Только стихов виноградное мясо
Мне освежило случайно язык…
Читателей журнала «Знамя»3 удивила своей масштабностью подборка новых стихов Беллы Ахмадулиной. Эти стихи надо читать подряд, ибо они являют читателю лирический дневник души поэта, мгновений его человеческого и душевного бытия. Цикл из семнадцати стихотворений назван «Глубокий обморок». Судя по тому, что поэт сообщает о себе, стихи цикла возникли в Боткинской больнице, куда Ахмадулина попала вследствие недуга:
В тех нетях
где была я,
на что семь суток извели врачи,
нет никого. Там не было Булата.
Повелевает тайна тайн: молчи!
Прикосновение к тайне небытия, «глубокий обморок» – запретная тема. Поэт полагает, что «мозг – не сообщник помыслов о мозге», «высший миг» нельзя воспеть, и все же именно нездоровье вызывает к жизни поток «Новых стихов» Ахмадулиной. Это заставляет вспомнить «Больничную тетрадь», написанную ею в 1984 году также в пору серьезной болезни. Заглавие – «Новые стихи» вполне соответствует стихам конца 1998 – начала 1999 года. В чем же их новизна? Вероятно, в новой ступени самопознания, в полном игнорировании какой бы то ни было читательской цензуры, заявленное в заключающем цикл стихотворении. «Нет, ни на чье внимание не зарюсь», – утверждает Ахмадулина: она пишет для себя, не для читателя. Новизна этих стихов и в тяготении к цикличности – свидетельство особенного творческого подъема, того, что поэта как будто мало места в одном стихотворении, и он пытается произнести недосказанное в следующем. Ахмадулина думает вслух, и поток мыслей, ассоциаций, воспоминаний становится ведом читателю.
Если заглянуть в трехтомник Ахмадулиной, обнаружим всего несколько циклов, да и количество текстов, входящих в цикл, колеблется от 3 до 6. В «Глубоком обмороке» их семнадцать. Последнее, видимо, символично для автора, поскольку число стихотворений указано в подзаголовке. То ли оттого, что Ахмадулина родилась в 1937 году, то ли по иной причине, но ей непременно нужно было, чтобы стихов получилось 17 в цикле: цифры VIII и IX объединены в едином стихотворении («Прощание с капельницей. Помышление о Кимрах»). Возможно, ей хотелось, чтобы число (стихи – цветы) было нечетным. Это – еще один знак жизни, «занятья – жить», как напишет поэт в одном из стихотворений.
Сквозными в цикле я бы определила две темы: тему жизни и смерти – и тему творчества. Они не исчерпывают круг, очерчиваемый поэтическим сознанием Ахмадулиной, и все же наиболее значимы для автора «Новых стихов». Лейтмотивна в «Глубоком обмороке» и пушкинская тема, слышимая читателем то явной, то скрытой, не вполне отчетливой цитатой из Пушкина, думой о нем. И дело здесь не в 200-летнем юбилее: Пушкин всегда был ее; день рождения Александра Сергеевича неизменно внутренне отмечался и воспет в ряде ахмадулинских стихотворений. Строка пушкинского стихотворения «Отцы пустынники и жены непорочны…» (1936) воспринимается поэтическим завещанием поэта поэту:
Неодолимой порче
подверг мой разум сглаз ворожеи.
Но слышится: а ты пиши попроще.
…И дух смиренья в сердце оживи…
На деле оказывается, что писать попроще означает лишь позволить себе не лгать, быть абсолютно искренней, не разрешить себе празднословия:
Что плох мой стих – забуду
в нем забудусь,
как девочка, он беззащитно прост —
читаем авторское объяснение в «Послесловии I». Ахмадулинское отношение к стиху соединяется из творческой неудовлетворенности результатом своего служения Музе и признания в его безыскусности, чистоте и простоте. Не она, собственно, пишет стихи, а стихи сами себя пишут. «Строки обрыв» заранее неведом ей, а ее ручка ухитряется спорить со своей владелицей («Жалобы пишущей ручки»).4
Как будто иронизируя над стремлением писать попроще, автор свое «Отступление о Битове» создает двухголосием. Разговору с А. Битовым о Пушкине отвечает музыкальная тема: Ахмадулина ищет звуковой эквивалент своим чувством, восприятию общения с А. Битовым, перебирает инструменты: флейту, контрабас, рояль, орган, останавливаясь все-таки на струнных:
Сам Пушкин… (полюбовная беседа
двух скрипок) весел, в узкий круг вошед.
Над первой скрипкой реет
прядь Башмета,
Удел второй пусть предрешит Башмет.
Собственно, почему Бамшмет, когда Башмет играет на альте? Но видно, так дорог Ахмадулиной его серафический альт, что, еще не дойдя до альта, который появится потом («Стенает альт»), Ахмадулина видит его и над двумя скрипками, первой и второй. Башмет в контексте стихотворения – образ высоты и совершенства диалога с Битовым. Следом находим вонзившуюся в пол и слух виолончель, затем стенание альта, свидетельствующие о глубине разговора, о том, сколь многосторонен он из-за участия в нем по-настоящему понимающего и веселого, и трагического Пушкина А. Битова. Пиршество души и ума завершает звучание серебряного звука колокольчика («Сверг вьюгу звуков гений «динь – динь – динь»), который читатель может воспринять намеком на колокольчик, слышанный Пушкиным в Михайловской ссылке («Мой первый друг, мой друг бесценный…»)5 Присутствие Битова для Ахмадулиной – «опека и охрана надежней, чем Жуковский и Данзас», оно вызывает к жизни «согласье слез и вымысла», озаряет лучом вдохновляющего пушкинского присутствия.
Пушкинская тема венчает никак не связанное с именем поэта «Посвящение вослед» (памяти Галины Старовойтовой). Впрочем, видимо, в бесшумном выстреле, раздавшемся в петербургском подъезде, увидела Ахмадулина перекличку с другой пулей – Дантеса:
Смерть – торжеству собратна
соволшебна.
Избранника судьбы не истекла.
Сюжет исполнен стройно, совершенно,
и завершен – как гения строка.
Юбилейная тема осмысливается Ахмадулиной лично, она касается не только Пушкина, но и самой Ахмадулиной, родившейся в «роковом» 1937 году. Эту дату она назовет приговором младенцу, не ведающему, в какой скорбный, полный трагедий мир он пришел. «Сюжет» – автобиография автора – и сюжет века, летопись эпохи. Иронический портрет юбилейных торжеств 1937 года:
Не все ли сделались мертвы
не все ли разом овдовели,
пока справлял разбой молвы
столетний юбилей Дуэли? —
– уничтожающе-прост; он воссоздает фальшивое славословие одних и искреннюю скорбь других. Рождение в год столетия гибели Пушкина нового поэта – свое рождение – Ахмадулина рисует под взглядом доносчика:
Едва зрачок возголубел
дитяти розных одиночеств,
кто населяет колыбель —
уже разглядывал доносчик, —
строки, проецирующиеся и на биографию Пушкина, и на биографию всякого поэта в России. «Избранник ласки коммунальной», ребенок становится участником и очевидцем трагических страниц российской истории: репрессий, войны и разрухи, Победы, стадного пионерского-комсомольского Ге-Те-Ошного воспитания:
Он не готов. Во тьме ночей
он призрак Вия видит в окнах.
Вот избиение врачей
на школьниц пало чернооких.
Поэт не готов принять этот мир, где в реальности разворачивается «все гуще, все мрачней сюжет», пострашнее гоголевского, но чудом поэт оказывается цел, изумляясь тому, «как долго он живет в родном краю убийц и убиенных».
Двухсотый день рождения Пушкина Ахмадулина встречает «с опаскою»: будет ли сюжет XXI века светлей, ведь мрачней как будто уже и некуда?! Но воспоминание о пушкинском дубе уединенном, вероятно, служит утешением. Что бы ни принесла судьба, вечна красота окружающего нас мира природы, и остается поэту быть стойким уединенным древом внутренней жизни и творчества.
Одно из лучших в цикле «Глубокий обморок» – стихотворение «Мгновенье бытия», вариация пушкинского «На свете счастья нет…» Ахмадулина в такой степени умеет любить отдельные мгновенья бытия, ощущать свое родство с природой, радость пребывания за творческим столом, счастье услышать по телефону любимый голос, столько в ее бытии «кратких счастий», что она отвечает Пушкину: «Нет счастья одного – бывает счастий много». «Живая мысль о смерти» заставляет ценить те милые сердцу мгновения, что дарит жизнь, и не искать одного счастья – «сплошного», «навсегда», которое, по-видимому, связывает поэт с иным миром.
Ахмадулиной всегда было свойственно разговаривать с предметами, ощущать за их формами нечто, что сродни человеческой душе. В «Прощании с капельницей» последняя оказывается образом, через который поэт видит суть своего бытия:
Люблю мою со всем, что есть, игру
за тайный смысл, за кроткие приветы
намеренье вонзить в меня иглу —
пусть нехотя ей поддаются вены.
Поэт вечно находится под капельницей желающего влиться в его кровь и быть воспетым им мира, скорбит он или ликует: «Кровать и жар светильника ночного / помещены среди большой страны». Но вот поэт покидает свое больничную постель и оказывается в другом, ставшем чужим мире. Трудно вернуться в «квартиры чужеродный континент», в холодок домашнего халата, «греховно стынет немота души», стихи не пишутся. «…одиночеств скит – вот родина стихов», – объясняет Ахмадулина («Ночь до утра»). Путь поэта нелюдим, как Млечный путь, общение с домашними, уют – преграда для творчества. Ночная попытка стихотворного улова бывает тщетной, и тогда Ахмадулина ищет спасения и утешения в чтении: «Заслышав зов, уйду, пред утром непосильным, / в угодия твои, четырехтомный Даль».
В стихотворении «Закрытие тетради» (XIII цикла) Ахмадулина уподобляет поэта, занятого лишь «созерцаньем мозга», Нарциссу. Поэт состоит пусть в дальнем, но родстве с Нарциссом, ему не нужна нимфа Эхо, потому что он занят изучением лишь своего отражения. И он не красавец, а уродец; его «юдоль ущербна и увечна». Стихи – «цветов прохладных и прощальных слезы», сами собой растут из его крови. Пиршество поэта, его радость и его мучительный подчас поиск слова – диалог себя с собой («стол празднества – в моих черновиках»). Так уж устроен его мозг, что мысль без спроса идет, куда вздумается: так в ночь Рождества, в ночь на 25 декабря, почему-то стремится в Элладу, на ум приходит «странный облик Пана, что нимфою Дриопою рожден», козлоногого и двурогого существа, вызывающего у Ахмадулиной нежность:
Какое счастье, что отец дородный —
Гермес – ребенка на Олимп отнес
Узрев дитя, возликовали боги:
нечастно появляются на свет
дитяти, что прельстительно двуроги
и козлоноги – ожиданий сверх.
Поэт все время занят мыслью о себе же, странном уродце, которому нашлось в этом мире, среди нормальных людей, применение. Поэт и есть тот Пан, пропавший в погоне за своей свирелью (лирикой), забывший, кроме нее, все иное; Пан в погоне за Сирингой. У Ахмадулиной Пан рыдает оттого, что Сиринга превратилась в тростник; чтобы унять боль, Пан творит свирель из этого тростника (Сиринга – буквально «свирель»):
Лишь волшебным средством
уймет он боль – о, только бы скорей!
Нож был при нем. Он нежный стебель срезал,
и просверлил, и сотворил свирель.6
Поэт проговаривается этим «о только бы скорей», уж он-то знает, что единственное средство унять боль, единственная возможность обладать всем, что любимо, – сотворить свирель, которая выдует музыкальным сквозняком все «стада дум»:
Всю жизнь я жду веления свирели:
вдруг сжалится и мой окликнет слух… —
признается наконец поэт, уязвленный, как Пан, «стрелою, не сравнимой с другим оружьем», чье основное занятье – пасти стада дум и дудеть в свою дудочку.
Безусловно, путешествие в Элладу, предпринятое в № XIV цикла – одно из самых замечательных в «Глубоком обмороке». Идущие следом «Жалобы пишущей ручки» и «Пред-проводы елки» звучат читателю трагической нотой: это скорее стенанье альта, чем пение свирели. «Уходит год стремглав, и вместе – жизнь уходит». Поэт ощущает себя нагой, безоружной, обобранной елкой, погибшей актрисой, чей праздник позади:
Сникли шлейфы усталые, перья поблекли
шляп ее знаменитых и пышных боа —
словно елки отверженной мертвые блестки
на помойке, – давно ли прекрасна была?
Любование блеском царицы-елки, тоска по ней же, скорбь от предчувствия конца праздника – и жизни слышатся в голосе автора: «Я с древом-божеством, всерьез скорбя, прощаюсь: / а вдруг на этот раз прощусь в последний раз?» Черные мысли поэта связаны с магическим числом – 200-летием со дня рождения Пушкина: «Коль рождена в году Его посмертья скорбном, / двухсотый с чем придет Его рожденья год?» Ахмадулину страшит и шум празднества, ложь юбилейных славословий, и сомнение в том, сможет ли она поднести «цветок» «Цветку», выразить стихами любовь и нежность Пушкину? «Накликать не хочу незнаемого часа», – спохватывается Ахмадулина, благодарно вспоминая: «…я несомненно есть, любима и люблю». Все-таки Ахмадулина – поэт жизни, и ее мысли о том свете весьма напоминают общечеловеческое суеверное прикосновение и, как от ожога, отталкивание – возвращение к тому, что она в этом мире любит.
Заключает цикл «Послание», в котором автор «оправдывается» перед читателем-критиком, ведет внутренний диалог с воображаемым спорщиком, кому не по вкусу придутся его стихи. Поэт не желает прислушиваться к советам освободить и растолкать стих, вылезти из «качалки устаревшей», где стих спит, прочно связанный с былыми днями, с речью с пометой «устар.» Он «галеры раб – сам по себе проворен». Поэт не вправе покинуть свою галеру, а посему его слог «беспечен и приволен» настолько, насколько может быть свободен внутри галеры, несущейся «в морях ли мрачных, на пустой тропе»7 Признание, что «свита» Ахмадулиной несколько поредела, что читателей и почитателей ее поэзии стало меньше – справедливо ли оно? Возможно, Ахмадулина полагает, что ее не вполне понимают, и ее отказ от читателя, звучащий в финале цикла просто заявка на абсолютную, тайную свободу, на верность своему дару и одинокому, бредущему своей дорогой «паркеру»?
Разговор с собой, предпринятый автором в «Глубоком обмороке», по-настоящему талантлив, интересен, драматичен, искренен:
Стих сам себя творит, он отвергает стыд,
он – абсолют от всех отдельных одиночеств
Он наиболее прав, когда с ним сладу нет,
когда заглотит явь и с небылью сомножит, —
объясняет Ахмадулина в «Ночи возле елки» свое восприятие науки стихосложения. Она сама изумляется, что так много написала за краткий промежуток времени, «так много извела свечей» («Он и я»), раздумывает, а не пора ли остановиться, уклониться от письменного стола, «не осилив склон»? Молчание же – трудное ожидание рифмы и ритма, рождения стиха не однажды становится предметом поэтического монолога. Вечная боязнь: «Мой лоб пустынен и ленив. Неужто / слова о том, что знают, умолчат?» Проговорится стих или останется неразглашенной тайной, неведомо заранее. Из тайн разглашенных, бесспорно, в числе лучших – «Святочные колядки», где каждая строка поет смыслами почти колдовской силы:
В честь колядок, как от пагубного зельица,
захмелел дружок-стишок, да не солгал.
Не пришелица я и не чужеземица
во родимых, моих собственных, снегах.
………………
Все томят меня предзнания, предчувствия.
Ум замерз, как водотеча-акведук.
Может, анделы, чьи милости причудливы,
мне назначенные беды отведут…
Если пытаться определить новизну стихов 1999 года, то, вероятно, это еще и ритмическая новизна, ворожба, игра ритмом и в «Святочных колядках», и в «Ночи под Рождество».
Отношение к Христу у Ахмадулиной вне канонов церкви. «Захожий – не прилежный прихожанин», она пытается твердить слова молитвы и с языческим восторгом склоняется к своему идолу – к елке. Но ее христианское чувство подлинно, безыскусно; попытка молитвы рождает надежду восхождения в лирический, «словесный рай» («На мотив икоса»), который воспринимается поэтом частью дивного мира Сына Божьего. Несмотря на видение себя помертвевшей елью, несмотря на «неблагополучье» «Новых стихов» и постоянное маячанье лика смерти, любовь к жизни, интерес к тому, «что есть красота» (Н. Заболоцкий), не остановим. Свидетельство тому – «Девочка с персиками», венчающая подборку «Знамени»:
Сияет сад, и девочка бежит
еще свежо июня новоселье.
Ей весело, ее занятье – жить,
и всех любить, и быть любимой всеми.
Именно «занятье – жить» и влечет автора к тому, чтобы воспеть Верочку Мамонтову еще раз, но только – стихами. И здесь присутствует нота печали, потому что остановленное художником прекрасное мгновенье прекрасного утра Верочки уже стало невозвратно прошедшим: «…Ей данный вкратце, иссякает век. / Она осталась в полдне бесконечном». Ахмадулиной жаль девочку: несмотря на бессмертие, подаренное ее лицу Серовым, ее век ушел. В этой тоске по утраченному времени, вероятно, – и мысль о смерти, о невозможности иначе как в искусстве остановить время; «… в пристальных соседях жизнь и смерть», – это соседство неизменно сквозит в «Новых стихах» Ахмадулиной.
«Стихи – вознагражденье или плата за все грехи?» – спрашивает себя поэт. Боюсь, вознаграждаемся мы, читатели, а вот платит поэт. Ценой своей жизни он добывает жемчуг, которым любуемся мы. Почему-то взращенное из бед и печалей «виноградье» поэтического сада оказывается самым совершенным…8