С мучительным стоном Рустом-джи вышел из туалета, зажав в горсти развязанные шнурки пижамы. Безграничная ярость искажала его небритое лицо. Он еле удерживал на себе пижамные штаны в желтых пятнах.
– Мехру! Аррэ[1], Мехру! Ты где? – закричал он. – Говорю тебе, я этого не вынесу! И надо же, чтоб именно сегодня, в Бехрам роз[2]! Мехру! Ты слышишь?
Появилась Мехру. Ее тапочки ритмично шлепали – тюх, тюх – раз-два. Она была намного моложе мужа, в свое время ее выдали за тридцатишестилетнего мужчину совсем юной девушкой, не дав доучиться в школе последний год. Рустом-джи, успешный бомбейский адвокат, показался родителям Мехру удачной партией – никому не приходило в голову, что в пятьдесят он уже будет носить зубные протезы. Кто, охваченный ажиотажем сватовства на пике свадебного сезона, мог бы представить себе вялый беззубый рот, который каждое утро приветствует женщину в самую пору ее расцвета? Никто. И уж, конечно, не Мехру. Она родилась в семье правоверных парсов, соблюдавших все важные даты парсийского календаря, молилась и посещала все положенные церемонии в храмах огня и даже устроила себе комнату с железной кроватью и железным табуретом, какие полагаются женщинам, когда раз в месяц они бывают нечисты.
Мехру с готовностью приняла уготованную ей судьбу и принесла в свой новый дом родительские обычаи. Там ей было разрешено все, кроме «нечистой» комнаты, о которой Рустом-джи даже слышать не хотел. На самом деле в глубине души он, в общем, любил древние традиции, хоть и делал вид, что к ним безразличен. Он с удовольствием ходил в храм огня, нарядившись в сияющую белизной рубашку дагли и накрахмаленные белые брюки. На голову с прекрасными волосами, еще не разделившими участь зубов, он водружал национальную шапку фейто.
На мужнины крики Мехру отреагировала добродушно. Она старалась сохранять спокойствие, поскольку то утро должно было завершиться молитвами в храме огня, и она была готова сделать все, чтобы не испортить прекрасный праздник Бехрам роз. Этот день парсийского календаря был ей особенно дорог: именно в Бехрам роз мать дала жизнь Мехру в родильном доме Ауабай Петит Парси; в этот же день, когда Мехру исполнилось семь лет, она прошла ритуал навджот[3] и семейный священник дастур[4] Дхунджиша ввел ее в лоно зороастрийской церкви; наконец, четырнадцать лет назад в Бехрам роз на ней женился Рустом-джи, и свадьба гуляла до самого утра – говорили, что ни один нищий не ушел голодным, столько еды было выброшено в тот день в помойные контейнеры Кама Гарден.
Да, Бехрам роз многое значил для Мехру. И поэтому она прокричала нараспев:
– И-ду! И-ду!
Рустом-джи взревел в ответ:
– Ты там оглохла, что ли? Мне тебя звать, пока легкие не лопнут?
– Иду-иду! У меня только две руки, а работы полно. Гунга[5] опаздывает, пол не подметен.
– Аррэ! Забудь про свою гунгу-бунгу! – завопил Рустом-джи. – Этот вонючий туалет наверху опять течет! Бог знает, что они там делают, чтобы нас залить! Я сел и только-только начал, как кто-то спустил воду, и мне прямо на голову как ливанет – плюх! – и я весь мокрый! Прямо на голову!
– На голову! Ой-ой-ой! Какой ужас! Как неблагоприятно! Как…
Мехру не находила слов и вся сжалась от отвращения при известии о столь оскверняющем происшествии. Она осторожно заглянула внутрь туалета, опасаясь потока экскрементов и прочих нечистот, но заметила лишь постоянное равномерное капанье – кап-кап-кап-кап – прямо в унитаз, так что нечего было и думать о его использовании. Пока проводился осмотр, позади Мехру с диким, безумным видом кипел от ярости Рустом-джи, все еще сжимавший в кулаке завязки пижамы.
– Почему бы нам на этот раз не вызвать хорошего сантехника вместо того, чтобы жаловаться управляющим Баг? – рискнула предложить Мехру. – Они ведь опять схалтурят.
– Я не дам им ни одной пайсы из своих доходов, добытых тяжким трудом! Пусть платят эти мерзавцы, усевшиеся задницей на мешки с нашими деньгами! – бушевал Рустом-джи, размахивая свободной рукой, не державшей завязки. – Я наложу кучу им в конторе, наложу кучу в их домах! Если надо будет, наложу кучу им под дверью!
– Успокойся, Рустом-джи, не говори такие вещи в Бехрам роз, – увещевала его Мехру. – Если тебе еще хочется в туалет, я попрошу соседку Хирабай тебя пустить.
– Это ту, у которой муж дурак! Я тебе тысячу раз говорил, что не войду к ним в дом, если там Нариман. Да и все желание прошло. Исчезло, – обреченно произнес Рустом-джи. – День полностью испорчен. И кто знает, – добавил он с извращенным удовлетворением, – это даже может кончиться запором.
– Нариман, наверное, пошел в библиотеку. Я попрошу Хирабай, и ты зайдешь к ним попозже. Я сейчас иду туда, чтобы позвонить в контору, а когда вернусь, заварю тебе хорошего горячего чаю. Быстро выпьешь чашечку, и тебе снова захочется, – успокоила мужа Мехру и вышла.
Рустом-джи решил вскипятить себе воды для ванны. Было ощущение, что он с ног до головы покрыт нечистотами.
Медный таз уже стоял наполненный водой. Но его забыли накрыть, поэтому туда нападали с потолка белые кусочки штукатурки. Они плавали на поверхности подобно белым пятнышкам, пляшущим перед глазами Рустом-джи, когда он очень уставал долгим жарким днем в душном здании суда или когда сильно раздражался, крича на мальчишек Фирозша-Баг, шумно игравших на дворовой площадке в крикет.
Штукатурка уже несколько лет сыпалась в его квартире в корпусе «А», как и в большинстве квартир Фирозша-Баг. Небольшой перерыв случился, когда доктор Моди, постоянно теребивший их управляющую компанию (храни за это его господь), настоял на ремонте. Но тот период прошел, и коммунальщики избрали новую тактику – прекратить все ремонтные работы, кроме тех, что необходимы для спасения здания от сноса.
После некоторого периода сопротивления большинство жильцов стали сами следить за состоянием собственных квартир, нанимая маляров и штукатуров. Но Рустом-джи до сих пор упрямо стоял на своем, называя соседей дураками, потому что облегчают жизнь управляющей компании, вместо того чтобы терпеть неудобства среди осыпающихся стен, пока негодяи не капитулируют.
Когда соседи под предводительством Наримана Хансотии решили скинуться и нанять фирму, чтобы покрасить корпус «А», Рустом-джи из принципа отказался вносить свою долю. Здание выглядело мрачно, с годами приобретя ужасный желто-серый оттенок. Но даже симпатичный пенсионер Нариман, каждый день, кроме воскресений, ездивший на своем ««мерседесе»» 1932 года в Мемориальную библиотеку имени Кавасджи Фрамджи читать ежедневные мировые газеты, не смог уговорить Рустом-джи раскошелиться.
Очень расстроенный Нариман вернулся к Хирабай со словами:
– Этот жадюга не желает ничего понимать, у него в башке опилки. И я буду не я, если не сделаю его всеобщим посмешищем.
После их разговора к Рустом-джи прилепилось прозвище «жадюга», которое быстро распространилось по всему Фирозша-Баг, существовало долго и пользовалось большой популярностью.
Нариман Хансотия убедил соседей не отказываться от найма рабочих, а строительной фирме посоветовал оставить непокрашенным фасад квартиры Рустом-джи. Он думал, что тот устыдится, когда дом обновят и на сияющем фасаде будет торчать грязный квадрат. Однако Рустом-джи, наоборот, обрадовался. С торжеством в голосе он говорил всякому встречному-поперечному:
– Мистер Хансотия купил себе костюм с заплатой на одной коленке!
Рустом-джи довольно хмыкнул, вспомнив эту историю. Он наполнил медный таз свежей водой и водрузил его на газовую плиту. Конфорка вспыхнула не сразу, вызвав подозрение, что газ в баллоне скоро закончится. Больше недели прошло с тех пор, как Рустом-джи звонил в треклятую газовую компанию и просил привезти новый баллон. Он задумался о возможном дефиците газа, который уже возникал в прошлом году, когда им пришлось топить углем печку сигри – недельной нормы керосина едва хватало, чтобы приготовить утренний чай.
«Чай, благодарю бога за чай», – подумал он, предвкушая вторую чашку, которую пообещала ему Мехру. Он будет его пить большими глотками обжигающе горячим, наливая из чашки в блюдце, а оттуда прямиком в рот. Возможно, чай заставит работать его сбитый с толку кишечник и хоть отчасти исправит дурные предзнаменования этого утра. Конечно, ему придется довольствоваться туалетом Хирабай Хансотии, хотя его кишечник обычно противится незнакомой обстановке. Ну, поживем – увидим, кто из них все-таки победит: слабительный чай Мехру или сковывающий кишки туалет Хирабай.
Взяв газету «Таймс оф Индия», он удобно устроился в кресле и стал ждать, когда закипит вода. Надо что-то делать с отваливающейся краской и штукатуркой. В некоторых местах они отслоились полностью, так что был виден красный кирпич. Говорили, что эти дома были построены в невероятно короткое время и на очень небольшие деньги. Использовались дешевые материалы, а песок, привозимый с пляжа Чаупатти, смешивался в огромных количествах с нестандартным цементом. В результате во время муссонного сезона по стенам квартир стекали бусинки влаги, подобно поту на спине кули[6], что значительно усиливало износ краски и штукатурки.
Время от времени Мехру указывала мужу на ухудшение ситуации, но Рустом-джи уходил от решений, обвиняя во всем управляющую компанию. Впрочем, сегодня ему не о чем было беспокоиться. Жена не станет заговаривать об этом в такой праздник, как Бехрам роз. Для споров времени не оставалось. Мехру встала рано, собрала детей в школу, приготовила им с собой еду, состряпала на обед дхандар-патио[7] и сали-боти[8], накрахмалила и выгладила его белую рубашку, брюки и дагли, выстирав их накануне вечером, а также свою белую блузку, нижнюю юбку и сари. И надо же, чтобы эти проклятые верхние жильцы устроили протечку в туалете! Если Гаджра, их гунга, не явится в ближайшее время, Мехру придется подметать и мыть пол и только потом украшать входную дверь рисунками мелом, вешать торан[9] (который был доставлен еще в шесть утра) и наполнять квартиру ароматом лобана[10] – считалось, что пропуск или изменение предписанной последовательности действий приводит к несчастью.
Праздновать именно так и никак иначе было собственным выбором Мехру. С точки зрения Рустом-джи, эти обычаи уже умерли и не имели смысла. Кроме того, он постоянно объяснял ей то, что называл психологией каждой гунги: «Если для тебя важен какой-то день, никогда не говори об этом гунге, делай вид, что все как обычно. И никогда, слышишь, никогда не проси ее прийти раньше, потому что она нарочно придет позже». Но Мехру не поддавалась обучению. Она доверяла прислуге, говорила как есть и потому страдала.
Гаджра – это последняя гунга в длинной череде других, убиравшихся в их доме. До нее у них работала Тану.
Каждое утро на протяжении двух лет Тану приходила к ним в квартиру подметать, мыть пол, стирать и мыть посуду. Высокой худощавой женщине, полуслепой и кривоногой, было далеко за семьдесят. Ее лицо и конечности покрывало поразительное количество морщин. Там, где морщин не наблюдалось, кожа была шершавая и шелушилась. У нее были большие уши, которые торчали из-под клочьев спутанных седых волос, смазанных кокосовым маслом. На тонком остром носу непрочно сидели очки (одна линза отсутствовала).
Проблема заключалась в том, что Тану постоянно разбивала либо тарелку, либо чашку, либо блюдце. Мехру была готова терпеть низкое качество подметания и мытья полов, однако битье посуды наносило заметный ущерб семейному бюджету, что, по словам Рустом-джи, в один прекрасный день могло привести к разорению, если гунгу вовремя не остановить.
Периодически Тану грозили сокращением зарплаты и другими более серьезными наказаниями. Но, несмотря на ее благие намерения, чистосердечные признания и обещания, ничего не менялось. К плохому зрению добавлялись трясущиеся неловкие руки старого человека, а также долгая несчастная жизнь – муж, сбежавший и оставивший Тану двух сыновей, которых пришлось поднимать в одиночку и которые теперь стали пьяницами, ленивыми лоботрясами и сущим наказанием ей на старости лет.
– Бедная, бедная Тану! – говорила Мехру, бессильная хоть как-то помочь.
– Очень печально, – соглашался Рустом-джи, однако ничего не предпринимал.
Так что тарелки и блюдца продолжали выскальзывать из старых натруженных рук Тану, продолжали падать и биться, вызывая у Рустом-джи скорбь с финансовым уклоном, а у Мехру обычную жалость – жалость, потому что она понимала, что с Тану скоро придется проститься. Рустом-джи тоже хотел бы почувствовать жалость и сострадание. Но боялся. Он давно решил, что в этой стране нет места жалости, сочувствию и состраданию – они бесполезны или в лучшем случае неуместны.
Было время, когда, учась в колледже и занимаясь волонтерством в Лиге социальной службы, он считал иначе (теперь-то ясно, что это была глупость). Правда, иногда он все еще с нежностью вспоминал сборы членов Лиги, длительные поездки на поездах с песнями и весельем в отдаленные деревни, где не хватало самого необходимого и где волонтеры прокладывали дороги и копали колодцы, строили школы и учили местных жителей. Работа была тяжелая, но все же радостная! И какая замечательная компания собиралась! Вспомнить хотя бы Дару Сорвиголову, как он спрыгивал с мчащегося поезда и снова в него запрыгивал, называя себя Томом Миксом[11] на локомотиве. А Баджун Банановый чемпион – он как-то раз съел двадцать один банан, причем не маленьких бананчиков, а обычных длинных, зеленых. Да, каждый из этих ребят был личностью!
Но Рустом-джи не относился к тем, кто позволяет ностальгии окрашивать события сегодняшнего дня. Он с радостью оставил прошлое в прошлом.
Впрочем, прощание с Тану не нанесло Мехру слишком сильный удар. Тану сама решила уехать из Бомбея, вернуться в деревню, оставленную много лет назад, и закончить свои дни в семействе сестры. Мехру за нее даже обрадовалась. А Рустом-джи с облегчением выдохнул. Он не возражал, когда на прощание Мехру щедро одарила служанку. И даже сам предложил купить ей новые очки. Правда Тану отклонила его предложение, сказав, что очки ей в деревне не особо нужны, ведь там не надо мыть фарфоровые тарелки и блюдца.
Тану уехала, и появилась Гаджра, молодая и соблазнительная, но отличавшаяся крайней медлительностью.
Кокосовое масло – это единственное, что было общего между ней и ее предшественницей. Несмотря на полноту, Гаджра была довольно хорошенькая. Даже чувственная, как думал про себя Рустом-джи. И он нередко наведывался на кухню, когда Гаджра мыла посуду, сидя на корточках у края мори[12]. Еще мальчиком Рустом-джи слышал, что гунги в большинстве своем не носят нижнего белья – ни лифчиков, ни трусиков. В чем он несколько раз убеждался, наблюдая за ними в отцовском доме. Гаджра предоставила ему еще одно доказательство – доказательство, торчавшее из-за выреза ее короткой, выше пупка, кофточки во время стирки или мытья полов. Ловким движением она невозмутимо заправляла пышную грудь обратно в чоли[13], но не раньше, чем Рустом-джи на нее налюбуется. Ее груди были похожи на два спелых манго, как думалось Рустом-джи, сочных и нежно-золотистых.
«Чаши ее преисполнены»[14], – весело говорил он себе, вновь и вновь вспоминая студенческую шутку времен учебы в колледже Святого Хавьера. Хотя в колледже не пытались склонить учащихся к чужой вере, там было заведено знакомить студентов, независимо от их принадлежности к католицизму, с христианскими молитвами и самыми известными псалмами.
Самым горячим желанием Рустом-джи было дождаться того дня, когда груди Гаджры выскочат из чоли настолько, чтобы он смог увидеть соски. «Дада Ормузд[15], хоть раз дай мне на них посмотреть!» – мысленно взывал он, полный желания, и рисовал их в своем воображении: то темно-коричневые размером с горошину, но готовые набухнуть, то черные, крупные и торчащие в безудержном возбуждении.
В ожидании исполнения мечты Рустом-джи с удовольствием наблюдал, как Гаджра каждое утро перед началом работы управляется со своим сари. Чтобы не замочить его в мори, она приподнимала ткань, прокладывала ее меж бедер и заправляла вокруг пояса. При таком изменении фасона складки сари образовывали очень большой и очень мужской бугор в промежности. Но движения стеатопигической Гаджры, когда она завершала свое ежедневное преображение, – расставляла ноги, приседала и оглаживала ягодицы, чтобы сари легло ровнее, – представлялись Рустом-джи чрезвычайно эротическими.
Все это обычно происходило в присутствии Мехру, поэтому Рустом-джи был вынужден притворяться, что читает «Таймс оф Индия», и тайком подглядывать сбоку, сверху или из-под газеты в надежде увидеть желаемое. Иногда он вспоминал стишок, выученный им еще мальчиком на языке маратхи. Эти строчки были частью песенки, которая пелась на каждой шумной и веселой вечеринке, устраиваемой отцом для коллег-парси из Центрального банка. Тогда маленький Рустом еще не понимал их смысла. Слова были такие:
Свою подружку Сакубай
Он имел, улегшись снизу…
Прошло много лет и много вечеринок, и наконец подросшему Рустому разрешили сесть за стол с гостями вместо того, чтобы отправляться играть во двор. Наступил день, когда ему позволили сделать глоток виски с содовой из рюмки отца. Мать была против, утверждая, что он еще маленький, но отец сказал:
– Что такое один глоток? Думаешь, он сразу же станет пьяницей?
Рустому понравился этот первый глоток и, ко всеобщему веселью, он попросил еще.
– Парень весь в отца! Хорошо пошла! – хохотали гости.
Именно в это время Рустом начал понимать смысл стишка и всей песни: в ней рассказывалось, как один господин из парси обнаружил под темной лестницей задремавшую гунгу. Господин с легкостью соблазнил ее и продолжил развлекаться дальше. Позже Рустом спел эту песенку своим друзьям в колледже Святого Хавьера, и ее же он вспомнил сегодня, в день Бехрам роз, сидя в кресле с «Таймс оф Индия». Он надеялся, что Гаджра придет до того, как Мехру закончит разговаривать по телефону у Хирабай. В этом случае он сможет не стесняясь глазеть на служанку, и никто ему не помешает.
Но пока Рустом-джи одолевали такие грязные и неприличные мысли, вернулась Мехру. В конторе пообещали немедленно прислать сантехника.
– Я сказала ему: «Бава[16], ты ведь тоже парси и знаешь, как важен для нас Бехрам роз», и он ответил, что понимает и пришлет к нам работника починить туалет.
– Эта грязная свинья понимает? Ха! Теперь, когда он знает про протечку, он нарочно будет тянуть, чтоб еще больше нам напакостить. Иди, будь искренней со всеми, иди и страдай.
И Мехру пошла заваривать мужу чай.
Раздался звонок. Рустом-джи знал, что это Гаджра. Но, поспешив открыть ей дверь, он уже чувствовал, что движется к разочарованию и что охватившее его вожделение будет прервано так же грубо, как работа кишечника.
Предчувствие оказалось верным. Мехру выскочила из кухни, насколько ей позволяли шлепающие тапки, выбранила Гаджру за опоздание, велела ей только подмести пол – остальное может подождать до завтра, – а потом уходить домой. Сникнув, Рустом-джи снова принялся за «Таймс оф Индия».
Мехру торопливо нанесла мелом рисунок на входной двери, совсем не такой яркий и изысканный, как собиралась. Время поджимало, к одиннадцати она должна была быть в храме огня.
Опасаясь неблагоприятного влияния опоздания, она повесила над каждой дверью торан (цветы, с шести утра дожидавшиеся своего часа, к счастью, еще сохраняли свежесть) и пошла одеваться.
Когда она была готова выходить, Рустом-джи все еще ублажал чаем свой кишечник. Недовольный быстрым уходом Гаджры, он молча переживал постигшую его неудачу и винил во всем Мехру.
– Иди без меня, – сказал он ей. – Встретимся в храме.
Мехру села на автобус маршрута Н. Она была ослепительна в своем белом сари, которое носила по-парсийски, перекинув через правое плечо и накрыв голову. Когда автобус Н выехал из района Фирозша-Баг, он принялся петлять по узким улочкам нищих кварталов. Он шел через Бхинди Базар, Лохар Чаул и Кроуфорд Маркет, с трудом пробираясь среди автомобилей и пешеходов, ручных тележек и грузовиков.
Обычно во время поездки в храм огня, пока автобус полз по своему маршруту, Мехру внимательно наблюдала разворачивающиеся перед ней уличные картинки и удивлялась жизнелюбивой изобретательности, делавшей возможным человеческое существование в таких убогих, тесных норах и мрачных, жутких зданиях. Однако сейчас Мехру сидела, не замечая суету и бедность этих узких улочек. Ничто не нарушало ее безмятежность, сопровождавшую предвкушение абсолютного умиротворения и спокойствия, которые скоро охватят ее вместе с другими прихожанами в храме огня.
Она с удовольствием посмотрела на свое белое сари, ниспадавшее складками вдоль фигуры, и поправила край надо лбом. Когда она вернется домой, сари будет благоухать сандаловым деревом, потому что впитает аромат от дыма священного огня. Она повесит его рядом с кроватью и, чтобы сохранить запах как можно дольше, не станет его сразу стирать. Она вспомнила, как в детстве ждала, когда из храма вернется мать, чтобы уткнуться лицом ей в колени и вдыхать сандал. От дагли ее отца шел такой же аромат, но мамино белое сари ей нравилось больше, оно было такое мягкое. А потом начинался ритуал чашни[17]: все братья и сестры в шапках, которые положено надевать во время молитвы, с удовольствием садились за обеденный стол, чтобы полакомиться фруктами и сладостями, освященными во время молитвенных обрядов.
Мехру немного загрустила, когда подумала о своих детях, не принимавших такие вещи всерьез. Ей приходилось уговаривать их завершить чашни, иначе фрукты и сласти так и оставались стоять на столе несколько дней, незамеченные и нетронутые.
Даже ребенком Мехру обожала ходить в храм огня. Ей нравились его ароматы, его спокойствие, его служители в белых одеждах, проводящие прекрасные, таинственные ритуалы. Больше всего она любила святилище, святая святых, место темное и загадочное, с мраморным полом и мраморными стенами, куда мог войти только совершающий службу священник, чтобы следить за священным огнем, горевшим на мраморном пьедестале в большом сияющем серебряном афаргане[18]. Ей казалось, она может часами сидеть у святилища и смотреть, как языки пламени танцуют свой танец жизни, а искры улетают к гигантскому темному куполу, похожему на небо. Это был ее собственный ключ ко вселенной, делающий понятия вечности и бесконечности не такими страшными.
В старших классах она ходила в храм огня перед экзаменационной неделей. Клала принесенную сандаловую палочку на серебряный поднос у входа в святилище и благоговейно наносила себе на шею и лоб серый пепел, оставленный для этой цели на подносе. Дастур Дхунджиша в ниспадающей белой одежде всегда встречал ее объятиями и неизменно называл дорогой дочкой. Запах его одеяния напоминал тонкий сандаловый аромат материнского сари. Успокоившись и укрепившись духом, Мехру шла сдавать экзамен.
Дастуру Дхунджише сейчас было уже почти семьдесят пять, и он не всегда служил в храме, когда туда приходила Мехру. В некоторые дни, когда дастур неважно себя чувствовал, он оставался в своей комнате, а молитвы и ритуалы поручал более молодому священнику. Но сегодня, надеялась Мехру, он все же выйдет. Ей хотелось увидеть милое лицо из своего детства, длинную седую бороду и вселяющее спокойствие брюшко.
Выйдя замуж за Рустом-джи и переехав в Фирозша-Баг, Мехру продолжала посещать все храмовые церемонии у дастура Дхунджиши, не считаясь с риском вызвать раздражение дастур-джи, жившего в их же доме на втором этаже. Этот священник полагал, что именно к нему должны ходить жители Фирозша-Баг и что всем им следует участвовать в обрядах в агьяри[19], расположенном по соседству, пока хватает этого помещения. Но Мехру настаивала на своей приверженности Дхунджише и не обращала внимания ни на глубокое возмущение соседа-священника, ни на выговоры Рустом-джи.
Под отеческими объятиями Дхунджиши, утверждал ее муж, таится похотливое желание старика, который научился эксплуатировать свой благочестивый образ: «Ему, старому козлу, нравится трогать и щупать женщин – и чем они моложе, тем ему приятнее, тем больше удовольствия он получает, когда жмет их и тискает». Мехру ни на секунду не верила мужу и всегда просила его не говорить плохого о таком святом человеке.
Но это еще не все. Рустом-джи клялся, будто всем известно, как Дхунджиша и его собратья обмениваются непристойными замечаниями между строчками молитвы, вставляя их по мере чтения священных текстов, особенно в те дни, когда на церковные церемонии приходит много элегантных женщин брачного возраста в красивых, ярких нарядах. В качестве любимого примера он часто приводил строчки молитвы «Ашем Ваху»[20]:
Ашем Ваху,
где еще такие сиськи найду…
Этот шуточный вариант был популярен среди людей не слишком религиозных, и Мехру считала его еще одним доказательством непочтительности Рустом-джи. Он уверял ее, что священники очень умело наловчились распевать эти слова, и потому никто ничего не замечает. Кроме того, что не менее важно, все дастуры, уподобляясь бандитам в масках, обязаны повязывать поверх носа и рта белый платок, чтобы дыханием не осквернить священный огонь, а это мешает прихожанам как следует расслышать их бормотание. Рустом-джи утверждал, что только натренированное ухо различит сквозь их бубнеж, где слова молитв, а где непристойности.
Автобус Н остановился на Марин-лайнс. Мехру вышла и направилась пешком по Принсесс-стрит, удивляясь обилию машин. Автомобили и автобусы стояли в пробке по всей эстакаде от Принсесс-стрит до Марин-драйв.
Мехру подошла к храму огня и увидела, что у запертых ворот стоят две полицейские машины и полицейский фургон. Она ускорила шаг. Насколько она помнила, последний раз эти ворота были закрыты во время индо-мусульманских стычек после раздела страны, и ей было страшно представить, какое же несчастье могло произойти теперь. Парси и не только парси вытягивали шеи и всматривались во двор сквозь прутья ограды. Все они были охвачены общим человеческим чувством – любопытством. Полицейский пытался уговорить людей разойтись.
Мехру в нерешительности потопталась в стороне, но потом стала пробираться сквозь толпу. Она увидела, что дастур Котвал вышел из здания храма и явно направился к воротам. Проталкиваясь через сгрудившихся зевак, она попыталась привлечь к себе его внимание. Как и дастур Дхунджиша, он жил при храме и хорошо знал Мехру.
Дастур Котвал подошел к воротам с объявлением для собравшихся парси: «Все молитвы и церемонии, запланированные на сегодня, отменяются, кроме молитв об усопших». И ушел прежде, чем Мехру успела протиснуться ближе.
Теперь из толпы до нее стали доноситься тревожные слова: «…убит прошлой ночью… заколот в спину… полиция и уголовный розыск…». Мехру совсем пала духом. Неужели все это случилось в Бехрам роз, который она так старалась сделать идеальным? Почему жизнь так жестоко вывернула все наизнанку и она ничего не может изменить? Мехру решила остаться, пока не поговорит с кем-нибудь, кому известно, что именно произошло.
После ухода Мехру Рустом-джи допил чай и решил перед ванной немного подождать, чтобы еще раз дать шанс своему упрямому кишечнику.
Но, когда за чтением «Таймс оф Индия» прошли очередные десять минут, он сдался. Готовясь принять ванну, он выгнул спину, выставил зад, приподнял одну ногу и стал тужиться. Ничего. Даже не пукнул ни разу. Затем он проверил свою дагли и брюки. Они были накрахмалены как надо – не слишком мягко и не слишком жестко. Погладил живот в надежде, что ему не придется идти в туалет в храме огня; там это заведение было ужасно: следы мочи вокруг унитаза, не смытые экскременты. При виде такой картины можно было подумать, что туалетом пользовались не парси, а необразованные, грязные, темные варвары.
Рустом-джи совершил омовение, пытаясь забыть отвратительную струю, полившую его сверху, когда он уселся под ней. Слава богу, с каждой кружкой горячей воды, набранной из ведра и вылитой на спину, выплеснутой на лицо и ручейками стекавшей по паху и бедрам, эта омерзительная струя превращалась в воспоминание, которое становилось все туманнее. Очищающая вода, уходя в канализационную трубу, уносила далеко-далеко все, что еще еле брезжило в памяти, и, когда он вытерся, уже ничего не осталось. Рустом-джи вновь был самим собой.
Теперь от него исходил «свежий и освежительный» аромат, как гласила реклама жизнеутерждающего «Спасительного мыла». «Спасительное мыло» и виски «Джонни Уокер» – это те единственные вещи, которые не подпадали под действие законов о потреблении предметов роскоши, дошедших до Рустом-джи через три поколения, и он наслаждался обоими. За прошедшие годы изменилось только одно: виски «Джонни Уокер», при англичанах имевшееся в свободном доступе, сейчас можно было раздобыть только на черном рынке, и в связи с этим Рустом-джи постоянно печалился по поводу ухода англичан.
Он вышел из ванной, довольный, что кишечник его больше не беспокоит. Суета, испортившая утренние часы, ушла, и его действиями теперь руководила вновь обретенная живость. Впрочем, когда он одевался, затруднение вызвали банты, потому что обычно их завязывала Мехру. Но в теперешнем расположении духа он справился сам. Проведя в последний раз расческой по набриолиненным волосам, Рустом-джи водрузил на голову фейто, еще раз для большей уверенности подергал концы бантов и посмотрел на себя в зеркало. Довольный увиденным, он был готов отправиться в храм огня.
Выйдя из дома в прекрасном настроении, Рустом-джи направился к остановке автобуса Н. Все мальчишки ушли в школу, поэтому двор был пуст. Вечером их шумные игры наполнят его криками и грубой возней, и Рустом-джи придется с ними повоевать, если он хочет тишины и спокойствия. Уверенный в своей власти над ребятней, он миновал остановку автобуса Н и решил пройти дальше мимо угрожающего зева Тар Галли до экспресса А-1. Белизна собственных накрахмаленных одежд вселяла чувства великолепия и неуязвимости, и он не возражал, чтобы все глазели, как он вышагивает по улице.
На остановке автобуса А-1 выстроилась длинная очередь. Рустом-джи проигнорировал ее извивающийся хвост и занял место в самом начале. Вперив благостный взор в пустоту и не обращая внимания на протесты по-змеиному петляющей очереди, он размышлял, где лучше выбрать себе место – на нижнем или на верхнем ярусе автобуса. Решил, что на нижнем, – на верхний будет нелегко подняться по крутым ступенькам с достоинством, приличествующим его одеянию.
Подъехал автобус, но кондуктор начал кричать еще до полной остановки: «Все наверх! Все поднимаются наверх!» Рустом-джи, однако, уже решил для себя этот вопрос. Не обращая внимания на кондуктора, он вцепился в поручень над головой и, весьма довольный, остался внизу. Обычно воинственный кондуктор на этот раз никак не отреагировал.
Автобус приближался к Марин-лайнс, и Рустом-джи начал пробираться к двери, готовясь к выходу. Ему это вполне удалось, хотя автобус все время трясся и подпрыгивал. Сохранив важный вид и не помяв наряд, Рустом-джи добрался до двери и стал ждать.
Но он не подозревал, что на верхнем ярусе засела судьба, приняв образ рта, жующего табак с бетельным орехом. Этот рот наполнился слюной, а уставшим челюстям захотелось расслабиться. Когда автобус затормозил у Марин-лайнс, судьба высунулась в окно и выплюнула изрядное количество липкой и тягучей темно-красной жижи.
Рустом-джи в сияющем под полуденным солнцем дагли сошел с автобуса и ступил на тротуар. Тонкая струя табачного сока вонзилась ему прямо между лопатками: кроваво-красная на ослепительно-белом.
Почувствовав ее, Рустом-джи развернулся. Посмотрел наверх и увидел лицо с алыми губами и стекавшую с них струйку сока. Рот при этом продолжал жевать с большим удовольствием. В то же мгновение Рустом-джи понял, что случилось. Он взревел в бессильной агонии, завопил страшным голосом, словно в спину ему всадили нож. Автобус тем временем медленно отъехал от остановки.
– Саала ганду![21] Грязный сукин сын! Бесстыжая тварь! Выплевывать пан[22] из автобуса! Я сейчас тебе морду начищу, ты, урод!
Вокруг Рустом-джи собралась небольшая толпа. Кто-то любопытствовал, кто-то сочувствовал, но большинство веселились.
– Что случилось? Кто ударил этого?…
– Да нет же, кто-то выплюнул пан прямо на его дагли…
– Хе-хе-хе! Бава-джи[23] получил выстрел из пан-пичкари[24] прямо в свою белую дагли…
– Бава-джи, бава-джи, теперь твоя дагли стала еще лучше – белая с красным, как в цветном кино…
Насмешки и поддразнивание в дополнение к ярости от табачного плевка заставили Рустом-джи совершить поступок опасный и глупый. Он перенес свой гнев с преспокойно удаляющегося автобуса на толпу, упустив из виду тот факт, что, в отличие от автобуса, толпа была рядом и могла жестоко ответить на его ругань.
– Аррэ, вы, гнусные гхати[25], чего ржете? Постыдились бы! Сала чутия[26] выплюнул пан на мою дагли, и вы думаете, это смешно?
По толпе пробежала волна недовольства, которая сменила беззаботное подтрунивание, веселившее людей при виде бава-джи, помеченного жеваным паном.
– Аррэ, что это он о себе возомнил! Еще и ругается, оскорбляет нас!
Кто-то толкнул Рустом-джи сзади.
– Бава-джи, мы тебе сейчас все кости переломаем. Ишь развыпендривался! Вмажем-ка ему, чтоб мало не показалось!
– Аррэ, мы тебя, говнюка, на кусочки порвем!
Люди толкали Рустома-джи со всех сторон. Сорвали с его головы фейто и дергали за банты дагли.
Забыв о возмущении, Рустом-джи начал бояться за свою жизнь. Он понял, что попал в серьезную переделку. Вокруг не было видно ни одного дружелюбного лица, теперь все хотели развлечься, только уже по-другому. В панике он попытался укротить их враждебность.
– Аррэ, яр[27], зачем обижать старика? Джане де, яр[28]. Пустите меня, друзья!
И тут его отчаянные поиски выхода были вознаграждены внезапным озарением, которое вполне могло сработать. Он сунул в рот пальцы, снял протезы и выплюнул их на ладонь. Две ниточки слюны, сверкая в полуденном солнце, еще какое-то мгновение соединяли протезы с деснами, но потом оборвались и потекли по подбородку. С огромным трудом, захлебываясь и брызгая слюной, он сказал:
– Посмотрите, какой я старик, даже зубов нет.
И поднял руку с протезами, чтобы всем было лучше видно.
Опавший рот и шлепающие губы успокоили толпу. По ней прокатились смешки. Клоун, живший в Рустом-джи, торжествовал. Он восстановил безобидность первоначальной веселенькой картинки, фейто вновь вернулась на голову, а протезы в рот.
Затем под улыбающимися взглядами Рустом-джи развязал банты своей дагли и снял ее. О том, чтобы идти в храм огня, не могло быть и речи. На глаза навернулись слезы горечи и стыда, и, словно сквозь туман, он различил кроваво-красное пятно. Даже сняв дагли, он чувствовал на спине небольшую влажность – слюна проникла сквозь дагли и судру[29]. Второй раз за день его испачкали самым отвратительным образом.
Кто-то протянул ему газету, чтобы завернуть дагли, кто-то поднял пакет с сандалом, который он уронил. Рустом-джи выглядел совершенно беспомощным. Тут подошел автобус, и все уехали.
Он остался стоять один с завернутой в газету дагли и сандалом в оберточной бумаге. Фейто сдвинулась набекрень. Рустом-джи больше не выглядел неприступным, да и не чувствовал себя таковым. Слабым жестом он остановил такси. Это был маленький «моррис», и ему пришлось согнуться в три погибели, чтобы залезть внутрь, не сбив с головы шапку.
Ужас, который Мехру испытала у храма огня, понемногу утих по дороге домой. Ее мысли обратились к Рустом-джи. Он, конечно, уже должен был закончить омовение и приехать к храму. Мехру простояла там больше двух часов, сначала за воротами, потом внутри двора. Может, Рустом-джи уже узнал, что произошло, надеялась она, может, ему известно, что молитвы отменены.
Мехру повернула ключ в замке и вошла в квартиру. Рустом-джи лежал, раскинувшись, в кресле. Рядом была брошена дагли с кричащим кроваво-красным пятном от пана.
Он удивился, что Мехру вернулась домой так рано и такая удрученная. Обычно она приходила из храма огня с выражением, близким к блаженству. Сегодня же, подумал Рустом-джи, такое впечатление, что она встретилась там с самим сатаной.
Мехру приблизилась к чайному столику, и луч света упал на дагли.
– Дагли дастура Дхунджиши! Но… но… как ты?…
– Что за ерунду ты несешь? Какая-то свинья плюнула паном на мою дагли. – Он решил не рассказывать, как еле унес ноги от толпы на остановке. – Откуда у меня возьмется дагли этого жирного мошенника Дхунджиши?
Мехру без сил опустилась на стул.
– Бог простит тебе эти слова, потому что ты не знаешь, что дастур Дхунджиша убит!
– Что?! В храме огня? Но кто посмел?…
– Я тебе все расскажу, только подожди минутку. Сначала мне надо выпить воды, я очень устала.
Вся самоуверенность Рустом-джи улетучилась. Он побежал на кухню за стаканом воды. И потом Мехру рассказала ему, как Дхунджишу заколол чашнивала[30], которого наняли на работу в храм. Этот человек признался в содеянном. Он пытался украсть несколько серебряных подносов из храма, когда в залу зачем-то зашел Дхунджиша. Чашнивала запаниковал и убил его. Затем, чтобы избавиться от тела, бросил его в священный колодец при храме.
– Тело нашли сегодня утром, – рассказывала Мехру. – Потом меня пустили внутрь, где полиция осматривала тело. Ничего не было снято, он все еще был в дагли, и она выглядела в точности так же, как…
Она шевельнула рукой, указывая на рубашку Рустом-джи на чайном столике, содрогнулась и замолчала.
Ей надо было чем-то себя занять. Она отнесла свой стакан обратно на кухню вместе с чашкой Рустом-джи, из которой он пил утром, и разожгла плиту, чтобы приготовить обед. Вернулась в комнату, внимательно рассмотрела пятно от пана на рубашке и поразмышляла вслух, как лучше его вывести, потом вновь замолчала.
Рустом-джи тяжело вздохнул.
– Что творится в мире, не понимаю. Парси убивает парси… чашнивала и дастур…
Он тоже замолчал, медленно качая головой. Задумчиво посмотрел на стены и потолок, где краска и штукатурка готовы были отвалиться, готовы были упасть в их кастрюли и сковородки, в их тазы с водой, в их жизни. Завтра Гаджра придет и сметет с пола белые хлопья, вычистит кастрюли и сковородки, нальет свежую воду в тазы. Принесут «Таймс оф Индия», он почитает ее за чашкой чая и увидит, как Нариман Хансотия проедет мимо на своем «мерседес-бенце» 1932 года в Мемориальную библиотеку имени Кавасджи Фрамджи читать ежедневные мировые газеты. Мехру смоет с входной двери рисунок, сделанный цветными мелками, и снимет торан над дверями – к утру цветы засохнут и скукожатся.
Мехру посмотрела на Рустом-джи, сидящего в задумчивости в своем кресле, и где-то внутри почувствовала печаль от его встревоженного и отстраненного взгляда. Ее тронул редкий проблеск нежности, который вдруг пробился из-под грубой оболочки. Она тихонько скользнула в спальню переодеть сари.
Размотанные метры мятой материи, так и не впитавшие сандалового аромата, упали на кровать. Не было смысла складывать и вешать сари рядом с постелью, его следовало прямиком отправлять в мойку. Она посмотрела на сари почти с отчаянием и заметила на стене рядом с кроватью следы струек, оставшиеся после прошлогодних дождей.
В этом году сезон дождей должен скоро начаться, и тогда муссоны вымоют узкие улочки, по которым она проезжала сегодня утром по дороге в храм огня. А в квартире дождь проявится свежими бусинками влаги, заменив прошлогодние следы на новые.
Запах дхандар-патио, доносившийся из кухни, незаметно проник в ее мысли. Он напомнил, что Бехрам роз еще не кончился. Но она вернулась на кухню и выключила плиту – знала, что обедать рано. Однако все же налила две чашки чая. Между десятью и четырьмя часами Мехру никогда не пила чай, это было одно из ее строжайших правил. Сегодня ради Рустом-джи она сделает исключение.
Мехру вернулась к мужу, спросила, готов ли он обедать, и, получив, как и ожидала, отрицательный ответ, улыбнулась про себя с ласковым удовлетворением – как же хорошо она знает своего Рустом-джи! В это мгновение она чувствовала, что они очень близки.
Он медленно из стороны в сторону покачал головой, задумчиво глядя в пространство.
– В желудке все еще тяжесть. Наверное, запор.
– А что с туалетом?
– Все еще течет.
Мехру взяла на кухне две чашки и вновь вошла в комнату.
– Тогда еще чашечку?
Рустом-джи благодарно кивнул.