Часть I. Абсолютизм и лютеранская Реформация

Глава 1. Принципы лютеранства

НАЧИНАТЬ историю лютеранской Реформации с традиционного отправного пункта значит рассказывать ее с середины. Знаменитый протест Лютера, «95 тезисов», прибитых к двери замковой церкви в Виттенберге в канун Дня Всех Святых в 1517 г. (событие, которого, возможно, на самом деле никогда не было[1]), стал не началом, а итогом духовного пути, на который Лютер вступил более чем за шесть лет до этого, заняв кафедру теологии Виттенбергского университета. Одним из главных достижений историков лютеранства предыдущего поколения стало прояснение процесса интеллектуального развития Лютера в годы его становления как личности. В основу новой интерпретации легли неизвестные ранее материалы, которые он использовал при подготовке к лекциям о Псалтири в 1513–14 гг., о Послании к Римлянам в 1515–16 гг. и о Послании к Галатам в 1516–17 гг. В результате, пишет Рапп, было бы «совсем небольшим преувеличением» считать, что в этих ранних заметках – «весь поздний Лютер» (Rupp 1951, p. 39). Поэтому начинать историю лучше всего с того, с чего ее начинал сам Лютер, а именно с его новой теологии. Опираясь на нее, он повел наступление не только на торговлю индульгенциями, которой занималось папство, но и на всю совокупность религиозных, социальных и политических подходов, связанных с учениями католической церкви.

Теологические предпосылки

В основе и новой теологии Лютера, и внутреннего кризиса, который ускорил ее появление, лежало определенное понимание природы человека. Лютера преследовала мысль о полном ничтожестве человека. Для современного психолога это – свидетельство острого «кризиса идентичности», личностной целостности. Переживающий его человек перестает верить в ценность своего существования (Erikson 1958, p. 254). Более традиционные биографы Лютера, впрочем, видели в этом лишь «столкновение двух типов католицизма – августинизма и томизма» (Bainton 1953a, p. 36). Лютер отвергал характерный для томистов оптимистический взгляд на человека, его способность постигать законы Божьи и следовать им, и это привело его к более раннему и более пессимистическому августинианскому представлению о падшей человеческой природе.

Эта доктрина порывала не только с томизмом, но и, еще более решительно, с тем возвышенным представлением о добродетелях и способностях человека, которое, как мы знаем, популяризировали гуманисты. Лютер подверг резкой критике гуманистический идеал philosophia pia, особенно взгляды «язычника и трактирщика» Эразма Роттердамского, наиболее опасного из проповедников высокомерной веры. Поводом для окончательного разрыва с гуманистами стала публикация в 1524 г. трактата Эразма «О свободе воли». Поначалу Эразм осторожно поддерживал Реформацию, приветствовал «95 тезисов» и способствовал тому, чтобы имперские власти услышали Лютера прежде, чем тот был осужден Церковью (Rupp 1953, pp. 264–267), однако вскоре, особенно после отлучения Лютера, занял более уклончивую позицию. В 1519 г. Эразм пишет Уолси, что не читал Лютера, а самого Лютера в то же самое время просит вести себя осторожнее (Allen 1906–58, III, p. 589–606). В 1521 г. он заявляет, прибегая к мелкой лжи, что «больше чем кто-либо другой выступал против памфлетов Лютера», а два года спустя уступает настойчивым требованиям, исходившим, в частности, от папы и Генриха VIII, и пишет антилютеранский трактат (Allen 1906–58, IV, pp. 536–540). Учение Лютера о человеке было удобным объектом для приложения гуманистических талантов, и в итоге на свет появился трактат «О свободе воли», в котором Эразм не только обильно цитирует Писание и отцов Церкви, но и предваряет текст пренебрежительным замечанием, что «не стоило бы тратить время и силы на такие лабиринты» (Erasmus 1969, p. 41).

Лютера задела и обеспокоила неожиданная критика со стороны столь влиятельного лица. В пространном и очень резком ответе, который он вскоре составил, подробно изложена его теологическая позиция, в том числе антигуманистическое и ультраавгустинистское учение о человеке. В 1925 г. этот ответ был опубликован в виде трактата «О рабстве воли». Как подчеркивает Герриш, называть его нападки на идею philosophia pia крайним иррационализмом было бы неправильно (Gerrish 1962, p. 25). Лютер далек от отрицания ценности природного разума в смысле способности человека к рассуждению. Не осуждает он и «возрожденный разум», если тот «смиренно служит в доме веры» (pp. 25–26). В какой-то мере Лютер продолжает пользоваться понятием природного закона, хотя обычно приравнивает этот источник морального знания к побуждениям совести (McNeil 1941). Но он безжалостен к центральному и типично гуманистическому убеждению Эразма, что только от человека зависит, направит ли он свои способности к рассуждению на выяснение того, какие поступки угодны Богу. Лютер вновь и вновь повторяет, что в этом контексте любые способности человека к рассуждению являются «плотскими» и «нелепыми» (Luther 1972, pp. 144, 224). Мы все «отпали от Бога и оставлены Богом», и потому «связаны, несчастны, пленены, больны и мертвы» (pp. 130, 175). Нелепа и греховна мысль, что мы вообще можем надеяться «измерить Бога сообразно нашему человеческому разумению» и таким способом проникнуть в тайны Его воли (p. 172). Истинное положение дел, указывает Лютер в самом названии своего трактата, заключается в том, что наши воли во все времена пребывают в полном рабстве у греха. Мы все «испорчены и отвращены от Бога» до такой степени, что не можем даже надеяться желать «вещей, которые угодны Богу или которые волит Бог» (pp. 175–176). Все наши действия происходят из нашей «отвратительной и злой» природы, полностью порабощенной сатаной, и поэтому мы не способны «ни на что другое, кроме порочных и злых вещей» (pp. 98, 176). В результате «из-за единственного греха одного человека, Адама, все мы во грехе и прокляты», и «неспособны совершать ничего, кроме греха, и не заслуживаем ничего, кроме проклятия» (p. 272).

Представление о порабощении человека грехом приводит Лютера к безнадежному выводу об отношениях между человеком и Богом. Лютер вынужден признать, что, поскольку мы не можем надеяться на понимание природы Бога и Его воли, Его предписания остаются для нас совершенно непостижимыми. В этом пункте, как выясняется, Лютер многим обязан оккамистам: он настаивает, что предписания Бога должны исполняться не потому, что они кажутся нам справедливыми, но потому лишь, что это Его предписания (p. 181). Нападки на томистское и гуманистическое понимания Бога как разумного законодателя выливаются затем в известное лютеранское учение о двоякой природе Бога. Есть Бог, который решил открыть Себя в Слове, вследствие чего Его воля может быть «названа нам, явлена, дана нам, почитаема» (p. 139). Но есть и сокровенный Бог, Deus Absconditus[2], «неизменная, вечная и непогрешимая воля» которого совершенно неисповедима и непостижима для человека (pp. 37, 139). Воля сокровенного Бога всемогуща, предписывая все происходящее в мире, но находится за пределами нашего понимания, и ей можно лишь «благоговейно поклоняться как наиболее чтимой тайне божественного величия» (p. 139).

Лютер также вынужден принять второе и еще более безнадежное следствие из своего учения о человеке. Поскольку все наши действия являются необходимым выражением нашей падшей природы, мы не можем надеяться, что какое-либо из них оправдает нас перед Богом и поможет спастись. В этом и состоит главный предмет спора между Эразмом и Лютером и центральная тема трактата «О рабстве воли» (Boisset 1962, pp. 38–39). Речь идет не о свободе воли в ее обычном философском смысле. Лютер охотно признает, что люди свободно «едят, пьют, рождают, царствуют» и даже совершают добрые дела, следуя «праведности закона гражданского и нравственного» (Luther 1972, p. 275). Но при этом он отрицает данное Эразмом определение свободы воли как «силы человеческой воли, при помощи которой человек может посвятить себя вещам, ведущим к вечному спасению» (p. 103). Лютер настаивает на обратном: «Поскольку люди – плоть и не имеют иных влечений, кроме плотских, свободный выбор полезен только для греха», и все люди «обречены на погибель богомерзким вожделением» (pp. 214, 226). В трактате «О рабстве воли» делается не оставляющий надежды вывод, что «свобода воли – ничто», а добродетельные поступки не имеют никакого значения для спасения (p. 241).

Это приводит Лютера еще к одному заключению, которое, говорит он, в какой-то момент низвело его «до глубины, до бездны отчаяния» (p. 190). Бессилие человека столь велико, что он не может уповать на спасение собственными силами. А всемогущество Бога таково, что сокровенный Бог, «творящий все во всем», знает все обо всех прошлых и будущих событиях. (Лютер занимает в этом вопросе одну из сторон в схоластическом споре о природе Божьего предведения, утверждая (p. 42), что «Бог заранее знает все, и не случайно, а необходимо и непреложно»[3].) Из этого, вынужден признать Лютер, следует учение о двойном предопределении: одних – к спасению, других – к проклятию. И этот удар молнии, пишет он, разверзает непреодолимую пропасть между Богом и человеком (p. 37). Бог ужасающе непреклонен. От Него одного зависит решение, и Он наверняка уже решил, от кого можно избавиться. Человек совершенно беспомощен: быть может, мы все прокляты, и нет никаких сомнений, что никому не дано изменить свою судьбу.

Это заключение вызвало продолжительный внутренний кризис, который, по-видимому, начался в 1505 г., когда, после ряда болезненных личных неудач, Лютер внезапно отказался от юридической карьеры и удалился в монастырь августинцев в Эрфурте (Fife 1957, p. 73). В 1510 г., по возвращении из Рима, его состояние ухудшилось. Поездка в Рим, полагает Файф, «лишила его иллюзий и в какой-то мере привела в уныние» в отношении Церкви (p. 176). Лютер пишет о своем душевном состоянии в эти годы в автобиографии, опубликованной в 1545 г. в виде предисловия к Виттенбергскому изданию его латинских трудов (Luther 1960, pp. 336–337). Привычные монастырские средства – пост и молитва – не принесли утешения. Лютер взялся за Августина, но это только укрепило его в мысли, что надежды нет. Он ловит себя на страшном богохульстве – поношении Бога и ненависти к Нему за то, что Он дал закон, который заведомо неисполним, а затем «справедливо» проклял людей за его неисполнение. Лютер говорит, что возненавидел само слово «справедливость» (iustitia), которое понимал как правосудие Божье в наказании грешников, и не мог даже читать те места в Новом Завете, особенно в посланиях св. Павла, в которых понятию справедливости Божьей придавалось первостепенное значение (Boehmer 1946, p. 110).

Но затем, после нескольких лет душевных терзаний, которые становились все более мучительными, Лютер внезапно испытал великое озарение, которое его исцелило. Это произошло в Виттенберге, в комнате, расположенной в башне монастыря, во время обычной подготовки к новому курсу лекций[4]. Перечитывая Псалтирь и составляя парафраз, он вдруг увидел совершенно новый смысл в ключевом стихе 30-го псалма: «по правде Твоей избавь меня» – in iustitia tua libera me (p. 109). Лютер вдруг понял, что понятие справедливости Бога относится не к его карающей власти, а к готовности смилостивиться над грешниками и тем самым оправдать их, избавив от неправедности. После этого, пишет Лютер в автобиографии, он будто «заново родился и вошел в рай через открытые врата» (Luther 1960, p. 337).

Лютер упоминает об «опыте, пережитом в башне» (Turmerlebnis), и в автобиографии, и в «Застольных беседах», записанных Конрадом Кордатом (Luther 1967c, pp. 193–194). Недавно некоторые комментаторы высказали мнение, что его ультраавгустинистское учение об оправдании было на самом деле продуктом постепенной идейной эволюции. Но все исследователи, стоявшие у истоков изучения интеллектуального развития Лютера – особенно Фогельсанг, Борнкамм и Бёмер, – считали, что оно было плодом внезапной эпифании, случившейся, по их единодушному мнению, в какой-то момент в 1513 г. Дата этого события, несомненно, еще будет обсуждаться историками[5], но его решающее значение не вызывает сомнений: оно позволило Лютеру преодолеть мучившие его мысли о разрыве между всемогуществом Бога и неправедностью человека. В этот момент он почувствовал, побуждаемый своим духовным наставником Иоганном фон Штаупицем, что может наконец взяться за основательное исследование посланий св. Павла и составление комментариев к Римлянам, Галатам и Евреям. В итоге родилась совершенно новая теология, опираясь на которую, Лютер обрушился с критикой на папство и всю католическую церковь.


В центре теологии Лютера – учение об оправдании sola fde, только верою. Лютер подчеркивает, что никто не может надеяться на оправдание, иначе говоря, на дар спасения, опираясь на дела. Но все могут испытать Божью gratia – «спасающую благодать», которую Он уже даровал тем, кого независимо от заслуги предопределил к спасению. Лютер утверждает, что единственной целью грешника должна быть fducia – совершенно пассивная вера в праведность Божию и возможность искупления и оправдания Его милостивой благодатью.

Как только Лютер испытал это великое озарение, все остальные части его теологии постепенно встали на свои места. Прежде всего это касается понятия оправдания, лежащего в основе его учения о вере. Первая полная формулировка содержится в проповедях и диспутах 1518–20 гг., в частности в проповеди 1519 г. «О двух видах праведности» (Saarnivaara 1951, pp. 9–18, 92–95). Лютер выходит за пределы традиционного патристического понимания оправдания как постепенного искоренения верующим своих грехов. Для него оправдание – прямое следствие fdes apprehensiva, «захватывающей и присваивающей веры», благодаря которой грешник внезапно узревает праведность Христа и становится «одним со Христом, обладая той же праведностью, что и Он» (Luther 1957d, p. 298; ср. Althaus 1966, p. 230). Лютер подчеркивает, что праведность верующего никогда не бывает domestica – не достигается им самим, а еще менее может быть заслужена. Она может быть только extranea – «внешней праведностью, вливаемой в нас независимо от наших дел, одною лишь благодатью» (Luther 1957d, p. 299). Верующий всегда simul justus et peccator – одновременно грешник и оправданный. Его грехи не отменяются, но, благодаря вере, перестают свидетельствовать против него.

Лютер также связывает это понимание веры и оправдания с процессом, в результате которого жизнь грешника освящается. Эта тема также впервые поднимается в проповедях 1518–20 гг. (Cranz 1959, pp. 41–43). Христианин – обитатель одновременно двух царств: царства Христова и царства мирских вещей. Сначала происходит оправдание грешника, и «не постепенно, но целиком и сразу» (p. 126). Как говорит Лютер в проповеди «О двух видах праведности», искупительное присутствие Христа «поглощает все грехи разом» (Luther 1957d, p. 298). Процесс освящения, после того как грешник обретает веру, «совершается постепенно» (Cranz 1959, p. 126). В результате появляется различение, играющее центральную роль в социальной и политической мысли Лютера и лежащее в основе влиятельного учения Меланхтона об «адиафоре», а именно различение той пассивной праведности, которой могут достичь христиане в царстве Христа, и праведности активной, или светской, не относящейся к спасению, но существенно важной для надлежащего управления мирскими делами.

Глубокое убеждение Лютера, касающееся искупительной благодати Божьей позволило ему разрешить жестокую дилемму Ветхого Завета с его законом, который невозможно исполнить, и проклятием тех, кто его не исполняет. Ответ, которые впервые обстоятельно изложен в трактате «О свободе христианина» (1520), дается через противопоставление вести Ветхого Завета и вести Нового Завета, неисполнимых заповедей Божьих и Его обетования искупления (Luther 1957c, p. 348). Цель Ветхого Завета, пишет он, – «научить человека познать самого себя», чтобы «он признал свою неспособность делать добро и потерял надежду», отчаялся так же глубоко, как сам Лютер (p. 348). Таково «странное дело закона». Напротив, цель Нового Завета – убедить нас в том, что, хотя мы и не можем достичь спасения, «пытаясь исполнить все дела Закона», но все же способны достичь его «быстро и легко через веру» (p. 349). Таково «истинное дело Евангелия». «Диалектика Закона и Евангелия», по словам Макдоноу, прямо соотносится с индивидуальным опытом греха и благодати, получаемым через «отчаяние и веру», а противопоставление Лютером двух позиций подводит к «самой сути его главных убеждений» (McDonough 1963, pp. 1–3).

Отношение между двумя вестями проливает свет на еще одну характерную черту теологии Лютера, касающуюся значения Христа. Именно Христос сообщает людям об искупительной благодати Божьей. Таким образом, только через Христа мы освобождаемся от неисполнимых требований Закона и получаем «радостную весть» о возможности спасения. Это означает, что, несмотря на выдвижение на первый план могущества сокровенного Бога, в этом взгляде нет ничего мистического в том смысле, что никто не призывает заняться созерцанием бесконечно далекого и вечного Бога. Лютер стремится доказать, что его теология – theologia crucis, теология креста, и ключом к нашему спасению является жертва, принесенная Христом. Христос – «единственный проповедник» и «единственный спаситель», который не только снимает с нас груз моральной никчемности, но служит «источником и содержанием исполненного верой знания о Боге» (Siggins 1970, pp. 79, 108).

В свете лютеровской христологии представляется ошибочным мнение, высказанное Трёльчем в его классическом изложении социальных взглядов Лютера. По словам Трёльча, Лютер считал полным «объективным выражением морального закона» декалог и полагал, что этот закон был «лишь подтвержден и истолкован Иисусом и апостолами» (Troeltsch 1931, p. 504). Данная оценка несомненно верна в отношении Кальвина, который всегда настаивал на прямом моральном значении Ветхого Завета. Однако применительно к Лютеру она отодвигает на задний план и никак не объясняет причину, по которой он придавал жертве Христа столь великую преобразующую роль. Для Лютера – гораздо в большей степени, чем для Кальвина, – Христос пришел не только для того, чтобы исполнить Закон, но также чтобы Своей искупительной заслугой и любовью освободить верующих от требований Закона. Поэтому для Лютера (но не для Кальвина) существенно важно понимание заповедей Закона в свете Евангелия, а не Евангелия в свете Закона (Watson 1947, p. 153).

Наконец, солафидеизм Лютера – учение об оправдании только верою – приводит к двум центральным положениям еретической концепции Церкви. Прежде всего, он отрицает значение Церкви как видимого института. Если fducia – единственное, что позволяет христианину надеяться на спасение, то это не оставляет места для ортодоксальной идеи Церкви как власти, посредничающей между верующим индивидом и Богом (Pelikan 1968). Истинная Церковь – не что иное, как невидимая congregatio fidelium, собрание верующих во имя Божие. Лютер считал это понятие исключительно простым, полностью содержащимся в его тезисе о том, что греческое слово ecclesia, которое часто употребляется в Новом Завете для обозначения первоначальной Церкви, должно переводиться просто как Gemeinde, или собрание (Dickens 1974, p. 67). Однако, несмотря на уверения Лютера, что даже «ребенок семи лет знает, что такое Церковь», его кажущееся простым учение было многими понято неправильно, особенно теми, кто считал, что он хочет «построить Церковь так же, как Платон строит свое государство, которое нигде не существует»[6]. В своих зрелых теологических сочинениях Лютер опровергал такие толкования, добавляя, что, хотя Церковь всего лишь communio, это также republica и как таковая нуждается в зримом воплощении в мире (Watson 1947, pp. 169–170; Cranz 1959, pp. 126–131). Его трактат «О Соборах и Церкви», впервые опубликованный в 1539 г., даже включает важный перечень признаков, или знаков, необходимых (хотя и совершенно недостаточных) для того, чтобы отличить общину, составляющую «христианский святой народ», от группы папистов или «дьяволов-антиномистов» (Лютер имел в виду анабаптистов), заявляющих, что они осенены божественным светом (Luther 1966a, p. 150). Впрочем, делая позднее эти оговорки, Лютер продолжал настаивать, что истинная Церковь не обладает никаким иным реальным существованием, кроме как в сердцах верующих. Главное его убеждение всегда состояло в том, что Церковь – это Gottes Volk, «народ Божий, живущий словом Божьим» (Bornkamm 1958, p. 148).

Другой отличительной чертой его концепции Церкви является то, что, считая ecclesia всего лишь congregatio fdelium, Лютер выражает сомнения в особом характере священства. В результате появляется учение о «священстве всех верующих» (Rupp 1953, pp. 315–316). Эта концепция и ее социальные последствия подробно изложены в знаменитом обращении «К христианскому дворянству немецкой нации» (1520). Лютер пишет, что если Церковь – это Gottes Volk, то «лицемерием и притворством» является причисление «папы, епископа, священников и монахов к духовному, а князей, господ, ремесленников и крестьян – к светскому сословию» (Luther 1966c, p. 127). Все ложные дихотомии такого рода должны быть уничтожены. Лютер настаивает: «все христиане принадлежат к духовному сословию», поскольку они входят в него не в силу своего положения, но лишь благодаря равной для всех способности к вере, что делает всех одинаково способными к тому, чтобы быть «духовным и христианским народом» (p. 127). Этот аргумент Лютер выдвигает отчасти для того, чтобы заявить: не только класс священников, но все верующие обязаны и способны помогать своим братьям и отвечать за их духовное благополучие. Но главная цель Лютера – еще раз провозгласить, что каждая верующая душа способна сама, без каких-либо посредников, воззвать к Богу. В центре экклезиологии Лютера, как и его теологии в целом, находится индивид – христианин, верующий в искупительное милосердие Бога.

Политические выводы

Из теологии Лютера следовали два важнейших политических вывода, которые, взятые вместе, объясняют большинство характерных и значимых черт его социальной и политической мысли. Прежде всего речь шла о непризнании юрисдикционных полномочий Церкви и ее власти направлять и регулировать христианскую жизнь. Лютер осуждает злоупотребления этими полномочиями, особенно торговлю индульгенциями, вызвавшую его негодование в «95 тезисах». Продажа индульгенций (высмеянная еще Чосером) имела долгую и скандальную историю и получила теологическое обоснование в папской булле Unigenitas, выпущенной еще в 1343 г.[7] Булла гласила, что заслуга Христа, принесшего себя в жертву, была больше той, что требовалась для искупления человеческого рода, и Церковь вправе распоряжаться избытком этой заслуги, продавая индульгенции (т. е. смягчения наказаний) тем, кто исповедуется в грехах. В 1476 г. Сикст IV предложил более широкое толкование, заявив, что помогать можно и душам в чистилище, покупая индульгенции от их имени. От этого оставался один шаг до народного поверья, приведенного Лютером в 21-м из его 95 тезисов, что деньги, отданные за индульгенцию, служат облегчению посмертных мук (Luther 1966c, p. 127). Понятно, почему это вызывало столь сильное негодование Лютера. Вера в действенность индульгенций, полагал он, является наиболее мерзким извращением в составе общего учения, которое он как теолог начал считать совершенно ложным, а именно что Церковь своей властью и при помощи таинств способна помочь грешнику достичь спасения. Согласно Лютеру, если грешник достигает fiducia, то может спастись и без Церкви, а если он не достигает fiducia, то Церковь ему не поможет. Поэтому отпущение грехов за деньги было для Лютера ничем иным, как самой нелепой из всех попыток Церкви дискредитировать главные истины христианства. Папство и его агенты подвергаются беспощадной критике, составляющей бóльшую часть «Обращения» к христианскому дворянству. «Ведь они за деньги незаконное имущество делают законным, освобождают от клятв, обетов и союзов, нарушают и этим учат нас нарушать верность и доверие, условленные взаимным договором, и утверждают, что у папы есть на это власть. Это значит, что они говорят по [наущению] злого духа, продают нам архидьявольское учение и берут деньги за то, что учат нас грешить и направляют в ад» (p. 193).

Но главной мишенью Лютера были не злоупотребления Церкви своими властными полномочиями, а ее притязания на само право иметь такие полномочия в христианском обществе. Это привело его к отрицанию всех институтов Церкви, основанных на допущении, что клир является отдельным классом со своими особыми юрисдикциями и привилегиями. В своей критике он исходил из убеждения в духовной природе истинной Церкви, в частности, из учения о том, что «все мы посредством Крещения посвящаемся во священники» (p. 127). Одним из следствий было полное отрицание Лютером канонического права. Католикам, пишет он в «Обращении», «отгородившимся при помощи своих законов от светской христианской власти», особая система законов нужна для того, чтобы они «могли еще безнаказаннее творить зло» (p. 131). В конце обращения Лютер предлагает «в корне уничтожить каноническое право», поскольку оно по большей части «пропитано корыстолюбием и высокомерием», а абсолютная власть папы толковать его содержание превращает его из серьезного занятия в «басню и благоглупость» (p. 202). Спустя полгода после публикации «Обращения», в декабре 1520 г., Лютер последовал своему собственному совету и приказал сжечь в Виттенберге не только папскую буллу Exsurge Domine, в которой объявлялось о его отлучении, но и декреталии и комментарии канонистов (Fife 1957, p. 581). Борьба с идеей духовенства как особого сословия привела его также к нападкам на нищенствующие ордена и весь идеал монашеской жизни в целом. Лютер затрагивает эту тему и в «Обращении», где требует «отныне не позволять строить нищенствующие монастыри», а во всех существующих обителях и монастырях вернуть «тот порядок, который был введен Апостолами» (pp. 172–174). Но главный удар наносится в 1521 г. в трактате «Суждение Мартина Лютера о монашеских обетах». Монашеский образ жизни осуждается им за нарушение «евангельской свободы», а также за то, что придает ложную ценность делам и потому «противен христианской вере» (Luther 1966b, pp. 295–296). В конце книги Лютер прямо заявляет, что «монашество противоречит здравому смыслу и разуму», осмеивает монашеский идеал целибата и приводит веские доводы в пользу брака духовных лиц (p. 337).

За возражениями против статуса и властных полномочий Церкви последовало отрицание Лютером притязаний церковных властей на юрисдикцию в мирских вопросах. Иногда высказывается мнение, что он защищал «независимую от Церкви юрисдикцию государства» (Waring 1910, p. 80). Однако главное его убеждение в отношении Церкви состояло скорее в том, что если Церковь – всего лишь congregatio fidelium, то она вообще не может обладать отдельной юрисдикцией. Приводимый им аргумент можно понять неправильно, поскольку Лютер продолжает говорить о двух царствах (Zwei Reiche), через которые Бог осуществляет свое полное господство над миром. Христианин является подданным обоих «царств», и Лютер даже говорит о правлении духовным царством как «правлении правой рукой Бога» (Cargill Tompson 1969, pp. 169, 177–178). Впрочем, в целом ясно, что под правлением духовным царством он имеет в виду чисто внутреннюю форму правления, «правление души», не связанное с мирскими делами и всецело посвященное помощи верующим в деле спасения. В этом можно легко убедиться, если перейти к трактату «О светской власти: в какой мере ей следует повиноваться» (1523) – одному из ключевых произведений социальной и политической мысли Лютера. Лютер опирается на различение внезапного оправдания и последующего освящения уверовавшего грешника (Luther 1962b, p. 89). Говоря, что все христиане живут одновременно в двух царствах: царстве Христа и мирском царстве, Лютер приравнивает первое царство к Церкви, а второе – к мирской власти. В Церкви правит один Христос, Его полномочия всецело духовные, поскольку христиане по определению не нуждаются в принуждении. Царство мирской власти тоже установлено Богом, но существует отдельно, поскольку меч дан светским правителям лишь для того, чтобы блюсти гражданский мир среди грешных людей (p. 91). Таким образом, любая принудительная власть носит по определению мирской характер, в то время как полномочия папы и епископов должны состоять «только в том, чтобы нести слово Божье», и потому вообще «не являются властью» в мирском смысле слова (p. 117). Из этого следует, что любые притязания папы или Церкви на мирские полномочия представляют собой узурпацию прав, принадлежащих мирским властям.

Теологические предпосылки вынуждали Лютера не только выступать с нападками на юрисдикционные полномочия Церкви, но и заполнять образующийся вакуум. Речь шла прежде всего о санкции на беспрецедентное расширение полномочий светских властей. Если Церковь – не что иное, как congregatio fidelium, то мирские власти должны иметь исключительное право на всю принудительную власть, в том числе в отношении самой Церкви. Конечно, это не относится к истинной Церкви, представляющей собой чисто духовное царство, но несомненно ставит видимую Церковь под контроль благочестивого государя. Это не означает, что rex становится sacerdos или наделяется правом выступать с заявлениями, касающимися содержания религии. Долг благочестивого государя – содействовать проповеди Евангелия и защищать истинную веру. Но это означает, что Лютер готов признать систему независимых национальных церквей, в каждой из которых государи имеют право назначать и смещать должностных лиц, а также контролировать церковную собственность и распоряжаться ею. В начале «Обращения» Лютер подчеркивает: «Так как светская власть установлена Богом для наказания злых и защиты благочестивых, то круг ее обязанностей должен свободно и беспрепятственно охватывать все тело христианства, без всякого исключения, будь то папа, епископ, священник, монах, монахиня или кто-либо еще» (Luther 1966c, p. 130). Для Лютера это означает, что грандиозная теоретическая битва, которую вели на всем протяжении Средних веков сторонники regnum и приверженцы sacerdotium, завершилась. Идея папы и императора как параллельных и вселенских властей исчезает, и полномочия sacerdotium передаются светским властям. По словам Фиггиса, Лютер уничтожил «метафору двух мечей; отныне меч один и должен находиться в руках направляемого праведными советами и благочестивого государя» (Figgis 1960, p. 84).

Лютер делает еще более радикальный шаг в защите светских властей, когда переходит к рассмотрению оснований властных полномочий, на которые они могут законно рассчитывать. Все законодательные акты, настаивает он, суть прямой дар и выражение промысла Божьего. Поэтому неправильно считать, как Аллен, что Лютер никогда не ставил «вопроса о природе власти или ее происхождении» (Allen 1957, p. 18). Лютер высказывается предельно ясно: всякая политическая власть происходит от Бога, и он постоянно возвращается к месту, который считает самым важным библейским текстом о политическом обязательстве, а именно к указанию св. Павла (в начале главы 13 Послания к Римлянам) о том, что мы должны подчиняться высшим властям и считать существующие власти установленными Богом. Благодаря Лютеру эти слова Павла стали в эпоху Реформации самым цитируемым из всех текстов, посвященных основаниям политической жизни, и они лежат в основе его собственной аргументации в трактате «О светской власти». Лютер начинает с требования «поставить на твердое основание светский закон» и искать такое основание прежде всего в заповедании св. Павла: «Всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога» (Luther 1962b, p. 85).

Это и определяет характер обсуждения вопроса о власти князей, которое ведется в двух различных направлениях. Прежде всего, подчеркивает Лютер, князь обязан применять власть, данную Богом, благочестиво и «править по правде». Данная тема затрагивается главным образом в последнем разделе трактата «О светской власти». Князь «должен посвятить себя» подданным. Он должен не только лелеять истинную религию и поддерживать ее среди подданных, но и «охранять их спокойствие и благополучие» и «обращаться к нуждам подданных своих, действуя так, как будто бы то – его собственные нужды» (p. 120). Он ни в коем случае не должен превышать своих полномочий, в частности, «не издавать приказы и не заставлять силой верить так или иначе», поскольку в его компетенцию не входит управление «тайными, духовными, сокровенными делами» (pp. 107–108). Главные его обязанности – «сохранять внешний мир», «препятствовать злодеяниям» и вообще заботиться о том, чтобы во «внешних вещах» «соблюдался порядок и они управлялись» достойным и благочестивым образом (pp. 92–110).

Впрочем, Лютер не считает, что правители и дворянство достаточно образованны, чтобы правильно понимать свои обязанности. В конце «Обращения» к дворянству он пишет, что совсем немногие в его время понимают, «какая тяжкая ответственность лежит на тех, кто восседает наверху и правит» (Luther 1966c, p. 215). Лютер осуждает методы обучения в университетах, где студенты подвергаются влиянию ложных моральных и политических принципов «слепого языческого наставника Аристотеля» (p. 200). А в трактате «О светской власти» он высмеивает модные гуманистические идеалы благородного и княжеского поведения, потешаясь над всеми «увеселениями властителей – танцами, охотой, скачками, играми и тому подобными светскими радостями» (Luther 1962b, p. 120). Все эти пагубные влияния, пишет он, приводят к тому, что «мудрый князь – птица редкая» (p. 113). Лютер настойчиво повторяет, что верхушка политического общества – обычно «непроходимые глупцы» и «крупнейшие злодеи на земле» (pp. 106, 113), и даже делает в какой-то момент печальный вывод, что «Всемогущий Бог сделал наших князей безумными» (p. 83).

Более того, разъясняет он, ничтожных правителей не следует уважать и слушаться, когда они пытаются вовлечь подданных в нечестивые и постыдные дела. Власть должна иметь четкие границы, настаивает Лютер, а князья, повторяет он свою любимую фразу, – всего лишь «маски», или larvae, Бога. Когда правитель снимает маску служителя Божьего и приказывает подданным совершать злые или нечестивые поступки, ему ни в коем случае не следует повиноваться. Подданный должен следовать своей совести, даже если это означает неповиновение князю. Этот момент подчеркивается в катехетической форме в конце трактата «О светской власти»: «„А что если князь поступает беззаконно; обязаны ли люди следовать за ним?“ Ответ: „Нет, потому что против закона не подобает действовать никому“» (Luther 1962b, p. 125). Лютер непреклонен в этом аспекте своей теории политического обязательства. На его взгляд, все притязания на абсолютную власть происходят из непонимания и извращения власти, которую Бог дал государям (Carlson 1946, p. 267). И он неоднократно ссылается для подтверждения этой точки зрения на то место в Деяниях, где однозначно утверждается, что «должно повиноваться больше Богу (который желает правды), нежели человекам»[8]. Для Лютера, как и для последующих реформаторов, которые постоянно обращались к данному тексту, это налагает решающее ограничение на обязанность политического послушания.

Но Лютера равным образом влечет и в противоположном направлении. Он придает первостепенное значение учению св. Павла о том, что «существующие власти от Бога установлены». Подчеркивая, что нечестивому правителю никогда не следует повиноваться, он не менее твердо настаивает на том, что такому правителю не следует активно сопротивляться. Поскольку все власти установлены, сопротивление правителю, даже если он тиран, равнозначно противлению воле Божьей. Противопоставление равных друг другу обязанностей – неповиновения и непротивления тирании – проводится в центральной части трактата «О светской власти». Если князь приказывает совершить зло, надо отказаться, сказав, что «не подобает Люциферу восседать с Богом». Если князь «отнимет за это имущество твое и накажет непослушание твое», следует пассивно подчиниться и «возблагодарить Господа, что ты сподобился пострадать ради слова Его» (p. 112). Лютер ни в коем случае не смягчает прежнего акцента на том, что такое поведение есть тирания и что мы не должны «одобрять его, тем паче способствовать ему хотя бы в мелочах покорностью и повиновением». Но он настаивает, что тут ничего не поделаешь: тирании «не следует противиться, ее надо терпеть» (p. 112).

В начале 1530-х гг., когда казалось, что армии империи вот-вот покончат с лютеранской церковью, Лютер внезапно полностью изменил позицию по этому вопросу. Но в 1520-х гг. у него были особые причины всеми силами защищать учение о непротивлении: он опасался, как и все реформаторы, что требования религиозных перемен свяжут с политическим радикализмом и вследствие этого они будут дискредитированы. По этой причине в 1522 г. Лютер опубликовал «Открытое увещевание ко всем христианам воздержаться от смуты и мятежа». Несмотря на злодеяния католической церкви, писал он с оптимизмом, мятежа против нее не будет. Но, пользуясь случаем, он также напоминал читателям с гораздо большим беспокойством, что «мятеж запрещен Богом», и просил тех, «кто изучает и понимает мое учение», признать, что в нем нет ничего, что извиняет или оправдывает попытку устроить политическую революцию (Luther 1962a, pp. 63, 65).

Когда в Германии в 1524 г. вспыхнуло Крестьянское восстание, опасения Лютера, что радикалы исказят его политические учения, усилились настолько, что заставили его предельно жестко отреагировать на бунт[9]. Поначалу, еще до серьезных столкновений, он отправился в один из очагов волнений – Тюрингию и опубликовал там «Призыв к миру». В нем он просил правителей примириться с крестьянами, а крестьянам напоминал, что «пороки и нечестивость правителей не оправдывают беспорядков и мятежа» (Luther 1967a, p. 25). Однако к маю 1925 г. крестьяне одержали в Тюрингии крупные победы и начали опустошать юг Германии. Тогда Лютер опубликовал знаменитый памфлет «Против разбойных и грабительских шаек крестьян». Эта краткая, но сокрушительная тирада прямо опирается на св. Павла: «Всякая душа да будет покорна высшим властям». Крестьяне, пишет Лютер, полностью проигнорировали это заповедание и теперь «намеренно и нагло нарушают клятву послушания». Это столь «ужасный и чудовищный грех», что все они «с лихвой заслужили смерть». Поскольку они противятся воле Божьей и Его указанию, можно с уверенностью заключить, что все они уже «поплатились телом и душою» (Luther 1967b, pp. 49–50).

Причиной столь абсолютного акцента Лютера на непротивлении был не просто террор, развязанный повстанцами. Невозможно также объяснить тон его трактата против крестьян сиюминутным помрачением, вызванным разразившимся политическим кризисом. Позиция, которую занял Лютер, была прямым следствием его ключевого теологического убеждения, что существующие основы социального и политического порядка являются прямым отражением воли Божьей и Его промысла. Это было изложено год спустя после окончания Крестьянского восстания в важнейшем политическом трактате «Спасутся ли солдаты?». В начале трактата вновь говорится, что народ должен «терпеть все, что только может случиться», и не «воевать против господина и тирана» (Luther 1967d, pp. 112–113). Некоторые из доводов Лютера носят практический характер: «Легко сменить правительство, но трудно найти лучшее, и опасность заключается в том, что вы его не найдете» (p. 112). Но главный аргумент – теологический: поскольку политическое правление учреждено «волею и руцею Божией», из этого следует, что «противящиеся правителям противятся установлению Божьему, как учит св. Павел» (pp. 112, 126).

Может показаться, что столь строгое учение о непротивлении неминуемо приводит к неприятному выводу о Боге как творце зла: мы вынуждены заключить, что иногда Бог ставит во власть не благочестивого государя, а безумца и тирана. Лютер пытается разрешить эту проблему в трактате, отвечающем на вопрос, спасутся ли солдаты. Предлагаемое им решение, основанное на идеях св. Августина и впоследствии чрезвычайно влиятельное, не просто совместимо с его главным учением о непротивлении, но усиливает его. Лютер настаивает, что причина, по которой Бог время от времени ставит порочных и тиранических правителей, коренится, как говорил Иов, «в грехах человеческих». «Слепотой и извращением» следует считать мнение, что греховный правитель опирается только на силу и что, таким образом, «тиран правит, потому что он негодяй». Истина в том, «что он правит не потому, что он негодяй, но из-за греха человеческого» (p. 109).

Итак, в главных политических трактатах Лютера проводятся два руководящих принципа, которым суждено было оказать огромное влияние на дальнейшие исторические события. Лютер считает Новый Завет и особенно предписания св. Павла высшей инстанцией в решении основных вопросов управления социальной и политической жизнью. И он утверждает, что политическая позиция, предписанная в Новом Завете, состоит в полном подчинении христианина светским властям, границы властных полномочий которых Лютер серьезно расширяет, обосновывая их таким образом, чтобы властям нельзя было никогда и ни при каких обстоятельствах законно сопротивляться. Принципы, которые он формулирует, апеллируют не к схоластическому понятию универсума, в котором правит закон, и не к понятию интуитивно постигаемого закона природы. Последним словом для Лютера всегда служит Слово Божье.

Глава 2. Предвестники лютеранства

НОВАЯ теология Лютера и выведенные из нее социальные и политические доктрины вскоре получили официальное признание на обширных территориях Северной Европы. Первые шаги были сделаны в Германии, где курфюрст саксонский Фридрих Мудрый укрыл Лютера после его отлучения от Церкви в 1520 г. (Fife 1957, pp. 586–591). Пять лет спустя при сыне Фридриха курфюрсте Иоганне Саксония стала лютеранским княжеством. В том же году лютеранство было введено Альбрехтом Гогенцоллерном в герцогстве Пруссия, а еще через год юный ландграф Филипп Гессенский собрал в Хомберге сейм, принявший закон о введении лютеранской церкви на всех его землях. К 1528 г. список немецких князей, покинувших ряды католической церкви, пополнился герцогами Брауншвейгским и Шлезвигским, графом Мансфельдом и маркграфом Бранденбург-Ансбаха; к 1534 г. к ним присоединились правители Нассау, Померании и Вюртемберга. В лютеранство перешло несколько имперских городов. К 1525 г. лютеране взяли под свой контроль Альтенбург, Бремен, Эрфурт, Гот, Магдебург и Нюрнберг, а к 1534 г. – Аугсбург, Франкфурт, Ганновер, Страсбург и Ульм[10].

Следующим регионом, принявшим новую веру, стала Скандинавия. Вначале Реформация пустила корни в Дании, где в 1523 г. герцог Шлезвиг-Гольштейна занял трон изгнанного Кристиана II и стал королем Фредериком I. В 1526 г. он оспорил в херредаге право папы назначать датских епископов, а четыре года спустя поддержал «43 статьи» «датского Лютера» Ганса Таусена. После гражданской войны и периода междуцарствия в начале 1530-х гг. трон в 1536 г. достался королю-реформатору Кристиану III, который немедленно сместил главных противников своего возвышения – католических епископов и завершил процесс Реформации на зависимых датских территориях Исландии и Норвегии (Dunkley 1948, pp. 45–46, 62). Аналогичные события произошли в Швеции после победы над Данией, одержанной Густавом Вазой в войне за независимость в 1523 г. Первые шаги были сделаны в 1527 г. на риксдаге в Вестеросе, разрешившем лютеранам свободно проповедовать. Реформация была завершена на риксдаге в 1544 г., после подавления католической реакции на юге страны (Roberts 1968, p. 136).

Следующими землями, где была введена новая религия, стали Шотландия и Англия. В Шотландии шансы на Реформацию «сверху» появились в начале 1540-х гг., после поражения шотландцев при Солуэй-Мосс и усиления английского влияния. Но после заключения союза с Францией в Шотландии усилились позиции Контрреформации. В результате для окончательной победы Реформации понадобились активные действия радикальных кальвинистов и вдохновленная ими в конце 1550-х гг. революция. Напротив, в Англии Реформация осуществлялась постепенно и на большинстве этапов при помощи государства. Начавшись с разрыва Генриха VIII с Римом в начале 1530-х гг. и нападок парламента на полномочия Церкви, она приняла более доктринальный (и кальвинистский) характер при Эдуарде VI, в период между 1547 г. и возвышением Марии в 1553 г., и завершилась после смерти Марии в 1558 г. успешным внедрением уникального гибрида – англиканского церковного урегулирования.

Правомерен вопрос: почему идеи Лютера и сделанные из них социальные и политические выводы оказались такими притягательными в столь многих и разных странах? Конечно, этот вопрос может быть рассмотрен с разных точек зрения. Однако для историка политических идей важно то, что учения Лютера и их теологические предпосылки были тесно связаны с традициями позднесредневековой мысли и отчасти из них происходили. Как только Лютер заявил свой протест, продолжатели этих традиций в большинстве своем примкнули к движению реформ, усилив его своим присутствием и способствовав тому, что лютеранские идеи были услышаны, проанализированы, восприняты и в скором времени получили самое широкое распространение.

Бессилие человека

Прежде всего, очевидно, что лютеровская теология опиралась на два мощных течения позднесредневековой спекулятивной мысли, обсуждавшей отношения между человеком и Богом. Как мы видели, Лютер настаивал на ограниченности человеческого разума и, соответственно, абсолютной свободе Бога и следующей из этого необходимости для грешника полагаться на справедливость Божию. Это повторяло идеи ряда учений, связанных с devotio moderna – «новым благочестием», мистическим движением Братьев общинной жизни, которое появилось в Германии и Нидерландах в конце XIV в. Движение было основано проповедником Герардом Гроотом (1340–1384), в многочисленных проповедях которого говорилось о необходимости реформы морали и защищались идеалы апостольской бедности и общинной жизни (Hyma 1965, pp. 28–35). Главная мысль, вдохновлявшая учение Гроота, которую он, возможно, воспринял у ранних мистиков XIV в., таких как Мейстер Экхарт (ум. 1327) и ученик последнего Иоганн Таулер (ок. 1300–1331), состояла в том, что все попытки человека угодить Богу являются отражением греховного человеческого тщеславия. Поэтому верующей душе следует оставаться пассивной в ожидании благодати (pp. 17–24). Ученики Гроота объединились в монашеские общины (первая была основана в Виндесхайме в Нидерландах), члены которых с помощью проповедей и мистических упражнений культивировали подлинное смирение в отношениях с Богом (pp. 59–62). В начале XV в. братства начали проникать в Северную Германию (первое из них было основано в Мюнстере в 1401 г.), и вскоре их влияние значительно усилилось. Мистицизм Братьев нашел выражение в ряде ярких сочинений, включая анонимный труд «Немецкая теология» (ок. 1400) и трактат Фомы Кемпийского (1380–1471) «О подражании Христу» (pp. 166–170). Но прежде всего они были обязаны своим влиянием августинианскому акценту на падшей природе человека и необходимости обретения личной веры в искупительную благодать Божию. Во второй половине XV в. ряд видных немецких теологов обратились к тем же темам, поэтому их иногда называют «реформаторами до Реформации»[11]. Один из самых ярких примеров – деятельность Иоганна Весселя Гансфорта (ок. 1419–1489), который в течение 17 лет, начиная с 1432 г., оставался вместе с Братьями общинной жизни в Зволле, пока не перебрался в 1449 г. в Кёльнский университет (Miller 1917, I, 43–49). Гансфорт ясно излагает свои идеи в 1489 г. в открытом письме Якобу Хуку, который пытался защищать папскую практику полных индульгенций[12]. Он пишет, что индульгенции – результат неправильного понимания отношений между человеком и Богом. Ни одно человеческое деяние, даже если это деяние папы, не поможет грешнику достичь заслуги. «Абсурдно и недостойно» верить, пишет он далее, что простым «человеческим указом» можно изменить «деяние в лучшую сторону в глазах Бога» (Gansfort 1966, p. 99). Единственный путь к заслуге лежит через «наполнение благодатью», которую Бог в своей милости может нам даровать (p. 110). Это, в свою очередь, означает, что все усилия папства и Церкви, направленные на помощь в достижении спасения, неуместны, поскольку «папа не может никому даровать благодать» и «не способен понять, пребывает ли он сам или кто-либо другой в состоянии благодати» (p. 117). Единственной надеждой для уверовавшего грешника являются личные и доверительные отношения с Богом и трактовка Писания и апостольской традиции как «единственного правила веры» (p. 105).

Другим мощным течением позднесредневековой мысли, получившим отражение в теологии Лютера, был «новый путь», via moderna, последняя крупная школа средневековой схоластики. Она появилась в начале XIV в. и была реакцией на via antiqua томистов, утверждавших, что разум, как и вера, может способствовать постижению замыслов Бога, поскольку вера никогда не вступает в противоречие с природой, но лишь «совершенствует» ее. По сути дела, вся история поздней средневековой схоластики может быть изображена как процесс постепенного ослабления связей между разумом и верой вплоть до их окончательного разрыва. Этот процесс начался с Дунса Скота, но наиболее оригинальным и влиятельным представителем via moderna был Уильям Оккам (ок. 1285–1347), идеи которого в течение следующего столетия развивались его многочисленными выдающимися последователями, включая Роберта Холкота, Григория из Римини, Пьера д’Альи и Жана Жерсона. Одним из характерных оккамистских учений была радикальная, почти юмовская критика способностей разума, исследование того, до каких границ он может быть использован в достижении истинного знания. Совсем немного места оставляется разуму в этической дискуссии, которая понималась главным образом как обсуждение заповедей и запретов Божьих. Не отводилось разуму и сколько-нибудь значительной роли в теологии: согласно Оккаму, догмы религии откровения, даже вопрос о существовании Бога и его атрибутах, «очевидно не познаваемы» разумом и могут «доказываться в теологии только при допущении веры»[13].

Нападки Оккама на via antiqua были возрождены в конце XV в. его многочисленными учениками, двое из которых стали выдающимися теологами. Джон Майр (1467–1550) начал свою долгую и блестящую преподавательскую карьеру в Париже в 1495 г. откровенно оккамистскими по духу лекциями о «Сентенциях» Петра Ломбардского. Габриэль Биль (1410–1495), Doctor profundissimus, в середине жизни оставил академическую стезю и примкнул к Братьям общинной жизни, но в 1484 г. вернулся к преподаванию via moderna в новом Тюбингенском университете, вскоре прославив его как центр номиналистических исследований (Oberman 1963, pp. 14–16; Landeen 1951, pp. 24–29; Burns 1954, pp. 83–84).

Влияние Биля было настолько сильным, что за одно поколение до того, как стало известно имя Лютера, два ключевых вопроса обсуждались в немецких университетах в стиле, который, хотя и был вдохновлен Оккамом, с точки зрения дальнейших событий кажется совершенно лютеранским. Первым был вопрос о понимании человеком Бога. Мы обнаруживаем обсуждение этой проблемы в характерном лютеранском духе в трактате «О вечном предопределении» Иоганна фон Штаупица (1468–1524), который с 1497 по 1500 гг. учился в Тюбингенском университете у нескольких прямых последователей Габриэля Биля (Oberman 1963, p. 19). Штаупиц больше не считает, как томисты, что Бог – творец природных законов, которые люди способны постигать разумом и применять в жизни. Напротив, Бог – всемогущая и непостижимая воля, постоянно, но совершенно произвольно действующая в мире. Мы знаем, что Бог «бесконечен в силе и величии», а «мудрость Его непостижима» и «неизмерима» (Staupitz 1966, p. 177). Судить о нем с помощью разума невозможно, Он неизбежно выходит за «границы» всех наших способностей (p. 178). Надеяться познать Его можно лишь «через веру во Христа», ибо «познание бессильно, а научное доказательство ничего не дает» для понимания Его путей (p. 178).

Другим важным вопросом, обсуждавшимся в том же духе, было отношение между заслугой и спасением (ср. Vignaux 1934). Штаупиц также ставит эту проблему в своем трактате о предопределении, утверждая, что «природа человека не способна познавать, или желать, или делать добро», и заключая, что если спасение для кого-то возможно, то «обязано собой благодати, а не природе» (Staupitz 1966, pp. 182, 186). «Не стоит думать, – предупреждает он, – что кто-то будет включен в число истинно верующих благодаря заслуге, и не следует относить на счет природы то, что на самом деле принадлежит благодати» (p. 178). С еще большей силой эта доктрина изложена самим Билем, который формулирует ее весьма доступным образом в проповеди «Об обрезании Господнем». Биль настаивает, что «без благодати абсолютно невозможно» «любить Бога так, чтобы удостоиться заслуги» и спастись (Biel 1966, p. 170). Равным образом, добавляет он, невозможно, чтобы «благодать, достаточная для спасения», была «приобретена через дела подобно другим моральным привычкам» (pp. 167–168). Биль заключает, что благодать, этот ключ к спасению, является всецело «даром Божьим, сверхъестественным образом вливаемым в душу» беспомощного грешника, который не может надеяться на то, чтобы заслужить или обрести благодать своими собственными силами (p. 168).


Было бы явным преувеличением считать теологию Лютера логическим следствием более ранних интеллектуальных движений. Лютер никогда не разделял мистической веры в особые духовные упражнения, предписанные Богом и помогающие найти «пути, ведущие к единению с Богом»; его fducia даже более пассивна, чем предполагало это убеждение (Post 1968, p. 314). Больше того, он отвергал даже ту ограниченную ценность, которую приверженцы via moderna продолжали придавать идее человеческой свободы. Лютер далеко превзошел их в своем отчаянии, полагая, что абсолютно невозможно поступать так, чтобы удостоиться спасения (Vignaux 1971, pp. 108–110). И все же его взгляды – несомненный продукт обеих этих традиций. Во время обучения в Эрфуртском университете с 1501 по 1505 гг. Лютер получил подготовку в via moderna, его учителями были Йодокус Трутфеттер и Арнольд фон Узинген, а те, в свою очередь, были учениками Габриэля Биля (Oberman 1963, pp. 9, 17). В этот период он также не мог не иметь контактов с факультетом теологии, ставшим одним из ведущих центров devotio moderna, – его преподавателями Лурцем, Вартбургом и другими видными августинцами (Meier 1955). Вскоре Лютер взялся за систематическое изучение devotio moderna. Сегодня кажется сомнительным традиционный рассказ о том, что он прошел школу обучения в Магдебурге у Братьев общинной жизни, хотя несомненно делил с ними кров в 1496–97 гг., а несколько его менторов испытали сильное влияние их трудов (Post 1968, pp. 628–630). Это относится прежде всего к Штаупицу, личному духовному наставнику Лютера в ордене августинцев и его предшественнику на кафедре теологии в Виттенберге (Steinmetz 1968, pp. 5, 10). Сам Лютер всегда считал Штаупица одним из тех, кто серьезно повлиял на его интеллектуальное развитие. Именно по совету Штаупица он принялся за серьезное изучение немецких мистиков (Saarnivaara 1951, pp. 22–43, 53–58). В 1516 г. Лютер прочел «Проповеди» Таулера и снабдил их примечаниями. В том же году он издал «Немецкую теологию», которую считал кратким изложением таулеровских работ (Fife 1957, pp. 219–220). Больше того, Лютер всегда признавал близкое родство devotio moderna и своей религиозной мысли. В предисловии к «Немецкой теологии» он заявил, что «ни одна другая книга из тех, что привлекли мое внимание, кроме Библии и трудов св. Августина, не дала мне столько знаний о Боге, Христе, человеке и обо всем остальном» (Luther 1957b, p. 75). Изучая письма Весселя Гансфорта в 1522 г., Лютер воскликнул: «Прочитай я это раньше, мои враги могли бы подумать, что я все списал у Весселя, – настолько одинаково мы мыслим!» (Oberman 1966, p. 18).

Значение этого родства и этих влияний состоит в том, что любой, кто разделял принципы via moderna или devotio moderna, находил в проповеди Лютера много знакомого и привлекательного. Неудивительно поэтому, что некоторые пионеры немецкой Реформации начинали с изучения одного из этих учений. Маттеус Целль (1477–1548) приводит яркий пример раннего лютеранского деятеля, обязанного своим обращением как учению Лютера, так и devotio moderna (Chrisman 1967, pp. 68, 73, 92). Имеется множество примеров, когда лютеранские деятели начинали как студенты и преподаватели схоластической теологии, а затем благодаря своей подготовке признавали и принимали учения Реформации. Это произошло с Иоганном Эберлином фон Гюнцбургом (ок. 1470–1533), который начинал как студент via moderna в Базеле и вначале примкнул к францисканскому ордену, членом которого был сам Оккам. Гюнцбург был обращен в 1520 г., как только прочитал труды Лютера, и стал одним из самых плодовитых ранних лютеранских проповедников и авторов, опубликовав почти двадцать книг на темы политики и теологии (Werner 1905, pp. 9–11, 78–79). Николай фон Амсдорф (1483–1565) тоже начинал как преподаватель схоластической философии в Виттенберге, куда его в 1517 г., в год первой акции протеста Лютера, пригласили читать лекции по логике Аристотеля и оккамистским комментариям Габриэля Биля (Bergendof 1928, pp. 68–69). Амсдорф немедленно попал под влияние Лютера, а позднее и как теолог, и как политический теоретик стал одним из самых радикальных ранних лютеранских деятелей. Наконец, та же линия прослеживается в карьере Андреаса Карлштадта (ок. 1477–1541), первого из помощников Лютера в Виттенберге. Карлштадт начинал как преподаватель томизма, в 1518 г. перешел на позиции августинизма и вскоре превратился в крайнего мистика и иконоборца, слишком радикального даже для лютеран (Sider 1974, pp. 7, 17–19, 174–189).

Изъяны Церкви

Нападки на злоупотребления духовенства, с которыми выступил Лютер, выражали настроения, которые были широко распространены в позднесредневековой Европе. Как мы видели, главное внимание он обращал на изъяны папства, настаивая на необходимости возвращения к Писанию и более простой, менее мирской форме апостольской Церкви. Эту линию критики ранее с не меньшим усердием проводили антиклерикальные авторы, которые принадлежали к поколению, предшествовавшему Реформации. И таких авторов становилось все больше. Многие произведения, содержавшие инвективы и оскорбления, самые образованные гуманисты того времени писали в намеренно простонародном духе, обычно на национальном языке, часто излагая аргументы в форме театральных пьес и стихотворных сатир. Наиболее важный вклад в этот genre внес, несомненно, Себастьян Брант (1458–1521), сатирическая поэма которого «Корабль дураков» была впервые опубликована в 1494 г. и выдержала при жизни автора шесть изданий (Zeydel 1967, p. 90). Брант был по образованию гуманистом и преподавал в Базельском университете. Им восхищались выдающиеся ученые того времени, а среди его друзей были Рейхлин и Вимпфелинг. Эразм Роттердамский сочинил в его честь поэму и назвал его в разговоре с Вимпфелингом «несравненным Брантом» (Allen 1906–58, II, p. 24). «Корабль дураков» представляет собой череду глав (в оригинале их сто двенадцать), в которых все пороки века высмеиваются как простое недомыслие. Самые резкие выпады направлены против глупцов, правящих Церковью. В некоторых главах с осуждением говорится о растущем пренебрежении Священным Писанием, осуждаются повсеместные пороки симонии и непотизма, «злоупотребления», совершаемые ордами обжор-монахов и невежд-священников. Брант сожалеет о безбожных веяниях времени, общем «крахе и разложении веры Христовой», к которым привели богатства и мирская суетность Церкви (Brant 1970, fos lxviii, clii, ccxii).

Сочинением Бранта восторгались, и вскоре на свет появились подражания, написанные гуманистическими критиками Церкви во Франции и Англии. Жан Буше (1476–1557), с которым мы уже встречались ранее как с одним из Grands Rhétoriqueurs при дворе Людовика XII, написал в 1500 г. подражание «Кораблю дураков», в котором беспощадно высмеивал симонию и разложение церковных деятелей (Renaudet 1953, pp. 319–320). Нападки были продолжены в «Плаче по Церкви воинствующей» в 1512 г., в которой папа осуждался за войну против своего стада, а алчность клира и распутная жизнь прелатов подвергались осмеянию (Renaudet 1953, p. 549; Hamon 1901, pp. 282–290). Сочинения Буше, в свою очередь, вдохновили Пьера Гренгора (ок. 1485–1538), опубликовавшего в 1512 г. морализаторскую пьесу «Игра о Принце дураков», которая содержала еще более оскорбительные нападки на папство и Церковь. Церковь изображена в виде «Дурацкой матери», которая при своем первом появлении на сцене признается, что, как говорят, к «старости я совсем свихнулась» (Gringore 1957, p. 54). Вначале она появляется в величественном обличье «матери-Церкви», но очень скоро выясняется, насколько она глупа и лицемерна, жадна до денег, цинична в отношении «искренней веры» и стремится в первую очередь к «мирскому, используя любые, честные или бесчестные, средства» (pp. 55, 56, 59). Проводя все свое время время в заговорах и манипулируя всеми глупцами века, она в конце концов раскрывает свои истинные амбиции, состоящие в завоевании мирской славы (p. 70).

Воздействие такой литературы вскоре стало ощущаться в Англии. Александр Барклай (ок. 1475–1552) опубликовал переводы Гренгора и Бранта в период между 1506 и 1509 гг., а Джон Скелтон (ок. 1460–1529) соединил все эти течения и создал знаменитую серию антиклерикальных сатирических произведений, используя стихотворную форму, которую практически изобрел для этой цели. Самое известное его произведение – «Колин Клаут», законченное, возможно, в 1522 г. (Heiserman 1961, p. 193). Считается, что оно направлено против Уолси, но, как убедительно показал Хейзерман, кардинал изображен всего лишь как грубейшая из ошибок Церкви, тогда как настоящими мишенями выступают все члены духовного сословия, а также общая беспорядица века (pp. 196–198). Скелтон начинает с напоминания клиру:

Не совестно ль совсем забыть

Своих тупых овец кормить? (Skelton 1931, p. 284)

Затем он повторяет все известные обвинения в адрес деятелей Церкви, начиная с их невежества:

Никто их не учил, как строить фразу,

Никто из них не видел книг ни разу.

И все ж они нисколько не боятся

Приход держать и от него питаться (p. 290).

А затем обличает их коррумпированность и жадность:

Молва идет, что серебром и златом

Наполнены их митры и манатьи.

А прикупить церковный сан

Совсем легко – хвала богам! (p. 291)

И наконец, Скелтон заявляет, что все духовенство развращено, а все деньги, которые набожные прихожане собирают на мессы, «тратятся на шлюх» (p. 295).

Самой знаменитой гуманистической сатирой, в которой заметно влияние Бранта и которая повторяет мысль о пороках как недомыслии, является, конечно же, «Похвала глупости» Эразма. Впервые это произведение было опубликовано в 1509 г. с посвящением сэру Томасу Мору (в латинском названии Moriae Encomium обыгрывается его имя). Глупость поднимается на трибуну и произносит классическую речь в свою защиту. Вначале она говорит о своей власти, заявляя, что всякая война есть результат глупости и что люди «собрались в гражданское общество» из глупости и подхалимства (Erasmus 1941, pp. 30, 34). Затем Глупость перечисляет своих многочисленных почитателей. Среди них – все светочи образованного мира, особенно юристы (p. 76), а также все государи и их придворные, «кои чтут меня с прямодушием и откровенностью, достойными людей благородных» (p. 93). Но самыми верными обожателями являются монахи, священники, епископы и сам папа. «Сколь многих выгод лишился бы папский престол, если б на него хоть вступила Мудрость?» «Что осталось бы тогда от всех этих богатств, почестей, владычества, побед, должностей, диспенсаций, сборов, индульгенций…?» (p. 98). Кульминацией речи становится еще более безжалостное бичевание коррупции и злоупотреблений папства и всей католической церкви.


Одним из следствий родства между Лютером и гуманистами стало то, что, когда он предпринял свою первую атаку на индульгенции в 1517 г., его идеями увлеклись видные гуманисты. Наиболее ярко это проявилось в Германии у таких известных гуманистов, как Крот Рубеан (1480–1545), Виллибальд Пиркгеймер (1470–1530) и Якоб Вимпфелинг (1450–1528). Рубеан в конечном итоге осудил реформаторов, но начинал он с прославления Лютера как «отца нашей страны» и даже не побоялся, будучи ректором Эрфуртского университета, устроить в его честь официальный прием, когда тот направлялся на Вормсский рейхстаг в 1520 г. (Holborn 1937, p. 124). В итоге Пиркгеймер тоже порвал с реформаторами, но поначалу испытывал отвращение к разложению Церкви и приветствовал Лютера, отметив его «замечательный талант» и защитив публично в своей скандально известной сатире на Иоганна Экка, оппонента Лютера на Лейпцигских диспутах 1518 г. (Spitz 1963, pp. 177–179). Похожая история произошла с Вимпфелингом, который в конечном счете заключил мир с папством, хотя поначалу тоже приветствовал Лютера как главного союзника в своих собственных кампаниях, направленных против злоупотреблений Церкви, и говорил, что тот «поступает не только в своем учении, но и во всей своей жизни как евангелический христианин» (pp. 53, 57–58).

Похожие истории перехода от увлечения к сомнениям происходили и во Франции с такими известными гуманистами, как Йосс Клихтов (1472–1543) и его учитель Жак Лефевр д’Этапль (1461–1536). Лефевр приступил к внимательному изучению вопроса о церковной реформе в 1521 г., когда Гийом Брисонне, вновь назначенный епископ Мо, попросил помочь ему в реорганизации диоцеза. Вскоре Лефевр стал духовным лидером группы набожных гуманистов в Мо. К нему приезжал целый ряд ученых (включая Фареля), интерес которых к реформе Церкви в конечном счете привел их в лагерь протестантов. Сама группа в Мо так и не стала лютеранской: Брисонне легко доказал свою ортодоксальность, когда в 1525 г. предстал перед Парижским парламентом, чтобы ответить на обвинение в ереси, а Клихтов всегда отмежевывался от этой группы, по-видимому, для того, чтобы не доводить дело до обвинений. Нет сомнений, однако, что даже Клихтов (как деликатно формулирует Массо) был «неспособен противиться известной привлекательности виттенбергской теологии» (Massaut 1968, II, p. 84). Это объяснялось, в частности, рано закравшимися сомнениями в отношении индульгенций и не ослабевавшим до конца жизни убеждением в необходимости реформы монастырей (Massaut 1968, I, 433f; II, 80f). Еще сильнее был увлечен Лефевр д’Этапль. В 1512 г. он выпустил послания св. Павла и в этом издании проводил мысль, что благодать и вера – единственные средства спасения. А позднее посвятил бóльшую часть своих ученых занятий – вполне в духе реформаторов – подготовке издания Писания на национальном языке, опубликовал французский перевод Псалтири в 1524 г., а затем всей Библии в 1530 г. (Daniel-Rops 1961, pp. 368–372; ср. Rice 1962).

Но самым важным следствием родства взглядов Лютера с мировоззрением гуманистов было то, что, как только он окончательно порвал с Церковью, многие видные гуманисты сочли своим долгом пойти по его стопам. Это также способствовало упрочению интеллектуального фундамента Реформации и сыграло ключевую роль в дальнейшем расширении ее влияния.

В Германии пример внезапного обращения был подан Филиппом Меланхтоном (1496–1540), внучатым племянником Рейхлина и самым известным из первых учеников Лютера. В раннем возрасте Меланхтон проявил выдающиеся способности к гуманитарным дисциплинам. В Гейдельберге он изучал древнегреческий язык под руководством Рудольфа Агриколы и к тому времени, как ему исполнилось 22 года, издал грамматику древнегреческого языка и сочинения Плутарха. В 1518 г. он получил кафедру древнегреческого языка и литературы в Виттенберге, где под влиянием Лютера решил оставить католическую церковь. Меланхтон быстро выдвинулся на второе место после Лютера, а его трактат «Общие места теологии» (1521) стал первым систематическим изложением лютеранского вероисповедания (Manschreck 1958, pp. 33, 40, 44).

Меланхтон был самым видным из немецких гуманистов, вставших на путь, который привел их к лютеранской церкви. Но не менее важными фигурами были и другие гуманисты, например Осиандер и Капитон. Андреас Осиандер (1498–1552) начинал как типичный ученый-гуманист, изучал классические тексты, а позднее преподавал древнееврейский язык. В Виттенберге, куда он прибыл на учебу, Осиандер попал под влияние Лютера и немедленно обратился. После этого, став проповедником, он перебрался в 1521 г. в Нюрнберг и вскоре прославился как один из самых красноречивых толкователей лютеранского учения (Strauss 1966, p. 164). Похожая история произошла с Вольфгангом Капитоном (1478–1541), который тоже начинал с изучения древнегреческого языка, работал с самим Эразмом над изданием Нового Завета, а впоследствии завоевал репутацию одного из лучших гебраистов Германии (Chrisman 1967, p. 88). Вначале он относился к Лютеру враждебно и даже участвовал в подготовке обвинения, выдвинутого против него на Вормсском рейхстаге. Однако вскоре его начала мучить совесть, и в следующем году он отправился Виттенберг, где попал под влияние Лютера и был обращен. Подав в отставку с поста, который он занимал при архиепископе Майнцском, Капитон перебрался в Страсбург, где в скором времени, подобно Осиандеру в Нюрнберге, сыграл важную роль в переходе этого города в лютеранскую веру (pp. 89–90).

Такой же путь прошли деятели Реформации в Скандинавии. Это хорошо видно на примере Олауса Петри (1493–1552) и его младшего брата Лаурентиуса (1499–1573), двух великих пропагандистов реформ в Швеции. Оба получили гуманистическое образование, а Олаус стал знатоком древнегреческого языка и впоследствии направил свои таланты на службу Реформации, приняв участие в первом шведском переводе Нового Завета в 1526 г. (Bergendof 1928, pp. 102, 107). В 1516 г. братья отправились в Виттенберг, были обращены и в конце 1520-х гг. вернулись в Швецию, где сыграли выдающуюся роль, поддержав Густава Вазу в его разрыве с Римом (pp. 75–76). Похожие истории произошли с Таусеном и Педерсеном, интеллектуальными лидерами Реформации в Дании. Ганс Таусен (1494–1561) – еще один ученый-гуманист, обратившийся в лютеранство в годы учебы в Виттенберге (Dunkley 1948, pp. 42–43), а Кристиан Педерсен (ок. 1480–1554) – даже более яркий пример того же влияния, давшего такие же результаты. Педерсен получил гуманистическое образование в Париже, где опубликовал научное издание «Деяний данов» Саксона Грамматика и удостоился похвалы Эразма. После этого он отправился на учебу в Виттенберг, где был обращен в лютеранство в 1526 г. Подобно Олаусу Петри, Педерсен направил свои гуманистические таланты на служение Реформации, перевел в 1531 г. и опубликовал в Дании несколько трудов Лютера, а в 1550 г. сделал первый датский перевод Библии (Dunkley 1948, pp. 99–113).

Быть может, еще более отчетливо все это проявилось в судьбах первых сторонников Реформации в Англии. Самым известным из них является Уильям Тиндейл (ок. 1495–1536), который начинал в Оксфорде, но обнаружил, что университет полон «дряхлых брехучих шавок, учеников Дунса». Около 1516 г. он перебрался в Кембридж, где погрузился в изучение латыни, древнегреческого и древнееврейского языков (Mozley 1937, pp. 16–18). В ходе этих занятий Тиндейл перешел в лютеранство и стал самым активным из первых лютеранских пропагандистов в Англии. В 1528 г. он издал первое на английском языке систематическое изложение лютеранских политических идей – трактат «Послушание христианина», принял участие в самой знаменитой в истории английской Реформации литературной дуэли, опубликовав в 1531 г. «Ответ на „Диалог“ сэра Томаса Мора» и защитив реформаторов от обличений лорда-канцлера. Однако, подобно Петри и Педерсену, наиболее важный вклад он внес как переводчик Библии. В 1525 г. Тиндейл издал первую английскую версию Нового Завета, а в 1530 г. сделал перевод Пятикнижия непосредственно с древнееврейских текстов (pp. 51–52, 80–81).

Тиндейл был не одинок – он входил в достаточно большую группу молодых кембриджских гуманистов, которые перешли в лютеранство, испытав всю его притягательность. В это время интеллектуальные основания английской Реформации закладывались именно в Кембридже. Некоторые из первых обсуждений ереси проходили в таверне «Белая лошадь», вскоре названной «Маленькой Германией» (Porter 1958, pp. 45–49). И когда ересь в конечном итоге была принята в качестве официальной доктрины, только один из 13 богословов, составивших в 1549 г. первый протестантский молитвенник для Церкви Англии, не принадлежал к Кембриджскому университету (Rupp 1949, p. 19 и прим.). Среди первых новообращенных в Кембридже был Томас Билни (ум. 1531), заявивший, что «прикосновение» Мидаса придало его гуманистическим исследованиям религиозную форму (Porter 1958, pp. 41, 44). Пример, поданный Билни, вскоре привел к обращению еще нескольких молодых ученых. Наиболее важной фигурой среди них был Роберт Барнс (1495–1540), который вернулся в Кембридж в 1521 г. из Лувена, исполненный новым гуманистическим знанием и вдохновленный комедиями Теренция и Плавта (Clebsch 1964, pp. 43–44). Вскоре с тем же энтузиазмом он принялся за изучение идей Реформации и стал одним из наиболее радикальных и энергичных ранних английских лютеран. Подобно Тиндейлу, он отправился в Виттенберг к Лютеру, а в 1530-х гг. опубликовал ряд важных идеологических и политических трактатов, пока в 1540 г., в период консервативной реакции, наступившей в конце правления Генриха VIII, не был арестован и сожжен на костре как еретик. Барнс, по-видимому, сыграл решающую роль в обращении Майлса Ковердейла (ок. 1488–1569), который, по словам его биографа, прошел тот же путь «от Эразма через Колета до Лютера» (Mozley 1953, pp. 2–3). Ковердейл восхищался Тиндейлом и под его влиянием сделал первый полный английский перевод Библии (p. 3). Наконец, та же линия прослеживается в карьере сэра Джона Чика (1514–1557), несомненно, выдающегося английского гуманиста того времени. Чик начинал как самый молодой преподаватель древнегреческого языка в Кембридже и в 1540 г. в возрасте 26 лет был назначен на должность первого королевского профессора по этому предмету (Jordan 1968, p. 41). Дата его обращения точно не известна, но уже в конце 1530-х гг. он был правоверным лютеранином. Чик много сделал для обращения своих учеников, внеся тем самым неоценимый вклад в дело окончательного признания Реформации в Англии. В 1530-х гг. он принял участие в обращении Бекона, Левера и, возможно, Понета, и одно это можно считать серьезным достижением с точки зрения дальнейшей истории протестантской политической мысли. Но уникальный шанс в его жизни выпал в 1544 г., когда он был призван Генрихом VIII ко двору и назначен наставником его единственного сына – будущего короля Эдуарда VI (pp. 41–42). Страйп пишет, что между принцем и наставником установились близкие отношения, и даже после возвышения Эдуарда в 1547 г. Чик был «всегда рядом», «снабжая короля информацией и наставляя его» (Strype 1821, p. 22). Какими бы намерениями ни руководствовался Генрих VIII (их так никто и не объяснил сколько-нибудь удовлетворительно), наследник воспитывался как протестант не менее твердых убеждений, чем его учитель. Это оказало не поддающееся точной оценке, но, вполне возможно, решающее влияние на дальнейшую судьбу Реформации в Англии.

Власть Церкви: теологический спор

Переходя от обличения Лютером церковных злоупотреблений к фундаментальной критике, которой он подверг саму идею Церкви как юрисдикционной власти, мы вновь видим, что он повторяет ряд аргументов, которые были широко распространены в позднесредневековой мысли. Концепция Церкви как всего лишь congregatio fidelium была выражением серьезного недовольства папством как землевладельцем и сборщиком налогов, неприятия абсолютной власти папства над Церковью и его полномочий как независимой власти со своим собственным кодексом канонического права и, в противовес юрисдикции мирских властей, собственной системой судов. Все моменты этой критики уже высказывались с нарастающей враждебностью в период позднего Средневековья как оппонентами папской монархии среди теологов, так и их многочисленными союзниками, а также представителями светских властей.

Теологическая критика содержала элементы ереси, происходившей из давней традиции евангельского противостояния богатствам и юрисдикциям Церкви. В наиболее яркой форме она проявилась в движениях лоллардов и гуситов в конце XIV в., которые требовали возвращения к простой и апостольской форме христианства и призывали Церковь быть в меньшей степени юрисдикционной и в большей степени пастырской властью. Движение лоллардов началось в Англии с проповедей и сочинений Джона Уиклифа (ок. 1329–1384) и ряда его учеников в Оксфорде, включая Астона, Репингтона и Херефорда (McFarlane 1972, p. 78). Идеи лоллардов были услышаны не только в Англии, но и в Шотландии. Вскоре движение было поддержано мирянами. Когда в 1395 г. собрался парламент, группа сторонников лоллардов даже сумела представить палате общин манифест с нападками на церковную коррупцию и подчинение английской Церкви велениям Рима (p. 132). Апогеем и завершением этой народной фазы движения стал в 1414 г. неожиданно вспыхнувший и вскоре подавленный мятеж во главе с сэром Джоном Олдкастлом (Tomson 1965, pp. 5–19).

В ходе своей кампании Уиклиф выпустил множество еретических работ о юрисдикциях папства, включая написанный на национальном языке трактат 1384 г. под названием «Церковь и ее члены», который начинается с нападок на «положение и мирские блага» папы и осуждает все церковное сословие за то, что оно ведет себя как «самый жадный хапуга на всей земле» (Wyclif 1871, p. 347). Уиклиф отвергает притязания папы на право «казнить и миловать», настаивая, что «эта великая власть ему не принадлежит», а аргументы канонистов на сей счет «никуда не годятся» (p. 355). Вдобавок, грозно предупреждает он, папа «подвергается большой опасности», «создавая ложное представление о своей власти», поскольку ни одна из юрисдикций, на которые он притязает, на самом деле не «основана на Христе» (pp. 356–357). В завершение Уиклиф призывает «папу и его кардиналов и всех священников» отречься от «земной славы» и власти и «жить в христианской бедности», как словом и делом учил сам Христос (p. 359).

В Англии официальным ответом на эти еретические требования стал статут «О сожжении еретиков» (1401), создавший правовые основания для религиозных преследований (McFarlane 1972, p. 135). Шотландия была обеспокоена еще больше, и в 1413 г. для защиты ортодоксии был учрежден Сент-Эндрюсский университет. В 1425 г. парламент принял законы против лоллардов, и несколько сочувствовавших им деятелей было казнено. Первой жертвой в 1407 г. стал Джеймс Ресби (Duke 1937, pp. 110–111, 115). Тем не менее движение лоллардов не только продолжало существовать на всем протяжении XV в.[14], но и успешно экспортировало свои идеалы в Европу, где они были с энтузиазмом восприняты и развиты гуситами в Богемии. Ян Гус (ок. 1369–1415) признавал, что сочинения Уиклифа о Церкви во многом вдохновили его на собственные обличения церковной коррупции и супрематии папы (Spinka 1941, pp. 6–9). Несмотря на осуждение Гуса на Констанцском соборе и его казнь в 1415 г., его сторонники вскоре добились гораздо большего успеха, чем их предшественники лолларды, преобразовав свое идеи в четкую программу действий и сплотившись в борьбе за ее осуществление. Впервые они сформулировали свои требования в 1420 г. в «Пражских статьях», содержавших нападки на «непомерные мирские владения» и «незаконные полномочия» Церкви (Heymann 1955, p. 148). После этого была собрана армия под командованием выдающегося полководца Яна Жижки, которая в течение почти 15 лет сражалась за признание своей веры. Позиция, занятая гуситами и направленная против земельных владений и налоговых привилегий Церкви, оказалась настолько популярной, что им удавалось восполнять все военные потери, и в конце концов они доказали свою непобедимость. На Базельском соборе в 1433 г. гуситы вынудили папу и императора признать четыре пункта религиозной реформы, которую они ранее предлагали, в том числе требование частичного перераспределения церковных богатств (Heymann 1959, p. 247). После этого, в период между 1429 и 1471 гг., под неустанным и решительным руководством Яна Рокицаны им удалось отстоять свою антипапскую и евангелическую позицию и основать полуавтономную Чешскую национальную церковь (p. 243).


Наряду с этим еретическим движением традиция сопротивления ортодоксальной идее папства как абсолютной монархии существовала и в рамках самой Церкви. Она возникла в XII в. как реакция на централизацию папского правления, усилившуюся сразу после григорианских реформ[15]. У некоторых канонистов это вызвало беспокойство: что если папа, имеющий столь великую власть, впадет в ересь или станет недееспособным? Некоторые из них отвечали – закладывая фундамент концилиаристского движения, – что власть папы должна трактоваться как нижестоящая по отношению к власти Вселенского собора Церкви. Сам тезис был впервые полностью сформулирован в 1190-е гг. епископом Пизы Угуччио в комментарии к декреталиям. Угуччио выдвигает свою теорию, обсуждая мнение о том, что папа неподотчетен Церкви, «если только он не замечен в ереси» (nisi deprehendatur a fde devius)[16]. По мнению Угуччио, это означает, что Церковь как корпорация «выше» папы, по крайней мере в том смысле, что, если речь идет о ее благополучии, кардиналы должны иметь полномочия созывать Вселенский собор, а тот должен иметь полномочия судить папу. Угуччио добавляет, что существуют два рода случаев, когда это законно (Tierney 1955, pp. 58–65). Он признает общепринятое мнение, что, «если папа становится еретиком», это до такой степени вредно «не только для него самого, но для всего мира», что «он может быть осужден подданными» (Huguccio 1955, p. 248). Второе, гораздо более спорное и в высшей степени влиятельное мнение состоит в том, что, когда папа оказывается «отъявленным преступником», который продолжает совершать «тяжкие преступления» и позорит Церковь, он может быть смещен за неисполнение своих должностных обязанностей (p. 249). Ибо, заключает Угуччио, прикрывая шквалом риторических вопросов слабость своих доводов, «если папа позорит Церковь, разве это не равнозначно ереси?»

Следующая важная кампания против папского абсолютизма развернулась в начале XIV в. в ходе возобновившегося конфликта между папством и империей. В результате разногласий, возникших в 1314 г. в коллегии курфюрстов, появились два претендента на трон императора Священной Римской империи. Одним был Людовик IV Баварский, который, обеспечив себе поддержку в Германии, потребовал признания со стороны папы Иоанна XXII. Иоанн ответил в 1324 г. отлучением Людовика, а тот парировал три года спустя: совершил марш на Рим и короновал себя в качестве императора с помощью Николая V, которого поставил антипапой. В ходе ссоры, не стихавшей в течение следующих десяти лет, Людовик призвал на помощь публицистов антипапского направления. Среди тех, чьей поддержкой ему удалось заручиться, были два великих политических мыслителя – Уильям Оккам и Марсилий Падуанский, получившие убежище при дворе Людовика после своего отлучения Иоанном XXII. В результате старые идеи не просто возродились, но были отточены в спорах, а аргументы, использовавшиеся ранее против папской супрематии, получили новую формулировку.

Как мы видели, «Защитник мира» Марсилия, выдвигая два еретических тезиса, которые редко высказывались более поздними и более умеренными оппонентами папской plenitudo potestatis, также представлял собой недвусмысленную защиту концилиаризма. Первый тезис гласил, что папа не является главой Церкви по божественному праву, так что его притязание на «полноту власти над любым правителем, обществом или отдельным лицом» «неуместно и ошибочно», «выходит за рамки Священного Писания и человеческих аргументов, а скорее даже направлено против них» (Marsiglio of Padua 1956, p. 273). Другой еретический тезис Марсилия – хорошо известный в период Реформации – заключался в том, что всякая принудительная власть является по определению светской, и поэтому идея папы как лица, обладающего властью «начальствования, или принудительного суда, или юрисдикции» над «любым священником и не-священником», или любым «индивидом какого угодно звания», есть не что иное, как «порочный произвол», полностью разрушающий мир и спокойствие (pp. 113, 344).

Политические теории Марсилия и Оккама часто рассматривают вместе, но нет сомнений, что, как подчеркивается в ряде недавних исследований, по сравнению с Марсилием Оккам был более умеренным и даже консервативным мыслителем[17]. Его не слишком интересовал тезис концилиаризма, и в свой более поздний трактат «Власть императоров и пап» он даже включил модифицированную защиту папской монархии, доказывая, что «общество верующих должно подчиняться верховному главе и судии» и что «никто другой, кроме папы, не может быть таким главой» (William of Ockham 1927, p. 25; ср. Brampton 1927, p. ix). Тем не менее, признавал он в своем «Диалоге», «если папа отъявленный еретик», то «Вселенский собор может быть созван без его дозволения», чтобы «судить и сместить» его (William of Ockham 1954, pp. 399–400). В дополнение к этому общеизвестному положению концилиаризма Оккам выдвигает еще два аргумента, касающиеся полномочий папы, которые сыграли важнейшую роль в последующих нападках на папскую монархию.

Вначале Оккам пишет, что, хотя папа несомненно глава Церкви, власть дана ему не безусловно, а на том условии, что он будет применять ее на благо верующих. Папство, таким образом, рассматривается им как конституционная, а не абсолютная монархия (ср. McGrade 1974, pp. 161–164). Это подчеркивается в трактате «Краткое разъяснение о власти папы», завершенном между 1339 и 1341 гг. (Baudry 1937, p. vii). Нет сомнений, пишет Оккам, что папа, как считают некоторые его сторонники, «обладающий такой полнотой власти», «вправе делать абсолютно все» (William of Ockham 1937, p. 16). Но верховенство «дано ему не для него самого», а «только ради блага подданных» (p. 22). А «из этого следует», заключает Оккам, «что папа не имеет от Христа той полноты власти», которая ему обычно приписывается, поскольку «власть от Бога дана ему для сохранения, а не для разрушения» Церкви (p. 25).

Еще одно подрывное заявление Оккама касалось необходимости четкого разграничения сфер духовной и мирской юрисдикции (ср. McGrade 1974, pp. 134–140). Выводы из этого тезиса изложены в его позднем трактате «Власть императоров и пап». Оккам подчеркивает, что, «когда Христос поставил Петра во главе всех верующих», он «запретил ему и другим апостолам в каком-либо виде начальствовать над царями и народами» (William of Ockham 1927, p. 5). Петр полностью с этим согласился и, больше того, предостерегал своих преемников, чтобы они «избегали любого участия в повседневных делах» (p. 7). Эти наставления означают прежде всего, что «папская высшая власть, основанная Христом, ни в коем случае не должна включать в себя обычной юрисдикции над мирскими или деловыми вопросами» (p. 7). Оккам настаивает на том, что «если папа вмешивается в мирские дела», то он просто «ставит свой серп на чужой урожай» (p. 7). Наставления Христа также трактуются как имеющие в виду более еретическую мысль – уже высказанную Марсилием и позднее развитую Уиклифом и Гусом, – что «папская высшая власть» вообще не является «юрисдикционной или деспотической» (p. 14). «Бог создал принципаты для господства в мире», а «Христос сказал апостолам, что их принципат иной по своей природе» (pp. 15–16). Поэтому, заключает Оккам, папская так называемая высшая власть «должна называться властью служения», основанной «для спасения душ и водительства верующих», а не для каких-либо иных, более политических целей (p. 14).

Нападки на абсолютную власть папы значительно усилились после начала Великой схизмы в 1378 г. Одной из главных проблем того времени было разложение папства, выступавшего в качестве сборщика налогов и распорядителя бенефиций. Жан Жерсон (1363–1429), возможно, самый влиятельный из концилиаристов, в своем «Трактате о симонии», вышедшем тогда же, протестовал против обыкновения «вымогать деньги из бенефиций, называя это первыми плодами» (Gerson 1965c, p. 167). Жерсон также написал трактат «О реформации симонии», в котором излагал ряд предложений, нацеленных на то, чтобы прекратить раздачу церковных должностей, осуществляемую «с таким бесстыдством и со столь очевидной алчностью» (Gerson 1965b, p. 180)[18]. Подобно этому Николай Кузанский (1401–1464) посвятил несколько глав своего главного концилиаристского трактата «О всеобщей гармонии»[19] вопросу о безотлагательной необходимости борьбы с коррупцией. Он критикует церковных деятелей за «смешение духовного делания с мирским» и предостерегает их, повторяя слова св. Петра, от «каких-либо занятий земного или делового характера» (Nicolaus of Cusa 1963, pp. 265–266). Наконец, Николай прямо осуждает «роскошь и слепую алчность» пап и их склонность не думать ни о чем другом, кроме приумножения собственных владений и доходов (Nicolaus of Cusa 1963, p. 269; ср. Sigmund 1963, pp. 183–185).

Но величайшим скандалом в тот период была, конечно, сама схизма. После 1378 г. пап стало двое, а после 1404 г. трое, и каждый требовал признания себя законным наследником престола св. Петра (Flick 1930, I, pp. 262, 271, 312). Вскоре стало очевидно, что единственный путь преодоления схизмы – это смещение всех пап-соперников и проведение новых выборов. Не менее очевидной, однако, была необходимость, для достижения этого результата, созыва Вселенского собора и наделения его правом судить главу Церкви. Поэтому для преодоления схизмы кардиналы официально признали учение концилиаризма. В 1414 г. состоялся Констанцский собор, который объявил, что его власть выше власти папы, сместил двух претендентов на папский престол, убедил третьего отречься и избрал вместо них папу Мартина V (Flick 1930, I, pp. 312–313).

Первым высокопоставленным церковным деятелем, который выступил в защиту этой процедуры для прекращения схизмы, был кардинал Франческо Забарелла (1360–1417), завершивший свой трактат «О схизме» в 1408 г.[20] Но самые важные труды по концилиаристской теории были написаны в связи с заседаниями Констанцского собора в период между 1414 и 1418 гг. и Базельского собора в период между 1431 и 1437 гг. Кардинал Пьер д’Альи (1350–1420), один из видных оккамистов того времени, представил важный «Трактат о власти Церкви» в Констанце в 1416 г. (Roberts 1935, p. 132). Жан Жерсон, учившийся в Сорбонне у д’Альи и ставший его преемником на посту канцлера университета в 1395 г., зачитал свой еще более радикальный текст «О церковной власти» на заседании Собора в феврале 1417 г. (Morrall 1960, p. 100). А Николай Кузанский оставил, по-видимому, самое яркое краткое изложение концилиаристских идей в своем трактате «О всеобщей гармонии», законченном в 1433 г., а в следующем году предложенном вниманию Базельского собора (Sigmund 1963, pp. 35–36).

Правда, применяя к Церкви теорию народного суверенитета, авторы поначалу соблюдали осторожность (Tierry 1975, pp. 244–246), что особенно заметно у д’Альи и Забареллы, которые были обязаны своими кардинальскими титулами Иоанну XXIII – возможно, наиболее спорному из претендентов на папский престол. Поставив в «Трактате о власти Церкви» ключевой вопрос, «присуща ли полнота власти одному лишь римскому понтифику», д’Альи явно не способен ответить на него однозначно (d’Ailly 1706, col. 949). Вначале он заявляет, что полнота присуща «отделимо» от папы, но «неотделимо» от Церкви и «представительствуемо» в должным образом созванном Вселенском соборе (col. 950). Но затем добавляет, что, «собственно говоря, полнота присуща исключительно высшему понтифику как наследнику св. Петра» (col. 950). И завершает трактат признанием того, что «полнота только фигурально и в некотором роде двусмысленно находится во Вселенской церкви и представляющем ее Вселенском соборе» (d’Ailly 1706, col. 950; ср. Oakley 1964, pp. 114–129).

Однако в трактате Жерсона «О церковной власти» дается вполне четкая и очень влиятельная формулировка тезиса о том, что Собор обладает высшей властью над Церковью. Этот тезис был затем детально разработан на Базельском соборе Иоанном из Сеговии и Николаем Кузанским (Black 1970, pp. 34–44). Жерсон начинает в примирительном тоне с различения Церкви и политического общества, говоря, что по своему происхождению Церковь отличается «от всех других властей» (Gerson 1965a, pp. 211). В то время как другие формы власти «установлены от природы» и «регулируются природными или человеческими законами», Церковь является также «мистическим телом Христа» и обладает властью, которой Христос «сверхприродно, особым даром наделил своих апостолов, учеников и их законных преемников» (p. 211). Это означает, что в одном смысле – а именно в том, что папа является наследником мистического союза Церкви и ее основателя, – следует «признать вне всякого сомнения», что папа «обладает полнотой власти» и обладает ею «прямо от Бога» (p. 226). Но далее Жерсон настаивает, что в том виде, как она существует, Церковь должна также рассматриваться как политическое общество, и поэтому к ней применимы те же критерии легитимности, что и к обычным regnum или civitas. Он пишет далее, совершенно так же, как ранее утверждал его учитель Оккам, что, «несмотря на любые соображения» о божественном происхождении церковной власти, с этой точки зрения, если мы ее принимаем, очевидно, что «преемники св. Петра ставились и все еще ставятся людьми» на благо Церкви и «получают свою должность опосредованно – человеческим служением и соизволением» (Gerson 1965a, p. 226; ср. Morrall 1960, p. 104).

Это расчищает путь главному аргументу Жерсона. Если полномочия папы установлены «опосредованно» на том условии, чтобы «в своем правлении он преследовал цель общего блага», то папа никак не может быть «более великим, чем тело Церкви» – maior universis, как в характерной манере утверждали канонисты[21]. Подобно Оккаму, Жерсон считает, что папа может быть только конституционным монархом, служителем или должностным лицом Церкви, власть которого зиждется на его готовности заботиться о благе подданных. Поэтому, настаивает он, власть Церкви как universitas или корпорации «больше, чем власть папы», делая вывод, который затем обставляет возвышенной риторикой. Церковь – maior, «больше, чем папа», «в полноте и размахе благодаря непогрешимому руководству, больше как преобразующая власть в отношении и своего главы, и своих членов, больше в принудительной власти, больше в принятии всех важнейших решений по трудным вопросам веры и, наконец, просто больше по числу своих членов» (Gerson 1965a, p. 240).

Таким образом, оправдание Жерсоном папской plenitudo potestatis как прямого дара Божьего приводится в полное соответствие с его утверждением, что «высшей властью над Церковью располагает сама Церковь» и особенно «Вселенский собор, который в достаточной мере и законно ее представляет» (p. 232). Plenitudo, считает он, «лишь формально и материально принадлежит папе», в то время как за «ее регулирование и использование» продолжает отвечать Собор в качестве представительной ассамблеи Церкви (pp. 227–228, 232). Соответственно, когда Церковь наделяет папу plenitudo, она делает это не в форме отчуждения своих полномочий в пользу правителя, который становится legibus solutus, но лишь в виде уступки, передающей папе власть в пользование, но не в собственность (p. 228). Поэтому, заключает Жерсон, несмотря на кажущийся абсолютизм церковной власти, высшая власть в Церкви remanet in ecclesia – «остается во все времена в теле Церкви» (p. 233).

Наконец, образ Церкви как ограниченной монархии, функционирующей при помощи представительной ассамблеи, позволяет Жерсону сделать вывод, который используется им главным образом в полемических целях. Если папа всего лишь rector или minister и остается minor universis, «меньше всех вместе», из этого следует возможность созыва «Вселенского собора без папы», а также то, что «папа в некоторых случаях может быть судим Вселенским собором» (p. 229). Больше того, настаивает Жерсон, ересь – не единственная причина, по которой папа может быть осужден. Вселенский сбор «также может судить и смещать папу», если «тот упорствует в уничтожении Церкви» и тем самым не исполняет обязанностей, которые были возложены на него как условие назначения на эту должность (p. 233).


В годы, непосредственно предшествовавшие Реформации, нападки на папский абсолютизм были продолжены в самой радикальной форме рядом открытых сторонников д’Альи и Жерсона. Некоторые из них не боялись апеллировать даже к авторитету Марсилия Падуанского. В основе этого, как мы видели, лежал конфликт между папой Юлием II и королем Франции Людовиком XII по вопросу о распаде Камбрейской лиги в 1510 г. После победы годом ранее Людовика над венецианцами Юлий попытался разорвать союз, который он заключил с французами в 1508 г. В ответ Людовик обратился через голову папы к Вселенскому собору Церкви. Выступив от имени ряда недовольных кардиналов, он созвал Собор, который собрался в Пизе в мае 1511 г., и приказал папе принять в нем участие (La Brosse 1965, pp. 58–59). Папский престол обратился к Томмазо де Вио – позднее кардиналу Каэтану – с просьбой защитить его от концилиаризма французов, и в октябре 1511 г. тот ответил трактатом «Сравнение власти папы и власти Собора», в котором решительно отверг антипапскую позицию (Oakley 1965, p. 674). Не желая оставаться в долгу, Людовик XII немедленно представил «Сравнение» на суд Парижского университета, напомнив теологам, что «был всегда склонен поддерживать и защищать» Вселенский собор, и попросил составить для него письменный отзыв (Renaudet 1953, p. 546). В результате было опубликовано несколько систематических трудов по схоластической политической философии, в которых вопрос о Соборе рассматривался как часть более общего анализа понятия regnum и его надлежащих отношений с Церковью. Первым вышел трактат Жака Альмена (ок. 1480–1515), которому Сорбонна поручила составить официальный ответ королю. В 1512 г. Альмен подверг критике Каэтана в «Кратком разъяснении власти Церкви» (La Brosse 1965, pp. 73, 75). Эта задача была возложена на него, по-видимому, потому, что ранее, в 1512 г., он уже принимал участие в подобной дискуссии в своем трактате «Пересмотр вопроса о природной, светской и церковной власти», который позднее составил заключение к его «Изложению» «взглядов Уильяма Оккама, касающихся власти папы»[22]. «Краткое разъяснение» Альмена бросало весьма серьезный вызов Каэтану, и в ответ тот написал «Апологию», в которой повторил все свои антиконцилиаристские выводы (pp. 77–78). Это, в свою очередь, привело к появлению еще одного важного вклада в дискуссию: в 1512 г. был опубликован трактат Марка де Гранваля под названием «Наилучшая форма церковного и светского политического общества» (Renaudet 1953, p. 555 и прим.).

Несколько лет спустя концилиаристские идеи были повторены Джоном Майром, сорбоннским учителем и Альмена, и Гранваля. Майр был шотландцем, учился в Доме Божьем (позднее Крайстс-колледж) в Кембридже, затем получил степень магистра в Париже в 1495 г. и поступил в Коллеж де Монтегю, который в то время реформировался Стандонком. (Таким образом, в одно время с ним там находился Эразм.) Как мы видели, наиболее важная часть долгой и весьма успешной преподавательской карьеры Майра проходила в Сорбонне, которую он покинул всего один раз: в 1518 г. Майр вернулся в родную Шотландию, где преподавал сначала в Университете Глазго, а затем, вплоть до 1526 г., в Сент-Эндрюсском университете (Mackay 1892, p. lxvii). В Париже Майр вначале преподавал в Коллеж де Наварр, среди студентов которого веком ранее числились д’Альи и Жерсон и который, таким образом, продолжал традицию противостояния идее папского абсолютизма (Launoy 1682, pp. 97, 208). Майр не только признавал влияние своих учителей, но и считал себя последователем Оккама, политические аргументы которого он часто приводил в дополнение к своей собственной влиятельной интерпретации номинализма. В качестве учителя Майр повлиял на целый ряд знаменитых учеников. Трое из них – томист Пьер Крокерт, гуманист Джордж Бьюкенен и революционер Джон Нокс, возможно, самый непримиримый из всех врагов папы, – позднее развили его идеи в неожиданных направлениях (Renaudet 1953, pp. 457, 591–593; Mackay 1892, pp. lxvii, lxxii, cxxvii; Burns 1954, pp. 84–89, 93–94).

Загрузка...