Я пытаюсь провести свою магическую операцию. Ужасная буря. Мой страх. Жавотта остается в чистоте. Я бросаю дело и продаю ножны Капитани. Я снова встречаю Джульетту и мнимого графа Сели, ставшего графом Альфани. Я решаю уехать в Неаполь. Меня швыряет на другой путь.
1748 г.
Мне 23 года.
На следующую ночь я должен был провести великую операцию, потому что в противном случае пришлось бы дожидаться полнолуния следующего месяца. Я должен был заставить гномов вынести сокровище на поверхность земли, где я произнес бы им свои заклинания. Я знал, что операция сорвется, но мне будет легко дать этому объяснение: в ожидании события я должен был хорошо играть свою роль магика, которая мне безумно нравилась. Я заставил Жавотту трудиться весь день, чтобы сшить круг из тринадцати листов бумаги, на которых нарисовал черной краской устрашающие знаки и фигуры. Этот круг, который я называл максимус, был в диаметре три фута. Я сделал что-то вроде жезла из древесины оливы, которую мне достал Джордже Франсиа. Итак, имея все необходимое, я предупредил Жавотту, что в полночь, выйдя из круга, она должна приготовиться ко всему. Ей не терпелось оказать мне эти знаки повиновения, но я и не считал, что должен торопиться.
Предупредив ее отца Джордже и Капитани, чтобы были на балконе, как для того, чтобы быть готовыми выполнять мои распоряжения, если я позову, так и для того, чтобы помешать домашним выходить посмотреть, что я буду делать, я облачился во все дурацкое одеяние: я надел большой балахон, которого касались только чистые руки девственной Жавотты, затем распустил свои длинные волосы, надел на голову семиконечную корону, на плечи – круг максимус и, зажав в одной руке жезл, а в другой – тот самый нож, которым Св. Петр отсек когда-то ухо Малху, я спустился во двор и, разостлав на земле максимус и обойдя его вокруг три раза, запрыгнул внутрь.
Посидев так на корточках две-три минуты, я поднялся, оставаясь недвижимым и глядя на черную большую тучу, поднимающуюся на горизонте с востока, и слушая сильные раскаты грома, доносящиеся с той же стороны. Как было бы замечательно, если бы я мог это предвидеть! Раскаты нарастали по мере того, как туча приближалась, не оставляя на небосклоне сзади себя ни проблеска света, в то время как вспышки молний делали ужасную ночь более светлой, чем день.
Происходящее было вполне естественно, у меня не было ни малейшего повода удивляться, но, несмотря на это, пробравший меня страх заставил желать оказаться в своей комнате, и я дрожал, слыша и наблюдая молнии, возникающие с нарастающей частотой. Их зигзаги, окружая меня, леденили мне кровь. В ужасе, охватившем меня, я был убежден, что молнии, окружающие меня, не поражают меня только потому, что не могут проникнуть внутрь круга. Из-за этого я не решался выйти из него, чтобы спастись. Без этого ошибочного предположения, пришедшего мне в голову от страха, я не остался бы на месте и минуты, и мое бегство открыло бы Франсиа и Капитани, что я совсем не магик, а просто жулик. Сила ветра, ужасные порывы, страх вместе с холодом заставляли меня дрожать как лист. Мои убеждения, которые я полагал способными выдержать все, улетучились. Я столкнулся с Божественным мстителем, который настиг меня, чтобы воздать мне за все мои злодеяния и положить конец моему неверию, наказав смертью. В бесполезности моего раскаяния меня убеждало то, что я оказался фактически обездвижен.
Но вот начался дождь, я не слышал больше грома, не видел вспышек молний, и я почувствовал, как возвращается моя смелость. Но что за дождь! Это был падающий с неба поток, который все бы затопил, если бы продлился более четверти часа. Но дождь кончился, и не стало ни ветра, ни темени. Небо без единой тучки явило мне посередине луну, более прекрасную, чем всегда. Я вышел из круга и, приказав двум друзьям идти спать, не говоря мне ни слова, пошел к себе в комнату, где с первого взгляда увидел Жавотту, столь красивую, что она внушила мне страх. Не глядя на нее, я дал ей вытереть меня и жалким тоном приказал идти спать в свою кровать. Она сказала мне на другой день, что я дрожал, несмотря на летнюю жару, и напугал ее.
После восьмичасового сна я почувствовал, что сыт этой комедией. При появлении Жавотты я был удивлен, что она мне показалась другой. Она не представлялась мне больше существом другого пола, я не чувствовал себя иным, чем она. Мне пришла в голову суеверная идея, что состояние невинности этой девочки находится под защитой, и что я буду поражен до смерти, если осмелюсь на него покуситься. При таком своем решении я видел только, что ее отец Франсиа будет менее обманут, а она менее несчастна, по крайней мере с ней не случится того, что произошло с бедной Люсией из Пасеан.
После того, как Жавотта стала в моих глазах орудием божественного гнева, я решил тут же уехать. Мое бесповоротное решение было вызвано страхом, паническим, но вполне разумным. Несколько крестьян могли видеть меня в круге и, решив, что буря была вызвана моими магическими действиями, могли обвинить меня перед Инквизицией, которая, не теряя времени, завладела бы моей персоной. Устрашенный этой возможностью, пагубной для меня, я позвал в свою комнату Франсиа и Капитани и сказал им в присутствии Жавотты, что должен отложить операцию в силу соглашения, которое я заключил с семью гномами, охраняющими сокровище, в силу чего они дали мне отчет обо всем, что меня интересовало. Этот отчет я представил Франсиа в виде следующего письма, подобное которому я передал Капитани в Мантуе:
– Сокровище, которое хранится здесь на семнадцати с половиной туазах под землей, лежит уже шесть веков. Оно состоит из алмазов, рубинов и изумрудов и ста тысяч ливров золотого песка. Все это заключено в сундуке, который Годфрид Бульонский захватил у Матильды графини Тосканской в году 1081, когда хотел помочь императору Генриху IV выиграть битву против этой принцессы. Он закопал это сокровище здесь, где оно и находится до сих пор, прежде чем идти осаждать Рим. Григорий VII, который был великим магиком, узнал, где зарыт сундук, и вознамерился его выкопать сам, но умер, прежде чем смог осуществить свой проект. В году 1116, когда умерла графиня Матильда, Гений гномов, который ведает зарытыми сокровищами, назначил этому семь стражей.
Выдав ему эту записку, я предложил ему на выбор ждать меня, либо довериться тому, кто даст ему описание сокровища, совпадающее с тем, что я ему даю. Я сжег корону и круг, велев ему сохранять остальное до моего возвращения, и отправил немедленно Капитани в Чезену ждать в почтовой гостинице человека, которого Франсиа отправит туда со всем нашим добром.
Видя Жавотту безутешной, я отвел ее в сторону и заверил, что она меня увидит через какое-то время. Было особой деликатностью с моей стороны, что я счел себя обязанным сказать ей, что ее девственность отныне не является необходимой для извлечения сокровища, она свободна и вольна выйти замуж, если представится случай.
Я отправился пешком в Чезену и в гостиницу, где нашел Капитани, решившего вернуться в Мантую после заезда на ярмарку в Луго. Он сказал мне, проливая слезы, что его отец будет безутешен, увидев его вернувшимся без ножа Св. Петра. Я предложил ему вернуть нож вместе с ножнами, если он хочет купить их за пятьсот римских экю, которые значатся в векселе, который он мне передал. Сочтя эту сделку очень выгодной, он сразу согласился, и я вернул ему вексель. Я дал ему подписать расписку, согласно которой он обязуется вернуть мне мои ножны, когда я верну ему эту сумму в 500 римских экю. Я не знал, что делать с этими ножнами, и не нуждался в деньгах, но мне казалось, что отдать их ему просто так было бы стыдно и означало, что я не придаю им никакого значения. Так сложилось, что мы увиделись лишь спустя долгое время, и когда я оказался не в состоянии отдать ему 250 цехинов. По этому случаю моя шалость привела к тому, что я выручил эту сумму, не огорчая Капитани, потому что, имея ножны, он считал себя хозяином всех кладов на территории Папского государства.
Капитани выехал на другой день, и я, в свою очередь, отправился бы в Неаполь не теряя времени, если бы не случилось так, что мне пришлось изменить свои планы.
Хозяин театра дал мне отпечатанный листок, на котором объявлялось для публики о четырех представлениях Дидоны Метастазио на театре Спада. Я прочитал список актеров и актрис и, увидев, что никого не знаю, решил остаться, чтобы посмотреть первое представление, и выехать назавтра на рассвете в почтовой карете. Некоторый страх Инквизиции не заставил меня торопиться; и вообще, мне казалось, что волков бояться – в лес не ходить[1].
Я вошел в зал до начала представления и увидел одевающихся актрис, и среди них премьершу, на мой взгляд, довольно привлекательную. Она была из Болоньи и ее звали Наричи. Отвесив реверанс, я спросил ее, хозяйка ли она себе; она ответила, что ангажирована антрепренерами Рокко и Ардженти. Я спросил далее, есть ли у нее любовник, на что она ответила, что нет; я предложил ей, в тон, себя, что она восприняла со смехом; она предложила мне взять за два цехина четыре билета на четыре представления. Я дал два цехина, взял четыре билета девочке, которая ее причесывала, более симпатичной, чем она. После этого я ушел; она меня окликнула, но я не обернулся. Я вышел из дверей, взял билет в партер и пошел садиться. После первого балета, найдя все плохим, я хотел уйти, когда увидел в большой ложе, к моему великому удивлению, венецианца Манцони с Джульеттой Ла Камаччи, которую читатель, возможно, помнит. Видя, что меня не заметили, я спрашиваю у соседа, кто эта дама, которя блистает ярче, чем ее бриллианты. Он отвечает, что это мадам Кверини, венецианская дама, которую генерал граф Бонифацио Спада, хозяин театра, которого я вижу рядом с ней, привез из Болоньи и из Фаенцы, своей родины. Счастливый узнать, что г-н Кверини наконец женился, я и не подумал подойти. Я должен был бы титуловать его Сиятельством, а я этого не хотел; я не хотел быть узнан, а кроме того, я мог бы быть плохо принят. Читатель может вспомнить наши трения, когда она захотела, чтобы я одел ее аббатом.
Однако в тот момент, когда я собрался уйти, она меня замечает и окликает из-под веера. Я подхожу и говорю ей тихо, что, не желая быть узнанным, я зовусь Фарусси. Г-н Манцони говорит мне также тихо, что я говорю с м-м Кверини. Я отвечаю, что знаю об этом из письма, полученного мной из Венеции.
Джульетта, в свою очередь, присваивает мне тут же титул барона и представляет графу Спада. Этот сеньор зовет меня в свою ложу и, узнав, откуда и куда я направляюсь, приглашает на ужин.
Десять лет назад он был другом Джульетты в Вене, когда августейшая Мария-Терезия, видя дурное влияние ее прелестей на нравы, велела ей уехать. Она возобновила с ним знакомство в Венеции, откуда пригласила вместе с собой в поездку в Болонью; г-н Манцони, ее давний любовник-для-души (guerluchon), рассказавший мне все это, сопровождал ее, чтобы иметь возможность дать отчет о ее хорошем поведении г-ну Кверини. В Венеции она хотела, чтобы все считали, что они тайно женаты; но в пятидесяти лье от родины она не считала обязательным соблюдать секрет. Генерал представлял ее теперь всей знати Чезены как м-м Кверини Папоцце. Г-н Кверини, впрочем, был неправ, ревнуя ее к генералу, поскольку это было давнее знакомство. Женщины считают, что любой последний по счету любовник, проявляющий ревность по отношению к прежним знакомым, – последний дурак. Джульетта сразу позвала меня, опасаясь моей нескромности, но видя, что я должен опасаться того же с ее стороны, успокоилась. Я, впрочем, стал обращаться к ней со всей обходительностью, которой она была достойна.
Я нашел у генерала большую компанию и довольно симпатичных женщин. Я напрасно искал Джульетту: г-н Манцони сказал, что она сидит за столом игры в фараон, где проигрывает свои деньги. Я направляюсь туда и вижу ее сидящей слева от банкера, который при виде меня бледнеет. Это был так называемый граф Сели. Он предлагает мне «книжечку»[2], от которой я вежливо отказываюсь, соглашаясь одновременно с предложением Джульетты войти в игру с нею пополам. Перед ней лежит пятьдесят цехинов, я докладываю свои пятьдесят и сажусь рядом с ней. К концу тальи она спрашивает у меня, знаю ли я банкера, и я понимаю, что они знакомы; я отвечаю, что нет, И дама, сидящая слева от меня, говорит, что это граф Альфани. Полчаса спустя м-м Кверини, которая проигрывает, объявляет «семь к сдаче» и идет на десять цехинов. Это смело. Я встаю и фиксирую глаза на руках банкера; но это неважно: он открывается, и карта мадам бита. В этот момент подходит генерал и зовет ужинать, она уходит, бросив на столе остаток своего золота. К десерту она возвращается к игре и проигрывает все.
Забавные историйки, которыми я оживляю этот ужин, доставляют мне симпатии всей компании, но, главным образом, генерала, который, слыша, что я направляюсь в Неаполь единственно ради любовного каприза, стал уговаривать меня провести месяц с ним, пожертвовав ради него этим капризом; однако его уговоры были тщетны, поскольку, с опустошенным сердцем, мне не терпелось увидеть перед собой Терезу и даму Лукрецию, прелестные лица которых я по истечении пяти лет представлял себе лишь смутно. Я согласился, однако, оказать ему любезность и остаться в Чезене на те четыре дня, что он решил там побыть.
На другой день, в то время, как меня причесывали, я увидел этого труса Альфани. Я встретил его с улыбкой, говоря, что жду его. Он ничего мне не ответил при парикмахере, но как только тот ушел, спросил, зачем я жду.
– Затем, что вы, возможно, сразу же вернете мне сто цехинов.
– Ну вот полсотни. Вы не можете требовать больше.
– Я возьму их в зачет; но предупреждаю вас, что из чувства гуманизма вы не должны этим вечером появляться у генерала, потому что вас там не примут, я позабочусь об этом.
– Надеюсь, что прежде чем так дурно поступить, вы подумаете.
– Я уже подумал. Быстро, идите вон.
Что могло также заставить его уйти, был визит первого кастрата оперы, который пришел пригласить меня обедать к Ла Наричи. Это приглашение заставило меня рассмеяться, я согласился. Его звали Николас Перетти, считалось, что он побочный сын Сикста-Квинта[3]. Мы поговорим об этом шуте, когда я окажусь в Лондоне, через пятнадцать лет после этой эпохи.
Придя к Наричи на обед, я вижу графа Альфани, который, разумеется, не ожидал меня здесь увидеть. Он попросил выслушать пару слов наедине.
Если я дам вам еще пятьдесят цехинов, – сказал он, – вы, как благородный человек, не можете взять их у меня иначе, чем для того, чтобы отдать их м-м Кверини, а вы можете отдать их ей только, если скажете, что вы обязали меня отдать их себе. Таковы обстоятельства.
– Я отдам их ей, когда вас здесь не будет, а пока я буду сдержан; но берегитесь исправлять фортуну в моем присутствии, потому что я сыграю с вами дурную шутку.
– Удвойте мой банк, и будете иметь половину.
Это предложение заставило меня рассмеяться. Он дал мне пятьдесят цехинов, и я сказал, что буду молчать. Компания у Наричи состояла из большого числа молодых людей, которые после обеда проиграли все свои деньги. Я не играл. Игра меня не привлекала, потому что я был более стоек, чем другие. Оставаясь зрителем, я увидел, насколько Магомет был прав, запретив в своем Коране азартные игры.
После оперы состоялся банк, я играл и проиграл две сотни цехинов, но мог жаловаться только на фортуну. М-м Кверини выиграла. Назавтра перед ужином я ее почти разорил и после ужина пошел спать.
На следующее утро, в последний день моего там пребывания, я наблюдал у генерала, как его адъютант бросил ему карты в нос, и он должен был после полудня объясниться с ним или обменяться ударами шпаги. Я пошел в его комнату, чтобы составить ему компанию, заверяя в то же время, что дело не стоит пролития крови. Он поблагодарил меня, и, придя на обед, сказал мне, смеясь, что я был прав. Граф Альфари уехал в Рим. Я сказал честной компании, что сам составлю им банк. Но вот что м-м Кверини мне ответила, когда, увидевшись с ней тет-а-тет я хотел отдать ей пятьдесят цехинов, которые, по совести, был ей должен, рассказав при этом, каким образом заставил негодяя их мне вернуть.
– С помощью этой басни, – сказала мне она, – вы хотите сделать мне подарок в пятьдесят цехинов; но знайте, что я не нуждаюсь в ваших деньгах, и я не такая, чтобы опуститься до воровства.
Философия запрещает мудрому раскаиваться в совершении доброго дела, но позволяет сердиться, когда злая интерпретация придает этому делу видимость мерзости.
После оперы, где давали последнее представление, я держал банк у генерала, как и обещал ему, и немного проиграл; все меня любили. Это гораздо приятней, чем выигрывать, если над игроком не довлеет нужда и он не слишком падок до денег. Граф Спада звал меня пойти с ним к Бризигелле, но безуспешно, потому что мне не терпелось ехать в Неаполь. Я обещал повидаться с ним еще завтра за обедом.
На другой день, рано утром, я проснулся от необычайного шума в зале, почти перед дверью в мою комнату. Через минуту я услышал шум в соседней комнате. Я вскакиваю с кровати и быстро открываю дверь, чтобы взглянуть, что происходит. Я вижу банду сбиров[4] в открытых дверях комнаты и вижу там сидящего в постели мужчину с приятным лицом, который кричит на латыни на этих каналий и на хозяина, находящегося там, который посмел открыть его дверь. Я спрашиваю хозяина, что происходит.
– Этот господин, – отвечает он, – который, по-видимому, говорит только по-латыни, лег с девушкой, и стражники епископа пришли выяснить, жена ли она ему – все очень просто. Если она жена, то ему нужно будет показать им какой-нибудь сертификат, и это все, но если нет – придется ему пойти вместе с ней в тюрьму; но этого не случится, поскольку я берусь уладить дело миром с помощью двух-трех цехинов. Я поговорю с их начальником, и все эти люди уйдут. Если вы говорите на латыни, зайдите и заставьте его внять резонам.
– Кто взломал дверь комнаты?
– Ее не взломали – это я открыл ее, это моя обязанность.
– Это обязанность вора с большой дороги.
Возмущенный таким безобразием, я не мог устраниться от вмешательства. Я вхожу и объясняю мужчине в ночном колпаке все обстоятельства этой неприятности. Он отвечает мне, смеясь, что, во-первых, они не могут знать, что персона, лежащая с ним – девушка, так как они видели ее только одетой по-мужски, и во-вторых, он считает, что никто в мире не имеет права требовать отчета, жена это его или любовница, если допустить, что существо, лежащее с ним, действительно женщина.
– Впрочем, – говорит он, – я твердо решил не платить ни гроша для прекращения этого дела и не сойти с кровати, пока не закроют мою дверь. После того, как я оденусь, я покажу вам красивое завершение этой пьесы. Я прогоню всех этих негодяев ударами сабли.
Я вижу в углу комнаты саблю и венгерскую одежду, по видимости – униформу. Я спрашиваю, не офицер ли он, и он отвечает, что записал свое имя и звание в книге регистрации отеля. Удивленный необычностью ситуации, я спрашиваю у хозяина, и он отвечает, что так и есть, но это не мешает церковной власти затеять этот скандал.
– Обида, которую вы собираетесь им нанести, – говорю я этому офицеру, – вам будет дорого стоить.
На этот довод они рассмеялись мне в лицо. Задетый насмешкой этих каналий, я спрашиваю у офицера, может ли он дать мне свой паспорт; он отвечает, что, имея два, может дать мне один, и, говоря так, достает его из портфеля и дает мне прочитать. Документ был от кардинала Албании. Я вижу имя офицера, звание капитана венгерского полка императрицы. Он говорит мне, что едет из Рима и направляется в Парму, чтобы передать г-ну Дютийо, премьер-министру инфанта, герцога Пармского, пакет, который доверил ему кардинал Александро Альбани.
В это время входит в комнату мужчина и просит сказать на латыни этому господину, что он хочет ехать, он не может ждать, и чтобы тот либо уладил дело с полицейскими, либо заплатил ему. Это был кучер.
Это был очевидный сговор; я попросил офицера доверить мне все это дело, заверив, что разберусь со всем по чести. Он говорит, чтобы я поступил, как считаю нужным. Я говорю кучеру, чтобы принес багаж месье, и что он получит свои деньги. Он приносит багаж, получает от меня восемь цехинов и дает квитанцию офицеру, который говорит только по-венгерски, по-немецки и на латыни. Кучер уходит, сбиры – тоже, за исключением двоих, которые остаются в зале.
Я советую офицеру не вылезать из постели до моего возвращения. Я говорю, что иду поговорить с епископом и объяснить, что тому придется принести очень серьезные извинения. Офицер в этом не сомневается, когда узнает от меня, что в Чезене находится генерал Спада: он говорит, что знаком с ним, и если бы он знал, что генерал здесь, то пристрелил бы хозяина гостиницы, который открыл сбирам дверь его комнаты. Я быстро одеваюсь в редингот и, не расплетая своих папильоток, направляюсь к епископу; наделав там шума, я велю проводить меня в комнату епископа. Лакей мне говорит, что тот еще в постели, но, не имея времени ждать, я захожу и выкладываю прелату всю историю, крича о беззаконии таких действий и ругая полицию, попирающую права наций.
Он не отвечает. Он вызывает слугу и велит выпроводить меня в канцелярию.
Я снова повторяю сквозь зубы ему всю историю, используя выражения, способные лишь вызвать гнев, а не добиться милости. Я угрожаю, я говорю, что на месте этого офицера потребовал бы решительной сатисфакции. Священник улыбается и, спросив, не болен ли я лихорадкой, предлагает пойти поговорить с начальником сбиров.
Видя, что он разозлился, и что дело дошло до того, что лишь авторитет генерала Спада может и должен покончить со всем этим к чести оскорбленного офицера и посрамлению епископа, я направляюсь к генералу. Мне говорят, что он доступен только после восьми часов, и я возвращаюсь в гостиницу.
Могло показаться, что рвение, с которым я взялся за это дело, происходило из-за моей учтивости, которая не могла допустить, чтобы так обращались с иностранцем, но моя горячность была вызвана гораздо более мощным мотивом: меня очень заинтересовала девица, лежащая с ним; мне не терпелось увидеть ее лицо. Стыдливость не позволяла ей высунуться наружу. Она меня слышала, и я был уверен, что понравился бы ей.
Дверь его комнаты была открыта, я вошел и отчитался офицеру обо всем, что сделал, заверив, что сегодня же днем он сможет уехать за счет епископа, получив с помощью генерала полную сатисфакцию. Я объяснил, что смогу увидеться с генералом только в восемь часов. Он изъявил мне свою признательность; он сказал, что уедет только завтра, и что отдаст мне восемь цехинов, заплаченных мной кучеру. Я спросил, из какой страны его спутник, и он ответил, что он француз, и что он не понимает другого языка, кроме французского.
– Ну а вы понимаете по-французски?
– Ни слова.
– Замечательно. Вы говорите между собой только жестами?
– Точно.
– Я вам сочувствую. Могу я надеяться позавтракать с вами?
– Спросите у него, хочет ли он.
Я адресую спутнику свою просьбу и вижу высунувшуюся из-под одеяла растрепанную головку, смеющуюся, свежую и соблазнительную, которая не оставляет сомнения в своей половой принадлежности, несмотря на мужскую прическу.
Очарованный этим прекрасным появлением, я говорю ей, что заинтересовался ею, еще не видя, и ее появление лишь усилило мое желание быть ей полезным и мое рвение. Она вернула мне комплимент самым прекрасным образом, со всем остроумием своей нации. Я вышел, чтобы распорядиться о кофе, и чтобы дать ей возможность сесть, потому что решили, что ни тот ни другая не будут выходить из своей комнаты, хотя дверь была открыта.
Когда появился слуга с кофе, я вошел и увидел эту француженку, в голубом рединготе, с волосами, плохо причесанными по-мужски. Я был мгновенно поражен ее красотой. Она выпила с нами кофе, ни разу не перебив офицера, который разговаривал со мной, но которого я не слушал, в восхищении от лица этого существа, которое на меня не глядело, и которому pudor infans[5] моего дорогого Горация мешала произнести хоть слово.
В восемь часов я пошел к генералу и рассказал ему историю, по возможности добавив красок. Я сказал, что если он не исправит положение, офицер сочтет необходимым передать эстафету кардиналу-протектору. Но мое красноречие оказалось ненужно. Граф Спада, прочтя паспорт, сказал, что придаст этой буффонаде характер дела наибольшей значимости. Прежде всего, он велел своему адъютанту отправиться в почтовую гостиницу и пригласить к обеду офицера и его спутника, о котором никто не мог знать, девушка ли это или нет, и немедленно пойти к епископу и известить его, что офицер не намерен уезжать прежде, чем не получит сатисфакцию в той форме, которая его устроит, и сумму денег в возмещение ущерба.
Какое удовольствие для меня было стать свидетелем этой прекрасной сцены, за которой я, полный тщеславия, наблюдал как автор!
Адъютант, предводительствуемый мной, представился венгерскому офицеру, вернул ему его паспорт и пригласил пообедать вместе со своим спутником у генерала; затем он предложил ему написать, какого рода сатисфакцию он желает получить, и в какую сумму он оценивает ущерб от потерянного времени. Я быстренько зашел к себе в комнату и принес ему перо и бумагу, и он коротко и достаточно хорошей для венгра латынью написал все это. Сбиры испарились. Этот добрый капитан захотел потребовать только тридцать цехинов, вопреки тому, что я ему советовал потребовать сотню. В требовании сатисфакции он также был весьма умерен. Он захотел, чтобы хозяин и все сбиры попросили у него прощения в зале на коленях, в присутствии адъютанта генерала. В противном случае, если это не будет исполнено в течение двух часов, он отправит эстафету в Рим кардиналу Александру и останется в Чезене до получения ответа, за счет хозяина гостиницы, из расчета десять цехинов в день.
Адъютант вышел, чтобы отнести епископу это письмо. Мгновение спустя появляется корчмарь и говорит офицеру, что тот свободен; но он убегает со всех ног, когда офицер заявляет, что должен влепить ему двадцать ударов тростью. На этом я оставляю их и иду в свою комнату, чтобы причесаться и одеться перед обедом у генерала.
Час спустя я вижу их у себя, одетыми в униформу. На даме она выглядела причудливо и очень элегантно.
В этот момент я решил отправиться с ними в Парму. Красота этой девушки мгновенно обратила меня в рабство. Ее возлюбленный выглядел лет на шестьдесят, я нашел этот союз весьма неподходящим и рассчитывал, что смогу провернуть все полюбовно.
Адъютант вернулся со священником от епископа, который заявил офицеру, что тот получит в течение получаса всю сатисфакцию, которую желает, но он должен удовольствоваться пятнадцатью цехинами, так как дорога до Пармы занимает не более двух дней. Офицер отвечает, что не хочет ничего уступать, и получает тридцать, при том, что отказывается подписывать квитанцию. Так завершается это дело, и замечательная победа, увенчавшая мои усилия, доставляет мне дружбу этой пары. Чтобы убедиться, что это девушка, а никак не мужчина, достаточно взглянуть на ее талию. Любая женщина, полагающая себя красивой, не является таковой, если, облачившись в мужское платье, будет сочтена мужчиной.
Когда ко времени обеда мы вошли в залу, где находился генерал, он не замедлил представить двух офицеров присутствовавшим там дамам, которые рассмеялись при виде маскарада; но заинтересовались, узнав всю историю, и охотно согласились обедать с героями пьесы. Женщины охотно обращались к молодому офицеру как к мужчине, а мужчины оказывали ему подобающие знаки внимания, как если бы это была женщина. Единственная, кто дулся, была м-м Кверини, поскольку, замечая снижение общего внимания по отношению к себе, чувствовала себя обойденной. Она разговаривала с гостьей только для того, чтобы продемонстрировать свое знание французского языка, которым владела неплохо. Единственный, кто вовсе не разговаривал, был венгерский офицер, поскольку никто не пытался говорить на латыни, а генералу почти нечего было ему сказать на немецком.
Старый аббат, присутствовавший за столом, пытался оправдать епископа, уверяя генерала, что стражники и трактирщик действовали только по приказу Святой Инквизиции. Поэтому, говорил он, в комнатах гостиниц нет замков, чтобы иностранцы не могли запираться. Не разрешается лицам разного пола спать вместе, если они не муж и жена.
Двадцать лет спустя я наблюдал в Испании все номера гостиниц с замками снаружи, так что иностранцы, ночуя там, оказывались как бы в тюрьме.