Вот и живу теперь – поздний…

Езда в незнаемое

…Но землю с небом, умирая,

он все никак связать не мог.

Никогда не наскучит

езда в незнаемое.

Днем и ночью идут поезда

в незнаемое.

Кто-то молча табак у окна

раскуривает.

Кто-то шумно бутылку вина

раскупоривает.

Кто-то пишет письмо,

где клянется в верности.

И на всем –

загадочный отблеск

вечности.

Это грустное дело –

езда в незнаемое.

Ведь не каждый приедет туда,

в незнаемое.

Кто-то ночью сходит

на тихой станции

и уже остается

на этой станции.

Полыхает небо

в туманной млечности.

И на всем –

обманчивый отблеск

вечности.

Но прекрасное дело –

езда в незнаемое!

За какой-то березкой,

давно знакомою,

в тишине открывается вдруг

незнаемое –

неизвестное,

странное,

незнакомое.

Осторожно вглядываемся

в незнакомое,

будто видим что-то в нем

незаконное.

А оно все ширится,

незнакомое,

еще в рамки привычности

не закованное.

О, сигнал отправления!

Ветер скорости.

Вечный путь от скованности

к раскованности.

Обновление жизни.

Езда в незнаемое.

Покатилась где-то звезда

в незнаемое.

Никакой законченности

и увенчанности.

Только этот

незыблемый отблеск

вечности.

Мое поколение

И убивали, и ранили

пули, что были в нас посланы.

Были мы в юности ранними,

стали от этого поздними.

Вот и живу теперь – поздний.

Лист раскрывается – поздний.

Свет разгорается – поздний.

Снег осыпается – поздний.

Снег меня будит ночами.

Войны мне снятся ночами.

Как я их скину со счета?

Две у меня за плечами.

Были ранения ранние.

Было призвание раннее.

Трудно давалось прозрение.

Поздно приходит признание.

Я все нежней и осознанней

это люблю поколение.

Жесткое это каление.

Светлое это горение.

Сколько по свету кружили!

Вплоть до победы – служили.

После победы – служили.

Лучших стихов не сложили.

Вот и живу теперь – поздний.

Лист раскрывается – поздний.

Свет разгорается – поздний.

Снег осыпается – поздний.

Лист мой по ветру не вьется –

крепкий, уже не сорвется.

Свет мой спокойно струится –

ветра уже не боится.

Снег мой растет, нарастает –

поздний, уже не растает.

Кое-что о моей внешности

Я был в юности – вылитый Лермонтов.

Видно, так на него походил,

что кричали мне – Лермонтов! Лермонтов! –

на дорогах, где я проходил.

Я был в том же, что Лермонтов, чине.

Я усы отрастил на войне.

Вероятно, по этой причине

было сходство заметно вдвойне.

Долго гнался за мной этот возглас.

Но, на некий взойдя перевал,

перешел я из возраста в возраст,

возраст лермонтовский миновал.

Я старел,

я толстел,

и с годами

начинали друзья находить,

что я стал походить на Бальзака,

на Флобера я стал походить.

Хоть и льстила мне видимость эта,

но в моих уже зрелых летах

понимал я, что сущность предмета

может с внешностью быть не в ладах.

И тщеславья – древнейшей религии –

я поклонником не был, увы.

Так что близкое сходство с великими

не вскружило моей головы.

Но как горькая память о юности,

о друзьях, о любви, о войне,

все звучит это – Лермонтов! Лермонтов! –

где-то в самой моей глубине.

Смерть

Я давно знаю,

что, когда умирают люди

и земля принимает

грешные их тела,

ничего не меняется в мире –

другие люди

продолжают вершить

свои будничные дела.

Они так же завтракают.

Ссорятся. Обнимаются.

Идут за покупками.

Целуются на мостах.

В бане моются.

На собраньях маются.

Мир не рушится.

Все на своих местах.

И все-таки

каждый раз я чувствую –

рушится.

В короткий миг

особой той тишины

небо рушится.

Земля рушится.

И только не видно этого

со стороны.

Ночью, за письменным столом

О сообщничество карандаша и бумаги!

Ты подобно содружеству путника и дороги.

А точнее – содружеству воина и равнины,

где под хрупким снегом хитрые скрыты мины.

О содружество карандаша и бумаги!

Ты причина множества

всевозможных последствий –

величайших бедствий,

дьявольских наваждений,

человеческих озарений и заблуждений.

О содружество

карандаша и бумаги!

Вот сидит человек. Что, безумец, берет он в руки!

Достает он пакетик с лезвием безопасным,

и оно становится с этой поры опасным.

Он опасным лезвием свой карандашик чинит.

Он любовно над ним склоняется. Он колдует.

Построгает слегка,

пыльцу аккуратно сдует,

и опять строгает, и дует, и снова чинит.

Вот он в сторону отодвинул листок со стружкой.

Придвигает поближе листик бумаги писчей.

Тут не думай его отвлечь ни пивною кружкой,

ни вином, ни женщиной, ни отборной пищей.

Он исполнен сейчас решимости и отваги –

ни о чем таком разговаривать он не будет.

Вот его карандаш коснулся уже бумаги.

Что-то будет сегодня ночью.

О, что-то будет!

Элегия

Тихо. Сумерки. Бабье лето.

Четкий,

частый,

щемящий звук –

будто дерево рубят где-то.

Я засыпаю под этот звук.

Сон происходит в минувшем веке.

Звук этот слышится век назад.

Ходят веселые дровосеки,

рубят,

рубят

вишневый сад.

У них особые на то виды.

Им смешны витающие в облаках.

Они аккуратны.

Они деловиты.

У них подковки на сапогах.

Они идут, приминая травы.

Они топорами облечены.

Я знаю –

они, дровосеки, правы.

Эти деревья обречены.

Но птица вскрикнула,

ветка хрустнула,

и в медленном угасанье дня

что-то вдруг старомодно грустное,

как дождь, пронизывает меня.

Ну, полно, мне-то что быть в обиде!

Я посторонний. Я ни при чем.

Рубите вишневый сад!

Рубите!

Он исторически обречен.

Вздор – сантименты! Они тут лишни.

А ну, еще разик! Еще разок!

…И снова снятся мне

вишни, вишни,

красный-красный вишневый сок.

«Мучительно хочется рисовать…»

Мучительно хочется рисовать.

Повсюду тюбики рассовать.

О, поющее, как свирель,

название – акварель!

Белые вижу во сне листы.

Как чисты они!

Как пусты!

И я рисую на них лицо

на тоненьких двух ногах.

Оно насмешливо щурит глаз:

– Ну, полно,

ты ведь не рисовал!

– Да, знаю, было – не рисковал,

а вот захотел рискнуть. –

И кисточку я опустил в стакан.

Всю ночь стояла она в воде,

а утром,

этак часам к шести,

вдруг начала расти.

Пустила корни она, а там –

набухли почки на ней, а там –

раскинуло веточки над водой

веселое деревцо.

И толстые тюбики стали в круг,

и начался танец,

и это был

танец маленьких дикарей

из племени Акварель.

Трубила розовая труба.

Зеленый буйствовал барабан.

Нес оранжевый человек

солнце на голове.

Дальше форменный был содом.

Хлопал ставнями синий дом.

Лошадь, красная, как пожар,

по черной неслась траве.

Но тут шагнуло под деревцо

все то же действующее лицо,

лицо страдающее –

лицо

на тоненьких двух ногах.

Оно вскричало:

– Порочный круг!

Меня нарочно лишили рук,

и я не вынесу этих мук,

и я покончу с собой!..

А мне так хочется рисовать.

Я буду пробовать, рисковать,

и я спасу тебя,

о лицо

на тоненьких двух ногах!

На верхней веточке деревца

я нарисую тебе скворца

и дам тебе четыре руки,

и ты поймаешь его!

Человек, умеющий всё

О человек, умеющий всё,

имеющий две сильных руки!

Он пальцем сделал дырку в земле

и семечко в нее опустил.

И утром

того самого дня

проклюнулся из дырки росток,

и был он так высок, словно стог,

а может быть, и больше того.

И вечером

того самого дня

плод появился на месте том,

и был он так высок, словно дом,

а может быть, и больше того.

Огромный плод лежит на земле,

словно бы на большом столе.

Тихо качается над землей

огромный аэростат.

О человек,

умеющий всё,

имеющий две сильных руки!

Скорей мне тайну свою открой,

искусству своему научи!

А он отвечает мне:

– Пустяки!

Тут вовсе тайны нет никакой –

я пальцем сделал дырку в земле

и семечко в нее опустил.

Кораблик

Б.Окуджаве

Весною мир – красочный.

Весною он – сказочный.

В листве грачи возятся.

В ручьях сказки водятся.

А в сказки я – верую.

Я ветку взял вербную.

Спрошу в бюро адресном:

– А где живет Андерсен?

Девчонка в бюро адресном

по случаю дня вешнего

глядит на меня радостно,

мне отвечает вежливо:

– Идите по Светлой улице,

а после – по Теплой улице.

Там во дворе – лужица.

Над нею белье сушится.

Зяблик над ней кружится.

Кораблик по ней плавает.

Кораблик тот – маленький,

бумажный он, беленький.

В кораблике том маленький

сидит муравей, бедненький.

Садитесь и вы как следует.

Как раз он туда и следует.

Портрет

Черной краской на бумаге ватманской

мой портрет нарисовала девочка.

Смотрят на портрет мои знакомые,

говорят – Ну просто замечательно!

А с портрета я смотрю растерянно.

У меня усы висят обиженно.

Руки мои черные раскинуты –

я стою, как ветряная мельница.

Ничего в портрете нет случайного.

Просто дети очень наблюдательны.

Что за простодушье и доверчивость

в этой милой их неискушенности!

Акварелью рисовала девочка

все, что она видела и слышала.

Короля нарисовала голого,

на редиску красную похожего.

Дурака нарисовала круглого

с головою маленькой, как пуговка.

Человека грустного и странного,

что руками машет, словно мельница.

Все восхищены рисунком девочки,

кистью ее зоркою и дерзкою,

признаком искусства настоящего –

этой непосредственностью детскою.

«С деревянным домом…»

С деревянным домом

живу в ладу.

Собираю хворост

и в печь кладу.

За водой иду

и варю еду

из картошки да из крупы.

А потом я корни ищу

в лесу.

А потом я корни

домой несу,

чтобы там разобраться в них.

А старательный дятел –

всё тук да тук.

А сосна надо мною –

всё скрип да скрип.

И стоит сыроежка,

печальный гриб,

дурачок на одной ноге…

Вот ушел я

от суеты сует.

Ни о чем душа моя

не болит.

Телефонный мой

торопливый быт

где-то в прошлом –

как неолит.

Там под слоем пыли

молчат часы.

Там лежит в беспамятстве

календарь.

Телефонная трубка на рычаге,

как удавленница, висит.

А в лесу стоит

деревянный дом

и летит, как бабочка,

желтый лист.

Сыроежка,

недальновидный гриб,

хочет сам себя обмануть.

Дерево добрых

(Из стихов о Ясной Поляне)

1

…И сразу явственней и связанней

зеленый ЗИЛ

и зелень озими.

О, сень яснополянских ясеней

в начале дня, в средине осени!

Не экскурсанты мы, а странники.

Которое уж поколение.

Деревья эти –

тоже странники.

Они пришли на поклонение.

Их древний облик разрушается.

Летит листва в траву надгробную.

Но только им и разрешается

украсить ту траву надгробную.

Никто не рвет ее, не трогает.

Возле нее стоят в молчании.

Что нас, сегодняшних, так трогает

в том целомудренном молчании?

Сюда идут деревни ближние,

заезжий принц и пролетарии.

И все слова здесь уже лишние,

и все излишни комментарии.

Оконца в комнате под сводами

и в окнах рощица осенняя

яснее, чем экскурсоводами

даваемые пояснения.

2

Что за богатство

в листьях тех медных!

Дай мне копейку,

дерево бедных!

Сделай богатым,

щедро даруя, –

я не растрачу,

все раздарю я.

Дай твоей меди,

колокол медный!

Видишь, я маленький,

видишь, я бедный.

Дай мне уменья,

к ближним вниманья –

не всепрощенья,

но пониманья.

Дай теплоты мне

рук твоих теплых,

дерево бедных,

дерево добрых!

Популярность

Я живу сейчас на Садовой.

Чехов тоже жил на Садовой.

Этот маленький старый домик

между нынешними домами –

словно маленький скромный томик

между кожаными томами.

Домик ярко не освещается.

Он не многими посещается.

А на ближней Садовой где-то

громко светится оперетта.

Ее многие любят сильно.

Там изящно страдает Сильва.

Там публично грустит Марица.

Туда дамы идут молиться.

Слышу возле киоска ближнего:

– Нет билетика? Нету лишнего?

…Чехов. Шумное представление.

Велико ты, кольцо Садовое!

Здесь не противопоставление –

ты не думай, кольцо Садовое!

Просто вот какие полярности.

Просто разные популярности.

В Ленинграде, когда была метель

И снег этот мокрый,

и полночь, и ветер –

впервые.

На Невке, на Мойке

я в этом столетье

впервые.

И вьюга мазурки все кружится.

Здравствуйте, Лиза!

Послушайте, Лиза,

куда вы торопитесь, Лиза?

Все вьюжит и вьюжит.

Смотрите, вам холодно будет.

Кончается полночь,

а Германна нет,

и не будет.

Ну, будет вам, Лиза,

не надо печалиться очень.

Вы знаете, Лиза,

ведь вы меня любите очень.

Недаром же дверцу

вы мне отворяете, Лиза,

и смутное сердце

вы мне доверяете, Лиза.

Мы снова и снова

все те же мосты переходим,

и слово за словом

мы с вами на ты переходим.

Ты любишь, скажи мне?

Ты любишь?

Скажи мне, ты любишь?

А ты меня любишь?

А ты?

Ну, а ты меня любишь?

Люблю тебя, Лиза!

Нет, Ольга!

Зови меня Ольгой!

Как странно –

я звал тебя Лизой,

я знал тебя Ольгой.

Я все тебя путаю

в этой старинной метели.

Я бережно кутаю

плечи твои

от метели.

И вьюга мазурки

меня навсегда засыпает.

И Лиза моя

на руке у меня

засыпает.

И боязно губ этих сонных

губами коснуться.

И трудно уснуть,

и совсем невозможно

проснуться.

Трава

Марине

Всему свой срок. Сейчас пора травы.

Она легко пробилась между строк,

и, маленькая, ты по ней идешь,

не замечая, как она густа.

Ты тоже между строк в моих стихах.

Ты тоже как травинка.

Можешь лечь

на белом поле этого листа

и не привлечь вниманья моего.

А я вверху.

Я где-то там. Где бог.

Что я могу?

Что сделать для тебя?

Карандашом я обвожу кружок.

Вот это твой лужок.

А дальше снег.

А дальше поле.

Белые листы.

И белые кусты.

И слабый след

неровной строчки белого стиха.

А ты тиха.

Тебя пугает снег.

Им окружен твой маленький лужок,

и ты боишься выйти из него.

А ты не бойся.

Ты моя трава.

Ты все равно пробьешься между строк,

заполнив эти белые листы.

А до того – белы они.

Пусты.

Пока ты не пробьешься между строк.

«То ты в слезы, то в хохот…»

То ты в слезы, то в хохот.

Столько шуму наделала.

Убежала на холод.

Хоть бы шубу надела!

Ты под снежною крупкою

стала хрупкою-хрупкою,

стала маленькой-маленькой,

совершенно беспомощной.

Вот и кончился пригород.

Как леса здесь бесшумны!

Белки рыжие прыгают.

Ну куда ты без шубы?

Все ты по снегу, по снегу,

по вечернему, позднему,

в этих туфельках бежевых,

в этом свитере тоненьком.

Ты затянута изморозью.

То шагнешь, то оступишься.

Как ты вырвешься из лесу?

Ведь без шубы простудишься.

Лес большой. Лес не кончится.

Спать ужасно захочется.

Ты прислонишься к дереву

и задремлешь, усталая.

Под холодными звездами

я бегу за тобою.

Я кружу между соснами.

Я бегу за тобою.

Я кричу – Возьми шубу! –

Я в сугробы проваливаюсь.

Между тихими соснами –

шубу! – слышится – шубу!

Дождь

Смотрите, что делает дождь!

А как настороженны липы!

Вот тут вы как раз и вошли бы,

пока не окончился дождь.

Пока не случилась беда,

вошли бы в мерцании капель.

Я камень лежачий,

я камень,

заброшенный кем-то сюда.

Вам так меня тронуть легко!

И вы меня стронуть могли бы.

Смотрите, как жертвенны липы,

как дышится в ливень легко!

Я все вам потом возмещу.

Однажды зимой, при морозе,

я все опишу это в прозе

и всю ее вам посвящу.

И я назову ее так:

«Записки лежачего камня».

А может быть –

«Исповедь камня».

А может быть, даже не так.

И я назову ее «Дождь».

И станет названье прологом.

И станет великим пророком

мне вас напророчивший дождь.

Все это я вам подарю,

чтоб так же и вас поднимало.

И я понимаю, как мало

я, в сущности, вам подарю.

«Разлюбили. Забыли…»

Разлюбили. Забыли.

Так однажды забыли,

будто двери забили

и все окна забили.

В заколоченном доме моем

не светает.

Только слышу,

как с крыши

сосулька слетает.

Кто-то мимо проходит.

Кого-то зовут.

В заколоченном доме моем

только звуки живут.

Только звуки приходят ко мне

и гостят у меня.

Звуки ваших часов.

Звуки вашего дня.

Вот я слышу,

как вы зажигаете свет

через тысячу стен от меня.

Ваше платье упало на стул.

Это вы раздеваетесь.

Вы гребенкою чешете волосы.

Это гроза.

Через тысячу стен этих

слышу,

как вы раздеваетесь,

как вы дышите,

как закрываются ваши глаза,

как становится тихо потом,

а потом, погодя…

Белый звук снегопада.

Зеленые звуки дождя.

Женщина в голубом

У курортного моря,

в том безветрии голубом,

я встречал одну женщину.

Она вся была в голубом.

Голубые туфельки.

Шляпка модная голубая.

И глаза голубые.

И книга в руке – голубая.

На нее молились

изнемогшие от подагры

пожилые курортники

Старой и Новой Гагры.

Не дыша глядели,

стоя в садиках и в калитках,

на нее, плывущую

в этих пальмах и эвкалиптах.

Вот она идет,

то их милуя, то карая,

по ковровой дорожке

их голубого рая.

Как всегда,

с голубою книгой в руке идет.

Голубая книга

удивительно ей идет.

И она это знает.

Она не возьмет любую.

Она выбирает

обязательно голубую.

Она равнодушна

ко всем остальным книгам.

Она знает жизнь

по одним голубым книгам.

«Я не был там какой уж год…»

Я не был там какой уж год.

По праздности? По лени?

Высокий белый пароход

спускается по Лене.

Кружится чайка за бортом,

и на скамейке с краю

с широкоскулым якутом

я в шахматы играю.

Подходит к нам его жена.

Она садится слева.

Какая у него жена –

ну просто королева!

Какие у нее глаза!

Коса у ней какая!

Я грустно отвожу глаза,

ладью передвигая.

Притом я смутно сознаю,

что нравлюсь королеве.

Я каждым ходом создаю

угрозу королеве.

Исход неясен до поры,

но если б она знала,

как я страшусь конца игры

и как я жду финала!..

Потом проходит целый год.

Вода не убывает.

Высокий белый пароход

все дальше уплывает.

Там зябко на исходе дня.

И лето на исходе.

И странно мне, что нет меня

на этом пароходе.

О, захолустные места!

Скрипучие ступени!

И деревянного моста

железное терпенье.

Там женщина среди цветов

идет, меня не зная,

и радуга семи цветов –

как ягода лесная.

Осень

Кто-то вкрадчиво очень

в мои окна стучится.

Ничего, это осень.

Ничего не случится.

Я учитель. Я школьник.

Я решаю задачи.

У меня то удачи,

то одни неудачи.

Тех и этих отведав,

я свое продолжаю.

Я не знаю ответов.

Я решаю, решаю.

Вот задача о листьях,

о горящей осине.

А по сути – задача

об отце и о сыне.

За окном кто-то ходит,

лопоча и судача.

Это осень подходит.

Это тоже задача.

Вот и дождик защелкал

по листве повители.

Соловей – он отщелкал,

журавли полетели.

Звон негромкий из кузни,

будто там, за рекою,

кто-то трогает гусли

осторожной рукою.

Загрузка...