II. К истоку

На следующее утро я проснулась, точно вынырнула на поверхность, впервые за много месяцев выспавшаяся и посвежевшая. Первые, кого я увидела, были стрижи. Стрижи, а еще лиса на автомобильной стоянке больницы, щуплая, рыже-серая лисица, она сидела, почесываясь на солнце, а затем прокралась в тень старого крематория. Было 21 июня, самый долгий день в году, небо заслоняли легкие облака, над морем стелился туман. У моей постели лежал собранный рюкзак, набитый одеждой и картами. Боковые карманы, куда я засунула лосьон от загара, бутылки с водой, потрепанный справочник «Дикие цветы Британии и Северной Европы» и ржавый складной нож Opinel со сломанным замком, сильно топорщились.

Готовя кофе, я напевала. После вчерашних рыданий я чувствовала себя легкой, как перышко, словно слезы растворили ярмо, тяготившее меня месяцами. В этот день я планировала пройти от деревни Слаффам до того места, где начинался Уз, маленькой глинистой канавки, тянущейся вдоль живой изгороди из боярышника. Там мне придется сделать большую кривую с юга на юго-восток, пересекая течение туда и обратно, пока не доберусь до деревни Исфилд, где дорога и река пролегали через меловую долину, ведущую к морю. За неделю управлюсь, прикинула я, и еще останется масса времени побродить по окрестностям.

Накануне вечером я расстелила на полу три карты, составленные государственной картографической службой, и шариковой ручкой прочертила свой предполагаемый маршрут, соединяя тропинки и дороги так, чтобы оказываться как можно ближе к воде. Но сколько бы я ни ухищрялась, а начальный этап пути, похоже, придумал картограф, страдавший водобоязнью: в первые три дня мне предстояло увидеть воду лишь мельком. Никто автоматически не получает права бродить по речным берегам, и большая часть земель, по которым петляет Уз, состоит в частной собственности, она огорожена колючей проволокой и увешана предупреждениями «Хода нет» – так в Англии поддерживается старое межевое деление.

Я села в ту же электричку на Бедфорд, которой езжу на службу, она ходит в Лондон и из Лондона и останавливается на всех маленьких станциях. Лучше всего мне доехать до городка Хейвордс-Хит, рассудила я. Оттуда возьму такси до Слаффама, брошу вещи в «Чекерсе» и пойду искать вольную воду. Я привалилась головой к грязноватому окну, впитывая свет. Железнодорожное полотно окаймляла полоса бесхозной земли, заросшая растениями, на которых обычно не останавливается глаз: кирпично-розовой валерьяной, иван-чаем, бузиной, вьюнком и маргаритками. За деревней Хассокс я заметила желтые цветы энотеры. В жару здесь часто можно увидеть свернувшуюся лису, ржавое пятно среди отливающих металлом маков. Сегодня никто не шевелился в траве, лишь лесные голуби, громко воркуя, хлопали крыльями, словно бесконечно повторяли пять слогов.

«Чекерс» оказалась симпатичной, выкрашенной в белый цвет гостиницей на краю деревенского пустыря, заросшего сорняками. Внутри было пустынно и на удивление жарко. Девушка-полька проводила меня до номера, по дороге показав пожарный выход, открывающийся после окончания рабочего дня. Я швырнула рюкзак на кровать и, освободив руки, отправилась в поле, карманы оттягивали карты. Воздух, казалось, сгустился, как желе, и колыхался, когда я рассекала его своим телом. Я двигалась на юг между пастбищ с лошадьми, загадочных полупустых садов, уставленных трехколесными велосипедами и батутами. К тому времени, как я добралась до дороги Уорнинглид-лейн, солнце достигло зенита и на моей майке проступили пятна пота. Я вышла из-под сосен, и в лицо мне ударил жар. На обочине сидел заяц, он опорожнился и припустил через дорогу, к его шкурке снизу прилипли темные катышки.

Месяцами я рассматривала на картах область Хай-Вельд, проводя переплетающиеся синие линии, которые через ограждения вели на восток, к верховью реки. Я полагала, что точно знаю, где начинается вода, но не учла буйства летней растительности. По краю поля шла живая изгородь из боярышника, а за ней, там, где, по моим прикидкам, находилось русло, возвышалась стена крапивы и таволги с выгнутыми кверху белыми ядовитыми зонтиками высотой по пояс. Нельзя было сказать, есть ли там вода или канавка сухая и растения выпили всю влагу. С минуту я колебалась, в голову лезла всякая ерунда. Сегодня воскресенье, машин почти нет. Если только кто-то специально не следит за мной в бинокль с фермы Истленд, ни одна душа не заметит, как я нелегально проскользну через поле к месту, отмеченному как исток. Была не была, подумала я, и нырнула под изгородь.

Засоренная канавка привела меня к зарослям орешника и малорослому дубку. Деревья потеснили крапиву, и течение было видно: бурый ручеек, истоптанный копытами, заканчивался в дальнем конце леса. Никакой это не источник. Вода не пузырилась, вырываясь из-под земли, как я это видела в Балкомбе, в десяти милях к востоку отсюда. Исток – чересчур громкое название для струйки вязкой жижи, несущей сточную воду с последнего поля перед водосбором, сдвинутым в сторону Адура. Это был всего-навсего самый дальний от устья приток, самый длинный речной рукав, полупроизвольный способ изобразить на карте постоянное движение воды в воздухе, на земле и на море.

Не всегда можно нанести на план начало. Даже если встать на колени среди листвы, я все равно не найду точного места, где начинается Уз, где струйка дождевой воды набирает достаточно сил, чтобы достичь берегов. Подобное сумбурное рождение из грязи кажется на редкость уместным, если брать в расчет название реки. В Англии Уз – распространенный топоним, и, как следствие, он вызывает много споров. Как правило, считается, что Уз происходит от usa, кельтского наименования воды, но я лично склоняюсь к доводу, что, раз бассейн реки населяли англосаксы, название восходит к саксонскому слову ooze, означающему мягкую или липкую грязь, земляную жижу. Только вслушайтесь: ooooze. Она течет почти бесшумно, чавкая под ногами. Ooze – это болото или топь, to ooze – сочиться или ползти. Мне нравится, с какой изворотливостью Уз хватается за возможность удержать воды и с присущей ему сноровкой прокладывает себе русло: это многогранное название с двойным смыслом. В нем слышится журчание реки, струящейся по Вельду и змеящейся вниз по долинам туда, где когда-то она образовывала смертоносное болото.


В День святого Валентина, еще до того, как все пошло вкривь и вкось, Мэтью вручил мне карту Уза собственного изготовления. В Хаддерсфилдской библиотеке он отксерил все подходящие карты Британской картографической службы, а затем, как обычно, дотошно вычислил площадь речного бассейна, вырезая его по контуру. Каждый приток был выделен своим маркером: Беверн – оранжевым, Айрон-ривер – розовым, Лонгфорд и горемыка Глайтв-Рич – зеленым. Я склеила разрозненные части скотчем, и месяцами карта висела у меня на стене – триста семьдесят пять квадратных километров земли в форме спавшегося легкого. К апрелю разметка выгорела на солнце, а нынешней весной я, наконец, сняла карту и сунула ее под кипу бумаг на столе.

Стоя в лесу, я думала о ней. На карте канавка была выкрашена синим. Само по себе это ничего не значило – место, где пьет олень, овраг, расчищенный за века до того, чтобы поле не затоплялось. С дерева сорвался лист и медленно поплыл на восток. Я не могла припомнить, когда в последний раз шел дождь, когда здесь собиралась вода, мерно просачиваясь через траву и тонкой струйкой стекая на дно. Средний срок пребывания молекулы воды в речке такого размера исчисляется неделями, хотя многое зависит от течений, дождей и дюжины других непредсказуемых случайностей. Если же влага впитывается в почву и превращается в грунтовые воды, то ее существование растягивается на века, а если проникает достаточно глубоко – на сотни тысячелетий. Согласно данным изотопной гидрологии, ископаемой воде в некоторых крупнейших в мире месторождениях более миллиона лет. Часто водоносные слои залегают под пустынями, в голове плохо укладывается, что под Калахари, Сахарой и засушливым центром Австралии под толщей камней и осадочных пород погребены огромные хранилища древней воды. По сравнению с ними стоячая вода в верховье реки была сверхновой, только-только пролившейся с неба. Большая ее часть испарится на солнце еще до впадения в озеро Слоем-Милл, где она может пятьдесят лет кружить вместе с карпами, прежде чем устремится на юг, к морю со скоростью тысяча тонн в минуту.

Сейчас вода еле двигалась, и было трудно себе представить, что характер течения полностью преобразится. Там, где заканчивались деревья, находился зловонный пруд, трактор дожидался начала утренних полевых работ. Овес уже поспел, и все вокруг замерло. Я различала, как жидкая струйка воды ударяет о корни и мелкие камешки, и, пока я стояла в раздумье, мне на память пришла строка из стихотворения Шеймаса Хини, одного из множества его сочинений, посвященных рекам. Стихотворение рассказывает о поиске подземной воды с помощью лозы и, как мне кажется, в какой-то мере передает причудливость этой стихии. «Вода через орешниковый прут из-под Земли послала свой сигнал»[3]. Быть может, эта строка всплыла у меня в голове из-за размышлений об ископаемой воде, ведь меня всегда приводила в восторг мысль о том, что на нашей планете есть тайные озера и реки наряду с теми, что выбегают на свет божий. Такие своего рода сокровенные богатства, которые имел в виду Уистен Оден, когда писал «Хвалу известняку», заканчивающуюся так:

Мой дорогой,

Не мне рассуждать, кто прав и что будет потом.

Но когда я пытаюсь представить любовь без изъяна

Или жизнь после смерти, я слышу одно струенье

Подземных потоков и вижу один известняк[4].

В стихотворении Хини ореховая рогатина самопроизвольно подергивается – так вода выдает свое присутствие. Это представляется сущим шарлатанством, не случайно лозоходство – известное в Америке как водное ведьмовство – давало посредственные результаты на научных испытаниях, доказывая, что водоносные жилы под камнями и почвой с тем же успехом можно обнаружить методом тыка. Так или иначе, некогда люди, подобно животным, чувствовали воду на расстоянии. Теперь эта способность, безусловно, стала чем-то рудиментарным, притупилась из-за автомобильных сигналов и однообразных трелей мобильных телефонов, однако множество раз, когда я гуляла по лесу, удача или инстинкт выводили меня к водоему или источнику, о существовании которых я даже не подозревала.

Я присела на корточки возле юных дубков, разглаживая на коленке свежий лист остролиста. Мне было не по себе, в этом подлеске меня ни на миг не покидало чувство, что я беспардонно внедрилась в святая святых. Истоки рек часто сопряжены с запретами, и при всей своей фантастической красоте это не те места, где селятся люди, по меньшей мере, так гласят мифы и предания. Тиресий ослеп, увидев купание богини Афины в источнике у горы Геликон, а полученный им дар прорицания стал возмещением за кару – потерю зрения.

Согласно поэту Каллимаху, это случилось в летний день вроде нынешнего. Афина и нимфа Харикло, мать Тиресия, возлежали в ручье, стоял полдень, час тишины, когда весь мир цепенеет от зноя. Только один Тиресий со сворой собак бродил по холмам, охотясь на оленя. Охваченный жаждой, он спустился к источнику напиться воды, не ведая, что там кто-то есть. Афина заметила, как он пробирается между деревьев, и мгновенно его ослепила: никому не дозволялось видеть богиню обнаженной, даже ту, что купалась вместе с твоей матерью. «O, Геликон, ты моей ныне запретен стопе! – вскричала Харикло. – Многое ты за немногое взял, меняла жестокий – Нескольких ланей отдав, отрочьи отнял глаза!»[5] Чтобы смягчить наказание, Афина наделила его даром понимать язык птиц и передавать услышанное беотийцам и могущественным потомкам Лабдака. Он понес жестокую кару, сказала богиня, но не сравнимую с той, что выпала охотнику Актеону, который увидел купающуюся Артемиду, был обращен в оленя и растерзан собственными собаками, так что его матери пришлось собирать кости сына по зарослям и колючим кустам.


Для купания в истоке Уза богиня должна была быть весьма миниатюрной, тем не менее река более не казалась мне безвредной. Когда я возвращалась обратно в Слоем по частной дороге мимо сарая, в котором неподвижно висела рулевая трапеция дельтаплана, меня не покидало чувство, что я нарушила границу чужих владений. Тропинка вела в гору, через поле, где паслись лошади в средневековом снаряжении, к поросшему костром и бухарником лугу на склоне, над клевером вились тучи пчел. Розовое и темно-желтое разнотравье клонилось и колыхалось на ветру, над цветами летали одиночные пчелы, и воздух звенел от их жужжания.

Так оно лучше. Я разлеглась на солнышке, согнув ноги. Звуки природы убаюкивали, и у меня стали слипаться глаза, и тут мне припомнилось точно во сне, как однажды в Шотландии, растянувшись на грязном берегу лицом вниз, я наблюдала за пчелами: они влетали в крошечные пещерки, которые они, как троглодиты, вырыли в земле, и вылетали оттуда. Пчел было так много, что казалось, весь склон холма самопроизвольно шевелится в горячем, напоенном сосновыми запахами воздухе. Под землей их должно было быть еще больше, из каждого отверстия доносилось стрекотание крыльев – далекое атональное гудение, будто земля улеглась на боковую и напевает сама себе.

Леонард Вулф держал пчел. У него был улей в Монкс-хаусе, коттедже в Родмелле, который чета Вулф купила вскоре после окончания Первой мировой войны, и по поводу их роения Вирджиния оставила в дневнике до странности чувственную запись:


«Сидя после ланча, мы слышали их жужжанье, а в воскресенье они опять висели блестящей подрагивающей коричнево-черной мошной на надгробии миссис Томпсетт. Мы прыгнули в высокую могильную траву, Перси в плаще и траурной шляпе. Пчелы проносятся со свистом, точно стрелы желанья, неистового, чувственного; играют в воздухе в веревочку; мчатся, точно выпущенные из лука; воздух вибрирует – от красоты, жгучего, острого желанья и скорости; по-моему, дрожащее перемещающееся лукошко из пчел – символ высшего сладострастья и чувственности».


Ниже, через несколько фраз, все еще под впечатлением увиденной картины, она описывает уродливую женщину на приеме, добавляя: «Не могу сказать, почему вокруг нее обязаны роиться пчелы».

Этот эпизод полностью раскрывает натуру Вулф – впечатлительную, но обстоятельную (быть может, сама она скорее оса, чем пчела), созвучную как природе, так и искусству выдумки и стремящуюся в первую очередь постичь суть вещей, отыскать верное слово для определения испытываемого чувства или воспринимаемого образа. Дневники, надо признать, написаны более легким и ярким языком, чем романы, создается полное ощущение того, что писательница упражняется в своем ремесле. При этом им присуща чувственность, особенно явственная в приведенном отрывке, и они придают обаяние расхожему образу Вирджинии – дамы холодной, как кристалл.

Один из избитых мифов, касающихся жизни Вирджинии Вулф, гласит, что она была, как это следует из ее имени[6], фригидна – своего рода памятник долготерпению, женщина, состоящая из алебастра и блистательного ума. Что правда, то правда: в 1912 году, перед женитьбой она действительно призналась Леонарду, что не испытывает к нему физического влечения. Но его ухаживания имели свои издержки, и, хотя – что мне импонирует – их встречи происходили вблизи воды, в них не было ни капли того, что люди обычно подразумевают под романтикой. Они ходили на свидания на судебное разбирательство, где рассматривалось дело о катастрофе лайнера «Титаник», впервые поцеловались у Ла-Манша в Истборне, а в тот день, когда Вирджиния призналась ему в любви, отправились на пароходе вверх по Темзе в Мейденхед. На сделанной в тот день фотографии Вирджиния Вулф выглядит нервозной и одновременно неприступной; значительно лучше, чем на портрете, где она, изможденная, сидит рядом с поэтом Рупертом Бруком, смахивающим на упитанного Аполлона и отдаленно напоминающим Леонардо ди Каприо – по контрасту с щуплой девицей с прищуренными глазами.

Первые выходные Вирджиния и Леонард провели в Суссексе, среди холмов, смотрящих на Уз, в этих краях он протекает между возвышенностями Даунса, по краю широкой болотистой долины, последним участком перед впадением в море. Бродя по раскинувшимся вокруг зеленым полям, они наткнулись на Эшем, дом, где вскоре начнется их совместная жизнь, продлившаяся без малого три десятилетия. К моменту вступления в брак обоим под тридцать и оба завершают свой первый роман. Добродушный и упорный Леонард был евреем, его яркость сочеталась с холодной расчетливостью, что даже тогда несколько отдаляло его от кружка Блумсбери с его легковесными беседами. Он недавно вернулся с Цейлона, где служил чиновником при Колониальной гражданской службе. Отец его скончался, а он, несмотря на достойную восхищения силу ума, страдал тремором – в моменты волнения не мог унять дрожь в руках.

Что до Вирджинии, она была сиротой. В тринадцать лет она потеряла мать, а в 1902 году у ее гневливого отца, сэра Лесли Стивена, альпиниста и критика, обнаружился рак кишечника, который и свел его в могилу два года спустя. Каждая из этих тяжких утрат подрывала психическое здоровье Вулф, приводя к нервным срывам, которые после ее смерти будут неизменно связываться с ее образом. Однако раз за разом она стряхивала с себя безумие, настроенная работать, писать, в чем и преуспела.

Итак, два этих человека создали союз, который никак не назовешь обычным. Брак был заключен, однако его сексуальная сторона отодвинулась на задний план, а вскоре супруги и вовсе отказались от физической близости. Всего через год после свадьбы с Вирджинией Вулф произошел третий нервный срыв, и еще до того, как вернуться к шаткому душевному равновесию, она попыталась покончить с собой, наглотавшись веронала. Леонард частично исполнял обязанности сиделки, а порой и тюремщика, заставлял жену регулярно питаться, рано ложиться спать, не давал ей перевозбуждаться, дабы она снова не впала в безумие. Но не стоит думать, что Вирджиния Вулф была вялой и безучастной калекой, оторванной от мира. Она обладала поразительным обаянием, которое отмечали как ее друзья, так и враги, а также тонким чувством юмора, которое делало ее почти неспособной испытывать жалость к самой себе.

Брак – это очень интимная территория даже для людей, оставляющих груды дневников и писем, излюбленных объектов светских сплетен. Жадному глазу чужака не всегда видно, что творится в его сердцевине, на чем он держится, и даже строить догадки на этот счет – пустая затея. И все же из выкристаллизовавшихся слов возникает ощущение неизменной любви, в равных долях состоящей из привязанности и интеллектуального взаимовлияния. Вирджиния Вулф именовала Леонарда «мой незыблемый центр», именно ему она адресовала последние слова – своего рода признание, что они были счастливой парой. Одна из многочисленных книг, посвященных семейной жизни Вулфов, носит название «Соединение двух сердец». Это строка из 116-го сонета Шекспира, подлинной оды непреходящей любви. Чувство выражено достаточно прозрачно, но с учетом всех обстоятельств, мне думается, последняя строфа подходит больше всего:

Любовь – не кукла жалкая в руках

У времени, стирающего розы

На пламенных устах и на щеках,

И не страшны ей времени угрозы[7].

Пчелы по-прежнему пролетали над лугом, их извилистые маршруты пролегали прямо у меня над головой. Я откинулась на спину и растянулась на солнышке. Было так тепло, что тело у меня прямо-таки плавилось, а когда я прикрыла глаза, то передо мной замелькал разноцветный калейдоскоп. «Пчелы бесконечности» – в «Саде» Дерека Джармена они названы «золотым роем… с пыльцевыми мешками разных оттенков желтого». Умирая от СПИДа, он поселился на краю земли в маленьком деревянном домике на галечном пляже Дандгенесса[8] и среди прочего занялся пчеловодством. Он держал своих питомцев в улье из железнодорожных шпал, боролся с галькой в саду, и в августе пчелы делали мед из дубровника, а в январе – из английского дрока.

За несколько лет до смерти, вспомнилось мне, Джармен ослеп, сетчатку поразил токсоплазмоз. «Принято считать, что слепота страшит, – писал он в дневнике. – Но не так уж она ужасна, если у вас есть надежная гавань в море теней. Это обычное неудобство. Если человек проснется в кромешной тьме, и лишь мысленный взор ему подскажет, куда идти, повернет ли он назад?» И продолжает: «День нашей смерти сокрыт за семью печатями. Я не хочу умирать… пока. Хочу увидеть свой сад летом через несколько лет». Последний фильм режиссера, «Блю», имитирует его невидящий взгляд – ярко-синий экран не меняется на протяжении семидесяти девяти минут. Это цвет вакуума, насыщенный ультрамарин занебесного мира. Звуковое сопровождение – поток воспоминаний с поэтическими вставками – искаженная цитата из Уильяма Блейка: «Если бы двери восприятия были чисты, все предстало бы человеку таким, каково оно есть».

Я резко поднимаюсь – кровь приливает к голове, и трава плывет перед глазами, на миг я слепну, голова кружится, пчелы врезаются в меня, жужжа на наречии, которого я не могу расшифровать, не говоря уже о том, чтобы делать предсказания.


Возвратившись в «Чекерс», я ложусь вздремнуть и сплю, пока солнце не зависает над горизонтом, затем иду в бар, где съедаю чудовищного размера бургер, он соскальзывает с тарелки, когда я протыкаю его вилкой под пристальным взглядом усатого пса, чей хозяин за все время, что я здесь нахожусь, ни разу не шевельнулся. Вечер такой чудесный, что нет мочи сидеть в четырех стенах. Когда я выхожу за порог, в небо взмывают ласточки и садятся на колокольню, их громкие крики слышатся над могилой сестры Нельсона.

Тропинка ведет меня к Слаффамскому пруду, рудименту черной металлургии, когда-то она была сильно развита в этой области. Мысль, что природа может что-то почерпнуть от цивилизации без ущерба для себя, абсурдна, по меньшей мере, на перенаселенном юге Англии. Местный ландшафт формировался веками под влиянием человеческой жизнедеятельности, меж тем как сам человек, как я полагаю, сформировался во взаимодействии с землей. Чтобы изготовить гвозди, или пушки, или изящные щипчики, которыми пользовались еще древние римляне, нужно железо, и благодаря густым лесам, поставщикам древесного угля, необходимого для топки печей, и залежам глины, богатой железной рудой, Вельд оставался промышленным центром, начиная с доримских времен и вплоть до самой Индустриальной революции.

Самые старые промышленные пруды с глинистыми берегами были сделаны из запруд. Из них бралась вода, чтобы снабжать энергией меха горнов, когда в печи выплавлялась руда. Позднее, после внедрения доменной печи, пруды стали использоваться для приведения в действие мехов и молотов в кузницах, где чугун размягчался и из него производились квадратные заготовки, которые затем кузнец превращал в слитки железа. На ходу я пыталась выстроить в уме весь процесс: огни кузнечных горнов, видимые за пятнадцать километров отсюда, громовые удары молота, эхом прокатывающиеся по возвышенности Даунс. Ныне озера – вотчина рыболовов, подобно кузнецам, говорящим на своем особом языке: «Ни палаток, ни бойлов, ни сетей! В духовке пикша даст фору карпу!»

Первые нетопыри пролетели над Кус-лейном, когда я добралась до воды. На автомобильной стоянке стояли три машины и валялись остатки еды из «Макдоналдса». Солнце только-только зашло, все вокруг стихло, небо слегка отливало розовым. Отражения в озере, казалось, проглядывали сквозь толщу воды. По поверхности пробегала рябь, когда карп погружался на дно, а затем выныривал, поднимая брызги. Внизу облака медленно ползли на восток. На дальнем конце озера деревья отражались в черновато-зеленой глади, и, когда наружу выскакивала рыба, от нее расходились белые концентрические круги. На ближайшем берегу, там, где вода сливалась с бледным небом, рябь поблескивала черным – оптический эффект, которого я прежде ни разу не встречала. Кружили мухи, на противоположном берегу рыбачили трое, еще двое – чуть к северу от меня. Всплеск и опять всплеск.

Я присела на корточки на мостках. Розоватое небо пересекал самолет, и в подводном мире он тоже летел, оставляя за собой длинный след. В небе самолет только плавно набирал высоту – неподалеку располагался аэропорт Гатвик. А вот под водой он двигался совершенно иначе, из-за ряби его след выглядел ломаной линией, казалось, будто его водит из стороны в сторону и он извивается, как змея. Будь у меня зрение поострее, я бы различила под водой лица в иллюминаторах. Нужна богиня, чтобы прочистить глаза. «Если бы двери восприятия были чисты, все предстало бы человеку таким, каково оно есть».

Существуют виды настолько прекрасные, что их сложно переварить. Они застревают на ободке глаза, тот не способен их вместить. Вирджиния Вулф однажды написала: «…вечер был слишком красив для одной пары глаз. Инстинктивно мне хочется, чтобы избыток моего удовольствия достался кому-то другому» (запись от 11 августа 1921 года). Но мне не к кому обратиться. Даже рыболовы умолкли; разговор шепотом о клеве и поставленных на день вершах. Мы говорим, что упиваемся видом, но что происходит с излишествами, ускользающими от нашего восприятия? Чрезвычайно многое остается за гранью нашего сознания. «После часовой прогулки, – писала натуралист Ханна Хитчман, – краски кажутся много ярче, насыщеннее. В мозг поступает кислород? Своеобразная реакция палочек и колбочек?» Но сколь бы долго я ни оставалась наедине с природой, был мир, недоступный моему зрению, пребывающий на грани восприятия, различаемый мельком и лишь фрагментами, точно дельфиниум, впитывающий в сумерках неземной ультрафиолет.

Темно-синий – последний цвет перед темнотой. Внезапно он затопляет все небо. Лишь на короткий миг оно кажется безмерным, светящимся, а затем сразу же падает ночь и даже запад пропадает из вида. Внезапно становится зябко, и я медленно иду назад, проникаю в дом через пожарный выход, протискиваясь между доской для глажения и прессом для брюк. Окно открыто, и сквозь сон от входных дверей до меня доносятся голоса:

– Ладно, Пэт, увидимся, до скорого! Трев, приятно было повидаться.

– Со знаками «новичок», как у тебя, нельзя ездить по магистрали.

– Помолчи минутку, я с тобой говорю.

– Не спорь со мной, не спорь со мной, я беспокоюсь о Треворе.

– Трев! Трев! Я, я, я, ну же, Тревор?

– Ой, Ирен меня ударила.

– Неудивительно.

– Ладно, ступайте. Трев, Трев, я, я, я!

– Увидимся на Рождество.

– Пока, Трев, приятно было повидаться.

Под чиханье и гул моторов они уезжают, а я засыпаю и сплю короткий остаток ночи.


На следующее утро после порции пластмассовых помидоров и тоста, густо намазанного маргарином, я снова снаряжаюсь в экспедицию. План на сегодня очень четкий. Мне предстоит проделать почти тринадцать километров на юго-восток, по кривой, через Хай-Вельд до Линдфилда, где я и переночую. Хай-Вельд – странная полоса сельской местности, тянущаяся от Хэмпшира до самого Кента. Слово «вельд» происходит от староанглийского обозначения лесистой местности: когда-то эти акры чередующихся лесов и лугов на склонах были крупнейшим зеленым массивом в Англии. Англосаксы называли его Andredesleage – огромная непролазная поросль дубов, ясеней и грабов, ольхи, орешника и остролиста, где во множестве водятся волки и кабаны. В Вельде сложилась промышленность, отчасти связанная с алхимией: углежжение, выплавка железа, производство лесного стекла[9]

Загрузка...