Глава 2 Терпеливое ожидание

Я иду по тающему снегу к Нейродиагностическому центру имени Дж. Мортона Хорна, который расположен у северной границы университетского городка. Там принимает пациентов профессор Питер Рутковский, также практикующий врач. Недавно в университетской газете сообщалось, что доктор Рутковский опубликовал работу о формировании протеиновых кластеров в гиппокампе и коре головного мозга у пациентов, страдающих болезнью Альцгеймера. Гиппокамп – это центр памяти в мозге, а кора головного мозга отвечает за владение языком, способность рассуждать и многое другое. Прочитав эту статью, я решил к нему обратиться как пациент.

Рутковский родился в одной из бывших республик Советского Союза, в Беларуси. Он, как и я, – такой же эмигрант. Я надеюсь, что он меня поймёт. Впервые я увидел его на одном из университетских мероприятий пару лет назад. У него пивной живот, он явно любит выпить водки, а оставшиеся волосы уже седеют. Он – серьёзный мужчина, но также может быть очень забавным. Однажды во время интервью одному телеканалу он сказал: «Мы, неврологи, вытаскиваем наших пациентов из мелководья отчаяния, а затем топим их в глубоком море наших собственных заблуждений – и к тому же нам ещё за это платят». Может, это алкоголь, скопившийся у него в животе, сказал, что: «Если это счастливейшая нация на Земле, почему американцы глотают столько не приносящих счастья пилюль?» Его критиковали за правдивость и за то, что много шутил. Это грустно. Мы сами заковываем в кандалы наши языки политической корректностью, которая имеет мало отношения к корректности и гораздо больше – к самоцензуре.

Теперь, направляясь в кабинет Рутковского, я представляю, как всё, скопившееся у меня в мозге, загружают в грузовой поезд – немного в этот вагон и немного в тот – прямо у меня перед глазами, протестующими, но не способными это выразить. Я издаю стон при каждой потере. Я задумываюсь, куда направляется мой разум на этом поезде – гнить на мусорную свалку или на ферму, чтобы его скормили курам и свиньям? Я снова думаю о вызывающих депрессию сценах, которые видел в больнице, где лежат пациенты с болезнью Альцгеймера. Я сходил туда, чтобы увидеть собственное будущее. Я говорю сам себе:

– Я себя теряю. Где я потеряюсь?

Я пытаюсь изгнать эти отравляющие образы из своего сознания и начать обращать внимание на то, что меня окружает. Зимний снег ещё лежит, но уже собирается только маленькими островками. Уже цветут крокусы, освежая в остальном блёклый ландшафт яркими красками. Нарциссы поднимаются из всё ещё промёрзшей земли подобно изменившимся причудливым образом кобрам. Ещё одна неделя или чуть больше – и бутоны раскроются, появятся миниатюрные жёлтые солнышки, объявляя о начале весны.

Тюльпаны последуют за нарциссами, а затем расцветут и студентки, обнажив руки, ноги и животы, демонстрируя пирсинг в пупках. Можно увидеть татуировки прямо над их попками. У меня в стране такая демонстрация тела была бы вне закона. Но здесь это допустимо, это одна из мягких пыток, не запрещённых на Западе.

Кстати, говоря о моей стране, должен заметить, что Навруз, персидский Новый год, который приходится на первый день весны, проходит незамеченным в Северной Америке. Я до сих пор помню, какой ослепительной была весна дома, на горных склонах. Как мы праздновали Навруз с цветами, традиционными блюдами и реликвиями, расставленными на столе. Мы одевались во всё новое, я помню монеты, конфеты, гостей и отправление в гости с ответным визитом, поцелуи – хочешь ты этого или не хочешь. Ребёнком я задумывался, как весна помнит, что нужно вернуться на Навруз.

В приёмной клиники полно пациентов, некоторые выглядят странно, другие странно смотрят на меня. Где все эти люди были на протяжении моей жизни? Теперь я – один из них, меня будто выбросили в эту кучу, как будто потрёпанную игрушку в кучу других потрёпанных игрушек.

Я читаю афоризм в рамочке, подобной картинной, на стене: «Идентичные симптомы не означают одни и те же болезни или одинаковых пациентов!» Значит, я не просто какой-то пациент, по крайней мере, здесь! Я с неохотой заполняю различные бланки. В каких-то нужно сообщить персональную информацию, возраст, профессию и т. д. В других нужно предоставить информацию о страховке и оплате. В третьих вопросы посвящены симптомам или семейной истории. Их заполнение даёт мне больше информации обо мне самом, чем я знал до этого, по крайней мере, это напоминает мне о том, что я забыл или хотел забыть. Я вручаю заполненные бланки администратору. Она улыбается мне, как пластиковая Мадонна.

– Вам придётся подождать несколько минут, – говорит она мне. Я посетил достаточно врачей за свою жизнь, чтобы знать: придётся здесь сидеть целую вечность, пока меня не вызовут, причём неправильно произнеся мою фамилию.

Я занимаю себя просмотром брошюр. Моё внимание привлекает фотография доктора Джульетты Пуччини. Она или попала к очень хорошему фотографу, или она очень молода и привлекательна для врача. Она имеет степень по неврологии, а на врача училась в Мичиганском Университете. Она проходила обучение по специальности «неврология» в ординатуре знаменитой на весь мир Кливлендской клиники. Сейчас она – доцент и работает врачом в этой клинике. В брошюре также перечисляются статьи, которые она опубликовала, включая одну о памяти.

Из-за моей растущей рассеянности я читал литературу по своей проблеме. Память включает два процесса, связанных с вещью, которая запоминается. Вещь может быть лицом, стихотворением, новым навыком, запахом, информацией – всем, чем угодно. Первый процесс – это «приобретение» и сохранение вещи в памяти. Второй процесс – это воспоминание о вещи. Биохимическое состояние мозга меняется и при приобретении и сохранении в памяти, и при воспоминании при помощи подходящих ключей.

Через Интернет можно получить ноу-хау, даже мудрость всех. Интернет превратил нас в тесно связанное племя обезьян, в котором каждая обезьяна показывает другим, как колоть разные орехи. К счастью, настоящая наука найдёт нужный камень, чтобы расколоть псевдонауку, магию и догму и убедить околдованных в том, что в этих старых орехах может быть яд. Но если Интернетом будет пользоваться достаточно большое количество дураков, то может произойти обратное! Я также задумываюсь, являются ли разум и наука единственными дорогами к истине.

Появляется медсестра и манит меня большим пальцем. Я покорно иду к ней.

– Простите, профессор Пируз, – шепчет она. – У доктора Рутковского срочный вызов. Но свободна доктор Пуччини. Она проведёт первичный приём. Это рутинная процедура. Во время следующего посещения вы сможете пойти к доктору Рутковскому. Хорошо?

Я разочарован. Но медсестра не виновата в срочном вызове доктора Рутковского к пациенту. Она не может контролировать будущее; никто не может.

– Да, хорошо, – говорю я.

Я иду за ней по коридору, кажется, что он состоит из бесконечных поворотов налево и направо. Пока мы идём, разочарование превращается в любопытство. Почему бы не порадоваться чему-то, что может стать счастливым случаем, говорю я себе, в особенности раз её фамилия Пуччини.

– Пуччини – мой любимый композитор, его оперы мне нравятся больше всего, – объявляю я медсестре. – Возможно, это величайший представитель оперного веризма[5].

– Серьёзно? – говорит она и улыбается мне так, как усталые матери улыбаются своим детям. Мне не по себе от того, что я выделывался – или так могло показаться. Не та сказанная вещь не тому человеку не в то время может создать в голове пирамиду смущения.

Меня заводят в кабинет, белый, как небеса. Там есть диагностический стол, раковина, все медицинские инструменты и всё остальное разложено очень аккуратно. Я сажусь на стул с мягким кожаным сиденьем и жёсткими металлическими подлокотниками. Пока я жду появления доктора Пуччини, я читаю вывешенные в рамках на стенах лицензии и сертификаты. Они напоминают драгоценные камни, покрывающие стены. Несомненно, у неё впечатляющие рекомендации. Доктор Пуччини не так опытна, как доктор Рутковский, но она может быть лучше осведомлена о последних достижениях в своей сфере. В любом случае для первого посещения это может не иметь значения. Насколько я могу быть неблагоразумным? Очень. Я себя знаю!

Разве медсестра не сказала, что врач здесь? Я так и не смог освоить искусство ожидания. Я заведён, испытываю нетерпение. Я пытаюсь рационально подойти к проблеме. В любом случае время для меня биполярно. Оно ползёт, как сбитая с толку черепаха, в никуда, или несётся, как гиперактивный кролик, во все стороны. Но я советую себе:

– Успокойся, Пируз, ты здесь – всего лишь пациент. Это кабинет доктора Пуччини, а не твой. Она тебя будет осматривать, а не ты её.

Как раз, когда я говорю себе, что должен потерпеть, мне больше не требуется ждать! Дверь резко распахивается, и фотография из брошюры заходит в виде женщины, состоящей из плоти и крови. Она кажется мне странно знакомой, словно я её много раз видел и был каждый раз ошеломлён и потрясён. Возможно, всё дело только в том, что она очень красива, и мне просто хотелось бы, чтобы я раньше видел её много раз. Благодаря её очарованию она напоминает пробуждение жизни ранней весной. Я чувствую себя виноватым из-за того, что первым делом обратил внимание на её красоту, хотя мои профеминистские действия снижают боль от шовинистского чувства вины.

Она протягивает мне руку.

– Рада познакомиться с вами, доктор Пируз. Меня зовут Джульетта Пуччини.

– О, да, Пируз, – отвечаю я так, будто только что проснулся среди ночи.

Я продолжаю рассеянно держать её руку в своей, словно это моя рука. Доктор Пуччини мягко вызволяет свою ладонь. Она садится на стул и поворачивается ко мне. Она сдвигает колени вместе, чтобы получился столик для дощечки с зажимом, и изучает мою карточку, которая там закреплена.

– Я уже немного о вас знаю, – говорит она.

– Правда?

– Вы – экономист, который пишет стихи и регулярно попадает в неприятности из-за того, что говорит политически некорректные вещи.

Она видит моё беспокойство и улыбается.

– Боюсь, что так и есть.

Её смелость и неформальность общения окатывают меня, как солнечный свет, который разгоняет неясные тени. Сказать, что она сногсшибательна, – это сильно её недооценить, это не комплимент. Она принадлежит миру невидимого, это волшебная нота из какого-то произведения Эрика Сати[6], которая нежно пробуждает осознание тайн бытия, красоты и истины. Да, я вначале вижу поверхность. Глубина – это не то, что первым появляется у меня в сознании.

– Вы выглядите, как на фотографии в брошюре, – говорю я, чтобы что-то сказать.

Доктор Пуччини словно трёт моё серое вещество наждачной бумагой реальности и напоминает мне, зачем я здесь.

– Доктор Пируз, я задам вам ряд вопросов по вашей биографии и диагнозам, а затем проведу предварительные тесты для проверки памяти и двигательных навыков – всё это рутинные процедуры, которые проводятся во время первого посещения. Вы не возражаете?

– Да, конечно, делайте всё, что нужно, – говорю я, словно новый заключённый.

Внезапно она становится очень официальной и очень серьёзной. Моя радость превращается в белую пену любопытства и возбуждения.

– Почему вы сегодня пришли на приём к доктору Рутковскому? – спрашивает она меня.

– Я думаю, что у меня, возможно, болезнь Альцгеймера.

– Ставить диагнозы – это моя работа. – Она хмурится, как воспитательница детского сада.

– Я стал более рассеянным, чем когда-либо.

Она просит меня привести несколько примеров. Я пересказываю несколько самых последних эпизодов.

– У вас были проблемы с памятью в детстве?

– Гораздо меньше, чем те, которые есть у меня взрослого, – говорю я, и старые воспоминания корчат мне рожи.

– Пожалуйста, поподробнее. Расскажите мне о своём детстве.

– Я мог хорошо читать, когда мне ещё не исполнилось четырёх лет. Вскоре я стал представлять себя мальчиком, потом Тарзаном. Я закреплял верёвки на деревьях и раскачивался на них, подзывая Читу. Один раз на меня набросились вороны, когда я слишком близко подобрался к их гнезду на вершине дуба.

– У вас было хорошее воображение.

Её ответ подбадривает меня, и я продолжаю рассказ.

– Я сажал муравьёв в бумажные коробки, привязывал к воздушным змеям – и они летели ввысь. После того, как змей опускался на землю, я обычно спрашивал у чёрных и рыжих муравьёв о том, что они испытали. Это было самым близким приближением к собственному полёту. Я только так мог уйти от чёрной дыры, скучного мира, в который меня засасывало. Тогда я обычно разговаривал со всеми. В то время в Иране взрослые мало разговаривали с детьми.

– Как и в большинстве стран, большую часть времени, – кивает она, накручивая прядь волос на указательный палец, затем вытягивает прядь вниз. Она немного нервничает, как и я?

Я продолжаю свою исповедь.

– Я также делал маленькие бумажные кораблики, сажал в них жуков и отправлял их в плавание по бассейну у нас во дворе. Затем я создавал большие волны и представлял, что мой кораблик – это Ноев ковчег. Моя мать за меня беспокоилась.

– Почему ваша мать беспокоилась?

– Потому что я слишком много читал и играл в странные игры, которые придумывал сам.

Она делает какие-то пометки, затем постукивает ручкой по носу.

– Вы сказали, что начали читать очень рано. Какая книга была у вас самой любимой в детстве?

– Мне нравилась «Старик и море» – и в особенности мальчик в ней.

– Хемингуэй? Вы в том возрасте читали по-английски?

– Не в четыре и не по-английски. Я прочитал её через несколько лет на фарси. Папаша Хэм принадлежит всему миру. А все эти биографические данные так необходимы?

– Это необходимо и это обязательно, как я вам уже сказала! Доктор Рутковский делал бы то же самое.

Мы оба испытываем неловкость и смотрим друг другу в глаза, чтобы убедиться, не оскорбили ли мы друг друга. Я продолжаю делиться своими счастливыми воспоминаниями:

– Я обычно представлял себя мальчиком из книги, рыбачащим вместе со старым кубинцем Сантьяго. Мальчик казался таким милым. Реальный мир не был для меня таким увлекательным.

– Почему нет?

– Я не уверен. Ни тогда, ни сейчас. – Затем я продолжаю рассказ: – Я начинаю во всё большей степени выглядеть как старик Сантьяго, но я всё ещё хочу быть мальчиком. Я написал стихотворение «Папаша в Персии» для международного фестиваля в честь празднования столетия со дня рождения Хемингуэя. Оно стало хитом, если я могу сказать это про своё стихотворение.

– Мне хотелось бы его прочитать.

Её слова удивляют меня, а затем приводят в возбуждение! Я предлагаю послать ей его по электронной почте, затем тут же сожалею об этой готовности. Я не хочу, чтобы она считала, будто я очень высокого мнения о себе и думаю только о себе, хотя именно так и есть сейчас. Я прикрываюсь шуткой:

– Я не сомневаюсь, что вы из него извлечёте самые разные психологические загадки.

Я надеюсь, что эта фраза немного разрядит обстановку обследования.

– О, не для этого. Я тоже поклонница Папаши Хэма.

Она прищуривается, смотрит на меня, как смотрят врачи, и начинает постукивать себя по носу ручкой, как будто её нос – это некий мозговой центр, мысли из которого можно вызвать постукиванием.

– А как вы учились в школе? Какие получали оценки?

– Так себе. Я уже знал большую часть того, что преподавали в начальной школе, когда пошёл в школу. Я пропустил третий класс благодаря влиянию и настойчивости отца. Но это не избавило меня от скуки. И таким образом я стал мешать. Мои глупые вопросы или вопросы, на которые нельзя было ответить, раздражали моих учителей, которые, в свою очередь, загоняли меня в ментальную ссылку, игнорируя меня или насмехаясь надо мной.

– А как вы относились к тому, что были изгоем? Чему вы научились благодаря этому чувству?

– Я много мечтал – создавал свой собственный мир. Я также обнаружил, что могу учиться сам. Это самое великое открытие, которое я сделал когда-либо. «Если вы умеете читать, то можете учиться сами», – я всё время говорю это своим студентам. А если я чего-то не понимаю, я это перечитываю снова и снова. Книги – очень терпеливые учителя; они никогда не говорят, чтобы их оставили в покое или чтобы ты заткнулся. Они повторяют столько раз, сколько ты хочешь. Книги никогда не спят, они всегда бодрствуют, как океаны! И ты никогда не чувствуешь себя изгоем с книгой.

– И тем не менее вы решили стать преподавателем. Как иронично.

– Это иронично, но не так уж и сильно иронично; школы, высшие учебные заведения – это кладбища творчества везде. Я хотел и всё ещё хочу учить по-другому. Поэтому я прошу своих студентов бросить мне вызов, бросать вызов себе, своей настойчивости и упорству – и учиться. Я одобряю скептицизм, свет, который включает лишь немногое количество людей, когда теряются во тьме.

– Вы боялись темноты?

– Только темноты сознания. Мой отец говорил мне, чтобы не боялся темноты, а я говорил ему, чтобы не боялся света!

– Вы говорили это ребёнком?

– Да, просто меняя слова. Но я не полностью осознавал, что говорил.

Мы переходим к моей учёбе в аспирантуре в США и изучению электротехники.

– У меня всё прекрасно получалось с теорией, – говорю я. – Но в лаборатории у меня не получалось ничего – мне было неинтересно, я был некомпетентен. Тем не менее, я обожал уравнения Максвелла, электромагнитные волны и теорию электромагнитного поля. Каждый раз, когда я смотрю телевизор или слушаю радио, мне кажется, что Максвелл несёт электромагнитные волны мне на своей спине.

– Почему вы изучали электротехнику, если она вам не нравилась?

– Это был, так сказать, «договорной брак». Директор средней школы, в которой я учился, приложил усилия, чтобы убедить меня:

Ирану нужны технологи, а не поэты. Я хотел, чтобы Иран был первым во всём. Да, мне внушили определённые идеи, чтобы я стал националистом – даже шовинистом. Нам промывали мозги Богом, шахом и страной.

Затем я рассказываю ей о своей учёбе в аспирантуре Колумбийского Университета, где занимался экономикой, а потом, как это всё привело меня к преподавательской деятельности. Она резко меняет тему.

– Что происходило, когда вы бунтовали в школе? Вас наказывали родители или учителя?

– Нет, я не помню, чтобы меня вообще кто-либо наказывал, пока я не приехал сюда.

– Вы считаете, что я вас наказываю, доктор Пируз? – Она сильно хмурится.

– Нет, нет, не вы, доктор Пуччини. Меня наказывает Америка.

– За что? Каким образом?

Я не могу сдержаться. Я начинаю тираду, которую все, кто меня знает, слышали много раз.

– Несмотря на все добродетели Америки, временами жизнь в Америке является для меня наказанием. Я чувствую, что мои коллеги считают меня маргиналом за мои нетрадиционные взгляды и характер. Я ощущаю, что меня утомляет и опустошает культура, которая искушает меня свободой, а затем отвергает меня, если я пользуюсь своей свободой. Я чувствую себя нежеланным, даже если люди всегда говорят мне, как счастливы меня видеть. Я чувствую угрозу, даже если люди всегда предлагают помощь. Я постоянно чувствую себя иностранцем, я чувствую своё отличие от других, я даже придумал слово «иммигрантство» для описания того, что бурлит во мне. Временами я чувствую себя, как запутавшийся поток воды, который ищет путь к морю, одновременно разрушая всё на пути, на котором ведёт поиск. Я должен постоянно толковать свою личность, свою индивидуальность, словно я – это текст на санскрите, который нужно объяснить на английском. Я должен толковать и объясняться, как только говорю «здравствуйте» со своим акцентом, в особенности, если я критикую США. Они думают, что я должен быть очень счастлив от того, что нахожусь здесь. Как я смею критиковать дом, в котором меня приняли? Они меня спрашивают, почему я остаюсь здесь. Я отвечаю, что Америке нужно много зеркал, а я – одно такое зеркало!

Она прекращает попытки записывать каждое слово.

– Эти чувства усилились в последнее время?

– Да, немного. Думаю, что из-за усиления забывчивости. Достаточно трудно себя узнать, даже пока я всё ещё могу себя узнавать. Что случится, когда я стану незнакомым самому себе – когда однажды утром увижу персидского козла, смотрящего на меня из зеркала? Мой разум превратился в улей опасений и страхов. Я уже побывал в одном заведении для жертв приобретённого слабоумия, чтобы, так сказать, побывать в своём будущем, в своём последнем доме.

– Вы там были? Правда? А как вы туда попали? Вы же должны были указать причину.

Она смотрит сквозь меня.

– Я сказал, что пишу книгу, и обещал не называть никаких фамилий, – шепчу я в ответ, словно мне следует чувствовать себя виноватым.

– Какая находчивость! Но в этом не было необходимости, – качает она головой. – А как насчёт ежедневной рутины? Как вы справляетесь? Как выглядит ваш письменный стол в кабинете?

– На нём бардак. Мой стол напоминает разум поставленного в тупик Бога после того, как Он изобрёл человека, и одновременно поражённого, когда увидел человека и задумался, зачем Он потратил шестой день.

Я говорю это в надежде, что она засмеётся. Но она просто улыбается.

– Вы когда-нибудь забываете о совещаниях на факультете?

– Поскольку никто меня не слушает, а я сам тоже никого не слушаю, то зачем ходить?

– Вы забываете о совещаниях? Или вы их пропускаете, потому что сознательно не хотите на них присутствовать? – Она говорит это таким тоном, словно хочет сказать: «Просто отвечайте на вопросы».

– Я помечаю даты в ежедневнике, но потом забываю проверить.

– Вы забываете фамилии студентов?

– А вам доводилось забывать фамилии студентов или пациентов? – отвечаю я.

Наконец мне удаётся получить лёгкий смешок в виде ответа.

– Будем считать, что вы ответили «да», – говорит она.

Затем она переходит к другому вопросу.

– Судя по вашим ответам в заполненной вами анкете, вы не курите, не употребляете алкоголь и наркотики, как разрешённые, так и не разрешённые. Так?

– Да, я заполнил анкету. Мои единственные демоны – это кофе «эспрессо» и шоколад, – говорю я. – И иногда несколько глотков вина на вечеринках, только в целях общения, – добавляю я.

– Это и мои демоны! – Она снова удивляет меня информацией о себе.

Я уже расслабился. Я задумываюсь, зачем ей пытаться расслабить меня ещё больше.

– Вы потеете по ночам? Храпите? У вас поднимается температура? Вы потеряли или набрали вес? Чувствуете сильную сонливость?

– Нет на все вопросы, кроме, может, храпа.

– Значит, храпите?

Я начинаю нервничать от этого вопроса. Ни один мужчина не захочет признаваться в этом недостатке красивой женщине.

– Не часто, но пару раз достаточно громко, чтобы проснуться.

– Вы находитесь в состоянии сильного стресса?

– Не больше обычного для меня.

Я волнуюсь – точен ли мой ответ?

Она идёт дальше:

– Как со здоровьем у двух ваших младших братьев?

– Думаю, что всё в норме для их возраста.

– Вы утверждаете, что ваш дед умер от болезни Альцгеймера.

– Он умер от амнезии и паралича, как мне говорили.

– Я вижу, что вашего отца нет в живых. От чего он умер?

– От неоперабельной кровоточащей язвы.

– Сколько лет вашей матери?

– Шестьдесят два.

– Вероятно, она была совсем юной, когда родила вас. У неё сейчас есть какие-нибудь проблемы с памятью?

– Она чувствует себя гораздо лучше меня.

– Вам сейчас сорок восемь?

– По документам. На самом деле сорок шесть.

Я вижу непонимание в её глазах и поясняю.

– Иранские отцы иногда записывают неправильную дату рождения в случае своих предположительно гениальных детей, чтобы отправить их в школу года на два раньше. Но это может привести к неожиданным неприятным последствиям, если ребёнку не удастся легко настроиться на обучение в раннем возрасте.

– Очевидно, что в вашем случае таких неприятных последствий не возникло.

– Нет, но и слишком приятных тоже.

Она улыбается, затем задаёт мне ещё несколько вопросов о возможных заболеваниях, которых у меня нет, затем просит меня перейти в другую часть кабинета для осмотра и сесть на диагностический стол.

– Повторите три слова, которые я назову. Я хочу проверить, останутся ли они у вас в памяти. Пенни. Яблоко. Стол.

– Пенни. Яблоко. Стол, – повторяю я.

– А теперь произнесите слово «мир» по буквам задом наперед.

У меня проблемы с написанием на английском языке, но получается выполнить задание.

– Высуньте язык, плотно закройте глаза, но вначале поднимите левую руку.

– Как? Язык должен быть высунут до…

– Конечно, это кажется вам странным и противоречащим здравому смыслу, – отвечает она серьёзным тоном, словно пытается мне сказать: не утруждайтесь задавать вопросы о моих вопросах. Затем она смягчается:

– Вы помните ситком «МЭШ»[7], который показывали по телевизору? То место, что герои пытаются воспользоваться распылителем? В инструкции к нему сказано: «Перережьте красный провод, но вначале перережьте синий провод».

Я поднимаю левую руку, высовываю язык и плотно закрываю глаза. Затем подглядываю за ней, чтобы посмотреть, забавляет ли её моя игривость. Забавляет, но совсем чуть-чуть.

– Руки вверх, ладонями ко мне, – приказывает она. – Пальцы вверх, держите их прямо.

Затем она берёт меня за руку и давит на мой большой палец, отводя его назад, затем на другие пальцы, чтобы проверить, насколько мне хватит сил удерживать их прямо. Я чувствую дрожь где-то в глубине и задумываюсь, чувствует ли она её. Её прикосновение возрождает меня к жизни. Я чувствую себя неуютно, но мне радостно.

– Осмотр почти закончен, – заверяет она меня.

Теперь она проверяет мои рефлексы и даже циркуляцию крови в лодыжках.

– Вы получаете удовольствие от преподавания? – спрашивает она во время работы.

– Конечно. Конечно, – говорю я, словно отмахиваюсь.

Она отвечает на мою амбивалентность вопросом:

– Вы предпочли бы заниматься чем-то другим?

– Да, я хотел бы меньше заниматься преподавательской работой, чтобы можно было больше заниматься исследованиями.

– А исследованием каких тем вы занимаетесь?

– Я много читаю по неврологии и делаю записи, если это можно назвать исследованием.

– Вы изучаете неврологию? Поразительно! Вы пытаетесь мне грубо льстить?

– Уж кем я точно не являюсь, так это льстецом. Именно поэтому я в немилости у декана. В неврологию меня потянуло любопытство, а страх перед потерей памяти с силой толкнул туда. Меня интересуют строение и функции мозга, его трансформация в разум, сознание, любопытство и так далее.

Полсекунды мы смотрим друг на друга не как врач и пациент, а как мужчина и женщина. В то время как мои глаза готовы продолжать смотреть ещё много таких полсекунд, целую вечность, её взгляд возвращается к бланкам на дощечке.

– Почему вы думаете, что страдаете от синдрома дефицита внимания?

– Я схожу с ума, когда вынужден слушать и слушать. Во время совещаний на факультете я испытываю нетерпение, беспокойство, мне хочется перебивать. Я чувствую себя очень виноватым из-за этого.

– Это я заметила, но не ваше чувство вины!

Мы оба смеёмся.

– Я стараюсь сделать всё, что только возможно в данном случае, доктор Пуччини. Но разве вы не сказали мне совсем недавно, что осмотр почти закончен?

Наконец она улыбается мне, эта улыбка скорее сочувствующая, чем профессиональная.

– Мы это говорим детям, чтобы они лучше переносили долгие осмотры. Я надеялась, что этот метод сработает и в вашем случае.

Затем она смеётся – и заставляет меня тоже рассмеяться. Она проверяет мой слух с помощью камертона.

– А теперь я проверю ваш оптический нерв – ворота в ваш мозг. Глаза подобны двум маленьким мозгам. Клетки сетчатки – это нейроны. Глаза не могут оставаться неподвижными. Они двигаются, как клетки у вас в мозге.

Она берёт мой подбородок большим и указательным пальцами, поворачивает моё лицо таким образом, чтобы мои глаза оказались на одном уровне с её собственными.

– Если вы заглядываете мне в сознание, то как насчёт права на тайну частной жизни? – спрашиваю я.

– В этом кабинете, со мной, вашим врачом, у вас нет права на тайны частной жизни, доктор Пируз. – Она хитро улыбается и добавляет: – Я – ваш врач. Вы спокойно можете раскрыть мне свои тайны!

Её слова «со мной» эхом отдаются у меня в голове. Я больше не помню, зачем я здесь. Я полностью очарован, поглощён этим существом, которое кажется врачом. Её дерзость укротила меня и заставила меня ощущать себя беззубым цирковым тигром, который выступает на пустой арене.

Она повторно постукивает меня по лбу. Мои глаза прекращают мигать после нескольких повторов.

– Хорошо, – говорит она, показывая, что осмотр закончен.

– И каков будет вердикт, доктор Пуччини?

Она встаёт и обнимает свою дощечку с зажимом обеими руками, как школьницы иногда держат учебники.

– Доктор Рутковский посмотрит результаты и, возможно, рекомендует какие-то дополнительные тесты. А пока попытайтесь не волноваться.

Я соскальзываю с диагностического стола и иду за ней к двери.

– Можно задать ещё один вопрос, пока вы меня не выгнали, доктор Пуччини?

– Конечно.

– Я не слишком молод для амнезии или болезни Альцгеймера?

– Вообще-то рановато, – говорит она. – Но это случается. Моя мать этим страдает, а она всего на несколько лет старше вас.

– Мне очень жаль.

Она открывает дверь, показывая, что моё сочувствие её не интересует.

– Пожалуйста, не делайте никаких необоснованных выводов насчёт себя, доктор Пируз.

– Спасибо, доктор Пуччини.

Она исчезает в коридоре. Затем она снова появляется и вручает мне свою визитку.

– Пошлите мне то стихотворение про Хемингуэя. Мне хотелось бы его прочитать. Мне он тоже нравится.

Уже из дома я отправляю своё стихотворение «Папаша Хемингуэй в Персии» по электронной почте доктору Пуччини.

Приветствие протянутой ладони,

И на персидском пара первых фраз:

В его руке моя ладошка тонет.

Мой бог! – Я с ним знакомлюсь в первый раз.

Я с детства полюбил его героев,

В его рассказе слыша чаек крик,

Я был мальчишкой там где жили двое —

Старик и море. Рыба и старик.

И в памяти остался ясный след

Его рассказа из любимой книжки,

Но время шло, и «Папы» больше нет,

И я уже давно не тот мальчишка.

В конце своих скитаний, наяву,

В Америку без паруса и флага

Через огромный океан плыву,

Как в нём когда-то плыл старик Сантьяго.

Спрошу себя – «Кто этот человек»?

И кем он был – далёкий бог из детства,

Который мог вперёд на целый век

Оставить нам, советуя, в наследство

Секретов скрытых до своей поры

Волнующие тайны мирозданья?

И, приняв честно правила игры,

Он в жизнь явился как на поле брани.

И как его ни искушал наш мир,

Звериный зов скрывая ярким глянцем,

В полях иллюзий с реками крови

Он вместе с ним кружил в смертельном танце.

И с миром вёл жестокую игру,

А за рядами строчек на бумаге

Он отражал свою любовь к нему —

К боям быков или к собачьей драке,

К любимым женщинам мог и на гору влезть,

Любил охоту, в Африке – сафари,

Любил хороший виски и поесть

И посидеть за выпивкой в Гаване.

Он мог по скалам вверх взлететь легко,

И, стоя высоко на горной крыше,

Он, этот мир постигнув глубоко,

Свой дух над жизнью поднимал всё выше.

Он жил любовью, честью дорожил,

И, отвергая в жизни искушенье,

Ценил свободу и свободой жил

И продолжал вести своё сраженье.

Он знал, как надо было жить любя,

Как дух свободы в этой жизни нужен,

И ради жизни раскрывал себя,

Буквально вывернув себя наружу.

Не он ли шёл в атаку на штыки?

И проходил через огонь и трубы…

И тело разрывали на куски

Война и острые акульи зубы.

И Папа выворачивал себя:

Сомнения его одолевали,

И, истины простые не любя,

Его потом в ответ не раз клевали.

Но Папа был приманкой и крючком,

Он был повсюду и в любой детали

И парусом, и в море ветерком,

И рыбаком, которого все знали.

Я, как и он, во все вживался роли,

Когда его я открывал по книжкам,

И, как и он, был «Стариком и морем»,

Крючком, приманкой, морем и мальчишкой.

И думаю, что Папа понимал,

Что сам он был и рыбой, и акулой,

Он каждой вещи облик принимал,

С которой сама жизнь его столкнула.

Он в каждой вещи сутью был изложен,

Ведь жизнь – как море – спит, а в ней

Пусть человека можно уничтожить,

Но не такого, как Хемингуэй.

Я путь искал и выбрал вместо смерти

Побег. Но если я ещё живой,

Могу вернуться, как и он, поверьте,

Бороться в этой схватке роковой.

И я готов к борьбе без сантиментов,

Но убивать не ради развлечений!

Я говорю и думаю с акцентом,

Но Папа избавляет от сомнений:

Он говорит – что я, как он, такой же,

И сам себе своей судьбы хозяин,

И у него акцент, конечно, тоже,

Но у него он был универсален.

Ты настрадался – и в ответ мне, что ли,

Страдал я много, – отвечал старик.

Но нет уже того значенья в боли,

Когда мужчина в жизни к ней привык.

Кто не имел надежду – прожил глупо,

Не чувствуя, как этот мир велик.

И помолчав, старик промолвил глухо:

– Ты слишком много думаешь, – старик!

Теперь и я смотрю на то же море,

На звёзды, что касались Папы глаз…

Теперь мне не обняться с ним, вот горе,

Как в детстве по-персидски, в первый раз.

Я чувствую, как кратко жизни время,

Её печаль и радости богов.

Что жизнь даёт? Иллюзий бремя,

Иль избавляет тайны от оков?

Кто знает, что почувствуешь при этом?

Какой стезёй придётся к ним идти?

И, в неизвестность поманив по следу,

Мерцает будущее на моём пути.

Теперь я живу один, но это не означает, что я должен есть, как одинокий мужчина. Я делаю себе салат из свежих овощей, в нём много зелёных овощей, выращенных без химических удобрений, помидоры и перец, пророщенные соевые бобы и сладкий лук. Я посыпаю всё это турецким горохом, кунжутом и семенами льна. Потом я всё заправляю свежевыжатым лимонным соком, оливковым маслом и маслом орегано. Мы едим и нашими ушами. Звуки, которые получаются при жевании, усиливают вкус. Я жарю на гриле свежего лосося и поливаю его лимонным соком, выжимая лимон прямо на него, посыпаю укропом и эстрагоном. Я зажигаю свечи на обеденном столе. Я подавляю искушение посмотреть что-то по каналу Си-Эн-Эн, вместо этого слушаю отличный джаз по радио и пирую. Я напоминаю себе, что завтра нужно сходить в спортзал. Силовые тренировки, когда занимаешься с железом, меня успокаивают.

Убирая со стола, я возвращаюсь к мысли, которая не оставляет меня с тех пор, как появилась рассеянность. Пора написать поэму-наследие – до того, как я полностью сойду с ума. В ней я опишу состояние человека на примере одного человека и историю возникновения жизни на Земле, которая включает современные знания, в отличие от сказок в священных книгах.

Большее количество людей должно говорить другим о том, что они обнаружили в этом мире, отличающееся от того, что они хотели найти, и чего они добились, чтобы сделать одно и другое ближе. Каждому человеку дано столько-то ударов сердца, но человечество может существовать на протяжении несчётного количества ударов сердец бытия. Таким образом, для человеческого предприятия невообразимое сегодня может стать возможным завтра.

Мне хочется пригласить гостей в своё сознание, чтобы они увидели мою правду, мир по моим представлениям – этой не имеющей значения потерянной души, меня. Истина – это самая любопытная вещь, независимо от того, предлагают ли её священные книги, наука, настоящие стихи, или ты случайно на неё натыкаешься! Нетривиальная истина интересна, потому что никто никогда в ней не уверен, даже если держит её в руках. Ещё любопытнее то, что даже когда человек уверен в том, что знает истину, ему приходится тратить огромное количество времени на то, чтобы убедить других. О, как прекрасна и сложна эта госпожа истина! О, как сложно сохранение истины, которая требует постоянного ухода!

Я спрашиваю Истину:

– Ваше величество, почему вы прячетесь, почему вам нужно быть такой сложной, такой иллюзорной, почти подобной Богу? Кто сделал вас такой и почему?

Я не получаю ответа. Истина молчит, как небо, по крайней мере, для нашего невооружённого глаза и для нашего уха. Человек найдёт тебя, истина! Подожди!

Я проверяю электронную почту. Доктор Пуччини благодарит меня за стихотворение и подписывает письмо «Джульетта».

Мне нравится её неофициальность. Я открываю новый файл, и мои пальцы зависают над клавиатурой. Мне в голову приходят идеи насчёт поэмы-наследия, но мысль о том, как её начать, не приходит. Начало – это самая трудная часть создания. Посмотрите, что создал Бог, когда торопился в начале. Вместо этого я позволяю другому стихотворению, без названия, вылиться из меня. Я боюсь, что мои исчезающие нейроны могут саботировать мои расцветающие чувства к Джульетте. Она меня спасёт?

Дурное настроенье неотрывно,

Как хищный зверь, косится на меня.

Весна пыльцой цветочной агрессивно

В меня стреляет, в мир иной гоня.

Туда, где нет ни боли, ни страданий,

Искусственные чувства и мечты,

И свет от ламп внутри стеклянных зданий,

И без пыльцы из пластика цветы.

Её глаза представить я стараюсь,

И для меня их взгляд как камертон:

Отчаянно с любовью улыбаюсь,

Как пластиковый розовый бутон.

Страх не узнать себя… и в отраженьи

Как будто сам себе я незнаком,

Я вижу всех надежд моих крушенье

О стены из надгробий… Но в каком

Обличии я в будущем предстану? —

Я в зеркалах ищу ответы на вопрос,

Увы, с какой я стороны ни встану,

Я вижу только свой огромный нос.

Стихами сплёл я сам себе верёвку,

Повешусь на которой, весь в слезах,

Ловя прохожих взгляды и издёвку

В красивых их искусственных глазах.

Но всё же в моей жизни есть Джульетта,

Её любовью чистой излечусь,

Мне суфии подсказывают это,

У них любви божественной учусь.

Я краду название у гораздо лучшего поэта, чем я, и немного его изменяю – «Зовись иначе как-нибудь, Пируз»[8].

Загрузка...