение разума гораздо больше похоже на изучение океана, чем на поиски неисправности в автомобиле. Единственный способ, с помощью которого мы можем узнать нечто важное – и даже эти данные будут крайне неполными и неточными, – это нырнуть в самую бездну наших собственных мыслей.

В основе всех этих исследований лежит еще одно глубоко ошибочное предположение: из того, что мы можем узнать о людях в очень ограниченной, необычной и часто тревожной ситуации, мы можем сделать надежные выводы о том, как они ведут себя в совершенно других, более привычных условиях.

В 60-е годы известный педагог-психолог решил исследовать, как дети сканируют незнакомые объекты. Один из его сотрудников собрал так называемую «глазную камеру». Пока испытуемые разглядывали картинки, глазная камера, расположенная на расстоянии всего в несколько сантиметров, направляла тонкий луч света на их глаза и фотографировала его отражение. По идее, крошечные точки света, запечатленные на снимках, должны были подсказать исследователям, куда в данный момент направлены глаза ребенка. Предполагалось, что исходя из этого ученые смогут выявить паттерны движения глаз при рассматривании картинок.

Чтобы дети не вертелись во время съемки, исследователи прикрепили к стульям U-образную металлическую рамку, жестко фиксирующую голову в области висков. Впереди расположили еще один ограничитель, металлический брусок. Засунув голову в рамку, ребенок должен был открыть рот и закусить брусок, обернутый картоном. U-образный зажим исключал движения по горизонтали, а «кусательный» брусок – по вертикали.

Как догадается любой, кто хоть сколько-нибудь разбирается в детях, более половины потенциальных участников эксперимента так испугались этого аппарата, что отказались даже приближаться к нему. Самые смелые засовывали голову в U-образный зажим, но, закусив брусок, мучились рвотными позывами. В итоге в исследовании принял участие лишь небольшой процент детей, привлеченных к нему изначально. Естественно, возникает два вопроса. Первый: что можно узнать о том, как дети обычно смотрят на реальные объекты в реальном мире, из эксперимента, проведенного в таких искусственных и угрожающих обстоятельствах? И второй: насколько в действительности компетентны исследователи, которые не потрудились задать себе первый вопрос?

Многие годы шотландский психиатр Р. Д. Лэйнг гневно и красноречиво писал о подобных искажениях и извращениях «научного метода», коих он вдоволь насмотрелся за свою долгую карьеру в медицине и психиатрии. В недавней изданной книге «О важном», в главе под названием «Научный метод и мы», он пишет:

Научный метод основан на вмешательстве в то, что происходило бы, если бы мы ничего не делали.

Научное вмешательство – это, пожалуй, самое деструктивное вмешательство. Только ученый знает, как вмешаться подеструктивней.

Любовь открывает факты, которые без нее остались бы нераскрытыми.

Бездушный интеллект не способен ни на что иное, кроме того, чтобы исследовать ад своих собственных адских построений посредством своих собственных адских орудий/инструментария/методов и описывать на языке ада свои собственные адские умозаключения/открытия/гипотезы[3].

Столь суровая характеристика вполне оправдана тем, что, как рассказывает нам Лэйнг в этой и других книгах, на самом деле пишут, говорят и делают современные врачи и психиатры. Позже он цитирует одного из ведущих американских психологов. В своем основополагающем, как тогда считалось, труде этот авторитетный специалист утверждает:

Все, что мы на сегодня знаем о живых организмах, приводит нас к заключению, что они не просто подобия машин, но что они являются машинами. Созданная человеком машина – это не мозг, но мозг – это очень плохо изученная разновидность вычислительных машин.

Я категорически не согласен с этой сентенцией – по крайней мере, в данном контексте. Все, что я знаю об организмах, включая то, что говорят такие люди, приводит меня к заключению, что они совсем не похожи на машины. Один известный эксперимент с крысами показал, что в ограниченном пространстве их поведение заметно меняется к худшему, причем во всех отношениях. Другие опыты предполагают, что успешность выполнения задач тесно зависит от отношения к крысе людей-экспериментаторов. Крысы, про которых говорили, что они умные, показывали лучшие результаты, чем идентичные крысы, про которых говорили, что они тупые. Разве машины нервничают и ломаются, если их в большом количестве разместить в одной комнате? Разве они работают лучше, если разговаривать с ними ласково? Кто-то может сказать, что когда-нибудь мы создадим такие компьютеры. Я очень в этом сомневаюсь. Но даже если это и произойдет, тот факт, что некоторые машины будут больше похожи на животных, ни в коей мере не доказывает, что живые организмы являются машинами или их подобиями.

Хотя представление о том, что организмы, включая людей, не что иное, как машины, весьма популярно в ведущих университетах, я убежден, что оно является одной из самых ошибочных, глупых, вредоносных и опасных идей, распространенных в современном мире. Если идея может быть губительной, то эта, несомненно, относится к их числу.

Но довольно об этом извращенном взгляде на науку и на человека. Давайте обратимся к хорошей науке, в частности, к исследованиям американского биолога Миллисент Уошберн Шинн, чья книга «The Biography of a Baby» (букв. «Биография ребенка») была издана в 1900 году и несколько лет назад переиздана в «Arno Press». В книге повествуется о ее племяннице Рут, которая описана невероятно ярко и живо. Читая эти страницы, трудно поверить, что сейчас Рут уже не младенец, а восьмидесятилетняя женщина (если еще жива). О том, как и зачем она написала свою книгу, Миллисент Шинн говорит:

Большинство детских исследований посвящено более позднему детству, школьным годам. Как правило, ученые выбирают статистический метод, практически не принимая во внимание индивидуальные особенности ребенка. Мое исследование посвящено раннему детскому возрасту и по своему методу биографическое: день за днем я наблюдала за развитием одного ребенка и подробно записывала все, что видела и слышала.

Меня часто спрашивают, насколько надежны результаты, полученные таким образом, ведь каждый ребенок уникален. Конечно, делая общие выводы из наблюдений за одним ребенком, необходимо проявлять большую осторожность, но во многом все дети похожи. Понять, в чем именно заключается это сходство, обычно не составляет труда. Младенчество и раннее детство главным образом связывают с развитием общих расовых способностей; индивидуальные различия в этом периоде менее важны, чем в более старшем возрасте. Биографический метод исследования обладает неоценимым преимуществом, ибо показывает процесс эволюции, фактическое развитие одной стадии из другой. Сколько бы сравнительных статистических данных мы ни собрали, они ничего не скажут нам о том, как именно происходят те или иные изменения. Предположим, я установила, что тысяча детей научились стоять в возрасте сорока шести недель и двух дней. Что это говорит о стоянии как о стадии человеческого развития? Очень мало. Гораздо больше я узнаю, если внимательно понаблюдаю, как учится балансировать на своих крошечных ножках один-единственный малыш.

Возможно, мне следует сказать несколько слов о том, как у меня вообще возникла мысль написать биографию ребенка: меня часто спрашивают, как следует работать над такими вещами. В моем случае это не было сделано с какой-либо научной целью: я не считала себя достаточно компетентной, чтобы вести наблюдения, имеющие ценность для науки. Тем не менее долгие годы я мечтала своими глазами увидеть чудесное развитие человеческих способностей из вялой беспомощности новорожденного; наблюдать за этой захватывающей драмой эволюции ежедневно, поминутно и постараться понять как можно больше – отчасти ради удовольствия, отчасти в надежде уяснить для себя что-то новое…

Сотни раз мне задавали вопрос: «А не вредит ли детям эта биография? Разве они не нервничают? Не смущаются?» Сначала эти опасения казались мне странными – можно подумать, будто наблюдать за детьми означает что-то делать с ними. Разумеется, некоторые ведут себя столь глупо и неумело, что действительно способны нанести серьезный ущерб. Каждый день тысячи родителей рассказывают анекдоты о детях в их присутствии, и если такой родитель превращает малыша в объект исследования, трудно сказать, сколько бед он может натворить, открыто препарируя детское мышление, настойчиво расспрашивая его о том, что происходит у него внутри, и беззастенчиво экспериментируя с его мыслями и чувствами. Но такое наблюдение столь же бесполезно с научной точки зрения, сколь и вредно для ребенка: вся ценность наблюдения пропадает, как только наблюдаемые явления теряют простоту и непосредственность [курсив мой. – Дж. Х.]. Излишне говорить, что ни один компетентный наблюдатель не станет каким-либо образом вмешиваться в жизнь ребенка… Я сижу у открытого окна и записываю лепет моей племянницы, которая играет во дворе. Если в дальнейшем девочка вырастет избалованной, винить в этом следует какие-то иные силы, а не мою безмолвную записную книжку.

В 1980 году вышла книга Гленды Биссекс «Gnys at Wrk» (Cambridge: Harvard University Press, 1980). Она очень понравилась мне и, думаю, непременно понравилась бы Миллисент Шинн. В начале Предисловия Гленда пишет:

Это рассказ о том, как один ребенок учился читать и писать, начиная с пяти лет, когда он впервые познакомился с буквами, и заканчивая его одиннадцатым днем рождения.

Когда я только начала делать заметки о развитии моего маленького сына, я не знала, что собираю «данные» для «исследования»; я была просто мамой, которая обожала все записывать. Поскольку некогда мне довелось прослушать курс по развитию речи в Гарварде, формирование речевых навыков у моего собственного ребенка представляло для меня особый интерес. Кроме того, я была учительницей английского языка и хотела понаблюдать, как он учится читать. Когда Пол начал писать свои первые слова, я была изумлена и заинтригована. Лишь позже я узнала об исследовании Чарльза Рида, посвященном детской орфографии. Эта его работа произвела на меня столь сильное впечатление, что я и свои заметки стала рассматривать как «данные»…

В этом исследовании я не стремлюсь к общим выводам, которые можно «применить» к другим детям; скорее, я хочу побудить читателей и специалистов внимательнее приглядеться к самому акту учения. Именно к акту, предполагающему драму и действие…

Вначале Пол был бессознательным субъектом, не подозревавшим о роли моего магнитофона и записной книжки. Примерно в шесть лет он впервые осознал, что происходит; мой интерес и внимание явно доставляли ему удовольствие. К семи годам он сам стал наблюдать за собственными успехами. Когда я проводила первичный анализ данных за первый год (5:1–6:1) и раскладывала на столе его писанину, он охотно рассматривал ее вместе со мной и даже пытался читать. Свою задачу он видел в том, чтобы взломать то, что некогда представлялось ему шифром, кодом. Эти первые слова были наглядным свидетельством его прогресса и давали ощущение удовлетворения. «Кажется, тогда я не знал о немой e», – однажды заметил он (7:8). Примерно в то же время Пол увидел, как я записываю какой-то вопрос, который он задал о правописании. Я спросила, как он относится к тому, что я записываю его слова. «Когда я стану старше, я буду знать, о чем спрашивал, когда был маленьким», – ответил он.

В восемь лет он стал более застенчивым и начал возражать против открытого наблюдения и ведения записей, так что я перестала это делать. Однажды, когда я тайком наблюдала за латерализацией функций, он заглянул в мою записную книжку и проворчал: «Мне не нравится, когда записывают все, что я делаю» (8:0). Пол по-прежнему приносил мне все, что писал (кроме личных заметок): как и я, он понимал, насколько это важно. В девять лет он стал полноценным участником исследования – ему было интересно, почему раньше он читал и писал именно так, а не иначе. Когда я высказала предположение, что, читая вслух, он тем самым хотел получить обратную связь со стороны взрослых, Пол возразил, что взрослые тут ни при чем – ему самому нужно было слышать слова, чтобы понять, правильно ли он все делает.

Это исследование создало особую связь между нами; и я, и Пол живо интересовались работой друг друга, и оба с превеликим удовольствием следили за тем, как он растет и развивается. Я стала ценить в своем сыне определенные качества, которые в противном случае остались бы незамеченными».

В 1960 году, когда я впервые начал делать заметки о Лизе, я не думал, что собираю данные, провожу исследование или готовлюсь написать книгу. Я был заинтригованным и восхищенным взрослым, который (как и миссис Биссекс) просто «обожал все записывать». Обычно это были письма друзьям или личные заметки, копии которых я рано или поздно тоже отправлял друзьям. Сначала у меня и в мыслях не было превратить эти письма и заметки в книгу; в самом деле, когда моя подруга Пегги Хьюз заметила, что я могу и должен это сделать, я счел эту идею невозможной и абсурдной.

Как преподаватель (я учил подростков и десятилетних детей), а также как друг многочисленных детей моих сестер, приятелей и знакомых, я подозревал, что от очень маленьких детей могу научиться некоторым очень интересным и важным вещам. В то время я преподавал в школе, в пятом классе. Весной я взял за правило каждый день, до начала занятий, наведываться в группу трехлеток. Но Лиза была еще младше, всего полтора года. Никогда в жизни я еще не проводил столько времени с таким крошечным ребенком. Поэтому я был чрезвычайно заинтересован всем, что она делала, и с каждым днем все больше удивлялся и восхищался ее мастерством, терпением, трудолюбием, умом и серьезностью. Если я и смотрел на нее пристально, то не глазами человека, разглядывающего образец под микроскопом, а скорее с тем чувством, с которым я тем летом любовался заснеженными горами Колорадо по ту сторону долины – со смесью интереса, удовольствия, восхищения, благоговения и изумления. Я наблюдал за чудом и в какой-то мере сам принимал в нем участие.

Но позвольте мне снова вернуться в мир современной науки, в которой вертятся большие деньги и в которой (как говорят) нет места оценочным суждениям, – в данном случае, в лабораторию мозга, упомянутую ранее. В моем сознании звучит гуманный и разумный голос Миллисент Шинн. Кажется, что вещи, которые он шепчет, настолько очевидны, что о них едва ли нужно говорить вслух: «…можно подумать, будто наблюдать за детьми означает что-то делать с ними»; «Вся ценность наблюдения пропадает, как только наблюдаемые явления теряют простоту и непосредственность»; «Излишне говорить, что ни один компетентный наблюдатель не станет каким-либо образом вмешиваться в жизнь ребенка…». Какая горькая ирония – особенно последнее замечание!

Автор статьи об исследованиях мозга пишет:

Пока испытуемый нажимает цифры и стрелки, электроэнцефалограф делает стандартную запись, осциллограф выдает стандартную кривую, а компьютер, следуя стандартной программе, вычисляет средний вызванный потенциал, сужая область исследования… Основное внимание сосредоточено на «временных окнах», определяемых усредненными компонентами вызванного потенциала. Затем ученые анализируют взаимосвязи волновых паттернов во время выполнения каждой отдельной задачи. В основе анализа лежит усовершенствованный алгоритм математического распознавания паттернов, который называется SAM. Эта программа сравнивает волны, исходящие из различных областей мозга, и извлекает из общего шума слабые сигналы, связанные с задачей.

И так далее. Действительно, как замечает Лэйнг, это язык ада, язык интеллекта без сердца. Безусловно, эти исследователи не причиняют вреда испытуемым, большинство из которых, судя по всему, взрослые добровольцы из среднего класса. Но все может измениться, если однажды кто-нибудь сочтет полезным или, возможно, просто интересным изучить мозговые волны, возникающие при болевых ощущениях. В конце концов, не один ученый в этой стране ставил опасные опыты на людях, часто заключенных или бедных небелых, не получив предварительно их информированного согласия, – об одной такой обширной программе рассказывается в недавно изданной книге. В области ядерной энергетики и генетических исследований, где на карту поставлены репутации, Нобелевские премии, а теперь и большие состояния, мы слышим много рассуждений о «приемлемых рисках», как будто морально приемлемо навлекать болезни или смерть на значительное число людей, если вы не знаете точно, кто это. Это все равно что стоять с завязанными глазами посреди переполненного стадиона и наугад палить из пулемета.

В выпуске газеты «The New Yorker» от 14 декабря 1981 года опубликован длинный очерк физика Джереми Бернштейна о профессоре Марвине Мински, одном из ведущих специалистов в области так называемого «искусственного интеллекта». Он с одобрением приводит некоторые размышления Мински о свободе воли:

Наши повседневные интуитивные модели высшей человеческой деятельности крайне неполны, а многие понятия в наших неофициальных объяснениях не выдерживают критики. Свобода воли или воление – одно из таких понятий; люди не в состоянии объяснить, чем оно отличается от стохастического каприза, но твердо убеждены, что отличается. Я предполагаю, что эта идея берет свое начало в устойчивом примитивном защитном механизме. Вкратце, в детстве мы учимся распознавать различные формы агрессии и принуждения и привыкаем испытывать к ним неприязнь, независимо от того, подчиняемся мы или сопротивляемся. Позже, когда нам говорят, что наше поведение «контролируется» таким-то набором законов, мы включаем этот факт в нашу модель наряду с другими признаками принуждения… Хотя сопротивление логически бесполезно, негодование сохраняется и рационализируется дефектными объяснениями, поскольку альтернатива эмоционально неприемлема.

В этом скользком маленьком абзаце скрыта логическая ошибка, известная как «предвосхищение основания», – иными словами, попытка выдать за доказанное то, что еще необходимо доказать. Кто сказал, что наше поведение «контролируется»? Кто сказал, что эти «законы» вообще законы, не говоря уже о том, что они собой представляют? Кто сказал, что это «факт»? Это вовсе не факт, а умозаключение, гипотеза, в данном случае не более чем догадка. И так далее, и так далее. В том же духе Мински продолжает: «Когда будут созданы умные машины, – рассуждает он, снова затрагивая важный вопрос о том, можно ли приписать машине интеллект в том смысле, в каком мы его понимаем у людей, – мы не должны удивляться, обнаружив, что они, как и люди, будут путаться и упрямиться в своих представлениях о материи разума, сознании, свободе воли и прочем. Ибо все подобные вопросы нацелены на объяснение сложных взаимодействий между элементами «Я»-модели. Убежденность человека или машины в таких вещах ничего не говорит нам ни о человеке, ни о машине, за исключением того, что она говорит о его модели себя».

Что больше всего ужасает и пугает в этом холодном, равнодушном, остроумном голосе – а Мински, безусловно, не только блестящий ученый, но и видный мыслитель, – так это презрение к глубочайшим чувствам, которые мы, люди, испытываем к самим себе. Его аргументация – прекрасный пример того, что в своей книге «The Politics of Experience» (букв. «Политика опыта») Лэйнг называет «инвалидацией переживания»[4]. В приведенном выше отрывке Мински утверждает, что наши самые сильные и яркие переживания по поводу самих себя не реальны и не соответствуют действительности и ничего не говорят о нас и других, кроме наших собственных заблуждений, и что в любом случае он и его коллеги скоро создадут машины, которые будут «чувствовать по отношению к самим себе» то же, что и мы. Его слова можно резюмировать следующим образом: вы не можете ничего узнать о себе из собственного опыта, но должны верить всему, что мы, специалисты, вам говорим.

В книге «О важном» Лэйнг цитирует душевнобольную женщину, которая спросила заведующего философским отделением факультета: «Если я не чувствую, что я существую, почему бы мне не убить себя?» Под «существованием» она, конечно, подразумевала не то существование, которое свойственно машине, а нечто другое, большее. «Тривиальный философский вопрос», – ответил заведующий. Но в этом вопросе нет ни капли тривиальности. Если мы не чувствуем, что существуем и что наше существование каким-то образом важно, почему бы нам в самом деле не убить себя – а заодно всех остальных вместе со всеми еще не рожденными поколениями? Судя по тому, что творится в мире, именно это мы и намерены сделать.

Напоследок вернемся еще раз к статье об исследованиях мозга. В ней есть фотография одного из испытуемых – женщины. Она сидит на стуле; позади стоит ученый в белом халате и заботливо поправляет шлем у нее на голове. На переднем плане – другой ученый; он что-то записывает. Женщину заливает красный свет, ученого, делающего заметки, – синий. Кажется, будто это сцена из научно-фантастического фильма ужасов. Сотрудники лаборатории могут возразить: «О, да бросьте, на самом деле мы не работаем под этими красными и синими лампами. Их добавили редакторы, чтобы картинка получилась впечатляющая». Ладно, хорошо. Но зачем редакторам вообще понадобилась такая фотография? И, если это заведомая подделка, ложь, почему сотрудники лаборатории согласились на нее? Потому что такие снимки делают из науки великую и запретную тайну – не для таких, как мы с вами. Такие снимки внушают нам: только специалисты с дорогими и непонятными машинами могут познать истину – будь то о людях или о чем-то другом, – а значит, мы должны слепо верить всему, что они нам говорят. Такие снимки превращают науку из стремления к знаниям в товар, который можно купить. Такие снимки отбивают охоту у обывателей быть учеными, задающими вопросы и ищущими ответы. Вместо неутомимых исследователей, которым человек является по самой своей природе, мы становимся потребителями и данниками науки.

Может показаться, что все это не имеет отношения к детям, процессу учения и способам изучения этого процесса. Но это не так. Только в присутствии любящих, уважающих, доверяющих взрослых, таких как Миллисент Шинн или Гленда Биссекс, дети могут научиться всему, чему они способны научиться, и поведать нам об этом. Неумелые экспериментаторы, диссекторы и манипуляторы только подтолкнут детей к искусственному поведению, если не к фактическому обману, уклонению и замыканию в себе. Вопрос не столько в технике, сколько в самом духе такого исследования. На первый взгляд разница между любящими родителями, восхищенно загибающими пальчики смеющегося малыша и бормочущими «Этот пальчик в лес пошел», и двумя беспокойными «клиницистами», осуществляющими «тактильную стимуляцию», чтобы их сын вырос умнее других детей и поступил в лучший колледж, не такая уж существенная. На самом деле она огромная. В современном мире превалируют две точки зрения на детей: одни видят в них злобных монстров, которых необходимо вогнать в рамки и заставить подчиняться, другие убеждены, что ребенок – это маленький двуногий компьютер, который можно запрограммировать на гениальность. Трудно сказать, что хуже и принесет больше вреда. В этой книге я выступаю против обоих этих подходов.

Загрузка...