Откуда вы приходите, слова…

«Откуда вы приходите, слова…»

Откуда вы приходите, слова,

исполненные доброго доверья?

По-моему, оттуда, где трава.

По-моему, оттуда, где деревья.

Нам переходы света и теней

за древними лесными деревами

покажутся резными теремами,

возникшими из света и теней.

А дальше будет глуше и темней,

и тропка лисья станет неприметной.

Она и вправду стала неприметной,

а все-таки давай пойдем по ней,

пойдем на ощупь,

ветки раздвигая.

Эге-ге-гей! Ну где же вы, слова?

«Слова, слова!..» –

вздыхают робко листья,

и тропка поворачивает лисья

туда, где в листьях прячется сова.

А может, так же прячутся слова

за пнями

и замшелыми камнями?

Слова – они, наверное, корнями,

как дерева,

уходят в глубину.

И тропка нас уводит в старину,

туда, где бродит пращур волосатый

по травам, не имеющим названья,

где снег летит, не названный еще,

поет еще не названная птица

и звезды,

у которых нет названья,

в дремучих отражаются очах.

И пращура охватывает трепет,

едва доходит до его сознанья,

какая тяжесть на его плечах.

В нем глухо пробуждается художник,

и, сладкие испытывая муки,

он ждет вас, нерожденные слова.

Он что-то удивительное лепит,

мешая краски, запахи и звуки.

Сначала это только смутный лепет,

и вдруг он превращается в слова.

Тогда травой становится трава,

а этот сумрак зыблющийся – лесом,

а этот холод падающий – снегом,

а это чудо маленькое – птицей.

И я беру из рук его слова.

Они еще звенят, как тетива

и как стрела,

что пущена из лука.

Они из цвета, запаха и звука.

На них еще не высохла роса.

В них травы отразились и деревья.

И у меня кружится голова,

пока я их несу тебе –

слова,

исполненные доброго доверья.

«Древнее…»

Древнее,

неразгаданное пространство

смотрит на землю

холодно и бесстрастно.

В темных глубинах

маленькой светлой точкой

спутник сейчас проходит

орбитой точной.

Чтоб заглянуть

в безвестные те высоты,

ни к чему ни двадцатый этаж,

ни сотый.

Лучик зеленый,

парящий в туманных сферах,

виден отчетливо

в этих осенних скверах,

где под грибком раскрашенным

из фанеры

утром играют в шашки

пенсионеры,

где возле булочной

пахнет горячей сдобой –

здесь, на земле этой будничной,

строгой и доброй.

А помню еще –

за звездным полетом

я наблюдал и в поле однажды

летом.

И был он так ясен

в поле

под черным небом,

в поле,

где сладко пахло

печеным хлебом,

где и доселе

темные эти дали

всё еще что-то помнили

о Дедале,

смутное что-то, темное

об Икаре,

что-то о божьем гневе,

о божьей каре.

Там, над обрывом,

тополи шелестели,

словно бы крылья

в небо взлететь хотели,

словно бы крылья

в небо взлететь пытались,

путались,

расплетались,

переплетались,

и за ночным овином,

за старой ригой,

где-то за дальним лугом,

над темным логом,

все раздавалось –

прыгай, Иване, прыгай! –

все шелестело –

с богом, Иване, с богом!

Женщина, которой ничего не нужно

Что вы с собой делаете?

Что вы себе думаете?

Ничего не делаете.

Ни о чем не думаете.

Пусто засыпаете.

Пусто просыпаетесь.

Да и то лишь кажется,

будто просыпаетесь.

В накуренном зеркале –

ваши руки дремлющие,

ваши губы дремлющие,

ничего не требующие.

И кровать спальная –

будто место лобное.

Что-то в груди треснуло.

Что-то в душе лопнуло.

Под упругим свитером

все мертво-мертвенно.

Сигарета с фильтром

дымит, дымит медленно.

А много ли истрачено

того тепла женского?

Давно война кончена,

и спросить не с кого.

А вы все боль копите,

в вине горе топите –

то ли горе топите,

то ли в море тонете.

Тонете, тонете,

уже не просыпаетесь,

и лишь на дне снится вам,

что вы просыпаетесь.

«К птичьему прислушиваюсь крику…»

К птичьему прислушиваюсь крику.

Вижу только море вдалеке.

Море ходит. Море пишет книгу.

Книгу о себе. О старике.

Сети. Сеть ошибок. Сеть сединок.

Медленно стихающий прибой.

Что такое старость? Поединок.

С берегами. С временем. С судьбой.

Днища рассыхаются у лодок.

Черный борт ракушками оброс.

Призрачность улова. Сеть уловок.

Кто кого? Неведомо. Вопрос.

Как в корриде, перед мордой бычьей.

Та же несущественность улик.

Быть с добычей – или стать добычей.

Только это. Выбор невелик.

Только это. Прочее – подробности.

Этим и подробности полны.

Ощущенье краткости и дробности.

Напряженной сжатости волны.

Только волны. Волны, за которыми

набегают волны, в свой черед.

Это все подчеркнуто повторами.

Взад-вперед. И снова – взад-вперед.

Белый – синий. Белый цвет и синий.

Дни и годы. Годы и века.

Та же повторяемость усилий.

То же повторение рывка.

Поплавок неверен и обманчив.

По воде расходятся круги.

И тогда на свет выходит мальчик.

Он глядит на свет из-под руки.

Сети. Сеть ошибок. Сеть сединок.

Слабенькая детская рука.

Вьется леска. Длится поединок.

Лишь вода – темна и глубока.

Огонь

Печной огонь.

Ночной огонь на Трубной.

Ручной,

и неопасный потому.

А он живет

своею жизнью трудной,

и незачем завидовать ему.

Не то что в керогазах –

в паровозах

не смеет он считать себя огнем.

Он всем необходим.

Но в малых дозах.

Чтоб суп варить.

Чтоб руки греть на нем.

А у него

огромные размеры,

и, полумеры

люто не терпя,

он иногда

теряет чувство меры,

стремясь полнее выразить себя.

Его солдаты яры

и поджары.

Едва дозоры

скроются на миг –

он тут как тут.

Тогда гудят пожары.

И разговор ведется напрямик.

Одна вода,

вода его тревожит.

Она одна грозит ему бедой.

Он все урегулировать не может

взаимоотношения с водой.

Тут он молчит.

Он вынужден смиряться.

Урчит печурка.

Тлеет головня.

И все-таки воздержимся

смеяться

над видимой покорностью огня.

Надпись на камне

Джордано Бруно

Даже в малые истины

людям не сразу верится.

И хотя моя истина

так проста и неоспорима,

но едва я сказал им,

что эта планета вертится,

я был тотчас же проклят

святыми отцами Рима.

Вышло так, что слова мои

рушат некие правила,

оскверняют душу

и тело бросают в озноб.

И стал я тогда

опасным агентом дьявола,

ниспровергателем

вечных земных основ.

На меня кандалы не надели,

чтоб греб на галере,

свой неслыханный грех

искупая в томительном плаванье,

а сложили костер,

настоящий костер,

чтоб горели

мои грешные кости

в его очистительном пламени.

Я заглатывал воздух

еще не обугленным ртом.

Сизоватым удушливым дымом

полнеба завесило.

Поначалу обуглились ноги мои,

а потом

я горел, как свеча,

я потрескивал жутко и весело.

Но была моя правда

превыше земного огня

и святейших соборов,

которыми труд мой не признан.

О природа,

единственный бог мой!

Частица меня

пребывает в тебе

и пребудет

отныне и присно!

Остаюсь на костре.

Мне из пламени выйти нельзя.

Вот опять и опять

мои руки веревками вяжут.

Но горит мое сердце,

горит мое сердце, друзья,

и в глазах моих темных

горячие искорки пляшут.

«Промельк мысли. Замысел рисунка…»

Промельк мысли. Замысел рисунка.

Поединок сердца и рассудка.

Шахматная партия. Дуэль.

Грозное ристалище. Подобье

благородных рыцарских турниров –

жребий брошен, сударь,

нынче ваш

выбор – пистолеты или шпаги.

(Нотные линейки. Лист бумаги.

Кисточка. Палитра. Карандаш.

Холст и глина. Дерево и камень.)

Сердце и рассудок. Лед и пламень.

Страсть и безошибочный расчет.

Шахматная партия. Квадраты

белые и черные. Утраты

все невосполнимее к концу.

Сердце, ты играешь безрассудно.

Ты рискуешь. Ты теряешь в темпе.

Это уже пахнет вечным шахом.

Просто крахом пахнет, наконец.

А рассудок – он играет точно

(ход конем – как выпад на рапире!),

он, рассудок, трезво рассуждает,

все ходы он знает наперед.

Вот он даже пешку не берет.

Вот он даже сам предупреждает:

что вы, сударь, что вы,

так нельзя,

шах, и вы теряете ферзя –

пропадает ваша королева!..

Но опять

все так же

где-то слева

раздается мерный этот звук –

тук да тук,

и снова –

тук да тук

(сердце бьется, сердце не сдается),

тук да тук,

все громче,

тук да тук

(в ритме карандашного наброска,

в ритме музыкального рисунка,

в ритме хореической строки) –

чтоб всей силой

страсти и порыва,

взрыва,

моментального прорыва,

и, в конце концов,

ценой разрыва

победить,

рассудку вопреки!

«Вот мною не написанный рассказ…»

Вот мною не написанный рассказ.

Его эскиз.

Невидимый каркас.

Расплывчатые контуры сюжета.

А самого рассказа еще нет,

хотя его навязчивый сюжет

давно меня томит,

повелевая –

пиши меня,

я вечный твой рассказ,

пиши меня

(и это как приказ),

пиши меня

во что бы то ни стало!..

Итак, рассказ о женщине.

Рассказ

о женщине,

которая летала,

и был ее спасительный полет

отнюдь не цирковым аттракционом,

а поиском опоры и крыла

в могучем поле гравитационном

земных ее бесчисленных тягот…

Таков сюжет,

уже который год

томящий мою душу неотступно –

не оттого ль,

что, как сказал поэт,

я с давних пор,

едва ль не с детских лет,

непоправимо ранен женской долей,

и след ее,

как отсвет и как свет,

как марево над утренней рекою,

стоит почти за каждою строкою,

когда-либо написанною мной?..

Таков рассказ. Его сюжет сквозной.

О чем же он? О женщине. Одной.

(И не одной.)

Навязчивый сюжет,

томящий мою душу столько лет,

неумолимо мне повелевая –

пиши меня,

я вечный твой рассказ,

пиши меня

(не просьба, а приказ),

я боль твоя,

я точка болевая!..

И я пишу.

Всю жизнь его пишу.

Пишу, пока живу. Пока дышу.

О чем бы ни писал –

его пишу,

ни на мгновенье не переставая.

«Не там, где сходятся…»

Не там, где сходятся,

где встреча

и на ромашках ворожат,

где, губ не пряча,

не переча,

уже собой не дорожат, –

совсем не там,

а много позже

есть час,

незнаемый тобой,

где две судьбы,

еще не схожих,

одной становятся судьбой.

А до того,

в горах плутая,

на крутизну,

под облака

тебя ведет тропа крутая,

не проторенная пока.

Секут дожди

и почву месят,

грозя обвалами камней.

…Который год,

который месяц

иду к тебе,

а ты ко мне.

О, как тропа моя извита,

и ты на ней

в иные дни

то вдруг теряешься из виду,

а то –

лишь руку протяни.

И снова пропасть под ногами

непостижимой глубины,

и равнодушными снегами

мы, как стеной,

разделены.

В пути застигнуты пургою.

С дороги сбились.

Но весной

все начинается другою,

неповторимой новизной.

И я смеюсь над буревалом,

где страх меня одолевал,

где я грустил,

за перевалом

увидев новый перевал.

Ломая кромку ледяную,

опять бежит моя тропа

туда, где сходится вплотную

с твоей судьбой

моя судьба.

«Моя любовь к тебе – как горная вершина…»

Моя любовь к тебе – как горная вершина

или волна солоноватая морская.

Все, чем я жил и чем живу, она вершила,

ни на минуту от себя не отпуская.

Я видел, как она растет и как шагает,

то сокрушительна, а то нетороплива.

Она то стужей леденит, то обжигает,

пора прилива у нее, пора отлива.

Она не бросит ни за что, но и не просит

бежать за ней, когда за дверью непогода.

Она раскинется тайгой, где нету просек,

а то прикинется рекой, где нету брода.

А ты все так же дорожишь лишь небом синим.

Зачем ты веришь в эту ложь, не понимаю,

и так растерянно дрожишь под небом зимним,

и так испуганно живешь от мая к маю.

* * *

С мокрой травы в лесу

стряхиваю росу.

Хочешь, стихотворенье

из лесу принесу?

В комнате, еще темной,

чмокнешь во сне губами.

Земляникою пахнет теплой?

Сеном? Или грибами?

Где-то кузнец стрекочет,

травинка щеку щекочет –

тебя разбудить от солнца

стихотворенье хочет.

А ты все не просыпаешься,

все ты не просыпаешься,

одними губами сонными

медленно улыбаешься:

«Что, мол, опять за шалости?

Нет в тебе, видно, жалости!

Где же черты солидности,

признаки возмужалости?..»

Все это знаю издавна –

не к чему повторенье.

Тихо выходим из дому –

я и стихотворенье.

Мутную тишь дремотную

ранняя птаха будит.

Нет у меня солидности,

видимо – и не будет.

Дачу еще не выстроил,

не обзавелся чином.

Толстую палку выстрогал

ножиком перочинным.

Иду не спеша, помалкиваю,

палкой своей помахиваю,

с мокрой травы в лесу

стряхиваю росу.

«Лес лопочет у окна…»

Лес лопочет у окна

в полудреме.

Женщина живет – одна

в чужом доме.

Дом не брошен, не забит.

Войди в сени –

и почувствуешь: забыт,

забыт всеми.

Полумрак и тишина,

ничего кроме.

Женщина живет – одна

в чужом доме.

На диване дремлет кот

ожирелый.

Муж ей дарит в Новый год

ожерелье.

Он ей много покупал,

много купит.

Тянутся к ее губам

его губы.

Занавешено окно,

постель постлана.

Все вокруг занесено.

Уже поздно.

Лес бормочет у окна

в ночной дреме.

Женщина живет – одна

в чужом доме.

«Как медленно тебя я забывал…»

Как медленно тебя я забывал!

Не мог тебя забыть,

а забывал.

Твой облик от меня отодвигался,

он как бы расплывался,

уплывал,

дробился,

обволакивался тайною

и таял у неближних берегов –

и это все подобно было таянью,

замедленному таянью снегов.

Все таяло.

Я начал забывать

твое лицо.

Сперва никак не мог

глаза твои забыть,

а вот забыл,

одно лишь имя все шепчу губами.

Нам в тех лугах уж больше не бывать.

Наш березняк насупился и смолк,

и ветер на прощанье протрубил

над нашими печальными дубами.

И чем-то горьким пахнет от стогов,

где звук моих шагов уже стихает.

И капля по щеке моей стекает…

О, медленное таянье снегов!

«К морю стремился…»

К морю стремился,

морем дышал на юге.

Но когда мое сердце

слушать начнут врачи –

они услышат отчетливо

посвист вьюги

и голос филина,

ухающего в ночи.

Бьет кабарга копытцами

дробно-дробно.

Бьется над логом

сохатого трубный зов.

Это Сибирь

в груди моей

дышит ровно

всей протяженностью

древних своих лесов.

Это во мне

снега по весне не тают

и ноздреватый наст

у краев примят.

Птицы Сибири

в груди у меня

летают.

Реки Сибири

в крови у меня

гремят.

Это во мне

медведи заводят игры,

грузно кряжи качаются

на волне.

Ветер низовый.

Кедры роняют иглы.

Хвойные иглы –

это во мне, во мне.

Это во мне поднялся

и не стихает

ветер низовый,

рвущийся напролом.

Смолка

по старой лиственнице стекает.

Бьет копалуха раненая

крылом.

Я ухожу из вьюги,

из белой вьюги.

Лодка моя качается

на волне.

Еду куда-то.

Морем дышу на юге.

Белые вьюги

глухо гудят во мне.

Вдовы

Как части гарнизона,

погибшего за Брест, –

бессменно и бессонно

несут они свой крест.

Без жалобы и вздоха,

грядущему на суд,

тебе на суд, эпоха,

свой крест они несут.

Давно ушли мужчины

от этих берегов.

Оставили морщины.

Оставили врагов.

Оставили негусто,

уйдя в небытие.

Нетленное искусство.

Бессмертие свое…

Бессмертные романы.

Посмертные листы.

А между тем карманы –

пусты они, пусты.

Но вечно ждать готовы –

всё ждут, что позовут, –

седеющие вдовы

надеждою живут.

Всё верят, что воздастся

за совесть и за честь.

Что рукопись издастся,

и смогут все прочесть.

И что один приятель,

им преданный навек,

талантливый ваятель,

но бедный человек,

украсит ту могилу,

тот холмик некрутой,

надгробною фигурой,

гранитною плитой…

Посмертная страница.

Бессмертная строка.

Но все это хранится

в безвестности пока.

Но вечно ждать готовы,

всё ждут, что позовут, –

седеющие вдовы

надеждою живут.

Живут, свое отплакав.

Глотают стужу ртом.

Платонов и Булгаков,

мы встретимся потом.

Минуты этой ради

хранят они года

те общие тетради

их общего труда.

Хранят светло и нежно,

и всё у них в былом.

Но вера и надежда

сидят за их столом.

«Все сущее мечено временем…»

Все сущее мечено временем.

А вот замечается вновь,

что время рифмуется с бременем,

с любовью соседствует кровь.

Старинные связи не сломлены

и медленно сходят на нет –

так прочно они обусловлены

всем опытом прожитых лет.

Нам годы минувшие помнятся,

не так наша память слаба.

А все же смотрите, как полнятся

значением новым слова.

Иные уходят в предание,

иные лишь стали верней.

Я в будущем вижу братание

не схожих по виду корней.

Надежными узами связаны,

сроднившись на все времена,

там пальмы рифмуются с вязами,

с планетою нашей – луна.

И больше не кажется странностью, –

то детям известно давно, –

что время рифмуется с радостью,

что людям созвучно добро.

«Приближаясь к спокойному устью…»

Узнаю тебя, жизнь, принимаю…

Приближаясь к спокойному устью,

оставляя все дальше исток,

иногда с неосознанной грустью

календарный срываю листок.

Я с непрожитых чисел снимаю

отслужившее службу число,

будто парус рукой поднимаю,

заношу над водою весло.

И несут меня быстрые воды,

только веслами крепче ударь, –

и смещаются даты и годы,

и летит со стены календарь.

Ты узнай меня, мама родная!

Это я, в гимнастерку одет,

прохожу от Днепра до Дуная

и старею на тысячу лет.

Я усы фронтовые не брею.

В них впитался махорочный дым.

Я мужаю, взрослею, старею

и опять становлюсь молодым.

Засыпаю при сполохах красных.

Прохожу в перекрестном огне.

И как будто два возраста разных

по-соседски ужились во мне.

Так живут в сочетании света

и осенней лесной полутьмы

все приметы недавнего лета

и предчувствие близкой зимы.

Будет вьюга.

Ах, зимняя вьюга,

у тебя не отнимешь права!

Но за вьюгой, легка и упруга,

пробивается к солнцу трава.

Может, больше мой снег не растает,

но жалеть ни о чем не могу.

Пусть другая трава вырастает,

перед той не оставшись в долгу.

Я глаза к небесам поднимаю.

Заношу над водою весло.

Не тужу ни о чем,

понимаю,

по каким меня рекам несло.

Загрузка...