Господину М. А.
Друг мой, прежде чем принять серьезное решение, к которому вы меня побуждаете, хочу с полной откровенностью рассказать вам о своей жизни и о себе. Мой рассказ будет долгим, точным, подробным, иногда наивным. Я просила у вас разрешения побыть три месяца в одиночестве, чтобы обрести внутреннюю свободу, упорядочить воспоминания и обратиться еще раз к своей совести. Позвольте мне не принимать решения, не высказывать мнения по поводу сделанного вами предложения, пока вы не прочтете этот рассказ.
30 июня 1805 года мадам де Валанжи ехала в своей старой деревенской карете. Это странное сооружение напоминало одновременно коляску, дилижанс и ландо, но тем не менее не являлось ни тем, ни другим, ни третьим. Это был причудливый экипаж, который провинциальные фабриканты изобрели для удовлетворения прихоти покупателей во времена Директории[1], эпохи перемен, колебаний и всевозможных капризов. Поскольку карета была тяжелой и крепкой, она все еще была пригодна к использованию, а мадам де Валанжи не собиралась менять свои привычки. Ей удалось избежать гроз Революции[2], сидя в своем замке Белломбр, затерянном в горном ущелье Прованса; при этом она по мере сил скрывала свое состояние, довольно небольшое, и принципы – довольно умеренные. Это была чудесная женщина, может, говоря литературным языком, и не слишком высококультурная, но мягкая, сердечная, преданная; интуиция никогда ее не подводила. Не она сдала Тулон англичанам[3], не она желала победы иноземцам. И не она взяла Тулон обратно и от всей души желала победы Республике или Империи[4].
– Я уже стара, – говорила мадам де Валанжи, – и просто хочу жить спокойно; а еще я женщина – и никому не могу желать зла.
Итак, эта прекрасная женщина спокойно ехала в своей карете; рядом с ней сидела крепкая провансальская крестьянка, держа на руках здоровенького младенца – внучку мадам де Валанжи, мадемуазель Люсьену, десяти месяцев от роду. Девочка, которую перевезли в Прованс, родилась в Англии: ее отец, маркиз де Валанжи, женился в эмиграции на ирландке из хорошей семьи. Английский климат оказался губительным для двух их первенцев, умерших в младенчестве. Вот почему почти сразу же после рождения Люсьену доверили французской кормилице и заботам бабушки, которая приехала за малышкой в Дувр и вот уже три месяца благополучно воспитывала ее под южным солнцем. Девочка, хоть и была эмигранткой по рождению и по положению отца, не нарушила своим возвращением покоя Франции, но ей странным образом суждено было поколебать покой собственной семьи.
Дорога поднималась все дальше в гору. Стояла удушливая жара. Низкая открытая карета двигалась очень медленно; пара старых лошадей тащилась еле-еле, не подгоняемая кучером, крепко спавшим на козлах. Кормилица, увидев, что мадам де Валанжи тоже задремала, прикрыла белой муслиновой шалью Люсьену, спокойно заснувшую раньше всех; вероятно, служанка решила как следует охранять это маленькое сокровище. Но было так жарко, а карета ехала так медленно, что, когда она поднялась на вершину холма, лошади сами пошли рысью, почуяв приятные запахи своей конюшни, и все проснулись. Кучер хлестнул лошадей, чтобы выказать усердие, мадам де Валанжи устремила спокойный доброжелательный взгляд на шаль, укрывавшую ее внучку; однако кормилица, почувствовав, что под шалью ничего нет, что нет ничего у нее на руках и на коленях, с испуганным видом выпрямилась, лишившись от страха голоса. Ее глаза блуждали. Она была ни жива, ни мертва и чуть с ума не сошла от страха. Ребенок исчез.
Кормилица даже не вскрикнула – она не могла вымолвить ни слова. Служанка бросилась на дорогу и рухнула без чувств. Кучер остановил лошадей и, смутно догадываясь, что ребенок, вероятно, выскользнул из рук кормилицы и упал на дорогу, не стал дожидаться приказания растерянной хозяйки и как можно скорее повернул назад. Разочарованные лошади бежали не очень резво. Бедняга кучер сломал кнут об их спины, но не смог ускорить события. Старая дама, вообразив, что способна бежать, выскочила из кареты; кучер, колотя лошадей кнутовищем, обогнал ее. Кормилица, с трудом придя в себя, из последних сил поплелась вслед за мадам де Валанжи. На пыльной дороге не было ни одного прохожего. Не было видно ни единого следа – ветер, всегда сильный в этой местности, давно уже их развеял. Несколько крестьян, работавших неподалеку, прибежали на женский крик и, причитая, бросились на поиски. Больше всех усердствовал кучер, который боялся увидеть ребенка в колее, раздавленного колесами, и рыдал, как добросердечный человек, ругаясь при этом, как язычник.
Однако что ж? Ничего – ни раздавленного ребенка, ни какого-нибудь обломка кареты, ни тряпочки, ни капли крови – ни единого следа, ни единой подсказки на пустынной и немой дороге! В этой местности много больших мельниц и старинных монастырских построек, стоящих на расстоянии двух-трех лье друг от друга, вдоль бурного течения Дарденны. Кучер звал на помощь, колотил себя в грудь, расспрашивал всех, пытаясь выяснить, в каком именно месте он уснул. Никто не смог ответить на его вопрос – настолько все привыкли к тому, что он спит на козлах! Никто из встреченных по дороге людей не заметил, был ли в карете ребенок. Никаких, абсолютно никаких следов. Через несколько часов была поднята на ноги вся округа, от замка Белломбр до хутора Реве, где останавливалась карета мадам де Валанжи и где люди видели девочку у груди кормилицы. Стражи порядка откликнулись не очень скоро, но и они сделали все возможное: обыскали жилища немногочисленных обитателей долины, осмотрели все ямы, все овраги, арестовали несколько бродяг, расспросили всех, кого было можно… Прошел день, потом неделя, месяц, год, но никто по-прежнему не мог хотя бы предположить, что же сталось с маленькой Люсьеной.
Кормилица впала в состояние буйного помешательства, и ее пришлось держать взаперти. Старый кучер, который страдал от горя и уязвленного самолюбия, стал искать утешения или, точнее, забвения в вине. Однажды вечером, когда Дарденна вышла из берегов, он утонул вместе со своей лошадью. Говорят, маркиз де Валанжи скрывал, сколько мог, от своей жены это мрачное и таинственное происшествие. Узнав же наконец обо всем, она умерла от горя. Маркиз стал мрачным, раздражительным, несправедливым; он поклялся, что его кости не будут похоронены на его неблагодарной зловещей родине. Несмотря на мольбы мадам де Валанжи, он отказался хлопотать о том, чтобы ему позволили вернуться во Францию. Маркиз заявлял, что больше никого и ничего не любит. Он не мог простить матери то, что она не уберегла его единственное дитя. Старой мадам де Валанжи пришлось в одиночестве бороться со страшными ударами судьбы, обрушившимися на ее дом. Она стала чрезвычайно набожной, делала пожертвования и молилась во всех церквях в округе, продолжая надеяться, что чудо вернет ей ее бедную дорогую девочку.
Прошло четыре года. Настал 1809 год. Мадам де Валанжи исполнилось семьдесят лет. Однажды утром к ней подошла бледная женщина, покинувшая приют. Это была Дениза, кормилица, оправившаяся от умственного расстройства, но постаревшая раньше времени и настолько ослабевшая после лечения, что ее едва можно было узнать.
– Сударыня, – сказала она, – мой покровитель, святой Дионисий, трижды являлся мне во снах. Трижды он приказывал мне пойти и сказать вам, что мадемуазель Люсьена вернется. И вот я здесь. Врачи уже давно говорят, что я выздоровела. Однако эти господа, которые ни во что не верят, предупредили меня, что мой разум всегда будет слабым. Поэтому дважды я не прислушалась к голосу своего святого покровителя, но на третий раз не решилась его ослушаться. Думайте об этом что хотите, но я считаю, что выполнила свой долг.
Появление Денизы сначала испугало старушку, но, заметив ее смирение, искренность и кротость, мадам де Валанжи успокоилась. К тому же видения кормилицы подтверждали ее неясные сны и упрямые надежды. Мадам де Валанжи столько молилась, столько раздала милостыни, столько раз участвовала в церковных процессиях, столько заплатила за службы, что ей нельзя было сомневаться в милости Божией. Галлюцинации Денизы она приняла за откровения; старушке хотелось знать, в каком виде являлся кормилице ее святой покровитель, сколько ему лет на вид, как он был одет, какие слова произнес. Дениза была наивной женщиной; ей не хватало воображения. Она не хотела, да и не могла что-либо придумать. Она увидела человека, которого приняла за своего покровителя, услышала слова, сулившие возвращение ребенка, а больше ничего не знала.
Мадам де Валанжи попросила своего врача и своего кюре осмотреть и расспросить Денизу. Врач сказал, что рассудок кормилицы в порядке. Кюре заявил, что душа Денизы чиста и все, что она говорит, правда. Из этого старушка заключила, что видение было настоящим, а обещание подлинным. Она оставила Денизу у себя и возобновила поиски внучки, как будто та пропала совсем недавно.
Это необъяснимое происшествие когда-то наделало в наших краях много шума, но о нем постепенно забыли, и вдруг прошел слух, что внучка мадам де Валанжи нашлась – так же таинственно, как когда-то пропала. Друзья, родственники, зеваки прибежали, чтобы убедиться в этом; они подозревали, что их обманывают, и тем не менее согласны были быть обманутыми. Дениза встречала всех весьма восторженно; она громко восклицала о чуде и сердилась, если кто-то отказывался в него верить. Однако мадам де Валанжи была настроена иначе. Она заявила, что в помощи Провидения нет ничего сверхъестественного и ее дорогую малышку, живую и здоровую, вернули добрые люди, которые ее нашли. Людям хотелось взглянуть на девочку, но мадам де Валанжи не стала ее показывать, заявив, что малышка очень устала после путешествия и взволнована непривычной обстановкой, и в конце концов все разошлись. Одни были уверены, что мадам де Валанжи говорит правду, другие – что у нее есть причины, для того чтобы распустить этот ни на чем не основанный слух.
Лишь двум самым близким друзьям семьи, врачу и адвокату, позволено было на мгновение увидеть Люсьену. Вот что рассказала им мадам де Валанжи.
Одна особа, имя которой старушка не назвала и даже не уточнила, какого она пола, попросила мадам де Валанжи спуститься в Зеленый зал – место в парке, расположенное в овраге ниже замка. Там ее заставили поклясться, что она не произнесет ни единого слова, которое могло бы вывести на след виновных. На этих условиях ей пообещали вернуть внучку и предъявить доказательства того, что это действительно Люсьена. Мадам де Валанжи поклялась на Евангелии. После этого ей рассказали нечто такое, после чего у старушки не осталось ни малейшего сомнения в том, что речь действительно идет о ее внучке. Следующей ночью на то же самое место под названием Зеленый зал привели девочку, не пожелав принять какое-либо вознаграждение за то, что заботились о ней четыре года, а также за путешествие, которое пришлось совершить, чтобы доставить малышку сюда. Вот почему никому не следовало задавать мадам де Валанжи ненужных вопросов, а также надеяться на то, что она когда-нибудь нарушит свою клятву. Кроме того, старушка заявила, что, поскольку ее внучка говорит сейчас на иностранном языке, по которому можно догадаться о месте, где она жила, Люсьена выйдет на люди, только когда забудет его.
Адвокат, господин Бартез, сказал мадам де Валанжи, что предосторожности, которые ее заставили соблюсти, могут стать серьезным препятствием в будущем, когда придется оформлять документы девочки, разве что можно будет предоставить неопровержимые доказательства ее личности.
– Я предъявлю эти доказательства, – ответила мадам де Валанжи. – Я располагаю достаточным их количеством, чтобы не иметь ни в чем сомнений. Те же доказательства, которые может потребовать закон, появятся в нужное время и в нужном месте. Я разрешаю говорить вам, что вы видели мою внучку, и прошу добавлять, что я в здравом уме и не приписываю ее возвращение чуду, что меня не обманывают и не используют в своих целях, наконец, что я знаю: это действительно Люсьена, и докажу это со временем. Люди должны понять: я не могу и не хочу раскрывать секрет невинной особы, которая дорожит виновными и не желает выдавать их правосудию.
Вот все, что мне известно об обстоятельствах, сопровождавших мое вторичное появление в этом мире, ведь тем снова найденным ребенком была я. Теперь я стану говорить от своего имени и попытаюсь воспроизвести свои самые ранние воспоминания.
Наиболее отчетливое из них – это белое платье, вероятно, первое, которое я надела, и шляпка с розовыми лентами и цветами, венчавшая мои вьющиеся волосы. Вид этой одежды вскружил мне голову, но сейчас я не могу сказать, где это происходило, кроме того, что это было под открытым небом теплой лунной ночью. На меня надели пальтецо и отнесли меня в ущелье. Мне кажется, что нес меня мужчина, и я знаю, что рядом со мной шла женщина; я называла ее мамой, а она меня – дочкой.
Дальше перед моими глазами все плывет. Кажется, меня забрали и увели две другие, незнакомые мне женщины, и, несмотря на мои крики, отчаяние и сопротивление, мать, которую я звала, не пришла мне на помощь. Полагаю, это было моим первым горем, и думаю, что оно было ужасным, ибо до сих пор не могу определить ни продолжительности, ни обстоятельств этого происшествия. Мне кажется, что я умерла на время, хоть мне и говорили, что я даже не была больна; однако я считаю, что в моей душе что-то погибло и мои чувства и мысли как бы замерли. Итак, то, что я поведаю вам об этом первом периоде, известно мне с чужих слов, и я могу ссылаться лишь на них.
Бабушка и кормилица – меня вернули именно им – несколько недель не могли добиться от меня ни одного слова по-французски. Этот язык был мне непривычен, хоть меня и учили ему немного, поскольку я его понимала, а легкость, с которой я вновь овладела им, когда прошла моя тоска, доказывала, что я слышала его почти так же часто, как и другой язык или диалект, которым предпочитала пользоваться вначале. Считалось, что это всего лишь мой каприз; даже гораздо позже я упрямо не желала отвечать ни слова многочисленным посетителям, которые приходили полюбоваться на меня, как на диковинку; как правило, это были моряки или путешественники, и они задавали мне вопросы на всех известных языках. После того как стало понятно, что такая докучливость лишь увеличивает мое сопротивление, меня оставили в покое, и бабушка приняла мудрое решение: больше не баловать меня лаской и не предупреждать все мои желания.
Однажды, когда меня повели гулять в Зеленый зал, я, видимо вспомнив о своей матери, снова подняла крик. После этого случая меня очень долго туда не водили. Мне позволяли играть в одиночестве в террасном саду, под наблюдением бабушки, которая вышивала, сидя в гостиной на первом этаже и притворяясь, будто вовсе на меня не смотрит. Бедняжка Дениза, которая обожала меня и которую я терпеть не могла, молча приносила мне сладости и оставляла их на ступеньках сада или на краю альпийской горки, внизу которой протекал ручеек. Я ничего не хотела брать из рук кормилицы и, прежде чем схватить лакомства, убеждалась в том, что на меня никто не смотрит. Я ни с кем не здоровалась, никого не благодарила. Я пряталась, чтобы поиграть со своей куклой, которая вызывала у меня восхищение, это я прекрасно помню; но как только кто-нибудь глядел на меня, я клала ее на землю, поворачивалась лицом к стене и стояла неподвижно, пока докучный наблюдатель не удалялся. Теперь я смутно догадываюсь, что вела себя столь грубо, потому что страдала. Может быть, мою душу терзали упреки, которых я не умела высказать? Вероятно, особенно меня ранило предательство той, кого я про себя называла матерью; возможно, я даже жаловалась на это: мне сказали, что иногда я говорила сама с собой на языке, которого никто не понимал.
– Если бы не это, – призналась мне позже кормилица, – мы бы подумали, что вы немая.
Возможно также, что я дичилась бабушки, наряд и прическа которой казались мне невиданным зрелищем. Прежде я, должно быть, росла в бедности, потому что роскошь, которая меня окружала, вызывала у меня изумление, смешанное со страхом.
Кажется, всех очень беспокоила моя угрюмость, которая длилась дольше, чем можно было бы ожидать от ребенка моего возраста. Кажется также, что переход от ожесточения к более благодушному настроению происходил довольно медленно. И вот наконец в один прекрасный день меня, которой дали столько тепла и уделили столько терпения, сочли очаровательной. Не могу сказать с уверенностью, сколько мне тогда было лет, но к тому времени я совершенно забыла иностранный язык, свою неизвестную мать и фантастическую страну, в которой провела раннее детство.
Однако мимолетные образы все еще появлялись передо мной, и их я помню. Однажды меня привели на берег моря, которое было хорошо видно из нашего дома, хоть и находилось в пяти лье от него, ниже в долине. Издали я всегда смотрела на него равнодушно, но когда оказалась на берегу и увидела, как большие волны разбиваются о камни – море в этот день было неспокойным, – меня охватила безумная радость. Я не только не боялась пенных волн, мне хотелось побежать вслед за ними. Я собирала ракушки, которые нравились мне больше, чем все мои игрушки, и заботливо несла их домой. Мне казалось, что я нашла что-то такое, что принадлежало только мне и что я давным-давно потеряла. Вид рыбачьих лодок тоже вызвал у меня видения из прошлого. Дениза, которая выполняла все мои прихоти, согласилась сесть со мной в рыбачью шлюпку. Сети, рыба, раскачивание лодки на волнах опьяняли меня. Вместо того чтобы держаться робко или же высокомерно, как я до сих пор вела себя в присутствии незнакомцев, я играла и смеялась вместе с рыбаками, как будто это были мои старые знакомые. Когда пришло время уходить, я расплакалась самым глупым образом. Дениза, отведя меня к бабушке, сказала ей, что уверена: я воспитывалась с рыбаками. Казалось, соленая вода знакома мне так же хорошо, как маленькой чайке.
И тогда моя бабушка, которая пообещала не искать моих похитителей, но отнюдь не отказалась от попыток узнать о моей прежней жизни – увы! у меня уже была прежняя жизнь! – задала мне множество вопросов, на которые я не смогла ответить. Я ведь уже ничего не помнила, но поскольку бабушка часто к этому возвращалась (особенно когда Денизы, которой она запретила меня расспрашивать, не было рядом), у меня начали появляться о себе такие мысли, которые, конечно же, никогда не пришли бы в голову другим детям. Я думала, что не такая, как все, ведь вместо того, чтобы рассказать мне, кто я и кем была раньше, меня просили открыть эту тайну. Я выдумывала разные истории о себе, а поскольку Дениза рассказывала мне перед сном множество благочестивых легенд вперемежку с волшебными сказками, мое бедное воображение неистово работало. Однажды я уверила себя, что явилась из фантастического мира, и совершенно серьезно заявила бабушке, что сначала была маленькой серебряной рыбкой и большая птица унесла меня на верхушку дерева. Там мне явился ангел, который научил меня летать в облаках, но злая фея сбросила меня в Зеленый зал, где волк хотел меня съесть, а я пряталась под большим камнем до тех пор, пока Дениза не пришла за мной и не надела на меня красивое белое платье.
Бабушка, понимая, что я несу вздор, испугалась, как бы я не сошла с ума. Она сказала, что я лгу, а поскольку я продолжала настаивать на своем, поклялась, что все это мне приснилось, и перестала меня расспрашивать. Болезнь эта не была тяжелой, но я не смогла от нее избавиться. Я была не лгуньей, а выдумщицей. Реальность не удовлетворяла меня, в мечтаниях я искала нечто более странное и привлекательное. Такой я и осталась, и это послужило причиной моих несчастий, а может, стало источником сил.
Думаю, мне было лет семь или восемь, когда я познакомилась с мсье Фрюмансом Костелем. Ему тогда было девятнадцать или двадцать. Это был сирота, племянник нашего приходского кюре. Странным приходом была эта деревня Помме!.. Но, упомянув о Фрюмансе, я не могу не описать места, где отыскала его бабушка, чтобы доверить ему мое воспитание, ибо хотя особа, для которой я пишу эти строки, хорошо знает мою родину – Прованс, мне не удалось бы рассказать ни об одном событии, не поместив его в определенные рамки.
Немногочисленные деревушки в наших горах традиционно считаются остатками древнеримских колоний, впоследствии захваченных, разграбленных и занятых сарацинами, у которых позднее их отобрали местные жители. Что же это за местные жители? Трудно представить, чтобы в этих диких убежищах, затерянных среди бесплодных оврагов, мог обитать кто-нибудь, кроме колонистов-авантюристов или пиратов, утомленных грабежами. Говорят, однако, что эти места, сегодня столь пустынные, приносили большие доходы в те времена, когда драгоценные насекомые, дающие пурпур, жили в листве карликового дуба, который ботаники называют кермесовым. Что стало с пурпуром? С насекомыми? Что случилось с великолепием наших берегов? Земли, которые мы обрабатываем, в основном представляют собой узкие, разделенные на части потоками плодородные участки, пересыхающими на три четверти года, и скудные плантации оливковых деревьев, расположенные на нижних горных террасах. Долина Дарденны, где круглый год есть вода – это оазис в пустыне, а окружающая ее местность – хаос живописных скал и горных карнизов, плоских, каменистых, на которые больно смотреть и по которым трудно ходить. Неподалеку от нашего прихода все-таки есть кое-какая растительность и красивые холмы. Округлая вершина горы, возвышающаяся над ними, покрыта тонким слоем зелени; в мае она очаровательна, но к июлю полностью выгорает на солнце. Есть там также источник и ручеек, впадающий в Дарденну. Деревня состоит из пяти десятков домов, разбросанных по крутому склону холма, и маленькой церкви; кюре в ней и был мсье Костель, дядя Фрюманса.
Никогда не забуду первой встречи с этим кюре. Поскольку деревня была расположена на склоне ущелья прямо напротив нас, а чтобы пересечь Дарденну по скалам и подняться с другой стороны холма, нужны были не такие ноги, как у моей бабушки, нам пришлось бы сделать большой круг, чтобы добраться туда в карете, и даже тогда дорога была бы очень трудной. Поэтому бабушка добилась, чтобы мессу проводили в маленькой часовне Белломбра. Кюре из Помме, отслужив короткую мессу перед своими прихожанами, ловко спускался по крутому склону, пересекал маленькие тропинки в долине, а после, с позволения своего епископа проведя у нас вторую небольшую мессу, садился за стол и моя бабушка и Дениза, которые очень о нем заботились и к тому же вручали ему небольшую плату за эту дружескую услугу, кормили мсье Костеля великолепным обедом.
Этот славный кюре был прекрасный ходок и прекрасный едок. Он был высокого роста, сухопарый, желтый и очень неряшливый, но образованный и остроумный – а также бедный и голодный. Думаю, больше всего ему недоставало религиозного пыла, ведь он никогда не говорил о божественном, если только не служил мессу. Да и не следовало разговаривать с мсье Костелем за столом, ибо у нас он, безусловно, наедался на неделю вперед.
Однажды кюре сообщил нам, что вследствие несчастного случая вынужден оставаться дома и не сможет отслужить у нас мессу. То был, хоть мсье Костель еще и не знал этого тогда, первый приступ подагры. Бабушка заявила, что мы не подвергнемся вечному проклятию, если один раз пропустим мессу, но Дениза, которая была более набожной, попросила у нее разрешения отвести меня в Помме. Я была уже достаточно взрослой, чтобы совершать продолжительные прогулки, и достаточно ловкой, чтобы перепрыгивать с камня на камень. Все забывается, и моя бабушка запамятовала, что Дениза уже потеряла меня однажды и после этого случая не всегда была в здравом рассудке.
И вот мы бредем по полям и лугам. Было лето. Широкое русло Дарденны превратилось в мелкие лужицы и узкие дрожащие ручейки. Мы легко смогли перейти ее в первом же выбранном наугад месте, не замочив обуви; потом мы проследовали между оливковыми деревьями, между соснами, по ухабистым дорогам и наконец, в полном здравии, оказались на маленькой отлогой площадке и подошли к полуразрушенной церкви нашего прихода.
Проделав пешком весь этот путь, считавшийся весьма утомительным, я была вне себя от радости и гордости, но при виде деревни вдруг испытала огромное удивление и безотчетный страх. Половина домов оказалась разрушенной, а остальные строения были заперты, и уже давно. Виноградная лоза и плющ обвили окна и двери, и для того, чтобы войти в эти дома, пришлось бы обрезать эти растения серпом. На улице не было ни телег, ни животных, ни людей.
Когда я сказала об этом Денизе, она ответила, что это заброшенная деревня – в ней осталось всего пять жителей, вместе с мэром, кюре и полевым сторожем. А поскольку в тот день мэр был в Тулоне, а полевой сторож заболел, кюре служил мессу один в пустой церкви. Впрочем, сказав «один», я ошиблась: ему прислуживал дьякон, высокий парень, такой же сухопарый и желтый, как и кюре; это был не кто иной, как мсье Фрюманс Костель, его племянник.
Пустая церковь и заброшенная деревня произвели на меня большое впечатление, а поскольку я не была набожной (в отличие от Денизы, которая была слишком уж религиозна и из-за этого частенько меня раздражала), то во время мессы непрерывно размышляла о романтических или ужасных событиях, в результате которых, вероятно, Помме осталась без жителей. Может быть, эту местность опустошила чума, свирепствовавшая когда-то в наших краях? Мне говорили об этом, но я имела весьма смутное представление о датах. А вдруг всему причиной волки, воры или проклятие какой-нибудь колдуньи? Мой мозг работал так усердно, что я испугалась, и мои глаза стали искать на пороге церкви какое-нибудь чудище. Высокая трава, черные гирлянды сассапарили, свисавшие с выщербленной аркады, слегка шевелились на ветру, вызывая у меня дрожь.
К счастью, месса длилась недолго. Вскоре кюре отвел нас к себе домой, и я испытала одновременно разочарование и облегчение, когда он сказал мне, что со времен сарацин эту деревню не захватывали, не грабили, не жгли, что люди не были убиты нападавшими или съедены волками. Она опустела потому, что местность становилась все менее плодородной, а пути сообщения были в плохом состоянии, и молодежь переселилась на берег моря, где, со вздохом говорил кюре, есть работа для всех. Старики со временем умерли. Небольшое количество плодородных земель, принадлежавших отсутствующим, взял в аренду пятый житель, честный крестьянин-вдовец, который вместе с мэром, кюре, Фрюмансом и полевым сторожем составлял теперь население этой деревни. Это была не единственная деревня в этих краях, покинутая обитателями. Высоко в горах были даже целые старые города, жители которых спустились к морю или поселились в долинах.
Дом священника находился в ужасном состоянии, и я смутно припомнила жалкие убежища из своего полузабытого детства. Мне почудилось, будто я не впервые в этом доме. Возможно, моя приемная мать, приведя меня в Белломбр, нашла себе здесь временное убежище?
У кюре не было прислуги, ее обязанности исполнял его племянник, и делал это очень плохо: бедный дом священника напоминал трущобы. Нас захотели угостить завтраком, и за яйцами не пришлось далеко ходить, ведь куры неслись прямо на кроватях. Фрюманс из кожи вон лез, пытаясь найти еще что-нибудь съестное, но Дениза успокоила его, раскрыв корзинку с провизией, которую принесла с собой. Я ужасно проголодалась и очень боялась, как бы кюре не позаимствовал часть моего обеда (причем я знала, что часть эта будет не маленькой), однако, хотя Дениза предложила ему поесть, он скромно отказался. Все-таки я никак не могла успокоиться, глядя на то, как его верзила племянник, похожий на призрак, вытаскивает из корзинки нашу еду и вертится вокруг нас с голодным видом. Мне были еще неведомы гордость и сдержанность этого человека.
Несмотря на то что Дениза почитала особ духовного звания, она любила чистоту и заявила, что я привыкла есть на свежем воздухе. Мы отправились завтракать на уступ скалы, который считали здесь приходским садом. Там в тени ююбы росла скудная травка… Вскоре, однако, дождь заставил нас вернуться в церковь. Разразилась ужасная гроза, и мы не могли вернуться домой, пока она не закончится. Добрый кюре волновался о том, как мы будем идти в Белломбр сразу после ливня, ведь тропа станет труднопроходимой, а Дарденна опасной. Он сильно хромал и не мог нас проводить, поэтому поручил это племяннику.
Все было хорошо, до тех пор пока мы не начали переходить через поток, который, хоть и не выглядел слишком уж опасным, намочил камни, из-за чего они сделались очень скользкими. Фрюманс вызвался перенести меня на руках, но я чувствовала себя маленькой принцессой, а его черный воскресный наряд был таким грязным, а темная шевелюра – даже в воскресенье – такой всклокоченной, что этот человек вызывал у меня непреодолимое отвращение. Я отклонила его предложение, выказав больше ужаса, чем вежливости, и, взяв Денизу за руку, рискнула ступить на камни, по которым с шумом начинала стекать вода. Когда мы дошли до середины, мне показалось, что Дениза дрожит. Я вообразила, что у нее началось головокружение и она ведет меня не туда, куда следует, и, изо всех сил потянув служанку в противоположную сторону, чуть было не свалила ее в воду.
– Ну что вы? Не ссорьтесь, идите вперед! – закричал Фрюманс, следовавший за нами.
Его слова заставили меня посмотреть вверх по течению реки. Она расширилась, помутнела и гнала перед собой клочья желтой пены, которые грозили вот-вот нас настигнуть. Дениза потеряла голову от страха и стала искать меня справа, в то время как я была слева, а я уж и не знаю, что делала. Я была очень испугана, но не хотела этого показать. Возможно, нам грозила опасность, когда Фрюманс торопливо протиснулся между нами и схватил Денизу за руку, а меня поднял как перышко и посадил себе на плечо, как будто я была маленькой обезьянкой. Таким образом он вывел нас на берег, подталкивая и подгоняя мою растерянную кормилицу и почти не обращая внимания на мою досаду, вызванную тем, что меня несут, как малое дитя, а я ведь считала себя уже взрослой.
Я была весьма неблагодарной. Бедного юношу, пытавшегося уберечь меня и Денизу, окатило волной; он промок до колен и был забрызган до пояса речным илом. Но Фрюманс не обратил на это внимания: он был в восторге от того, что ни одна капля грязи не попала на мое розовое платьице, и продолжал нести меня до самого замка, твердя, что я устала. Я была в ярости, но не решалась сопротивляться, ведь, соскользнув на землю, я испачкала бы свое розовое платье о его мокрую одежду. В эту минуту я ненавидела Фрюманса, и если бы не отвращение, которое внушала мне его кудрявая шевелюра, я бы с радостью вырвала у него клок волос. Вот как я познакомилась с человеком, который стал впоследствии лучшим другом моей юности.
Мы встретили людей, вышедших нам навстречу. Бабушка была очень обеспокоена; она ждала нас возле террасы. Дениза, весьма любившая преувеличения, представила своей хозяйке Фрюманса как образец преданности и сказала, что он спас нас от верной смерти. Бабушка встретила племянника кюре с отменным гостеприимством: она распорядилась, чтобы гостя уложили в постель с горячей грелкой и принесли ему горячего вина. Фрюманс, смеясь, поблагодарил ее, высушил одежду у кухонного очага и вернулся, чтобы попрощаться с нами, но было время обеда и мы не захотели отпускать юношу голодным. Его пришлось долго уговаривать. Наконец наш гость сдался, и оказалось, что он, в отличие от дяди, весьма умерен в еде.
Не будучи робким, Фрюманс вел себя довольно сдержанно, и навязчивое внимание Денизы его, видимо, раздражало. Когда во время десерта мы с бабушкой остались с гостем наедине, он стал отвечать на наши вопросы несколько подробнее. Бабушка расспрашивала его с такой мягкостью и добротой, что Фрюманс решился наконец рассказать о себе.
– Вы оказываете мне большую честь, – сказал он ей, – называя меня «мсье Костель». На самом деле я не родственник вашего доброго кюре. Я найденыш, да, в прямом смысле этого слова: он нашел меня на пороге своего дома. Мсье Костель окрестил меня и отдал кормилице. Он воспитал меня. Он называет меня приемным племянником и хочет, чтобы я носил его имя: говорит, это единственное, что он может мне оставить в этом мире.
– Вот, – сказала бабушка, – прекрасный поступок, который кюре, этот достойный человек, скрывал от меня.
– Тем более прекрасный, – подхватил Фрюманс, – что ему пришлось за это дорого заплатить.
Поскольку далее наш гость пустился в такие подробности, которых мне не следовало понимать, бабушка попросила меня пойти сорвать несколько крупных ягод клубники, которую Дениза забыла подать к столу, и пока я была в саду, Фрюманс рассказал о том, что я узнала позднее. В то время, когда Фрюманс был найден кюре, у того недалеко от Пьерфе был не такой уж маленький приход. После появления подкидыша у его дверей никто и не думал подозревать что-то плохое или сомневаться в том, что мсье Костель приютил малыша исключительно из милосердия. Все знали о высокой нравственности кюре, да и ни одна сельская девушка не вызывала в то время подозрений. Прошло несколько лет, и на мсье Костеля пожаловалась старая ханжа из его прихода – мол, он толкует Евангелие, как протестант или атеист. «Это отъявленный галликанец[5]. Он чаще читает газеты, чем произносит проповеди, хвастается тем, что он более эллинист, чем христианин, ну и, наконец, приютил ребенка, отец и мать которого неизвестны. Все это доказывает, что мсье Костель – человек весьма сомнительный».
Епископ не оставил этот донос без внимания. Он вызвал к себе мсье Костеля и, обещая быть снисходительным, призвал его признать свои ошибки. Кюре был очень гордым человеком, несколько порывистым и, к несчастью для себя, никудышным дипломатом. Он отвечал епископу чересчур откровенно и высокомерно. Мсье Костеля подвергли опале, выслав в эту жалкую деревушку Помме, где доходов не было вовсе и царила нищета.
Собирая клубнику, я думала о том, что рассказал Фрюманс в моем присутствии. Я еще не понимала, что имеют в виду, когда говорят о найденыше, но поскольку мне было известно, что я сама была найдена в Зеленом зале, я подумала, что Фрюманс, как и я, жил какое-то время таинственной, сверхъестественной жизнью. Это несколько возвысило его в моих глазах, и мне захотелось услышать, о чем он рассказывает моей бабушке. Я была уверена, что Фрюманс говорит о феях и духах.
Когда я принесла клубнику, он повествовал о серьезных занятиях, к которым мсье Костель приучил его в затерянной деревушке, и бабушка широко раскрыла глаза от удивления, узнав, что дядя и племянник совершенно счастливы благодаря книгам и учебе, которая полностью поглощала их внимание и делала неуязвимыми к тяготам нищеты и страху уединения.
– Но как же так вышло, – вопрошала она, – что вы, судя по всему, такой образованный и трудолюбивый человек, не стали искать занятия, которое позволило бы вам немного облегчить жизнь бедного дорогого кюре?
– Я несколько раз пытался давать уроки в городе, – ответил Фрюманс, – но он слишком далеко. Я терял целый день на дорогу, ну и к тому же… был недостаточно хорошо одет. Человеку, на лбу у которого написано «нищета», почти ничего не платят. Я попытался устроиться учителем в колледже, но мне пришлось оставить своего бедного дядюшку одного в горах, а через месяц, навестив его, я увидел, что он сдал и сильно страдает от одиночества, и испугался, что он заболеет. Дядюшка нанял служанку, с которой не мог найти общий язык. Праздность женщины, которой не с кем поговорить, становится несчастьем для ученого человека, который не любит пустой болтовни. Мсье Костеля мало заботило то, как ведется домашнее хозяйство. Он так привык довольствоваться малым! Мое отсутствие оказалось для него гораздо более тягостным, чем та польза, которую приносил мой скромный заработок. Однажды дядя откровенно сказал мне об этом, и я решил больше с ним не расставаться. Я прислуживаю ему во время мессы (что позволяет мсье Костелю обходиться без дьякона), ухаживаю за козой и курами, с грехом пополам чиню его обувь, а один старый матрос даже научил меня штопать рукава. Что поделаешь? Мы кое-как сводим концы с концами; бедность не так ужасна, как ее себе представляют!.. Однако я злоупотребил терпением, с которым вы меня слушаете, сударыня; я должен вернуться к своему дорогому дядюшке, который, если я запоздаю, будет беспокоиться обо мне точно так же, как вы беспокоились о своей внучке.
С этими словами добрый малый взял свою ужасную шляпу, которую перед этим скромно положил на пол в углу, и вышел, попрощавшись со мной, как с взрослой, что еще больше примирило меня с ним.
– Идите по дороге на мельницы! – крикнула юноше бабушка с террасы. – Не переходите реку вброд! Я вижу отсюда, что вода сильно поднялась.
– Ну что со мной случится? – ответил он ей с улыбкой. – Пройти можно везде!
Фрюманс словно хотел сказать, что он слишком незначительная особа и реке вряд ли захочется его утопить.
Я была настолько жестока, что заметила вслух, что ему не мешало бы принять ванну.
– Дитя мое, – сердито сказала мне бабушка, – легче отмыть человека от грязи, чем очистить злую душу!
– А что, разве у меня злая душа? – спросила я озадаченно.
– Нет, боже упаси! – ответила бабушка. – Но, сами того не понимая, вы произнесли жестокие слова. Сегодня утром этот юноша вас спас. Вам не кажется, что, возвращаясь домой, он рискует жизнью?
– Но зачем же он это делает, бабушка? Он вполне мог бы остаться здесь до завтра.
– Тогда бы кюре всю ночь волновался, а вы же видите, что мсье Фрюманс любит своего дядю больше жизни.
Я понимала, что бабушка преподала мне урок. Она никогда открыто не поучала меня, и я догадалась, что она хотела мне сказать. Но для Денизы я была кумиром и, избалованная ею, иногда пыталась противиться бабушкиным наставлениям. Возможно, из-за этого я выглядела неблагодарной, хоть и не была испорченной. Возможно также, что еще в детстве я узнала, что такое страдания, и вследствие этого в моем характере появилась некая раздражительность, в чем я не отдавала себе отчета.
В следующее воскресенье кюре снова появился у нас и бабушка стала упрекать его за то, что он не привел с собой племянника.
– Мсье Фрюманс помогал бы вам во время мессы гораздо лучше, чем мой садовник, – сказала она, – и к тому же нам было бы приятно с ним повидаться. Он нам очень понравился.
Кюре ответил, что его племянник находится недалеко отсюда: видя, что его дядюшка все еще немного хромает, славный юноша решил проводить его до брода, но слишком застенчив, чтобы явиться в замок, не будучи приглашенным.
– Нужно послать за ним! – воскликнула бабушка. – Я поручу это Мишелю.
И добавила, многозначительно глядя на меня:
– Мсье Фрюманс прекрасно вел себя с моей внучкой, а Люсьену нельзя назвать неблагодарной.
Я разгадала упрек и более из гордости, чем по доброте душевной, попросила разрешения пойти вместе с Мишелем, чтобы передать мсье Фрюмансу бабушкино приглашение.
– Да, девочка моя, это будет правильно, – сказала бабушка, целуя меня. – Ступайте. Мы не будем садиться за стол – подождем мсье Фрюманса; господин же кюре получит аванс, ведь он, наверное, очень голоден.
Я ушла со слугой. В пятидесяти шагах от дома мы увидели мсье Фрюманса – он удил рыбу, держа на коленях книгу. Племянник кюре снял пиджак и сидел в порванной белой рубахе. Однако в таком одеянии он показался мне менее отвратительным, чем когда на нем был пиджак с грязным воротом, и я исполнила поручение бабушки довольно любезно. Сначала казалось, будто Фрюманс недоволен тем, что его побеспокоили, но, зная, что его ждут, он отдал Мишелю пойманных рыбешек и протянул мне руку, собираясь подняться в замок. Эта рука, которой он только что брал рыбу, мне вовсе не нравилась. Я ответила, что мне не нужна помощь, и, чтобы доказать это, побежала вперед резво, как козленок.
Поскольку время от времени я оборачивалась, чтобы убедиться в том, что Фрюманс идет за мной, я каждый раз встречала его взгляд, устремленный на меня с наивным восхищением, а затем услышала, как он говорит слуге:
– Что за ребенок! Никогда не видел более красивой и очаровательной особы.
Бедняга Фрюманс! Мне он казался уродливым и противным, и я с трудом скрывала это от него, в то время как я сама казалась ему милейшим созданием на земле!
Не знаю, благородство ли его сердца заставило меня покраснеть, а может быть, мне польстило восхищение, которое я внушала Фрюмансу, но мне вдруг стало казаться, что он вовсе не животное, и, может быть, инстинктивно, я демонстрировала ему легкость своего бега и грациозность движений. Теперь я могу признаться в этом без стыда. Позже я поняла: все дети слегка кривляки; они упиваются похвалами, как дикари.
Во время моего отсутствия кюре, отдавая должное авансу в виде обеда, расхваливал перед бабушкой благородство и прочие редкие качества своего приемного племянника. По его словам, Фрюманс был кладезем премудрости, ангелом скромности и самоотверженности. Намного позже я поняла, что кюре ничуть не преувеличивал. Моя бабушка, воплощение милосердия и заботливости, вознамерилась помочь Фрюмансу найти способ употреблять свободное время для улучшения жизни его дядюшки, но мсье Костель стал умолять ее ничего не предпринимать.
– Даже не говорите о том, чтобы нас разлучить, – сказал он ей. – Мы с Фрюмансом счастливы в нашем нынешнем положении. Бедность беспокоила меня настолько, что я начал думать: настанет день, и этого ребенка придется куда-нибудь пристроить, иначе он может ступить на скользкий путь. Ну так вот, это время так и не наступило. Фрюмансу уже двадцать лет, и он ни разу не скучал в моем обществе, а значит, ему не приходили в голову дурные мысли. Он мудр, как философ, и чист, как родник; у него отличное здоровье, и он легко ко всему привыкает. Моего жалованья вполне хватает для нас двоих, а поскольку – уж не знаю, прав я или нет, – я не одобряю, когда духовное лицо требует оплаты за свою службу, меня не беспокоит, что доход от моего прихода равен нулю. Фрюманс все же кое-что зарабатывает. Он неплохо разбирается в сельском хозяйстве, и мэтр Пашукен время от времени нанимает его на поденную работу – подрезать оливковые деревья и собирать урожай.
Мэтр Пашукен был пятым обитателем Помме, человеком, который арендовал земли отсутствующих обитателей деревни.
Бабушка, узнав о Фрюмансе так много нового, принялась подыскивать для него менее утомительную работу, которая не разлучала бы его с дядей, но все, что она предлагала в это и следующие воскресенья, было отвергнуто двумя отшельниками. Из гордости или беспечности они всегда находили предлог не менять своего положения. Моя бабушка жалела, что не столь богата, чтобы позволить себе роскошь иметь собственного духовника, иначе забрала бы к себе дядюшку, а в придачу и племянника. Когда она говорила о том, как огорчена по этому поводу, в присутствии Денизы, та качала головой. Мало-помалу наша служанка обнаружила (или же ей так показалось), что Костели не слишком набожны. Она была чересчур невежественна, для того чтобы с ними спорить, но чувствовала, что ее любовь к чудесам не поощряется кюре и вызывает смех у Фрюманса.
Бабушка очень хорошо относилась к Денизе и подчеркивала свое к ней уважение, но у них были разногласия в вопросах религии. Хоть одна и та же вера объединяла их у подножия одного и того же алтаря, различное толкование религии толкало их в противоположные стороны. Бабушка не хотела, чтобы духовные особы, не ограничиваясь отправлением культа, по любому поводу вмешивались в общественную жизнь. Дениза, все больше впадавшая в мистицизм, не соглашалась с тем, что можно быть честным и приносить пользу в этом мире, не трудясь прежде всего на благо Церкви. В ее понимании это означало посвящать все свое время украшению часовен и обряжению Мадонн. Дениза со страстью относилась к этому и, сама того не ведая, постепенно становилась идолопоклонницей. Вначале бабушка опасалась, что служанка собьет меня с толку, а позже стала бояться, как бы вследствие презрения к суетной мелочности этой бедной женщины я не потеряла веру, но затем успокоилась, видя, что я слушаю и люблю лишь ее одну. Забыв свою неизвестную приемную мать, я безраздельно полюбила бабушку и всегда ей подчинялась.
Я опускаю период, во время которого ничего особенного не происходило, вплоть до начала моего обучения. Мне позволяли жить так, как я хочу, поскольку это посоветовал врач. Когда меня возвратили бабушке, я была, как говорят, маленького роста, но крепкой и хорошо сложенной, однако перемена образа жизни или же климат сделали меня более хрупкой. Поэтому в первый год после возвращения меня не стали учить читать. А когда позже мне показали буквы, обнаружилось, что я бегло читаю, хотя, то ли из лени, то ли из хитрости, ни разу этим не похвасталась.
Причиной моего замедленного развития во многом стала местность, в которой мы жили. Это была настоящая пустыня. У нас не было близких соседей, новости из Тулона приходили к нам уже устаревшими, и моя бабушка настолько привыкла жить с отставанием от общего ритма, что испугалась бы, если бы ее заставили интересоваться настоящим, которое для нее всегда было прошлым. Когда привыкаешь вот так пассивно воспринимать свершившиеся события, нет надобности их комментировать и никто не берет на себя труд как следует их понять, происшедшее принимают к сведению с фаталистическим равнодушием. В этот период некоторые кантоны на юге Франции были в этом смысле чем-то похожи на страны Востока.
Даже окружающий пейзаж оказывал отупляющее влияние на рассудок. Долина Дарденны – один из редких оазисов в департаменте Вар, но люди, бывавшие в центральных и северных провинциях Франции, все равно считают его довольно сухим. Наш замок расположен в наиболее орошаемой и свежей части ущелья, но окружающие его голые горы с пепельными хребтами и вершинами из белого известняка обжигают взор и заставляют разум каменеть. Между тем это все-таки красивая местность, с резкими линиями, открытая солнцу, суровая, без изящества и шарма, но зато и без всякого кокетства, мелочности, манерности. Понятно, за что ее любили мавры: она как будто создана для этих суровых людей, не стремящихся к лучшему и живущих с осознанием незыблемости судьбы. Наши места также сравнивают с Иудеей, колыбелью учения, отвергающего земные наслаждения и ищущего на вершинах лишь мечту о бесконечности.
Не сумею рассказать о своих первых впечатлениях. Я не могла их осознать, но отлично знаю, что из года в год Прованс оказывал на меня влияние, подавляющее интеллект, если можно так выразиться, и одновременно моя личность, пытаясь как-то реагировать на это, бушевала во мне, будто гроза без молний. Этим объясняется моя склонность к мечтательности и застой в том, что касается аналитических способностей.
Белломбр – старинное владение маркизов, фамилии, сегодня уже угасшей. Муж моей бабушки, славный провансальский дворянин и уважаемый морской офицер, купил это поместье до Революции, и его вдова никогда более отсюда не выезжала. Она вышла замуж поздно и через несколько лет потеряла мужа. Бóльшую часть жизни она прожила в одиночестве, а поскольку сын оставил ее, когда ему было шестнадцать, она пятнадцать лет жила одна-одинешенька, а найдя меня, перенесла на меня всю свою привязанность. Привычка к одинокой жизни, беспечной и смиренной, способствовала ее стремлению к уединению, поэтому моя бабушка была не очень общительна. Хрупкое здоровье было еще одной причиной, по которой она не любила перемены мест, и, хотя сердце ее было чрезвычайно нежным и преданным, она устанавливала между собой и объектами своей любви невидимую границу. Бабушка говорила мало и в свои семьдесят лет поражала какой-то странной робостью. Почти не получив образования, подобно большинству дочерей аристократов своего времени и края, она избегала говорить на темы, по поводу которых побоялась бы высказать свое мнение, ну и, раз уж приходится быть откровенной, она считалась особой приятной, хорошо воспитанной, гостеприимной и мягкой, но абсолютно ничтожной. И это было чрезвычайно несправедливо, ведь ее суждения были здравыми, оценки деликатными и благородными, и даже разговор приятен, когда она чувствовала себя непринужденно. Отсутствие инициативы объяснялось ее болезненностью, инертным окружением, деспотизмом привычки, а вовсе не отсутствием талантов. Впрочем, даже если бы она способна была только любить, разве не было бы кощунством заявлять о ничтожности этой благородной души?
Я должна была это высказать, раз и навсегда, для того, чтобы никто не удивлялся полной независимости, в которой я воспитывалась, и для того, чтобы терпимость моей бабушки не восприняли как моральную апатию. С ее стороны это было скорее хорошо обдуманным решением, а с возрастом стало необходимостью. Моя бабушка старалась жить как можно осторожнее, боялась ветра, жары, пыли, неприятностей нашего сурового климата, не особо нуждаясь в движении или же отчаявшись бороться с усталостью. Она тихонько жаловалась на свое состояние и ни за что на свете не хотела бы, чтобы я повторила ее судьбу. Бабушка тревожилась, если видела, что я спокойно сижу рядом с ней, и в любое время отправляла меня на свежий воздух, твердя, что солнце для детей – это и мать, и отец. Позже, из скромности упрекая себя в том, что не развивала свой интеллект, она стала подталкивать меня к развитию умственных способностей и радовалась, убеждаясь в том, что личность моя формируется гармонично. Правду сказать, я была очень избалована, но хочу подчеркнуть, что так и было задумано – это не было результатом небрежного воспитания.
Жилище моей бабушки было как бы необходимым обрамлением ее милой личности. В этом прочном квадратном старом доме, в очертаниях которого не было ничего примечательного, среди суровых скал, высившихся над руслом Дарденны, владелица замка понемногу создала для себя оазис покоя, тишины и свежести. Она не захотела продать свои старые деревья флоту, этому безжалостному врагу тенистой листвы на побережье. Дом ее был окутан тенью, и следовало сто раз подумать, прежде чем срезать ветку, грозившую оказаться прямо в спальне. Кроме того, вокруг дома разрастались виноградные лозы, жимолость, дикие розы, бегонии и жасмин, привезенный с Азорских островов, стебли которого на итальянский манер обвивались вокруг опор, украшавших аллеи террасного сада; гирлянды переплетались повсюду на натянутой проволоке, так что весь террасный сад был покрыт цветами и листьями. Низкорослых растений здесь не было – их выращивали на склоне холма. Бабушка жила под этим зеленым сводом; она особенно любила экзотические кустарники, семена которых когда-то, давным-давно, привез ей муж из дальних странствий, например китайский смолосемянник, превратившийся в настоящее дерево, гладкий черный ствол которого выходил за пределы террасы и слегка закрывал окна в гостиной, мешая любоваться величественным и спокойным морем (приходилось выходить из дома, чтобы посмотреть на него). Смолосемянник был так красив, весной на нем было столько цветов, он давал такую густую тень, и к тому же дерево этой породы было такой редкостью во Франции, что было бы кощунством даже обрезать его ветви.
Разумеется, террасный сад казался мне довольно тесным и ограничивающим движение. Мне больше нравилось ущелье Зеленого зала, в которое можно было спуститься через огород, когда вода стояла низко, но куда я любила проникать по узкому и опасному проходу между скалами, возвышавшимися над ним. Этот Зеленый зал представлял собой маленький амфитеатр, образованный остроконечными скалами, покрытыми растительностью. Дарденна ниспадала небольшими водопадами, прыгая по высоким каменным уступам, разбросанным с дикой грацией, затем успокаивалась, образуя маленькое озерцо, и снова текла, возобновляя шум и прыжки. Это было восхитительное место, но не следовало спать там во время грозы, ибо внезапный прилив мог отрезать путь с обеих сторон. Мне запрещали ходить туда без сопровождения, поэтому, как только я оставалась одна, я непременно отправлялась в это место.
Ниже по течению реки, под нашим замком, стояла старая мельница, вода к которой поступала из канала, проведенного еще маврами и всегда содержавшегося в порядке; через него к нам шла вода из Дарденны. Благодаря ему поток у Зеленого зала всегда был полноводным. Соединяясь с ним, канал превращался в настоящую реку, воды которой заставляли работать другие мельницы, расположенные по дороге на Тулон. Ущелье, сильно наклоненное в сторону моря, спускалось к нему уступами, постепенно расширявшимися. У подножия длинной величественной горы Фарон, с того места, где был расположен наш замок, открывался вид на пространство, уходящее в невероятную глубину, окруженное высокими гордыми холмами и упирающееся в лазурную стену – Средиземное море.
В расположенном вдали укреплении каждый час стреляли из пушки: шумный вход кораблей в порт, сигналы, гудки десятки раз отдавались эхом в горах. Дарденна тоже часто ревела, когда грозы сердили ее и заставляли спускаться по большим естественным лестницам известняковых скал, поросших миртами и олеандрами. Этот контраст – внезапный оглушительный грохот и пустынный, однообразный пейзаж – составлял одно из моих первых детских впечатлений, которое я отчетливо помню. Позже я часто сравнивала его со своей внутренней жизнью, бурной, эксцентричной, на фоне жизни внешней, бедной событиями и монотонной.
Бабушка по-прежнему искала способ смягчить положение аббата[6] Костеля и его приемного племянника, и вдруг ей представился удобный случай. Одна из ее племянниц, которую она очень любила, умерла. Я впервые увидела, как моя дорогая бабушка плачет, и это очень меня взволновало. Однако покойная племянница, жившая в городе Грассе, так редко нас навещала, что я едва ее помнила. Это была мадемуазель Артиг, бесприданница, вышедшая замуж за мужчину из рода Валанжи, жившего в Дорфине, человека очень высокомерного и бездарного, оставившего ее в бедности с малолетним сыном. Умирая, эта женщина выразила желание, чтобы моя бабушка позаботилась о ее единственном сыне, которому тогда было двенадцать лет, согласившись стать его опекуншей. Наследство, оставленное покойной, составляло около тридцати тысяч франков, помещенных у нотариуса в Грассе.
Бабушка с признательностью приняла это новое бремя, и однажды утром юный Мариус де Валанжи приехал на дилижансе в Тулон. Слуга отправился за ним в двуколке, а мы в это время готовили для мальчика комнату и ужин.
Я очень радовалась при мысли о том, что у меня хотя бы на несколько недель появится товарищ для игр, и выбежала на дорогу встречать своего кузена. Я немного оробела, увидев, как, выйдя из кареты, он подошел ко мне, поцеловал мою руку с грацией и апломбом тридцатилетнего мужчины, а потом, взяв меня под локоть, повел в дом, осведомляясь о здоровье своей двоюродной бабушки, о которой слышал, что она лучшая из женщин, и с которой ему не терпелось познакомиться и обнять ее от всего сердца.
Не знаю, выучил ли мой кузен все это заранее, но он так красиво это говорил, выглядел настолько старше своего возраста, у него было такое милое лицо, такие красивые светлые вьющиеся волосы, такой безукоризненный стан в курточке из черного бархата, такая открытая шея в накрахмаленном воротничке, такие изящные ноги в коротких гетрах с блестящими пуговицами, в общем, он был такой красивый, такой вежливый, такой причесанный, физически и морально, что сразу же внушил мне высочайшее уважение и глубочайшее почтение.
– Это настоящий дворянин! – сказала бабушка Денизе, когда мальчик продекламировал перед ней свое вступительное приветствие, совершенно такое же, как то, что услышала я. – Вижу, он великолепно воспитан и не доставит нам никаких хлопот.
Но в глубине души бабушка, возможно, считала, что лучше бы он молча бросился в ее объятия и поплакал бы вместе с ней, вспоминая о матери, которая умерла совсем недавно.
Я же так не думала. Решив состязаться со своим кузеном в хороших манерах, я захотела доказать ему, что я вовсе не деревенская простушка, и с грациозной торжественностью начала показывать мальчику наш дом. Мы оба выглядели очень смешно. Бабушка была слишком умна и не могла не заметить этого. Она призвала нас быть менее напыщенными и предложила побегать перед ужином в саду.
Мариус не заметил насмешки. Он опять взял меня под руку (что весьма мне льстило), и мы стали степенно прогуливаться по аллее, причем, казалось, ничто не привлекало его внимания. Я так часто слышала похвалы нашим цветам и гирляндам, на итальянский манер подвешенным на тройном ряду столбов, нашим альпийским горкам с журчащими ручьями, великолепному виду, открывавшемуся с террасы, и красоте китайского смолосемянника, что постаралась привлечь к ним внимание гостя. Он сказал, что смолосемянник тяжел и черен, горки уродливы, колонны стары, а общий вид весьма странен.
– Почему? – спросила я.
– Не знаю, все выглядит чересчур глубоким, вроде широкой улицы. А эта синяя штука там внизу, это что, море?
– Да, вы должны были увидеть его по дороге в Тулон.
– Возможно. Я не смотрел туда. Так это и есть океан?
Я подумала, что он смеется надо мной. Неужели этот элегантный, хорошо воспитанный молодой человек не знает, что Прованс омывается Средиземным морем?
Я не решалась ответить, опасаясь, что мне не хватит остроумия, чтобы поддерживать его шутку, и спросила, не грустно ли ему было покидать свои края.
– Вовсе нет, – сказал Мариус, казалось, даже не вспомнив о том, что недавно потерял мать. – У меня были очень скучные учителя. Если моя двоюродная бабушка хочет, чтобы я жил в деревне, я с большой радостью буду кататься верхом на лошади и охотиться. У вас тут есть дичь?
– Да, мы часто ее едим. Так вы умеете стрелять из ружья?
– Разумеется. Я взял его с собой.
– Оно большое и тяжелое?
– Нет, но из него хорошо стрелять по куропаткам.
– Вы уже много птиц подстрелили?
– Да, я убил одну и одну ранил.
Кузен показался мне глупым, но я решила, что такое суждение слишком дерзко, а тут и звук гонга позвал нас к столу.
Как же чинно и красиво он ел, мой кузен! Он ни разу не вытер скатертью рот, как это делал мсье Фрюманс, его подбородок ни разу не был запачкан соусом, как у мсье Костеля, он ни разу не протянул руку, чтобы взять конфету или какой-нибудь фрукт из десертной тарелки, как мне еще случалось иногда делать. Мариус очень прямо сидел на стуле; он не оставил на своей вышитой рубашке ни пятнышка, был предупредителен и расхваливал блюда, беседуя со мной и с бабушкой. Дениза была в восторге, и на этот раз я была с ней согласна.
Пришло время упомянуть о тех скромных знаниях, которыми я владела в то время (в 1813 году). Бабушка научила меня почти всему, что знала сама: читать, писать, шить и считать. Я знала даже больше, чем она, ибо моя бабушка была не сильна в орфографии, а поскольку у меня была хорошая зрительная память, я, много читая, невольно научилась писать более грамотно, чем можно было ожидать от девочки моего возраста. Я страстно любила читать и помнила наизусть те немногие доступные мне повести и романы, которые составляли весьма скудную библиотеку замка. Мне разрешали беспрепятственно рыться в книгах; все они были весьма пристойными, но при этом в них не было ничего истинно поучительного. Все-таки я самостоятельно почерпнула оттуда несколько сведений по истории, географии и мифологии. Мне очень хотелось знать больше. Бабушка к этому времени сильно постарела, ее зрение быстро ухудшалось. Она часто говорила о том, что вскоре придется подыскать для меня гувернантку, которая не станет скучать в нашем пустынном краю и сможет поладить с Денизой. Однако найти такую особу было нелегко.
А когда на плечи бабушки легли еще и заботы о Мариусе, ей стало еще труднее. Он был спокойным мальчиком; езда на лошади и объявленные им охотничьи подвиги ограничились гибелью нескольких воробьев (которых мой кузен подстерегал с необыкновенным терпением и убивал почти в упор), а также несколькими кругами по лугу верхом на лошадке мельника, очень смирной. Однажды ружье, которое Мариус зарядил слишком туго, дало сильную отдачу и испугало его; в другой раз лошадка, которую он пришпорил, взвилась на дыбы и сбросила всадника на газон. После этого мой кузен стал очень осторожен. Пешие прогулки также не всегда проходили для него без потрясений. Мариус похвастался передо мной, что он великолепный ходок и любит бродить по горам. Он увидел, как я бегом спускаюсь в Зеленый зал и перехожу поток по большим камням, и ему волей-неволей пришлось последовать за мной, но Мариус заявил, что это неприятное место и сад ему нравится больше. Что же касается моря, к которому нас отвезли в карете, мой кузен заявил, что оно «дурацкое», поскольку, едва он ступил ногой в лодку, у него закружилась голова, и улегся на дно, твердя, что вот-вот умрет.
Итак, моя бабушка могла не опасаться непоседливости и безрассудства маленького демона. Это ее устраивало. В общем, Мариус был хорошим ребенком, совершенно наивным и с прекрасным характером. У него не было выдающихся качеств, но зато не было и серьезных недостатков, и угрожающих пороков. Бабушка смогла оставить его у себя, предоставить нам обоим полную свободу и при этом спать спокойно. Но какое образование дать этому мальчику, раз уж она считала, что сама не может дать удовлетворительное образование даже девочке? Бабушка посоветовалась с кюре Костелем и Фрюмансом, с которыми сходилась все более и более.
– Прежде всего, нужно понять, – ответил кюре, – какими знаниями этот молодой человек обладает в настоящий момент; если хотите, Фрюманс устроит ему маленький экзамен.
– Хорошо, – сказала бабушка. – Боюсь, я слишком мало знаю, для того чтобы его экзаменовать. Пусть этим займется мсье Фрюманс; он окажет мне большую услугу.
Мариус де Валанжи всегда был вежлив и любезен со всеми, кто был ниже его, но, увидев беднягу Фрюманса, который должен был оценить его знания, стал высокомерен до наглости. Решив поиздеваться над ним, Мариус стал молоть всякий вздор в ответ на его вопросы, чем вызвал у меня восторг, но был недостаточно остроумен, чтобы смутить Фрюманса, который отвечал ему гораздо более забавными шутками. Посрамленный мальчик разразился рыданиями, и поскольку не был ни злопамятным, ни нахальным, признался, что не знает того, о чем его спрашивают.
– Возможно, вы в этом не виноваты, – сказал Фрюманс. – Может быть, вас просто плохо учили.
Оставшись наедине со своим дядюшкой и моей бабушкой, Фрюманс заявил, что Мариус читает с трудом и не имеет ни малейшего понятия даже об элементарных вещах. Вероятно, как сам он хвастался, он умеет танцевать и играть контрадансы на скрипке, но латынь знает не лучше французского, и если его отправить в колледж, его смогут принять только в восьмой класс[7].
– Боже упаси, – сказала бабушка, – отправить этого двенадцатилетнего мальчика, которому на вид можно дать пятнадцать, к малышам. Его мать не решилась на такое унижение, значит, и мне не следует так поступать. Послушайте, мсье Фрюманс, я уже давно об этом подумываю, а сейчас еще более укрепилась в своей мысли. Вы такой длинноногий… Вам понадобится не более получаса, чтобы добраться до нас из вашего дома. Проводите у нас ежедневно по шесть часов, включая перерывы на еду. При этом утро и вечер вы сможете посвящать своему дорогому дядюшке. И позвольте наилучшим образом вознаградить вас за ваше время и труд. Зная ваш характер, я осознаю, что труднее всего будет убедить вас взять то, что вам полагается, но пообещайте мне принять мое предложение.
Фрюманс отказался брать плату, заявив, что завтрак и обед – это уже большие расходы для бабушки. К тому же ему казалось настолько же странным продавать знания дорогим ему людям, насколько его дядюшке казалось странным продавать причастие верующим.
– Если вы не согласитесь получать жалованье, – продолжала бабушка, – я не смогу согласиться на то, чтобы причинять вам беспокойство.
Фрюманс колебался. Он не решался отказать в помощи бабушке, которую искренне любил и почитал, но было заметно, что мысль о том, чтобы каждый день приходить к нам и обучать особу столь невежественную, как мой кузен, казалась ему неприятной и даже мучительной и он предпочел бы этому нищету, черный хлеб и лохмотья.
– Направьте своего племянника исходя из его интересов, – обратилась бабушка к кюре Костелю.
– Сударыня, в глубине души он желает иметь как можно меньше неприятностей в этом скорбном мире, – философски ответил кюре. – Думаю, Фрюманса могут огорчить трудности, связанные с обучением вашего племянника, если он потерпит поражение и ребенок, а это весьма вероятно, его возненавидит.
– Вы правы, дядюшка! – воскликнул мсье Фрюманс. – Больше всего я опасаюсь именно этого.
– Вы заблуждаетесь, – продолжила бабушка. – Мариус очень ласковый мальчик, и хоть он и не такой разумный, как мне показалось вначале, вас, возможно, вознаградят занятия с моей внучкой, которая вовсе не глупа и очень хочет учиться.
При этих словах лицо Фрюманса изменилось так внезапно, что я была удивлена. Он устремил на меня вдруг заблестевшие черные глаза, и его желтоватое лицо неожиданно покраснело.
– Неужели… – пробормотал он, глядя на меня в упор, – неужели я буду иметь честь… и удовольствие давать уроки мадемуазель Люсьене?
– Ну конечно, – ответила бабушка. – Она будет очень благодарна вам и горда этим обстоятельством.
– Правда ли это, мадемуазель Люсьена? – спросил Фрюманс с чарующей откровенностью и сердечностью.
Я ответила утвердительно, но в этот миг из моих глаз выкатились две крупные слезы. Видимо, я разрывалась между чувством симпатии и уважения, которых был достоин Фрюманс, и отвращением, которое вызывала у меня его бедность. Никто не понял моего волнения; возможно, бабушке даже вздумалось приписать его моему исключительному благородству.
– Чудесно, моя девочка, – сказала она, – вы благоразумны. Обнимите меня.
– А вы согласитесь пожать мне руку? – спросил у меня расчувствовавшийся Фрюманс.
И мне пришлось протянуть ему руку, за которой я всячески ухаживала, после того как Мариус в моем присутствии выразил глубочайшее презрение к грязным ногтям. Я с ужасом увидела, что Фрюманс подносит ее к своим губам, и чуть не упала в обморок. Бабушка поняла, что со мной происходит, и отослала меня вместе с кюре к моему кузену.
Позже Фрюманс рассказал мне о том, что она сказала ему, когда он с радостью и энтузиазмом выразил согласие стать нашим наставником. Моя бабушка объяснила ему, что я очень впечатлительная девочка и нужно будет избегать любого повода, который может вызвать антипатию или насмешки со стороны его учеников. Она заставила Фрюманса взять деньги вперед, и благодаря этому в следующее воскресенье он явился к нам совершенно преображенный.
Нетрудно догадаться, что мы с Мариусом ожидали его безо всякого нетерпения; всю неделю мы сетовали на решение бабушки. Мариус демонстрировал презрение к хаму в лохмотьях, которого нам навязали, и со свойственным ему бахвальством обещал сыграть с Фрюмансом какую-нибудь злую шутку и заявлял, что вовсе не намерен учиться под его руководством. Я чувствовала, что мой кузен неправ, но когда он имитировал внешний вид и манеры Фрюманса, когда с помощью старой, кое-как свернутой дырявой газеты показывал ужасное состояние его одежды и шляпы, когда говорил мне: «Я стану надевать перчатки во время урока, чтобы не касаться перьев, которые он трогал; бабушке следовало бы дать нам для письма белые чернила и черную бумагу, потому что, когда он прикоснется к белому листу, на нем не будет видно чернил», – и добавлял тысячу других саркастических замечаний, – я не решалась выступить в защиту несчастного педагога и тоже изощрялась в остроумии наравне со своим несравненным кузеном.
Наконец явился Фрюманс; я даже не сразу его узнала. На нем было белоснежное белье, скромная, но совершенно новая одежда, шляпа, туфли; волосы были причесаны, подстрижены, тщательно вымыты. На Фрюмансе были перчатки, а когда он их снял, оказалось, что его руки и ногти безукоризненны, хотя кожа и оставалась грубой из-за тяжелой работы. Он сбрил бороду, и его чистое лицо как бы посветлело, несмотря на загар и смуглый оттенок кожи. Одним словом, Фрюманс не только обновил свой внешний вид, но и, судя по всему, намерен был следить за собой во всех отношениях и рассчитывал сдержать обещание. Озабоченный этим, первые дни он был неловок, нерешителен, скован, но на этом всё и закончилось. Его одежда и привычки оставались безукоризненными; очень скоро Фрюманс стал походить на человека, который всю жизнь прожил в материальном достатке и вращался в высшем свете. Я тогда подумала, что, вероятно, и я когда-то испытала нечто подобное, что такая же перемена произошла и со мной, когда я после бродячей, вероятно, нищенской жизни оказалась в пахнущих духами руках моей бабушки.
Что касается Фрюманса, уход и хорошая пища вскоре благоприятно подействовали на его худобу, и его бледность сменилась здоровым румянцем. Вскоре наступил день, когда Дениза сказала бабушке:
– Знаете, сударыня, Фрюманс теперь очень хорошо выглядит; оказывается, он весьма привлекательный парень. А что об этом думает Люсьена?
– Ну, – воскликнула я, – я рада, что он отмылся от грязи, но все еще нахожу его некрасивым! Правда, Мариус, он ужасен?
– Нет, – ответил Мариус, – это красивый крестьянин.
– Это чудесный человек, – сказала бабушка, которая считала полезным время от времени умерять тщеславие своего внучатого племянника. – У него чудесные глаза, зубы, волосы, высокий рост…
– И лапы! – воскликнул Мариус.
– Большие красивые лапы, которыми он отлично умеет пользоваться, – продолжала бабушка. – Я желаю вам, милый мой, чтобы когда-нибудь вы стали во всем похожим на этого человека.
Мариус скорчил гримасу и ничего не ответил, но, пошептавшись со мной в уголке, поспешил убедить меня в том, что у Фрюманса никогда не будет хороших манер и что подобным красавчикам место за плугом, а если одеть их получше, то на запятках кареты.
Честно говоря, меня вовсе не волновало, красивое или уродливое лицо у Фрюманса. Дети в этом не разбираются, к тому же мой кузен был для меня исключительным образцом изысканных манер; но, отказывая нашему педагогу во врожденном или благоприобретенном благородстве, Мариус надолго повлиял на мое мнение о Фрюмансе. Отвращение исчезло, его естественным образом сменило уважение и даже дружба, но, несмотря на деликатные старания моей бабушки открыть нам глаза на бескорыстие и гордость нашего учителя, достаточно было одного слова кузена, чтобы я начинала судить о Фрюмансе как о человеке второстепенном, стоящем намного ниже самого Мариуса. Безусловно, тогда мы не имели ни малейшего понятия о социальной иерархии; мы следовали инстинкту, который заставляет детей искать что-то новое у тех, кто стоит выше их самих, и никогда, или чрезвычайно редко, у тех, кто ниже. В этом они похожи на все человечество, которое не хочет возвращаться назад. Но дети не способны понять, что их идеал может отличаться лишь внутренними достоинствами. Они хотят видеть его одетым в золото и шелк, живущим в сказочном дворце. Красивые куртки своего кузена, его маленькие руки и прекрасные светлые локоны, и, возможно, даже цепочку от его часов и пахнущую розами помаду для волос я воспринимала как несомненный знак превосходства над окружающими. Не следует думать, однако, что мое сердце или мои рано пробудившиеся чувства волновались в его присутствии. Я была ребенком в полном смысле слова, и в самом начале своей истории должна сказать, что не только не была влюблена тогда в Мариуса, но и вообще никогда не испытывала к нему любви. Этим объясняется странный характер чувства, которое впоследствии так сильно повлияло и на мою, и на его жизнь.
Его власть надо мной была тем более странной, что Мариус постоянно вызывал у меня раздражение или скуку. Он совершенно не разделял моих вкусов и абсолютно не желал поступаться мне ни в чем, тогда как я ему в угоду жертвовала своими вкусами, с ропотом или без. У меня была привычка и неодолимая потребность двигаться, а поскольку я всецело отдавалась тому, что делаю, я в конце концов страстно полюбила уроки Фрюманса. Для Мариуса же занятия с ним были бедой, с которой он смирялся, протестуя лишь по неодолимой привычке, а движение вызывало у моего кузена усталость, которую, как бы он ни старался, он не мог преодолевать так же, как я. Его здоровье было таким же слабым, как разум ленивым. Поэтому Мариус очень мешал успехам, к которым я стремилась и которых могла бы достичь, занимаясь с Фрюмансом. Если бы бабушка не настояла на том, чтобы я продолжала занятия, с Мариусом или без него, я бы все свободное время играла с кузеном в карты или же наблюдала за тем, как он демонстрирует свою ловкость в бильбоке[8].
Я еще не упоминала о небольшом круге людей, с которыми, кроме аббата Костеля и Фрюманса, мсье Бартеза, адвоката, верного и доброго друга нашей семьи, и врача, мсье Реппа, мы поддерживали отношения – мне трудно сказать, что они составляли круг нашего общения, ведь у нас почти не было соседей. Только по воскресеньям к нам иногда приезжали с визитом гости из Тулона. Бабушка ввиду своего почтенного возраста и слабого здоровья не обязана была отвечать им ответным визитом или делала это лишь пару раз в год.
Наиболее значительными посетителями были: адмирал, начальник порта – человек, поведение которого менялось, как только его начинали узнавать получше; префект, тоже постоянно менявший свое поведение и в присутствии которого моя бабушка, осторожная роялистка, тщательно следила за своими выражениями; королевский прокурор – старый друг семьи, чудесный человек, очень скрупулезный, который не мог ни о чем думать и заботиться, кроме своих обязанностей. У него была краснолицая жена, которую он иногда брал с собой и которая только то и делала, что жалела нас, ведь мы живем так изолированно, и настойчиво советовала нам переехать в город, о котором при этом говорила всякие гадости. Иногда у нас появлялся разорившийся, но кое-как с помощью торговли поправивший свои дела дворянин, считавший себя нашим кузеном. Его звали мсье де Малаваль; он по старой моде разделял волосы на прямой пробор и собирал их в хвост. Этот человек, весьма честный в делах, очень искренний, на которого всегда можно было положиться, страдал одним необъяснимым недостатком, в котором упрекают всех южан, коих он был законченным образцом. Мсье де Малаваль не мог вымолвить и трех слов, не исказив правды самым простодушным образом. То ли потому, что он говорил не думая и боялся запнуться, то ли оттого, что он представлял себе факты искаженно и как бы переворачивал их, впервые оценивая, но каждую его реплику следовало понимать в противоположном смысле, ибо все они были ложью. Если у мсье де Малаваля спрашивали, каково расстояние между двумя географическими пунктами, он безапелляционным тоном сообщал выдуманную цифру, которая всегда была либо вдвое больше, либо вдвое меньше настоящей. Если речь шла о высоте горы, он без колебаний заявлял, что она составляет тысячу двести туазов[9], тогда как на самом деле она не превышала и двухсот, и напротив, утверждал, что гора низенькая, если она была высокой. Если мсье де Малаваль сообщал нам новости из порта, рассказывал о прибытии кораблей, он произносил названия, существовавшие лишь в его воображении, или уведомлял нас об отплытии судов, которые на самом деле оставались в порту. Подробности, которыми этот человек щедро снабжал свои рассказы, исторические сведения, знанием которых он гордился, были абсолютно вымышленными. Я никогда не встречала более лживого рассказчика. Де Малаваль уверял, что прочитал в газете о каких-то невероятных событиях, о которых там и речи никогда не было, и при этом не был ни пессимистом, ни паникером, ибо неизменно объявлял о какой-нибудь победе великой армии за шесть недель до сражения. Однажды он принялся уверять королевского прокурора, что тот накануне приговорил к смертной казни человека, который, напротив, был оправдан. А он, де Малаваль, будто бы присутствовал на заседании и слышал, как выносили приговор; не знаю уж, может, он даже видел, как этот человек взошел на эшафот.
Самым странным во всей этой истории было то, что у мсье де Малаваля был закадычный друг, мсье Фурьер, бывший капитан корабля, у которого был точно такой же вздорный характер и который с таким же апломбом и невинным видом сообщал ложные сведения. Бесстрастно, без всякого предубеждения, без какой бы то ни было причины эти двое помогали друг другу извращать все мыслимые факты. У них была такая же фальшивая память, как у некоторых людей бывает фальшивый голос; они вдвоем сочиняли на ходу всевозможные истории, прерывая друг друга, чтобы припомнить факты, причем один в какой-то момент убежденно дополнял выдумки другого. Этих господ можно было бы счесть сумасшедшими, однако в том, что касается практической стороны жизни, они были весьма рассудительны. Моя бабушка говорила, что у ее покойного отца был такой же недостаток, и объясняла эти странности употреблением крепких напитков и волнениями на корабле.
Не буду упоминать о других столь же достойных людях; но мне все-таки следует сказать пару слов о некой мадам Капфорт, которая уверяла, будто по происхождению она англичанка, и иногда именовала себя «Кэпфорд», хотя всем было отлично известно, что ее предки Капфорты были мельниками в нескольких поколениях. Эта дама жила на самой большой мельнице при въезде в долину – в старом, крепком, но обветшавшем сооружении, похожем на цитадель, которое мадам Капфорт охотно называла «своим замком». Это была высокая сухощавая женщина с плоской фигурой, плоским лицом и таким же характером; со скромно-вызывающим видом она напрашивалась к нам в гости, ссылаясь на то, что хочет привлечь мою бабушку к делам благотворительности и благочестия. Никто не любил мадам Капфорт, а работавшие у нее мельники, с которыми она обращалась просто отвратительно, твердили, что она запутывает расчеты и добрую часть благотворительных пожертвований, которые она должна была хранить, употребляет на то, чтобы улучшить торговлю и собрать приданое дочери.
Эта дочь, прямая как палка и сухая как щепка, иногда сама ходила по домам, собирая пожертвования. Поговаривали, что на самом деле она пытается найти себе мужа. Я, право, не знаю, кто из них казался мне более неприятным, язвительным, слащавым и фальшивым – мать или дочь. Они использовали религиозность как способ подняться по социальной лестнице, проникая в разные семьи, ища протекции у высшего духовенства и навязывая свое общество якобы благочестивых и уважаемых особ старым аристократическим фамилиям нашего края. Моя бабушка долго заблуждалась на их счет, а Дениза любила посплетничать с ними о мсье Костеле и других неверующих в округе; однако бабушка, здравый смысл которой с годами лишь возрастал, обращала мало внимания на этих дам и приказывала служанке помалкивать.
Что особенно способствовало просветлению ума моей дорогой бабушки, так это уроки, которые давал нам Фрюманс и на которых она часто присутствовала. Ее зрение слабело день ото дня, она уже почти не могла шить, и даже когда вязала, просила меня сидеть рядом с ней, чтобы поднимать петли, которые она случайно сбрасывала. Однако вначале она почти не слушала, о чем говорилось на уроках, вообразив, что ничего в них не поймет.
– Я всю жизнь была невеждой, – говорила бабушка. – Сколько мне осталось? Нет смысла что-либо менять.
Но Фрюманс излагал свои мысли так понятно и интересно, что ей понравились его уроки. С ней произошло нечто удивительное: в семьдесят пять лет она приобрела более обширные знания, чем в молодости. Словно лампа, которая вспыхивает ярче перед тем, как погаснуть, интеллект моей бабушки засиял на склоне ее жизни. Ее набожность избавилась от примеси суеверия, и даже представления об обществе лишились предрассудков, свойственных людям ее возраста и круга. Когда пала Империя и с возвращением Бурбонов возобновились претензии и верования прошлой эпохи, моя бабушка смогла уберечься от ложного опьянения и держалась в стороне от жестокой и наивной легитимистской реакции. Она всегда обладала мудростью и благоразумием, которых не смогли поколебать ни испытанные ею горести, ни отрицательное влияние, которое иногда оказывала на нее Дениза. Обретя независимость суждений, моя бабушка, вероятно, просто стала сама собой.
А вот Дениза была неспособна меняться к лучшему. Вскоре ее начало беспокоить, что Фрюманс постепенно занимал в нашей семье важное место. Хотя вначале она приняла его хорошо и даже восхищалась им, вскоре ее стало тревожить то, что она называла «безбожием», и служанка стала досаждать учителю. Она была еще молода, называла себя вдовой, хотя моя бабушка отлично знала, что Дениза никогда не была замужем и еще способна потерять голову. На моих глазах разыгралась маленькая драма, в которой ни я, ни Мариус ничего не поняли, хотя одно событие, поразившее меня, должно было бы вывести меня на верный путь и помочь сделать соответствующие выводы.
Однажды – мне было тогда около двенадцати лет, я очень хорошо училась и все были мной очарованы – я выпросила у бабушки, в качестве вознаграждения за примерное поведение, разрешение поехать посмотреть Регас вместе с Фрюмансом, Мариусом и Денизой. Регас (или регаж, или рагаж, или рагас, ибо это общее название в разных диалектных формах применяется ко всем пропастям в наших горах) – это естественный колодец, в котором на устрашающей глубине спит тихая вода, которую едва можно разглядеть. Отверстие колодца напоминает большую вертикальную щель, искривленную и зияющую на склоне отвесной скалы, во впадине которой растет единственное в этой местности прекрасное фисташковое дерево, как бы грациозно выступающее из грандиозной и печальной скалы. Терраса, которая служит своеобразной площадкой перед дверью в пропасть, представляет собой тупик, который выглядит как последняя доступная ступень у подножия вершины, и там, посреди беспорядочных скал и их огромных обломков, растет дикорастущий сад, полный деревьев и цветов.
Чтобы добраться туда от ложа Дарденны, нужно в течение получаса подниматься почти вертикально вверх. Мариус, не выдержав, бросился на траву, назвал это место «отвратительным» и забылся глубоким сном. Я же совершенно не чувствовала усталости, и эта местность мне очень нравилась, хоть я и не решалась сказать об этом. Грандиозность была мне по вкусу. Если смотреть с этой точки, Средиземное море, виднеющееся вдали сквозь странные проемы между вершинами гор, высившихся на переднем плане, напоминало лазурную стену. Другие вершины, громоздившиеся друг над другом, вплоть до той, что преграждала нам путь, были белы как снег, а кособокие, обвитые лианами сосны, лепившиеся по склонам, и кусты алоэ, заполнявшие расщелины, казались черными как чернила. Неровные пики хребта, на который мы взошли, скрывали от нас долину. Суровый и романтичный пейзаж. Я чувствовала здесь одновременно и возбуждение, и благоговейность, и мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы прислушаться к объяснениям Фрюманса о феномене Регас. Он показал нам высохшее русло потока, который вырывается из этого огромного вертикального рта, когда дожди переполняют пропасть.
– Такое случается лишь один или два раза в год, – сказал Фрюманс, – если ливень продолжался два-три дня без перерыва. Вы видите, однако, что с этой стороны дождевая вода не может проникнуть в пещеру, но она просачивается туда через трещины на вершине или через скрытые внутри горного массива притоки. Она собирается, как в сифоне, а потом, когда он переполняется, с яростью вырывается оттуда и водопадами вливается в русло Дарденны, одним из наиболее обильных, но и наиболее бесполезных (ибо не имеет обычного выхода) источников которой она является. Возможно, однажды наступит день, когда люди попытаются прорыть подземный канал от нижней части русла Дарденны до этого источника. Я часто приходил сюда, мы с дядей провели тут кое-какие эксперименты и установили, что во время засухи в этом колодце всегда содержится огромное количество бесполезной воды, которая могла бы снабжать такой город, как Тулон; однако для того, чтобы пробить толщу основания этой горы, нужны силы, превосходящие те, которыми люди располагают сейчас, при условии, что они не затратят на это слишком много времени и денег.
Видя, что я погрузилась в мечты, Фрюманс предложил мне составить гербарий растений на площадке Регас, и я помогла ему наполнить коробку чернушкой дамасской (цветы которой, небесно-голубого цвета, качаясь на высоких тонких стеблях, напоминали звездочки и украшали землю), образцами ракитника, вязели, мыльнянки, мирта, земляничного дерева, мастикового дерева, средиземноморской сосны, сассапарили, ладанника и лаванды. В соседних кустах мы нашли озирис белый, прекрасную афеландру, разные сорта солнцецвета, вербейник, а на скалах – белый гипсофил и двадцать других южных растений, которые были мне уже знакомы. Я сохранила этот гербарий и могла бы назвать все растения, но это замедлило бы мой рассказ и всего лишь напомнило бы мне об одном из самых таинственных дней моего детства.
После того как учитель посвятил меня в тайны альпийской флоры, он предложил мне отдохнуть. Я легла на некотором расстоянии от Мариуса, который спал уже довольно долго, и тоже попыталась заснуть, но мне это никак не удавалось. Машинально, без всякого любопытства и вначале не испытывая интереса, я слушала разговор Денизы и Фрюманса, находившихся в нескольких шагах от меня. Поскольку я прикрыла лицо, чтобы уберечься от насекомых и от солнца, эти двое подумали, что я сплю, и хотя я жадно ловила их слова, но лежала очень тихо, чтобы они ничего не заподозрили. Я воспроизвожу их диалог с того момента, когда он показался мне странным. Дениза говорила глухим и чуть дрожащим голосом:
– Ах! Вы негодуете, мсье Фрюманс, я вижу, что негодуете!
– С чего бы это, мадемуазель Дениза?
– Потому что она прикрыла лицо и вы не можете, по своей привычке, пожирать ее глазами.
– Пожирать ее глазами? Ну, вы, однако, сильно преувеличиваете! Я считаю ее красивой, умной и доброй, и, безусловно, мне приятно видеть ее в любое время, но я никоим образом не хочу ее съесть.
– Ну да, она умна и приятна на вид, это правда, но послушайте, она вовсе не добра! Она забавляется тем, что высмеивает и вас, и меня, и вместе со своим кузеном, от которого она без ума, замышляет всякие пакости.
– Ну, детям ведь нужно забавляться, Дениза! Нельзя считать их злыми из-за этого.
– Ну да, вы защищаете ее, всё ей прощаете!
– А разве вы ее не балуете? Это же так естественно!
– Я? Да, я действительно ее баловала, но больше этого не будет. Я терпеть ее не могу.
– Что вы такое говорите, Дениза? Полно, вы ли это?
– Да, именно я говорю с вами, и вы отлично знаете, что я хочу сказать.
– Да нет, клянусь честью, я ничегошеньки не понимаю.
– Тогда побожитесь, что вы не влюблены! Ну-ка, ну-ка, вы ведь без ума от нее!
Фрюманс, очевидно, был озадачен, потому что ответил не сразу.
– Поклянитесь же! – воскликнула Дениза с такой горячностью, что могла бы разбудить любого, кто спал бы менее крепко, чем Мариус.
– Мне незачем клясться, – ответил Фрюманс, – я никому не собираюсь давать отчет в своих чувствах, какими бы они ни были; но если бы я даже и был влюблен, в чем не было бы ничего удивительного для человека моего возраста, какую вы усматриваете связь между моей любовью и тем дружеским чувством, которое я испытываю к этой маленькой девочке?
– Ну, может, эта девочка и маленькая, но она растет. Боже правый! Как быстро оно растет, это вражье семя!
– Дениза, – продолжал Фрюманс строгим тоном, – я знаю, вы вздорная особа, но мне кажется, что сейчас вы теряете рассудок.
– Не говорите так, – возбужденно потребовала служанка, – никогда так не говорите, мсье Фрюманс! Когда-то меня сочли сумасшедшей и заперли на замок. Мне пришлось вытерпеть адские муки, и все из-за этого проклятого ребенка, которого у меня украли и который никогда бы не вернулся назад, если бы не я. Да, от горя у меня когда-то помутилось в голове, но я не была сумасшедшей, и ведь это моя вера, мои молитвы помогли найти малышку. Ну что, скажите мне, это похоже на поведение сумасшедшей? Я сумасшедшая! Ох, как несправедливы люди!
– Ну если вы не сумасшедшая, – ответил Фрюманс, – тогда вы просто порочная женщина. Довольно, давайте разбудим детей и вернемся в замок. Мне неприятно с вами разговаривать.
– Ну уж нет! – с жаром выпалила Дениза. – Я хочу все вам рассказать. Возможно, мне больше не представится такого случая, ведь когда я пытаюсь это сделать, вы поворачиваетесь ко мне спиной! Послушайте, вы станете причиной моей смерти, а может быть, из-за вас я буду проклята!
– Довольно, Дениза, довольно! – раздраженно произнес Фрюманс. – Если дети вас услышат…
– Да пусть слушают, если хотят! – выпалила Дениза, следуя за учителем на некотором расстоянии, и еще больше повысила голос, не в силах сдержать возбуждение.
Фрюманс стал что-то говорить ей вполголоса; мне удалось разобрать несколько слов.
– Маленькая девочка! Бедный невинный ангел! – произнес он. – Это просто возмутительно, отвратительно, то, о чем вы думаете!
– Ну уж нет! – закричала Дениза. – Возраст тут ни при чем! Через несколько лет все будут заглядываться на нее. Вы просто обратили на нее внимание раньше других, вот так. Вы такой неосторожный, такой глупый и такой безбожник! Ни во что не верите. Вы революционер. Думаете, ее отдадут за вас, эту красивую, богатую и знатную барышню, за вас, подкидыша, такого же беднягу, как я, за слугу, чуть более избалованного, вот и все!.. Когда вы выскажете свои прекрасные мысли вслух, вас выставят за дверь. Эта девчонка любит своего кузена, а с вами просто кокетничает, чтобы позабавиться. Она станет вас презирать, попомните мои слова, наплюет на вас!
При этих словах Дениза громко зарыдала. Мариус проснулся, и мне пришлось «пробудиться» от своего притворного сна, чтобы прийти Фрюмансу на помощь, поскольку с моей кормилицей случился истерический припадок. Я хотела подойти к ней, но она посмотрела на меня блуждающим взором и, схватив камень, бросила бы его в меня, если бы Фрюманс не вырвал его у нее из рук.
– Ничего, ничего! – воскликнул он, заметив мой ужас. – У Денизы нервный приступ из-за солнечного удара. Это пройдет. Спускайтесь потихоньку по тропинке, дети, через минуту Дениза вас догонит. Не бойтесь, я ей помогу.
– Я останусь, – ответила я, – мне не страшно. И Мариусу тоже, правда, Мариус? Скажите нам, что нужно делать, мсье Фрюманс.
– Ничего. Вот Дениза уже почти и успокоилась. Все в порядке. Идемте. Я помогу ей спуститься. А вы, дорогой Мариус, помогите кузине. Тропинка очень крутая.
Мариусу тогда было пятнадцать лет, и он уже не был таким изнеженным, как раньше, хотя все еще боялся солнца и усталости. Он продолжал презирать Фрюманса и очень любил Денизу, но обезумевшая служанка внушала ему скорее страх, чем жалость, и он ускорил шаг, спеша отойти от нее подальше и не думая ни обо мне, ни о рекомендациях Фрюманса. У подножия горы мы встретили слугу, приехавшего за нами в двуколке. Фрюманс посадил туда Денизу, которая как будто успокоилась, и предложил нам с Мариусом проделать оставшуюся часть пути пешком. Меня это вполне устраивало, а вот моему кузену не понравилось. Он вскочил на сиденье рядом с кучером и посоветовал мне последовать его примеру. Я собиралась, как обычно, исполнить его прихоть, но вдруг почувствовала, что Фрюманс как-то странно сжимает мое предплечье.
– Если вы не устали, – сказал он, – я бы предпочел, чтобы вы потихоньку спустились пешком.
– Дорогое дитя, – сказал Фрюманс, когда мы остались на дороге одни, – я не думаю, чтобы Дениза когда-либо питала к вам недобрые чувства. Однако последнее время этой бедной женщине приходят в голову странные мысли, и в такие моменты создается впечатление, будто она не узнаёт даже самых дорогих ей людей. Вот почему я позволил себе вас разлучить, не сердитесь на меня за это; кроме вашего обучения, я не имею права командовать вами, за исключением случаев, когда нужно уберечь вас от опасности или от огорчения.
– Что, Дениза опять сойдет с ума и такой и останется? – спросила я со слезами.
– Нет, нет, это пройдет… Но вы действительно думаете, что она была безумна?
– Да, я это знаю, – ответила я, – старая Жасента рассказала мне обо всем.
Фрюманс сделал вид, будто сомневается. Он волновался, видя, как все это на меня подействовало, поскольку, в противоположность Денизе, был убежден, что детей следует оставлять в полном неведении о темных сторонах жизни.
– Спать и расти, – часто говаривал он, – вот и все их заботы. То, что этому мешает, просто отвратительно.
Как бы взволновался и опечалился бедный Фрюманс, если бы заподозрил, что я слышала безумные слова Денизы и мой встревоженный ум уже пытался разгадать секрет! Почему служанка обвиняла его в том, что он влюблен в меня? Но прежде всего, что такое любовь? Разве это слово не было выдумано для легендарных Амадисов и Персине[10]? Разве это не то же самое, что дружба или, в крайнем случае, ее квинтэссенция, романтическое чувство, способное подвигнуть человека на великие дела? Каким образом могло случиться, что Фрюманс влюбился в меня и мечтал когда-нибудь на мне жениться, ведь в свои двадцать три года он казался мне старым, будто дедушка? В конце концов он сказал: Нет, это было бы дурно, – и я ему поверила. Пытаясь проникнуть в эти неразрешимые и тем не менее опасные для моего возраста вопросы, я молча преодолела оставшуюся часть пути. Фрюманс решил, что мой сосредоточенный вид объясняется неприятной сценой, свидетельницей которой я стала, и проникся уважением к моей чувствительности. Когда мы подошли к замку, учитель взял меня за руку и сказал:
– Не думайте, что вас надолго разлучат с вашей кормилицей. Она обязательно выздоровеет.
– Значит, бедной Денизе все же придется уйти?
– Думаю, что недолгая отлучка пойдет ей на пользу. Доктор скажет, что нужно делать.
Уж не знаю, то ли Фрюманс предупредил мою бабушку, то ли сама Дениза рассказала ей вечером о своем психическом расстройстве. Мне показалось, что все в доме несколько обеспокоены. Бабушка велела поставить для меня в ее комнате маленькую кровать. Моя спальня всегда находилась рядом со спальней Денизы. Неужели все боялись, что служанка причинит мне вред? Я не могла в это поверить. Когда приступ прошел, бедная женщина стала оказывать мне такие же пылкие знаки внимания, как и всегда; в последующие дни мне даже казалось, что, удвоив свою заботу, она стремилась доказать, что действовала как в лихорадке и я по-прежнему оставалась ее кумиром.
Я видела огорчение Денизы, ее раскаяние и была с ней более ласкова, чем обычно. Соответственно, возросли ее экзальтация, ее привязанность ко мне. Не сомневаюсь, что Дениза была искренна. Она очень огорчилась, когда бабушка запретила ей сопровождать меня на прогулке и наблюдала за мной, если Фрюманса не было рядом. Без меня Дениза бродила как неприкаянная. Казалось, что в доме она чувствует себя узницей. Служанка плакала с утра до вечера. Ей также запретили появляться на уроках, а Фрюманс всеми силами ее избегал. Я проскальзывала в комнату Денизы, чтобы ее утешить, и мне казалось, что она совершенно выздоровела.
Через несколько недель служанка выглядела смиренной и кроткой. Доктор счел, что режим, которому ее подвергли, пошел ей на пользу. Все успокоились, а нездоровье Денизы объяснили воздействием майского солнца, которое за несколько дней напекло ей голову.
Однажды утром бабушка приказала запрячь лошадей в большую карету – она решила нанести визиты друзьям в Тулоне. Большая карета – ее всегда называли именно так – была той самой, из которой меня похитили, хотя от нее осталось одно название, все равно как если бы у ножа много раз меняли и рукоятку, и лезвие. После многочисленных починок и преобразований карета превратилась в открытый шарабан, вмещавший шестерых пассажиров. Мариус устроился на переднем сиденье рядом со слугой и Фрюмансом, у которого были какие-то дела в городе. Бабушка и Дениза расположились сзади, а я села между ними.
Мы довольно спокойно проехали около одного лье, как вдруг Дениза начала безудержно целовать меня, рискуя испортить мою соломенную шляпку и помять украшавшие ее ленты, которые мне очень нравились. Я пару раз оттолкнула служанку и наконец попросила бабушку сказать Денизе, чтобы она оставила меня в покое.
– Ах, мадам, – воскликнула моя кормилица, – подумать только, именно на этой дороге и в этой самой карете, и, может быть, именно в этом самом месте у меня украли это бесценное сокровище!
– Перестаньте вспоминать об этом, – ответила бабушка. – Вы и так уже наговорили бедной девочке много лишнего; она ничего не понимает в ваших рассказах. Впрочем, это было вовсе не здесь. Это случилось близ Реве. Как можно было так ошибиться? Успокойтесь, пожалуйста, иначе я больше не возьму вас с собой.
– Я буду слушаться, – пообещала Дениза с детской покорностью. – Но пусть Люсьена позволит мне поцеловать ее еще один раз, последний на сегодня, клянусь!
– Поцелуйте ее, девочка моя, – сказала бабушка, – и на этом закончим.
Дениза привлекла меня к себе, стала раскачивать на коленях, будто малого ребенка, и осыпать поцелуями, бормоча при этом что-то бессвязное и бросая на меня такие пылающие взгляды, что я испугалась. Вдруг, когда я уже хотела с помощью бабушки прекратить эти чрезмерные ласки, служанка с удивительной силой приподняла меня, намереваясь бросить в пропасть, рядом с которой проезжала наша карета. Я в ужасе закричала и уцепилась за шею Фрюманса, сидевшего впереди, спиной ко мне; последнее время он был обеспокоен возбуждением Денизы и выглядел настороженным.
Учитель схватил меня на руки и пересадил к себе, затем велел остановить лошадей и сказал бабушке, проявив при этом недюжинное спокойствие:
– Одна из лошадей хромает, мадам. Думаю, нам следует вернуться на мельницу, чтобы ее подковать.
Бабушка поняла его. А Мариус нет. Мы вернулись в замок, где Денизу, у которой начался жар и бред, уложили в постель и стали за ней ухаживать. Вместо того чтобы отвезти нас в Тулон, карета поехала за доктором, жившим недалеко от мельницы мадам Капфорт. Когда он приехал, больная уже успокоилась, но доктор долго беседовал с бабушкой и Фрюмансом, и в конце концов было решено, что бедняжке Денизе нельзя больше оставаться с нами. Нам не хотелось отправлять ее в приют для умалишенных, не убедившись прежде в том, что она не сможет выздороветь в каком-нибудь другом месте. Мадам Капфорт, приехавшая вместе с доктором, нашла способ то ли удивить нас, то ли завоевать чуть больше доверия, чем ей это обычно удавалось, высказав мнение, которое показалось бабушке довольно разумным. И хотя тут были свои неудобства, время показало, что на тот момент это был, возможно, единственный выход. Мадам Капфорт вызвалась приехать за Денизой на следующий день и отвезти ее к своей знакомой монашенке, которая сумеет уговорить мою кормилицу остаться вместе с ней в монастыре. Там будут воздействовать на религиозность Денизы, дадут ей работу в часовнях; это развлечет ее и, возможно, полностью излечит от приступов меланхолии и безумия. По крайней мере, этого попытаются добиться, а если через какое-то время столь разумного распорядка ее все же признают неизлечимой, придется подумать о режиме более строгом.
Все было сделано так, как посоветовала нам угодливая соседка, и на следующий день Дениза уехала. Фрюманс в это время повел нас с Мариусом на прогулку в противоположную сторону. Верный своему правилу не огорчать детей созерцанием печальных событий, изменить которые они не могут, он помог бабушке скрыть от нас тяжелое состояние здоровья моей кормилицы и возможный срок ее отсутствия. Бабушка также попыталась утаить от нас свою грусть, но она очень страдала, я это видела, несмотря на ее попытки скрыть свое состояние, так же как я скрывала от нее свое, ибо мое огорчение было глубже, чем я решалась признаться в этом Мариусу. Мой кузен надо всем потешался; его основным занятием было высмеивать то, что он называл моими «приступами чувствительности».
Поскольку каждая вещь имеет изнанку и противоположность, отъезд Денизы избавил нас от многих огорчений и беспокойств. Ее образ жизни, необдуманные слова и странное поведение уже давно утомляли бабушку и смущали меня. Думаю, Фрюманс, которого Дениза вначале возненавидела, а потом, вопреки его воле, страстно полюбила без надежды на взаимность, тоже вздохнул с облегчением, ведь теперь ему больше не нужно было обороняться от ее фантазий и упреков. Мариус, чье тщеславие Дениза неосторожно разожгла похвалами и непомерным восхищением, стал более рассудительным и чуть более внимательным на уроках. Наших прогулок уже не портили постоянные опасения. К счастью, я догадалась, что никому, даже Мариусу, не стоит говорить о том, что Дениза дважды подвергала мою жизнь опасности, и о той странной ненависти, которая дремала в ее больной душе под покровом экзальтированной нежности. Бабушка, знавшая все, никогда не говорила со мной об этом. Я чувствовала, что также должна хранить молчание из уважения к несчастью своей кормилицы, а возможно, и к себе самой. Дети иногда бывают инстинктивно деликатны, и это дается им легко, ибо они не осознают этого.
Итак, смятение из-за моих представлений о человеческих чувствах, которое вызвали во мне слова Денизы, быстро рассеялось, тем более что я ни с кем об этом не говорила. Лишь изредка я узнавала кое-что о кормилице, когда нас навещали мадам Капфорт или доктор. Иногда мне говорили: «Дениза чувствует себя неплохо», а иногда: «Ее состояние не улучшается». Эти фразы часто противоречили друг другу и не давали мне возможности правильно оценить ее состояние. Несмотря на испуг, который я испытала по ее вине, мне хотелось бы повидаться с Денизой, но бабушка не позволила этого, хотя мадам Капфорт и вызвалась проводить меня в монастырь. Дениза стала удобным предлогом для навязчивых визитов нашей соседки; моя бабушка отлично обошлась бы и без них, но не решалась дать отпор этой деспотической преданности.
Из-за своего любопытства мадам Капфорт напоминала сороку: она внимательно все рассматривала, всех расспрашивала, а если ее заставляли немного подождать в гостиной, чтобы дать почувствовать, что ее присутствие неуместно, казалось, приходила в восторг. Наша соседка отправлялась прогуляться по окрестностям, на мельницу, на луг, а потом, расспросив всех обо всем, возвращалась в кухню. Таким образом, мадам Капфорт лучше нас знала о том, что происходит в наших владениях. Ей было известно, как идут дела у наших фермеров, знала все о родственниках и друзьях наших слуг. Мариус, становившийся все более саркастичным, сравнивал ее с музеем, в котором «статуи и картины спрятаны под грудой хлама, собранного у дорожного столба: поломанными гребнями, яблочными огрызками, бутылочными горлышками и старыми башмаками».
– Вот, – говорил он, – все, что можно было бы извлечь из мозгов миледи Кэпфорд, если, преодолев отвращение, покопаться в них.
Я почти ничего не сказала о докторе Реппе, хотя это был наиболее прилежный из наших сотрапезников в то время, когда он выезжал на свою дачу, расположенную по соседству с мельницей Капфортов. Это был очень милый человек, пузатый и краснолицый, одевавшийся в деревне почти так же плохо, как кюре Костель, однако, как говорили, довольно богатый. Ему было лет пятьдесят пять, и он был неплохим врачом, в том смысле, что не верил в медицину и, избавив себя от бесполезных занятий, почти ничего не прописывал своим больным. Он ни к кому не питал злобы, и у него не было каких-либо серьезных привязанностей, разве что к малышке Капфорт, к которой он относился как к дочери и которая, возможно, и была ею.
Я не упомянула также еще об одном персонаже, который должен был бы играть гораздо более важную роль в моей жизни. Но что я могла бы сказать о своем отце? Я его не знала, ни разу не видела и думала, что никогда и не увижу. Мне было известно, что у меня есть отец, очаровательный господин, как сказала мне Дениза, светский человек, по словам бабушки; но служанка едва его знала, да и бабушке почти ничего не было о нем известно. Мой отец эмигрировал в шестнадцать лет, ища пристанища и богатства за границей. Там он дважды был женат; у него было уже несколько детей от второго брака; он жил в роскоши. Если наши друзья спрашивали у бабушки, непременно безразличным тоном, но с вежливой улыбкой на губах: «Давно ли вы получали известия от господина маркиза?», она неизменно отвечала с такой же натянутой улыбкой: «Благодарю вас, у него все прекрасно». Она не сообщала о том, что сын писал ей регулярно – один раз в год, не чаще, что бы ни случилось, – что содержание его писем было незначительным и что, в неизменном постскриптуме, он спрашивал о Люсьене, никогда не называя меня своей дочерью. Я знала отца лишь по его детскому портрету, написанному пастелью и вставленному в богатую раму. Картина висела в гостиной. Он ни о чем мне не говорил. Впечатление об отце, запечатленном в образе ребенка, ничего не может внушить другому ребенку, тем более если он старше, чем лицо на портрете. На полотне был изображен пятилетний розовощекий карапуз, с напудренными волосами, в красном фраке. Мариус часто смеялся над этим костюмом; наряженный таким образом дядюшка внушал ему так мало уважения, что мой кузен не мог взглянуть на него, не сделав гримасы или насмешливого реверанса.
Бабушка, рассказывая о своем сыне, неизменно советовала мне уважать отца и молиться за него. Она больше не просила меня любить его, после того как я однажды спросила ее: «А он меня любит?», на что бабушка ответила просто: «Он должен вас любить». Я знала, что моя мать умерла. Мне было неизвестно, чем была вызвана ее смерть, скорее всего, скорбью из-за моего похищения. К счастью, Дениза тоже не знала этого, иначе обязательно попыталась бы посеять страх в моей душе, сообщив об этом, но она не преминула рассказать мне о том, что мой отец женился вторично.
– Так у меня теперь новая мама? – спрашивала я время от времени у бабушки.
– У вас есть мачеха, – отвечала она, – но нет другой матери, кроме меня.
С ранних лет привыкнув к такой странной ситуации, я совершенно о ней не думала. Настоящее было легким и приятным. Моя бабушка была женщиной ангельской доброты, и я не предполагала, что могу ее потерять.
А между тем, хотя мы с Мариусом и не обращали на это особого внимания, бабушка слабела день ото дня. Разум ее оставался ясным, воля твердой, но зрение стремительно ухудшалось, и она уже больше не могла обременять себя хозяйственными заботами. Нам очень не хватало Денизы: хотя та и плохо управляла домом, все же она избавляла бабушку от многих хлопот, и несмотря на то, что Фрюманс стал оставаться у нас дольше, чтобы скрупулезно вести счета, он не мог следить за домашним хозяйством. Меня же никогда не приобщали к этим рутинным обязанностям, столь полезным и необходимым для женщины. Было уже слишком поздно внушать мне интерес к ним; к тому же я была еще очень юна, для того чтобы составить обо всем этом верное представление. Дениза имела привычку командовать, и ее строгие окрики привели к тому, что я стала испытывать отвращение к принуждению всякого рода.
Бабушка почувствовала необходимость привлечь какую-нибудь женщину к управлению хозяйством, к надзору и заботам, в которых, по ее мнению, нуждалась моя драгоценная юная особа, и к помощи, в которой она сама очень нуждалась. Она спросила совета у аббата Костеля, который, то ли из скромности, то ли из лени, не очень любил вмешиваться в чужие дела и потому посоветовал ей обратиться к его племяннику.
– Фрюманс, – сказал он, – более практичен, чем я, и к тому же каждый день проводит время у вас и видит больше людей. Мне кажется, он знает кого-то…
Мой учитель побеседовал с бабушкой, и после этого разговора она показалась мне радостно-взволнованной.
– Фрюманс рекомендовал мне настоящее сокровище, – сказала бабушка. – Теперь я могу быть спокойна до конца своих дней.
– Так это кто-то, кого вы знаете, бабушка?
– Да, по слухам, детка; эта женщина будет привязана к вам, и я заранее прошу вас полюбить ее, как люблю ее я… даже не будучи с ней знакома.
– Она скоро приедет?
– Надеюсь. Хотя Фрюманс пока что не уверен, что сможет ее убедить.
Мой учитель в это время что-то писал. Он подозвал меня.
– Если бы вы захотели, – сказал он, – добавить пару строк к моему письму, эта женщина, скорее всего, решилась бы приехать, чтобы заботиться о вашей бабушке и о вас.
Я решила напустить на себя важный вид.
– Вы уверены, – спросила я, – что она будет нас любить?
– Ручаюсь в этом.
– И что моей бабушке будет с ней хорошо?
– Нисколько в том не сомневаюсь.
– Значит, это мой долг – написать этой женщине?
– Я убежден в этом.
– И что же вы мне продиктуете?
– Нет, вы сами должны найти слова, чтобы она вам поверила. Женщина, о которой я говорю и которой пишу, может служить кому-либо только из преданности и при условии, что ее будут любить.
– Разве можно обещать, что будешь любить кого-то, кого еще не знаешь?
– Поставьте свои условия: если она их не выполнит, вы будете иметь право не любить ее и она уйдет.
Все более проникаясь сознанием собственной важности, я написала на чистом листе бумаги, который дал мне Фрюманс: «Мад…»
– Ее следует называть «мадемуазель»?
– Нет, мадам. Она вдова.
Я написала: «Мадам, если вы захотите приехать к нам и сможете всем сердцем полюбить мою бабушку, я также полюблю вас от всего сердца. Люсьена де Валанжи».
– Отлично, – сказал Фрюманс.
Он сложил письмо и положил его в карман, не написав адреса.
– Как же зовут эту даму? – спросила я.
Учитель ответил, что она сама скажет мне об этом, когда приедет, а когда я поинтересовалась, где она живет, заявил, что пока не знает, но у него есть способ передать ей наше письмо.
– Это, должно быть, – сказал мне Мариус, когда я обо всем ему рассказала, – какая-нибудь бедная родственница. Особа, которую рекомендуют Костели, должна быть такой же голодной, как и этот бедняга кюре. Ну, мне-то все равно, какой она будет. Думаю, теперь мне уже недолго здесь оставаться.
Мариус уже некоторое время говорил о своем отъезде, и каждый раз мое сердце сжималось, а глаза наполнялись слезами. Привычка жить вместе с ним составляла половину моей жизни. Не знаю, объяснялось ли это дружескими чувствами или эгоизмом. Мариус, конечно, не любил меня и ни в чем мне не помогал, но все время был рядом; он как бы позволял мне отстраниться от себя самой. Кузен мешал мне быть собой, но я не представляла, что буду делать без него. Часто мне хотелось выйти из-под его влияния и взять себя в руки, но уже через несколько часов я начинала скучать по Мариусу и мне казалось, будто он тоже по мне скучает. Наши отношения напоминали дружбу двух щенков, которые слегка кусают друг друга, но не могут расстаться.
Не имея большого выбора для привязанности, Мариус, очень мало развитый для своего возраста как умственно, так и духовно, обратил ее на меня, еще ребенка, согласного его слушать и развлекать, а также перечить ему. Но мой кузен не подозревал, что я ему необходима, и исключительно машинально привлекал меня и удерживал подле себя. По мере взросления Мариус начал изредка испытывать необходимость поразмыслить о будущем, вырваться из узкого круга, в котором мы жили, а между тем никак не мог решить, чем хочет заниматься и кем намерен стать. Он совершенно серьезно спрашивал об этом у меня, а я не знала, что ему ответить. Тогда кузен начинал сердиться либо притворялся, что ужасно хочет уехать, чтобы заставить меня обсудить вместе с ним, куда бы он мог отправиться.
Это бедное дитя не имело почти никаких средств к существованию, но при этом считало себя богатым. Мариус слышал, что унаследовал тридцать тысяч франков, и считал, что это большой капитал, способный обеспечить ему независимость и даже роскошную жизнь до конца дней. Напрасно Фрюманс, с которым мой кузен соизволил посоветоваться по этому вопросу, уверял его, что тридцать тысяч франков – это хорошее подспорье для того, кто работает и довольствуется малым, и ничто для человека, ведущего праздный образ жизни и стремящегося к роскоши. Он не убедил Мариуса. Тот продолжал верить, что, живя в довольстве и не работая, никогда не исчерпает своего наследства. Поэтому мой кузен говорил о выборе профессии лишь для того, чтобы получить право гулять, где ему хочется, и одеваться, как ему нравится. Бабушка, воспитывавшая Мариуса и полностью его содержавшая, стремясь уберечь в целости и сохранности его небольшое состояние, ограничивала его потребности в элегантности. Она одевала моего кузена прилично и добротно, но он стыдился покроя своей одежды и формы шляп, если они не соответствовали последней моде. Для него это было предметом искренних огорчений и стыда, а когда я добивалась разрешения отдать ему одну из своих новых косынок, чтобы Мариус мог превратить ее в галстук, он проводил целый день, завязывая и развязывая узел, и испытывал при этом невероятную радость. Вот потому-то мой кузен и мечтал о том дне, когда у него появится собственный портной или когда можно будет носить форменное платье. Ему нравился бравый вид молодых моряков, и бабушка желала бы, чтобы ее воспитанник избрал карьеру, в которой отличился ее муж и другие члены ее семьи, но Мариус ничего не смыслил в математике и, безусловно, испытывал отвращение к морю. Он хотел бы стать моряком, не выходя из порта.
– Тогда, – спрашивала его я, – возможно, ты желаешь служить в сухопутных войсках?
– Да, – отвечал мой кузен, – я хотел бы стать гусаром или альпийским стрелком, ведь у них такая красивая форма.
– Но ты ведь еще слишком молод, чтобы стать солдатом!
– Я не буду солдатом. Мне хочется быть офицером, я же дворянин.
– Но мсье Фрюманс говорит, что тогда тебе придется поступить в военное училище, где изучают математику. А еще он говорит, что ты ни за что ее не одолеешь, если не будешь учиться как следует.
На этом все и заканчивалось. Мариус не хотел или не мог ничего выучить. Самое большее, на что был способен мой кузен, – это делать вид, будто он слушает Фрюманса и внимательно следит за его объяснениями. Даже это можно было считать победой, одержанной лишь из соображений несколько высокомерной вежливости, над отвращением к любому принуждению. Мариус обладал единственной силой – силой мягкости, с помощью которой принуждал к тому же окружающих. Когда Фрюманс, невероятно терпеливый, начинал страдать от его рассеянности, Мариус говорил ему с изысканной вежливостью: «Сударь, прошу прощения, пожалуйста, изъясняйтесь яснее», – так, будто виноват не он, а учитель. Когда же я злилась на Мариуса, он говорил: «Ты ведь знаешь, что я не рассержусь и ты можешь говорить все, что тебе вздумается, меня это не обеспокоит». Он произносил это так гордо и спокойно, что гроза быстро проходила, не принеся ему, однако, ни малейшей пользы, не взволновав его ни на мгновение, не поколебав ни единого волоска в его удивительно хорошо завитой челке, треугольником спускавшейся на лоб. Мариус по-прежнему был самым красивым мальчиком на свете, что не мешало ему быть одновременно самым ничтожным. Я привыкла к его внешности и более не находила в ней очарования. Его элегантность больше не ослепляла меня, а бесконечные причесывания и тщательная чистка ногтей выводили меня из терпения. Бильбоке кузена мне опротивело, а его охота вместе с Фрюмансом, убивавшим дичь, в которую не попал его ученик, смешила; но Мариус покорял меня своей невозмутимостью.
Позже я узнала, что бабушка, сначала беспокоившаяся о его будущем, положилась в этом на волю Господню, добившись от Фрюманса признания в полном отсутствии способностей у его ученика.
– Ну что ж, – сказала она, – наберемся терпения и постараемся не сделать мальчика несчастным. Не осознавая своих ошибок, он не поймет и наказания. Кем он станет? Возможно, как и многие другие, мелкопоместным дворянином, экономящим целый год, чтобы неделю блеснуть в свете, или изматывающим себя на охоте и нигде не появляющимся; а может, ограниченным в средствах младшим офицером, двадцать лет ожидающим эполет; если только он не станет таким же, как мой сын, который, будучи всего лишь красивым юношей, только и умеющим нравиться женщинам, дважды спасся благодаря удачной женитьбе.
Бедная бабушка будто в воду глядела.
Однажды вечером, недели через две, Фрюманс только что ушел от нас, и вдруг мы увидели, что он с взволнованным видом возвращается. Он был не один: за ним следовала невысокая брюнетка, милое лицо которой мне сразу же понравилось. Несмотря на то что она была худенькой, в ней чувствовались сила и энергичность. Черты лица у нее были тонкими и четко очерченными, загар оттенял свежесть оживленного лица. Одета женщина была очень опрятно, во все новое – так в наших краях одеваются крестьянки. Незнакомка сразу же посмотрела на меня, и поскольку она не решалась со мной заговорить, я, повинуясь непреодолимому порыву, обняла ее как можно крепче. Она расплакалась, осыпала мои руки поцелуями и сказала с легким иностранным акцентом (который не соответствовал ее одежде, но который почему-то не показался мне незнакомым):
– Я ожидала, что полюблю вас, и вот я уже вас люблю, и это на всю жизнь, если вы пожелаете.
Я проводила женщину к бабушке; та встретила ее весьма приветливо, предложила присесть и обсудить условия. Я уже хотела удалиться, но какое-то странное любопытство заставило меня замедлить шаг, и, обернувшись, через приоткрытую дверь гостиной я увидела, что бабушка обнимает эту худенькую женщину, прижимает к груди, называет ее мое дорогое дитя и порывисто целует в лоб. Я подумала, что Фрюманс, вероятно, рассказал бабушке о нашей новой экономке нечто очень хорошее, и таинственность, которой были окутаны его слова, лишь увеличила уважение и симпатию, которые я уже испытывала к этой женщине.
В тот же вечер мадам Женни Гийом – она поселилась у нас под этим именем – приступила к своим обязанностям, отказавшись отдохнуть после путешествия, да она и не выглядела усталой. Не знаю, рассказал ли ей Фрюманс в письме о наших привычках и характерах, но мадам Гийом, безусловно, руководила нашим ужином так, словно ничем другим в своей жизни не занималась. Кажется, бабушка попыталась уговорить ее сесть с нами за стол, но экономка не согласилась на это почетное предложение и с самого начала заняла положение скромной крестьянки, в силу своих обязанностей отдающей приказания слугам, но в нерабочее время не отличавшей себя от них.
О, моя замечательная, благородная Женни, какую подругу, какую настоящую мать нашла я в вас! Именно вам я обязана всем, что есть благородного в моей душе и мужественного в моем характере.
Она не была импульсивной и навязчиво-ласковой, как Дениза. Небольшая фигурка Женни не сгибалась в поклоне по любому поводу, глаза были не готовы исторгать чуть что потоки слез, но одно ее слово было для меня более ценно, нежели страстное обожание моей кормилицы. Какая огромная разница была между ними! Насколько Женни превосходила во всем мою бедную безумицу! Экономка обладала умом, который я была еще не в состоянии оценить, но который, однако, не вызывал у меня никаких сомнений. Поскольку Женни никогда не говорила о своем прошлом и не позволяла себя расспрашивать, трудно было догадаться, где она выучилась всему, что знала. Она читала и писала лучше меня и, безусловно, лучше, чем Мариус и бабушка. Женни говорила, что всю жизнь работала не покладая рук и прочитала огромное количество книг, как хороших, так и посредственных, которые хвалила или критиковала с удивительной проницательностью. Действительно ли благодаря чтению или же с помощью тонкой интуиции ей удавалось судить обо всем столь здраво, узнавать тайны человеческого сердца, безошибочно улавливать оттенки чувств? Женни обладала также особой наблюдательностью и удивительной памятью. Заменяя бабушку во время наших уроков, она шила у окна или чинила белье домочадцев, очень быстро, не отрывая глаз от работы, и при этом не пропускала ни слова из того, что нам объясняли. Если я чувствовала, что не смогу на следующий день правильно ответить урок, вечером я расспрашивала Женни у себя в спальне, и она исправляла мои ошибки или давала пояснения, всегда простым и ясным языком, который составлял как бы сущность, по-деревенски основательную, всего того, что Фрюманс вынужден был растолковывать Мариусу долго и подробно.
Откуда черпала она способности, столь обширные и разнообразные, переходя от секретов приготовления пищи и ухода за домашней птицей – ибо экономка следила и за этим – до ухищрений разума и логики? Еще немного, и Женни научилась бы математике и латыни. Не было ничего недоступного для этого светлого и гибкого ума. Гораздо более способная, чем я, Женни во время беседы заставляла меня запоминать исторические даты и термины, которые я постоянно забывала. А поскольку это пассивное запоминание ее не удовлетворяло, она полночи читала в постели. Ей вполне хватало четырех-пяти часов для сна. Женни всегда ложилась позже всех и вставала первой, ела очень мало, не отдыхала днем, и при этом никогда не болела, или же, если у нее иногда и случалось недомогание, мы об этом не догадывались, да и сама она, возможно, тоже. На ее свежем лице, некоторой неподвижностью правильных черт напоминавшем камею, никогда не отражались ни усталость, ни страдание.
Это удивительное маленькое существо, безусловно, продлило дни моей бабушки, устраняя заботы и страхи, свойственные старости. Женни завела в доме строгий порядок, чистоту и разумную бережливость, сделавшие нашу жизнь такой же простой и чистой, как светлая полноводная река, текущая по мраморному руслу. Никаких остановок, никаких разливов. Казалось, что Женни держит в своих руках ключи от шлюзов нашей жизни. Бабушка как бы задержалась на несколько лет в промежутке между старостью и дряхлостью. Слуги перестали хитрить и злоупотреблять ее доверием, и при этом у них ни разу не было повода пожаловаться на то, что их обязанности не упорядочены. Фермеры стали добросовестнее и счастливее. Аббат Костель начал лучше следить за собой и, по-прежнему оставаясь ученым-философом, стал более аккуратным и умеренным в еде. Мадам Капфорт теперь реже приходила к нам, заметив, что люди менее склонны отвечать на ее бесконечные вопросы. Даже мсье де Малаваль и его друг Фурьер умерили свои фантастические заявления. А между тем Женни никогда не выходила из своей роли, ни разу не позволила себе сказать лишнего слова. Она не делала замечаний о посторонних, и дом наш никогда не был более уважаемым; на бабушку и на всех нас ложился отблеск прямодушия и ровного настроения Женни. Привыкнув к ее обществу, мы стали тверже в своих убеждениях и сдержаннее в манерах. Внешний вид дома, всё, вплоть до расстановки вещей и приема пищи, отличалось благопристойностью и достоинством, которые оказывали на нас скрытое влияние. Безалаберность, свойственная жизни южан, сменилась истинной гостеприимностью, тем более ощутимой, что она стала сдержаннее.
Я была совершенно счастлива. Да и какое право я имела жаловаться на судьбу? Я была всеми любима, в то время как множество невинных душ в моем возрасте встречают лишь равнодушие и несправедливость!
В 1818 году мне было четырнадцать лет, а Мариусу семнадцать. В том, что касается знаний, я превосходила детей своего возраста, его же образование оставляло желать лучшего. Однако оно принесло ему большую пользу, в том смысле, что, вынужденный слушать объяснения (хотя слушал он их невнимательно и понимал плохо), Мариус все-таки получал представление об этих предметах и мог говорить о них, не выглядя при этом смешным. Мой кузен отличался красотой, у него было имя и природный ум. Он умел поддерживать приятный и остроумный разговор. В свете Мариус пользовался успехом (он уже начал бывать в обществе). Бабушка позволила ему завести собственную лошадь и поддерживать отношения с нашими знакомыми в Тулоне и Марселе, куда мой кузен отправлялся время от времени. Его выход в свет имел в нашей провинции больший успех, чем ожидал Фрюманс со своей наивной добросовестностью, ибо хотя он и краснел из-за посредственности своего ученика и боялся за его поведение в обществе, Мариус получал в свете поддержку, завязывал отношения и всегда возвращался с такой дозой уверенности и даже апломба, что мы изумлялись. Мой кузен умел вести себя подобающе и приспосабливался к общепринятым обычаям с легкостью человека, ставящего правила превыше всего. Однако его замечательная светскость не мешала Мариусу показывать нам, как сильно он теперь скучает в нашем обществе и как ему хочется наконец нас покинуть. Видя его нетерпение, бабушка снова начала подыскивать своему воспитаннику какое-нибудь занятие. В некоторых благородных семьях в нашем крае все еще сохранилось предубеждение против торговли, промышленности и большей части свободных профессий. Молодой человек из хорошей семьи, если он небогат, может стать только моряком либо военным; но невозможно было стать военным, то есть сразу же офицером, как рассчитывал Мариус, а бабушка, зная его высокомерие и утонченность, не решалась предложить ему стать юнгой или солдатом.
Однажды, посреди полного штиля нашего существования, разразилась маленькая буря, о которой мне рассказали гораздо позже, поэтому я увидела ее последствия, не зная причины.
А причина была весьма прозаическая. Мариус, не испытавший до сих пор любовного влечения и слишком недоверчивый или слишком осторожный, чтобы вдали от нас ввязаться в какую-нибудь интрижку, вдруг стал беспокойным, рассеянным, взволнованным, почти мрачным. Он ненавидел Женни за то, что она ему не льстит, и, однако, в одно прекрасное утро попытался помириться с ней, сказав ей, что она хорошенькая. Женни пожала плечами. Мариус стал повторять ей это на протяжении многих дней. Не знаю уж, как она его проучила, но он очень на нее обиделся, а с Фрюмансом стал держаться высокомерно и даже нагло. Несколько раз в моем присутствии у Мариуса вырывались показавшиеся мне странными насмешливые слова о том, что Женни предпочитает высокого красавчика-учителя, которого он терпеть не может.
Однажды мой кузен явился на урок в охотничьем костюме и с ружьем в руке. Он принес свои тетради Фрюмансу.
– Будьте добры проверить их, – сказал он. – Сегодня я собираюсь на охоту.
Это было проявлением открытого неповиновения. Фрюманс ничего на это не ответил. Он взял тетради, исправил в них ошибки и вернул ученику, прибавив с невозмутимым спокойствием:
– Желаю удачной охоты, мсье Мариус.
– Мсье Фрюманс, – ответил мой кузен, искавший повода для ссоры, – меня зовут мсье де Валанжи.
– В таком случае, – сказал учитель с кроткой улыбкой, – желаю удачной охоты, мсье де Валанжи.
– Благодарю вас, мсье Фрюманс. Я ухожу и, предупреждаю вас, с этих пор буду заниматься самостоятельно.
– Ну что ж, – ответил Фрюманс, – как вам будет угодно.
– Но, – продолжал Мариус, – поскольку не принято, чтобы молодая особа имела воспитателя, если у нее уже есть гувернантка, я считаю, что теперь вы можете избавить себя от обязанности сопровождать мою кузину во время прогулки, разве что ее гувернантка будет нуждаться в вашей компании. В последнем случае мне нечего будет возразить.
– Вы могли бы обойтись без этого замечания, – сказал, краснея, Фрюманс. – Я считаю, что оно самого дурного вкуса и тона.
– А ваш тон дерзок, сударь.
– Это ваш тон оскорбителен, сударь.
– Так вы оскорблены, мсье Фрюманс?
– Да, мсье Мариус. И довольно. Прошу вас не продолжать.
– А если я все же продолжу?..
– Вы выкажете неуважение к дому вашей двоюродной бабушки.
– К дому моей бабушки, то есть к ее слугам?
– К ее слугам, если хотите. Видя ваше настроение, я ожидал от вас чего-либо подобного, но вы действуете вопреки своему характеру, который лучше, чем можно подумать после ваших недавних слов. Не хочу возбуждать вас еще сильнее и потому больше не стану вам отвечать.
Фрюманс взял мои тетради и принялся проверять их – с таким видом, будто Мариуса вовсе не было в комнате. Я увидела, как мой кузен схватил книгу и замахнулся, чтобы запустить ею в голову учителя. Я вскочила и бросилась на стул, стоявший напротив Фрюманса, с другой стороны столика. Если бы Мариус метнул свой снаряд, он обязательно попал бы в меня. По моему резкому движению кузен понял, что я хочу предостеречь его от дурного и безумного поступка. Мой кузен швырнул книгу на пол и вышел из комнаты.
Поскольку я побледнела и дрожала, Фрюманс закрыл тетради, подошел к другому столу, налил стакан воды и предложил его мне.
– Успокойтесь, мадемуазель Люсьена, – сказал он, – это пустяки. Мсье Мариус обычно кроток и вполне безобиден; это просто приступ горячечного безумия.
– О боже! – воскликнула я. – Он что, станет таким же, как бедная Дениза?
– Нет, мсье Мариус молод, в его возрасте это быстро проходит. Ступайте на прогулку с мадам Женни, а я вскоре поговорю с вашим кузеном и успокою его совершенно, после того как он немного придет в себя.
Я пошла к Женни. У меня не было от нее секретов. Я попросила ее объяснить мне, что только что произошло. Женни сделала вид, будто ничего не понимает, и так же, как Фрюманс, сказала, что Мариус, видимо, нездоров и нужно позволить ему немного отвлечься. Мой кузен уже ушел, и его не смогли найти; к вечеру он не вернулся. Мы бы все ужасно о нем беспокоились, если бы он не передал нам через крестьянина, встретившегося ему по дороге, что собирается провести ночь в Тулоне.
На следующий день к бабушке явился доктор Репп. Он сообщил, что Мариус находится в его домике. Доктор встретил моего кузена, когда тот направлялся в Тулон, и помешал ему совершить безрассудный поступок: Мариус собирался записаться во флот.
– Возможно, вы напрасно его переубедили, – ответила бабушка. – Ребенок стал мужчиной, который уже не может сидеть здесь без дела.
– Да, да, возможно, – согласился доктор. – Я знаю причину его гнева. Мадам Капфорт, чертовски проницательная, замечательная женщина, вынудила у него признание, почему он больше не может у вас оставаться. Мы посоветовали ему попросить вашего родственника, мсье де Малаваля, подыскать для него какое-нибудь занятие у себя в конторах.
– Мариус счетовод? – воскликнула бабушка. – Да он же ненавидит цифры!
– Полно! Ему почти не придется иметь с ними дела – его возьмут как внештатного служащего, чтобы дать ему больше свободы. Вы должны уладить это с мсье де Малавалем. Посмотрим, как будет вести себя этот молодой человек, а потом решим, что с ним делать. Видите ли, в каждой ситуации необходимо симптоматическое лечение. Только оно соответствует ходу времени и реакциям человеческого естества.
Бабушка провела необходимые переговоры с мсье де Малавалем и мсье Фурьером, а поскольку она была сердита на Мариуса, велела ничего ему не говорить. Мой кузен еще неделю оставался в домике у Реппа, предаваясь праздности в компании доктора и мадам Капфорт. Первый внушал ему правила умеренности, вторая же пыталась вбить в его бедную голову эгоистические расчеты и отраву неблагодарности.
Через неделю Мариус вернулся. На следующий день начиналась его работа в фирме «Малаваль, Фурьер и Ко». Мой кузен должен был вести коммерческую корреспонденцию и изучать соотношение между прибылью и убытками в торговом флоте. Мариус был очень спокоен и с удивительной невозмутимостью попросил у моей бабушки прощения за свою горячность, в которой, по его словам, мсье Фрюманс Костель совершенно неповинен. Мой кузен сожалел, что я стала свидетелем скандала, но, несмотря на наставления бабушки, вовсе не считал необходимым помириться со своим наставником.
– Я не скоро увижусь с мсье Фрюмансом, – сказал Мариус, – а поскольку нам с ним больше незачем выяснять отношения, то и говорить не о чем. Я пришел, чтобы поблагодарить вас за заботу обо мне и сказать вам, дорогая бабушка, что, достигнув совершеннолетия, собираюсь наградить мсье Фрюманса за уроки, которые он мне давал, а мсье де Малаваля – за гостеприимство, которое он будет оказывать мне во время моего обучения. Я никому ни в чем не хочу быть обязан; надеюсь, вы это понимаете и никогда не сомневались на этот счет.
Бабушка выглядела очень печальной, особенно последние два дня, а услышав, с какой высокомерной холодностью Мариус все это произносит, не смогла не выразить осуждение и сочувствие.
– Бедное дитя! – сказала она, обнимая Мариуса с некоторой торжественностью. – Мне хотелось бы, чтобы таким образом вам удалось избавиться от обязательств и освободиться от чувства благодарности; но если бы вы продолжали жить у меня и вести себя разумно, я бы постаралась скрыть от вас правду, которую вынуждена внезапно открыть вам сейчас, поскольку вы приняли решение, не посоветовавшись со мной. Слушайте же, а ты, Люсьена, ступай к Женни.
Через час я увидела, как Мариус вышел от бабушки и, опустив голову, побрел по направлению к Зеленому залу. Мне стало очень страшно. Женни только что сообщила мне, что у Мариуса совершенно не осталось средств к существованию: хранитель его небольшого капитала разорился. Два дня назад бабушка узнала о катастрофе, в результате которой ее воспитанник остался нищим.
– Да, идите к нему, – сказала Женни. – Не бойтесь, он не покончит с собой. Постарайтесь его утешить, ибо он достоин сожаления.
Я присоединилась к Мариусу возле озерца, на которое он смотрел с мрачным видом, однако (сейчас я в этом уверена) без малейшего намерения броситься в него.
– Знаю, ты разорен, – сказала я, взяв кузена под руку; он резко оттолкнул меня, но я не обратила на это внимания. – Однако, видишь ли, нет худа без добра, как говорит Женни. Ты останешься с нами?
– Это слова Женни? – спросил Мариус с горячностью.
– Нет, мои.
– Ну да, Женни терпеть меня не может, и я ее тоже, а ты не сможешь оставить меня здесь, не обесчестив себя. Не понимаешь?.. Ты еще ребенок, не стоит даже пытаться объяснить тебе вещи, недоступные для тебя.
– Да нет же, – сказала я, – ты должен мне все объяснить. Я уже достаточно взрослая, чтобы понять.
– Ну так вот, – продолжал Мариус, – знай: если меня оставят тут из жалости, мне придется безропотно выносить все то, что меня шокирует и ранит: прежде всего присутствие мадемуазель Женни, подлинной хозяйки дома, с ее вызывающим и презрительным видом, а также мсье Фрюманса, с его состраданием к моей неспособности к точным наукам. А ведь теперь я знаю, что следует думать об этих двух почтенных особах. Мадемуазель Женни – интриганка, изображающая бескорыстие, для того чтобы наша бабушка оставила ей больше денег, а мсье Фрюманс – хам, который, возможно, преследует две цели: жениться на Женни, после того как она разбогатеет, или же… Но остального ты не поймешь, я и так сказал тебе слишком много.
– Нет, я хочу услышать все! Я должна знать, о чем ты думаешь.
– Ну так постарайся стать немного взрослее и заглянуть в будущее. Тебе четырнадцать лет, через пару лет тебя, возможно, решат выдать замуж, а если этот педант будет оставаться рядом с тобой, ты будешь скомпрометирована.
– Скомпрометирована? Что это значит?
– Вот видишь, ты не понимаешь!
– Так объясни!
– Это очень сложная, деликатная тема. Это означает «заподозрена».
– Но заподозрена в чем?
– В желании выйти замуж за Фрюманса.
– Я?! Возможно ли это?
– Это было бы возможно, если бы ты оказалась недостойна имени, которое носишь, и согласилась бы выйти за мужлана, а поскольку теперь ты будешь находиться с этим человеком, так сказать, тет-а-тет, тебя заподозрят в том, что ты поощряла его ухаживания. И тогда, видишь ли, благородные люди будут презирать тебя, а я, не сумевший прогнать мсье Фрюманса (ведь после сцены, которую я ему устроил, он все-таки остался и собирается пребывать здесь и дальше), буду чувствовать себя униженным, потому что смирился с подобной ситуацией.
– Ты думаешь, что у мсье Фрюманса есть какие-то планы на мой счет?.. Он ведь в отцы мне годится!
– Мсье Фрюмансу всего лишь двадцать пять лет, он не мог бы быть твоим отцом. А что до планов… он уже давно их вынашивает. Они появились у него, как только он здесь появился.
– Ты бредишь, Мариус! Это невозможно.
– Почему же? Наш учитель отлично понимал, что ты вырастешь, станешь богатой и когда-нибудь выйдешь замуж. Предположим, он никогда не надеялся стать твоим мужем, но подумал: «Мое присутствие скомпрометирует ее, и скандал можно будет уладить с помощью большого количества денег или отличного места, которое мне обязаны будут предоставить». Ты качаешь головой. Ты мне не веришь?
– Нет!
– Ну так спроси у доктора или у кого-нибудь еще из местных жителей – ибо это всем известно, – почему прогнали бедную Денизу. Возможно, сейчас эта женщина действительно безумна, ведь она перенесла столько горя! Но она не была безумной, когда ее изолировали… Я все знаю: она любила Фрюманса!
– Ох!
– Нечего тут охать! Возможно, мсье Фрюманс не столь добродетелен, как все считают. Вероятно, он обещал Денизе жениться на ней, а потом, когда передумал, она поняла, что происходит. Фрюманс был очень мил с тобой, баловал тебя, носил на руках, как маленького ребенка. Он хотел, чтобы ты к нему привязалась, как к доброму папочке, чтобы впоследствии можно было легко тобой управлять. И тогда Дениза, с ее горячностью, приревновала его к тебе. Она стала говорить о мести. Это было глупо. Ее слова испугали Фрюманса, и он поспешил объявить ее сумасшедшей.
– А что, доктор говорит теперь, что она на самом деле не сумасшедшая?
– Ты же знаешь, доктор говорит то, что от него хотят услышать: то да, то нет. Но мне известны подробности от других людей, которым Дениза все рассказала.
– Признайся, под «другими людьми» ты подразумеваешь мадам Капфорт!
Действительно, бедный юноша повторял слова этой дрянной женщины. Он, прежде презиравший и высмеивавший ее, теперь прислушивался к ней, потому что, недовольный собой, испытывал желание оправдать в собственных глазах ошибку, которую совершил, адресовав свои первые ухаживания почтенной Женни и вообразив, будто Фрюманс является его соперником. Забывая о собственных прегрешениях и стараясь, чтобы я ни в коем случае о них не догадалась, Мариус утешал себя, думая о том, что оказал слишком много чести этим нищим и теперь следует разоблачать их интриги, насколько это возможно.
Меня на миг огорчили эти гадкие, клеветнические откровения, и, должна признаться, я уже готова была в них поверить. Мариус был в моих глазах мужчиной, уже повидавшим свет, который, не имея книжных знаний, обладал тем не менее опытом и мог судить о практических вещах. Я же в этом отношении была еще совсем ребенком! Все вокруг так блюли мою чистоту, так старались уберечь меня от зла! Каждый раз, когда в моем присутствии заходила речь о каком-нибудь преступлении или скандале, бабушка отвлекала меня, чтобы я не слышала, о чем говорят, Женни уводила, а Фрюманс заставлял прочесть какую-нибудь прекрасную историю. При малейшем проявлении беспокойства с моей стороны мне говорили: «Люди, совершающие дурные поступки, больны. Не думайте о них – это дело врачей». После истории с Денизой это объяснение неизменно казалось мне убедительным, поскольку кормилица любила меня, но при этом хотела убить.
После разговора с Мариусом я решила, что меня окружает безумие, что оно губит души, в которых я находила убежище, разрушает эталоны, которые мое сознание принимало за опору и пример для подражания. Какое-то время я опасалась и сама сойти с ума. Боюсь, вместо того чтобы защитить своих друзей и пристыдить Мариуса, я только то и делала, что вместе с ним молола вздор и дрожала от страха, как будто мы с ним оба упали в пропасть.
Наконец головокружение прошло. Ко мне вернулся здравый смысл, и я так энергично отклонила подозрения Мариуса, что он удивился и покраснел, осознав собственную доверчивость, но не захотел признать, насколько был неправ в своих суждениях.
– Допустим, – сказал мой кузен, – всё это преувеличение и мсье Фрюманс недостаточно хитер и предусмотрителен для подобных расчетов. Тем не менее является несомненным, что его присутствие в замке, теперь, когда меня здесь не будет, не нужно и даже опасно для твоего будущего. Бабушка уже стара, и Женни вертит ею, как хочет. Я не сомневаюсь в том, что экономка защищает Фрюманса, возможно, даже не подозревая об опасности. В конце концов, Женни, при всем ее уме, женщина из народа и ничего не знает о свете, о его правилах, о злословии, которое вызывают неподобающие поступки. То, что ты говоришь о мадам Капфорт, можно сказать и о многих других. Люди подозрительны, они любят обвинять тех, кто не считается с их мнением. Ты принадлежишь к светскому обществу. Когда-нибудь ты будешь поступать так же, как его представители, поэтому заранее должна подчиниться светским правилам и бояться их нарушить. Вот почему нельзя допустить, чтобы Фрюманс оставался здесь, пусть даже он и самый порядочный человек на земле. Обещай мне отказаться от его уроков. В противном случае я буду думать, что ты хочешь жить, как дикарка, пренебрегая тем, что о тебе думают, и порвать с обществом порядочных людей. Тогда, видишь ли, я умою руки и никогда больше сюда не вернусь.
– Было бы гораздо проще, если бы ты остался, – сказала я. – Если захочешь, Фрюманс поможет тебе наверстать упущенное.
– Нет, милая моя, – ответил Мариус, – слишком поздно. Здесь я никогда ничему не научусь, мне тут не с кем соревноваться. Бабушка оказала мне плохую услугу, не послав в Сен-Сир[11], где я, возможно, учился бы не хуже других.
Итак, покидая замок, Мариус способен был лишь упрекать всех нас, даже бабушку, свою благодетельницу, даже меня, которая, по его мнению, не могла быть ему достойным соперником в учебе! В тот момент неблагодарность кузена показалась мне чудовищной. Я не смогла ответить ему, и мы молча покинули Зеленый зал. У меня болело сердце, но моя гордость была уязвлена и я старалась не заплакать. Обиженный Мариус шагал с высоко поднятой головой, с рассеянным и холодным видом, время от времени ломая ветку или наступая на какое-нибудь растение, так, словно он презирал и ненавидел все, что встречалось ему на пути.
– Ну так что, – сказал он, когда мы поднялись на луг, – ты тоже сердишься на меня? Тебе хочется поскорее послать меня к черту?
– Ты что, действительно намерен отправиться в ад? – спросила я, пряча беспокойство за шуткой.
– Да, мое милое дитя, – ответил Мариус с горечью, которую напрасно пытался скрыть под непринужденностью. – Я буду спать в каморке с крысами и блохами, мои пальцы будут испачканы чернилами, а одежда – дегтем; я буду заниматься сложением и вычитанием по десять-двенадцать часов в день. Мне известно, что мсье де Малаваль предложит мне есть с ним за одним столом, хотя бы ради того, чтобы заставить слушать его шутки. А потом, однажды вечером, чтобы развлечь меня, он пригласит меня на небольшую прогулку в порту и мы станем плавать на лодке от одного судна к другому. Это будет смешно до безумия!.. Но что поделаешь? Если ты беден, приходится плясать под чужую дудку. Вот что все говорят мне… чтобы утешить!
– Ты преувеличиваешь. Бабушка по-прежнему будет давать тебе деньги.
– Бабушка будет давать их мне до тех пор, пока я не начну зарабатывать. Она небогата; к тому же молодому человеку почти ничего не дают, опасаясь, что он станет вести себя неразумно. Вот почему мои расходы будут оплачивать лишь до тех пор, пока что-нибудь не изменится, и, как сейчас, будут класть мне в карман двадцать франков со словами: «Ступай, малыш, развлекись как следует».
Наш разговор прервал Фрюманс, искавший нас, чтобы попрощаться.
– Мсье Мариус нас покидает, – сказал он мне, – а вам, мадемуазель Люсьена, теперь нужен не воспитатель, а гувернантка. Ваша бабушка поняла это и позволила мне удалиться. Я с сожалением прерываю уроки, которые мне так приятно было вам давать и во время которых вы делали такие успехи, но, с другой стороны, мой дядюшка очень скучал. Он нуждается во мне – я должен помочь ему перевести весьма объемный классический труд. Я буду иметь честь являться к вам иногда по воскресеньям, чтобы засвидетельствовать свое почтение мадам де Валанжи, и если вы иногда, прогуливаясь, будете заходить в Помме, мой дядюшка с радостью вас примет.
Вот каково было простое и сдержанное прощание Фрюманса. Я была так удивлена и взволнована его неожиданным решением, что не смогла ничего ему ответить. По моему молчанию он догадался о том, что я очень огорчена, и протянул мне большую руку, в которую я вложила свою, сдерживая слезы. Надеюсь, Фрюманс заметил это и не стал сомневаться в моей привязанности. Что же до Мариуса, он, увидев, что его обвинения развеяны уходом Фрюманса в прах, был сконфужен и огорошен еще больше, чем я. Мой кузен едва нашел в себе силы ответить на холодно-вежливый поклон нашего наставника, – он, так хорошо умевший кланяться.
– Вот видишь, – сказала я, когда мы с Мариусом снова остались одни, – ты поверил в ужасную ложь, в то время как коварных заговоров, которые ты подозревал, не существует вовсе. Признай же, что ты был неправ, и не отпускай своего бедного друга, которого ты так огорчил, не помирившись с ним.
Мариус пообещал мне исполнить это и, вероятно, ночью как следует обдумал мои слова, потому что на следующее утро оседлал коня и нанес Фрюмансу визит. Уж не знаю, хватило ли у моего кузена мужества открыто попросить прощения, но его поступок свидетельствовал о раскаянии и уважении, и Костели это оценили. Вечером, прощаясь с бабушкой и со мной, Мариус расплакался. Он впервые проявил чувствительность, и меня это по-настоящему взволновало. Я не задумывалась над тем, был ли он огорчен потому, что лишался удобств нашего дома и родственной нежности. Мой кузен плакал, и это было так необычно, что бабушка тоже растрогалась. Перед тем как сесть в карету, которая должна была отвезти Мариуса в Тулон со всеми его пожитками, он, сделав над собой невероятное усилие, подошел к Женни и извинился за свое нелепое поведение. Она притворилась, будто не понимает, о чем идет речь, и, протянув Мариусу руку, уверила его, что не помнит никакого злого умысла с его стороны, и посоветовала ему присылать нам свое белье, чтобы мы могли содержать его в порядке.
Кучер уже сидел на козлах с кнутом в руке, когда Мариус пошел сказать последнее прости, которое волновало его больше, чем все остальное, – он отправился попрощаться со своей лошадью. Это была уже не маленькая лошадка мельника, а красивый корсиканский конь, которого моя бабушка купила Мариусу в прошлом году. Я видела, что, выходя из конюшни, мой кузен рыдал сильнее, чем после наших объятий, но мне не очень хотелось развивать эту мысль. Я жалела Мариуса, ибо он терял сразу все: свои привязанности и удовольствия. Я заверила его, что не допущу, чтобы его лошадь продали, и когда он приедет к нам в следующий раз, она будет на прежнем месте.
Между тем, когда Мариус уехал, я испытала огромное облегчение. Я поняла, что принадлежу самой себе, и, не обязанная больше развлекать кузена, целый день развлекалась сама так, как мне хотелось. Я смогла в который уже раз приступить к устройству садика, надеясь, что на этот раз никто, изображая рассеянность, не вытопчет растения и что на месте гиацинтов, посаженных сегодня, завтра я не увижу спаржу. Однако уже на следующий день я начала упрекать себя в эгоизме, думая о том, что Мариус несчастен и, возможно, лишен всего – а ведь он такой деликатный; что им помыкают и унижают его – а ведь он такой гордый и высокомерный. Увидев, как я плачу в уголке, Женни стала утешать меня, как могла, а когда я посетовала на то, что у меня нет денег, чтобы дать их своему бедному кузену и этим облегчить его участь, сказала:
– У вас есть деньги. Возьмите в моей комнате, сколько хотите.
Я даже не знала, что у меня есть сбережения. Женни уверила меня, что сэкономила кое-что из подарков, которые делала мне бабушка на Новый год и день рождения. Я была ребенком, меньше всего склонным что-то считать и подсчитывать. Я не поставила слова Женни под сомнение и спросила у нее дрожащим голосом, есть ли у меня сто франков. По моему мнению, эта сумма намного превышала ту, которая нужна для скромных удовольствий молодого человека, но я подумала, что не могу дать Мариусу меньше денег, ведь у него столько потребностей.
– У вас больше ста франков, – сказала Женни. – Однако лучше каждый раз давайте кузену небольшую сумму, чтобы чаще доставлять ему удовольствие.
Но я не смогла удержаться и, когда Мариус приехал к нам, сразу же с детской радостью вручила ему полученные мной сто франков. Кузен рассмеялся мне в лицо и спросил, где я это взяла. Он, всегда все подсчитывавший, отлично знал, что у меня вовсе не было денег.
– Послушай, – сказал мне Мариус, раздраженно оттолкнув от себя деньги и увидев, что я заплакала, – неужели ты настолько глупа, что думаешь, будто я соглашусь взять милостыню?
– Почему ты называешь это милостыней? Я делаю тебе подарок. Надеюсь, ты можешь принять от меня подарок?
– Нет, дорогая Люсьена, не могу.
– Почему?
– Почему! Почему! Потому что это деньги Женни!
– Ну а если бы она дала мне их взаймы?
– Ну нет, Люсьена, спасибо. Я ничего не хочу. Ты славная девочка, у тебя доброе сердце. Знаешь, я очень тебя люблю. Я никогда тебе этого не говорил – глупо говорить об этом просто так, – но мне было жаль с тобой расставаться. Я не возьму твоих денег, вот и всё. Это было бы подло!
Я ничего не поняла из его объяснений и стала упрекать кузена в том, что он не испытывает ко мне дружеских чувств.
– Хватит считать меня маленькой девочкой, – сказала я ему. – Женни ко мне более справедлива. Она говорит, что человек не может быть слишком молод для того, чтобы любить своих родных и интересоваться их судьбой. Я вижу, что ничего для тебя не значу и ты хочешь всех нас забыть.
Мариус долго выслушивал мои упреки и, видимо, не знал, что ответить. Наконец он принял решение; видно было, что оно далось ему с трудом. Кузен решительно сунул деньги в мой карман.
– Не будем больше вспоминать об этом, – сказал он. – Чем дольше ты об этом говоришь, тем яснее я вижу, что ты ничего не понимаешь в правилах света. Но я постараюсь все тебе объяснить. Мужчина может принимать покровительство и помощь лишь от трех женщин: матери, сестры и…
– И кого?
– И жены. Ну так вот, моей матери уже нет на свете, а бабушка… даже очень добрая, это не то же, что мать. Сестра… Но ты же мне кузина, а не родная сестра!
– Я думала, что это одно и то же.
– Да, сейчас. Но через два-три года все изменится, ты больше не будешь мне как сестра. Ты выйдешь замуж, а мужья не любят кузенов.
– Почему?
– Какая же ты дурочка с этими своими «почему»! Они ревнуют, вот почему! Мужья всегда подозревают, что кузены испытывают любовь к своим кузинам.
– Но ты же не испытываешь ко мне любви?
– Пока что нет, ведь ты слишком юна. Когда ты станешь старше, я мог бы в тебя влюбиться, но это было бы безнадежно. Ты слишком богата для меня.
– Богатство не будет иметь значения, если мы полюбим друг друга.
– Да, правда. Наконец я услышал от тебя разумные речи. Если люди равны по рождению, воспитывались вместе и не уроды, они могут пожениться, и то, что принадлежит одному, будет принадлежать и другому. Если жена богата, муж тоже постарается разбогатеть. Все приходит с возрастом и опытом, и свет это одобряет. Но чтобы стать мужем и женой, нужно подходить друг другу, а может случиться так, что когда ты станешь взрослой, у тебя появятся амбиции, кокетство, куча недостатков, которых пока что нет, ведь говорят, что они появляются у юных девушек.
– Это слова мадам Капфорт? Итак, ты не хочешь на мне жениться?
– Мне еще рано об этом думать. Позже будет видно.
– А как ты думаешь, я могла бы когда-нибудь почувствовать к тебе любовь?
– Этого я не знаю. Все зависит от того, что ты подразумеваешь под этим словом.
– Но… я ничего не подразумеваю, я никогда ее не видела. Вероятно, любовь – это дружеское чувство, руководствуясь которым люди отдают друг другу все, и больше нет ни твоего, ни моего, как ты и говорил.
– Да, именно так.
– Ну, тогда, Мариус, я, возможно, уже испытываю к тебе любовь.
– Вот как?
– Да, поскольку мне жаль, что я более обеспечена, чем ты, и не могу помочь тебе разбогатеть. Впрочем, погоди! То же самое я чувствую по отношению к Женни… Если мы поженимся, ты позволишь мне любить ее так же, как и тебя?
– Да. Если бы Женни помогла нам пожениться!
– Хочешь, я спрошу, что она об этом думает?
– Нет, еще слишком рано. Женни, вероятно, скажет, что мы беседуем о предметах, недоступных для девушки твоего возраста, и действительно, я считаю, что мы сейчас говорим смешные глупости.
– Нет, не думаю, что рассудительность смешна. Послушай, побеседуй со мной рассудительно, скажи, о чем бы ты думал и как бы вел себя, если бы в будущем меня полюбил?
– Я стал бы работать, Люсьена! Стал бы хорошо себя вести. Мое сердце было бы спокойно, и я размышлял бы о будущем. Старался бы быть тебе приятным, оказывал бы тебе внимание. Я охотнее делал бы то, что нравится тебе, чем то, что нравится мне. Я был бы ласковее, чем прежде. Стал бы хорошо одеваться, чтобы доставить тебе удовольствие. Вскоре я заработал бы достаточно денег, чтобы купить красивый кабриолет и прекрасную лошадь и возить тебя на прогулки. Каждое утро я приносил бы тебе цветы. Сопровождал бы тебя, куда бы ты только пожелала, даже в те места, которые нравятся тебе и не нравятся мне. Считал бы красивым все, что нравится тебе, даже регас и море. Ну и, наконец, я был бы таким же очаровательным, как один молодой человек, которого я видел в Авиньоне и который недавно женился по любви на своей кузине. Они оба выглядели очень счастливыми. Хотя этот молодой человек и небогат, у его кузины хватит денег на двоих; она казалась очень довольной.
– Если бы ты стал таким милым, как говоришь, Мариус, и если бы начал усердно работать, уверяю тебя, я была бы рада выйти за тебя замуж.
– Ну что ж, Люсетта, это вполне может случиться. Кто знает?
Гонг, призывавший нас к обеду, прервал этот странный разговор, имевший для меня в будущем столь горестные последствия.
Безусловно, Мариус не хотел меня соблазнить. Если он и преуспел в этом, то сам того не понимая; он будто скользил по склону, на вершине которого внезапно оказался благодаря детской непосредственности моего характера. Но несомненно также, что мадам Капфорт подготовила пути для этого своеобразного обязательства, которое мы с кузеном взяли по отношению друг к другу. Она незаметно расспросила Мариуса и теперь знала все, что хотела: во-первых, что мы с Мариусом не были рано созревшими детьми и что нам никогда не приходила в голову мысль разгадать совместно таинства любви – доказательством этому служил тот факт, что при первом проявлении чувственного влечения Мариус понял, что я еще не женщина и что единственной женщиной в доме была Женни; что затем Фрюманс вызвал у него чувство ревности и под этим предлогом Мариус постарался поскорее избавиться от его руководства; и, наконец, что Мариус был не в состоянии самостоятельно достичь достойного положения и годился лишь на то, чтобы стать красивым муженьком какой-нибудь вульгарной, но достаточно обеспеченной деревенской девушки.
И мадам Капфорт быстро сделала логическое заключение. У нее была единственная дочь, некрасивая, но довольно богатая, и мадам Капфорт подумала, что у Мариуса благородное имя и есть связи, благодаря которым она наконец-то сможет войти в круг провинциальной знати, куда ей так хотелось попасть. Одной лишь набожности для этого было недостаточно; следовало прибегнуть к интригам, чтобы заключить этот союз. Характер Мариуса позволял надеяться, что он согласится терпеть общество мадемуазель Капфорт в обмен на ее приданое.
Однако, внушив Мариусу, что его будущее зависит исключительно от удачной женитьбы, мадам Капфорт навела его на мысль о том, что он может жениться на мне (вероятно, ей самой это не приходило в голову). Увидев его удивление, нерешительность и даже, возможно, страх и поняв, что допустила ошибку, наша соседка поспешила заявить, что я для него слишком молода. Его женой может стать лишь шестнадцатилетняя девушка (именно столько было Галатее Капфорт). А поскольку Мариус, должно быть, не соизволил ее понять, поскольку он, быть может, стал говорить обо мне, своем лучшем друге, мадам Капфорт постаралась вызвать у него отвращение ко мне, сочинив гнусный и нелепый роман, героем которого должен был стать Фрюманс. Можно предположить, что этому способствовали странные признания, вырванные ею у несчастной Денизы во время ее безумных припадков.
Результат этого нагромождения нелепиц оказался противоположным первоначальному замыслу. Мариус даже не думал о Галатее, которая часто становилась жертвой его остроумных саркастических замечаний. Он невольно стал размышлять обо мне, возможно также, чтобы досадить Фрюмансу и Женни.
Мариус, очевидно, пообещал себе пока что ничего мне не говорить и дождаться возраста, когда туманные отроческие мечты могут стать вполне реальными планами. Захваченный врасплох развитием событий, известием о своем несчастье, бурным проявлением интереса с моей стороны, моим желанием его спасти и моей полнейшей невинностью, заставлявшей меня говорить о любви как о неизвестном, которое следовало найти, решив математическую задачу, может быть, растроганный моей искренней дружбой и простодушием его так называемых врагов, мой кузен наконец неожиданно для себя согласился с мыслью, что я могу стать его спасительницей от несчастий, и уже почти готов был позволить любить себя, если уж мне так хочется, и, возможно, ответить мне взаимностью, если я со временем это заслужу.
А меня, глупую девчонку, манила странная судьба, к которой меня не располагали ни чувства, ни увлечение, ни особое уважение, ни слепое воображение, – одним словом, ничто из того, что в сердце молоденькой девушки вызывает любовь роковую или романтическую. Единственным серьезным чувством, которое я при этом испытывала, была жалость, единственным роковым предначертанием – привычка баловать Мариуса, единственным романтическим влечением – моя потребность в самопожертвовании.
Женни, моя несравненная Женни, не поняла, что должна остановить мое скольжение по крутому склону, и если и испытала некий страх, то решила, что не стоит предупреждать меня, дабы не вызвать головокружения. Когда я, горя желанием поскорее ей открыться, в тот же вечер рассказала о бесконечных беседах, которые вели мы с Мариусом, Женни всего лишь рассмеялась.
– Мсье Мариус еще больший ребенок, чем вы, – сказала она. – Через два года вы еще не будете готовы к замужеству. В шестнадцать лет девушкам неизвестно, кого они любят, а ваш кузен будет еще слишком молод для того, чтобы иметь серьезные намерения. Итак, еще несколько лет вы можете оставаться такой же счастливой и доверчивой, как сейчас. Что же касается вашего будущего мужа, об этом стоит подумать заранее, но не вам, а вашей бабушке.
– Ты права, Женни, – ответила я, – и я вовсе не о себе беспокоюсь. Однако если это позволит Мариусу стать добрым и рассудительным, пусть он так думает.
– Нет, – возразила Женни, – это абсолютно бесполезно. Мариус и так станет добрым и рассудительным. Вы отлично знаете, что он мягок, честен, что, совершив нелепый поступок, он испытывает стыд. Не нужно пока что принимать его всерьез. Мсье Мариус еще не повзрослел. Это школьник, который рассуждает о светской жизни, зная о ней не больше, чем мы с вами. Ваш кузен горд, и это очень хорошо; он отказался взять ваши деньги, и это прекрасно. Однако бедный мальчик так боится лишений! Ну что ж, погодите. Посмотрите, как он будет себя вести. Если мсье Мариус проявит мужество и терпение, я встречусь с мсье де Малавалем, передам ему ваши деньги, и, не догадываясь о причине, ваш кузен станет лучше питаться и условия его жизни изменятся. Я попрошу, чтобы к нему относились внимательнее, он же подумает, будто заслужил это хорошим поведением, – и это подтолкнет его продолжать в том же духе.
Женни оказывала на меня приятное воздействие. Ее слова всегда меня успокаивали. Я крепко заснула, да и она не проявляла ни малейшего беспокойства. Изведав все мыслимые для женщины несчастья, Женни сохранила оптимизм благодаря своему несравненному благородству. Особенно она верила в детей, говоря, что для того, чтобы они стали добрыми, нужно сделать их счастливыми. Она никогда не испытывала ни предубеждения против Мариуса, ни досады на него. Женни добродушно подсмеивалась над ним, не замечая злобных чувств, которые он к ней испытывал. В тот день, когда она, будучи честной и разумной женщиной, показалась ему вдруг «очень хорошенькой», Женни не рассердилась, а рассмеялась Мариусу в лицо. Она никому не рассказала о его нелепом и мимолетном сумасбродстве. Будучи умной и доброй, Женни даже предположить не могла, на какую несправедливость способен слабый, безвольный Мариус.
Признаюсь, мне не хватило решительности открыть ей на это глаза. Я слишком уважала Женни, для того чтобы пересказывать ей отвратительные выдумки мадам Капфорт. Итак, Женни тогда так и не узнала, как мелочен мой бедный кузен.
Что же касается Фрюманса, я не понимала причин, побудивших его столь стремительно отказаться от места учителя. Я, безусловно, еще очень нуждалась в его уроках; больше никто не был для меня так же полезен. Лишь со временем я узнала о том, что произошло в тот день, когда Мариус закатил Фрюмансу эту странную, неуместную сцену.
В этот день воспитатель осознал, что более не может быть полезен Мариусу и что глупая ревность этого ребенка может его самого поставить в смешное положение в нашем доме. Фрюманс почувствовал, что один из них двоих должен отступить, и не мог допустить, чтобы это был Мариус. Он искал моего кузена, чтобы сообщить ему о том, что собирается удалиться, но, не найдя его, поговорил с бабушкой. Племянник кюре сослался на занятость и, не выказав ни сожаления, ни слабости, тихонько ушел. У бедного Фрюманса при этом болело сердце, но он обладал мужеством и невероятным упорством.
Мне следует вспомнить об одном событии, которое впервые заставило меня задуматься о странном месте, которое, несмотря на свое счастье и благополучие, я занимала в обществе.
Мариус уехал от нас около месяца тому назад. Я отправилась с Женни в Тулон, чтобы сделать там кое-какие покупки. В одной из лавочек мы встретили мадам Капфорт с какой-то женщиной, которую я сначала не узнала, потому что она была закутана в черную накидку. Поначалу я не обращала на эту женщину ни малейшего внимания, но вдруг она бросилась ко мне и стала осыпать поцелуями, так что я едва не задохнулась. Это была моя бедная Дениза, так сильно изменившаяся и подурневшая, что, отвечая на ее ласки, я не смогла сдержать слезы.
Поскольку она очень бурно выражала радость, вызванную нашей встречей, и это могло привлечь внимание прохожих, мадам Капфорт отвела нас в комнату за лавкой, шепнув мне:
– Не бойтесь, ваша кормилица все еще несколько эмоциональна, но уже не безумна. Вы же видите: я выезжаю вместе с ней.
Я совершенно не боялась, а поскольку со мной была Женни, не сомневалась, что бабушка не будет сердиться на меня за то, что я проявляю интерес к своей кормилице. Сначала Дениза постаралась успокоиться и поговорить со мной, но вид Женни внезапно пробудил в ней ревность, и по ее горящим глазам и прерывающейся речи я ясно увидела, что она еще не выздоровела. Что бы ни говорила ей Женни, пытаясь ее успокоить, это лишь увеличивало раздражение моей кормилицы. Внезапно вскочив, она закричала:
– Вы обманщица и интриганка! Я вас узнала! Именно вы привели эту девочку (при этом она указала на меня) к бедной мадам де Валанжи. Но это вовсе не ее ребенок, это ваша дочь.
Мадам Капфорт, жадно слушавшая Денизу, сделала вид, будто хочет ее разуверить, и стала лукаво выспрашивать у Женни, действительно ли именно она привела меня к бабушке. Женни ответила, что не понимает, о чем идет речь. Дениза рассердилась и стала еще громче обвинять нашу экономку, продолжая утверждать, что узнала ее.
– Вы хотите, чтобы кто-то поверил в ваши россказни? – кричала моя кормилица. – Уж не меня ли вы хотите обмануть? Я ведь отлично знаю, что ребенок умер. Да и как бы могла я этого не знать, ведь я сама его убила!
– Замолчите, Дениза, – сказала мадам Капфорт таким тоном, как будто на самом деле приглашала ее продолжить, – вы теряете рассудок. Вы не убили бы ребенка, которого кормили, разве что если бы были сумасшедшей.
– А кто вам сказал, что это не так? – продолжала кричать Дениза. – Откуда мне знать, когда именно я потеряла рассудок? Нет, этого я не помню. Мне известно, что позже меня заперли и заставили пройти через все муки ада; но мне также известно и то, что были мост и карета. Уже не помню, где именно это было, и не могу сказать когда. Я бросила ребенка в воду, чтобы посмотреть, есть ли у него крылья: мне приснилось, что они у него есть. Но их не было. Он утонул, и никто так и не смог его найти. И тогда…
Дениза не смогла продолжить: ее охватило бешенство. Приказчики бросились к ней и вынуждены были удерживать ее силой, в то время как Женни поспешно уводила меня прочь.
Она старалась успокоить меня, поскольку эта странная и мучительная сцена вызвала у меня сильное волнение, однако была потрясена так же, как я, и по дороге домой мы почти половину пути хранили молчание. Наконец Женни нарушила его, поинтересовавшись, о чем я думаю.
– И ты еще спрашиваешь! – воскликнула я. – Я думаю, что мадам Капфорт поступила неосторожно и даже жестоко, допустив, чтобы бедная Дениза встретилась с нами. Ей ведь должно быть известно, что моя кормилица все еще не в своем уме и от волнения у нее может случиться припадок.
– А вам не кажется, – задумчиво проговорила Женни, – что мадам Капфорт сделала это нарочно?
– О господи! Да, возможно! Мадам Капфорт ненавидит нас, уж не знаю почему!
– Но не Денизу. Она лечит вашу кормилицу, молится вместе с ней, гуляет. Нет, мадам Капфорт не ожидала увидеть ее в таком состоянии!
– Согласна. Но как ты думаешь, Женни, Дениза всегда была безумна?
– Именно об этом я хотела спросить у вас. Слышали ли вы когда-нибудь о том, чтобы Дениза вела себя странно еще тогда, когда была вашей кормилицей?
– Нет, никогда. Она путается в воспоминаниях. Дениза действительно хотела меня убить, но это было незадолго до того, как она нас покинула.
И я рассказала, как Дениза хотела выбросить меня из кареты, когда я оказалась рядом с ней. Женни расспросила меня обо всех подробностях, которые я была в состоянии ей сообщить. Она слушала меня очень внимательно, и, пораженная обеспокоенным выражением ее лица, я произнесла:
– Знаешь, мне кажется, ты думаешь, будто меня убили.
– Я не могу так думать, – возразила Женни, улыбаясь моей наивности, – ведь вы сейчас здесь, со мной.
– Конечно, Женни. Но если бы это была не я? Послушай, а что, если Дениза бросила в воду настоящую Люсьену, не понимая, что делает, а та, которую она захотела бросить в реку снова, была ненастоящей Люсьеной, как она и уверяет?
– В таком случае ненастоящая Люсьена – это вы?
– Ну а вдруг?
– То есть кто-то был заинтересован в том, чтобы столь гнусно обмануть вашу бабушку?
– Или же кто-то просто ошибся и без злого умысла привел к ней девочку, которая не была ее внучкой.
– Значит, вы думаете, что Дениза осознает, о чем говорит?
– А разве ты думаешь иначе? Ты выглядишь очень грустной и удивленной.
– Но Дениза также заявляет, что это именно я привела вас к мадам Валанжи. Этому вы верите?
– Нет, если ты станешь это отрицать.
– Я могу поклясться вам, что сегодня увидела Денизу впервые.
Мне показалось, что Женни уклоняется от прямого ответа на мой вопрос, и я, в свою очередь, посмотрела на нее так внимательно, что она смутилась.
– О дорогая моя Женни! – воскликнула я. – Если ты действительно воспитывала меня, а затем привела сюда, не скрывай этого от меня. Я так тебя любила!
– Вы любили меня? – взволнованно переспросила Женни.
– Я любила свою мать! Все очень старались сделать так, чтобы я ее позабыла, но единственное, что сохранилось в моей памяти, – это горе, которое я испытала, когда она оставила меня там, с моей бабушкой, которой я не знала. Я никогда ни с кем не говорила об этом, и мне не хотелось бы огорчать бабушку, но тебе я могу это сказать: мне очень долго не удавалось полюбить ее, и даже сейчас иногда, когда я вспоминаю о той женщине, я невольно думаю, что никогда никого не любила так, как ее.
То ли Женни действительно не была той, о ком я говорила, то ли ей строго-настрого запретили рассказывать мне правду и она сумела сдержаться и солгать, охраняя мой покой, но она развеяла мои подозрения и даже немного побранила меня за то, что я предпочитаю своей бабушке какой-то призрак, который, возможно, мне всего лишь приснился.
– Я хотела бы убедиться в этом, раз уж мне не следует об этом вспоминать, – ответила я. – Но не понимаю, почему я не могу быть твоей дочерью и при этом любить бабушку.
– Вы рассуждаете как ребенок, Люсьена! Вы уже слишком взрослая, чтобы так говорить. Если бы вы были моей дочерью, вы не были бы внучкой мадам де Валанжи и Дениза была бы права, называя меня интриганкой и обманщицей, ибо тогда получалось бы, что я обманула вашу бабушку, а это было бы отвратительно.
– Твои слова заставляют меня умолкнуть. Я не подумала об этом, а после того, что сказала мне Дениза, будто бы увидела сон наяву. Теперь я понимаю, что Фрюманс прав: детям не следует разговаривать с безумцами, это сбивает их с толку. Могу сказать тебе лишь одно, Женни: если представить, что я ненастоящая Люсьена… а ты ведь этого не знаешь, и никто не может доказать обратное…
– Прошу прощения, доказать обратное можно. Но хорошо, давайте представим! Что вы хотели этим сказать?
– Я хотела сказать, что, в сущности, мне было бы совершенно все равно! Раз уж моя бабушка любит меня как свое дитя, я люблю ее как свою бабушку и не могу быть особенно привязана ни к бедной маменьке, которой я не знала, ни к папаше, с которым, как мне кажется, никогда не познакомлюсь. Знаешь, Женни, ведь он не написал ни слова в ответ на письма, которые меня заставляли ему отправлять. А ведь они были такие милые! Я очень старалась, обещала ему, что буду сильно его любить, если он хоть немного полюбит меня. Ну так вот, кажется, он этого не хочет.
– Это невозможно, – ответила Женни, – но предположим, что это правда. Ваша бабушка любит вас за двоих, поэтому не нужно говорить, что вы согласны быть ненастоящей Люсьеной. Если бы мадам де Валанжи это услышала, она была бы очень огорчена.
– Я не хочу ее огорчать. Ну а тебе, Женни, раз уж ты мне никто, тебе безразлично, настоящая ли я или нет?
– Ну, меня это не касается. Будьте кем хотите, от этого я не стану любить вас ни больше, ни меньше.
– В таком случае ты любишь меня сильнее всех, ведь остальные, и даже, возможно, бабушка, не глянули бы более в мою сторону, если бы я не была мадемуазель де Валанжи. Однако в этом ведь не было бы моей вины.
Мы подъезжали к дому. Женни, понимая, что мое воображение разыгралось, поспешила рассказать о нашем неприятном приключении бабушке с тем, чтобы та меня успокоила. Так и произошло. Я с большим уважением отнеслась к ее спокойствию и серьезности.
– Можете быть уверены, мое дитя, – сказала мне бабушка, – что вы моя внучка, а ваша бедная кормилица сама не знает, что говорит. Пожалейте Денизу и поскорее забудьте ее слова. Уважайте и любите Женни так же, как и меня, я ничего не имею против, но знайте: у вас нет другой матери, кроме меня. Что же до вашего батюшки, которым вы немного недовольны, вспомните о том, что он вас почти не знал, что в свое время у него не было возможности приехать к вам и что теперь у него другая жена и дети, которым он обязан уделять внимание. Он знает, что вам со мной хорошо, и вы не должны думать, будто имеете право в чем-то его упрекать. Обещайте мне, что более этого не повторится.
Я обещала и очень быстро забыла бредни Денизы и свои собственные. Впрочем, у меня осталось твердое убеждение, что Женни и моя прежняя мама – одно и то же лицо. Это как бы запечатлелось в моем сердце. Конечно, из этого вовсе не следовало, что я была дочерью Женни, но ничто не мешало мне думать, что именно она меня воспитала.
Эта встреча имела еще одно следствие, которого я почти не заметила и не осознала. Когда я рассказала о случившемся Мариусу, он, вместо того чтобы успокоить меня, как это сделала бабушка, глубоко задумался и не позволил мне более возвращаться к разговору о нашем браке. Поскольку эти планы возникли в результате спонтанного чувства, через несколько лет они полностью выветрились у меня из головы, и казалось, Мариус тоже не сохранил об этом воспоминаний.
После того как Фрюманс и Мариус уехали, у меня началась новая жизнь – жизнь, полная интеллектуальных опасностей.
Я считаю, что обучением девочки не должны заниматься исключительно женщины, разве что она намерена провести жизнь в монастыре. Сама того не осознавая, вскоре я ощутила нехватку мужского, более широкого взгляда на вещи, который до сих пор давали мне уроки Фрюманса.
Ко мне пригласили гувернантку, которой наскучило у нас через две недели, потом другую, которая надоедала мне более продолжительное время и причинила много вреда. В этом была повинна излишняя скромность моей милой Женни. Она решила, что не справится с этой работой, однако Бог свидетель: тщательно следя за моими тетрадями, книгами и заметками во время занятий с Фрюмансом, она со свойственным ей талантом интересоваться всем, проникать в дух и суть вещей и, наконец, делать любую работу привлекательной, могла бы, продолжая выполнять свои обязанности и ничего не меняя, способствовать формированию моего ума, вероятно, медленнее, но рассудительнее и спокойнее.
Женни боялась, что, если станет заниматься исключительно мной, будет вынуждена меньше заботиться о бабушке, возраст которой требовал особой опеки. Кроме того, навещавшие нас особы убедили Женни в том, что барышне моего круга ни к чему получать слишком серьезное образование, достаточно заниматься искусством. Об искусстве наша экономка имела лишь весьма смутное представление. От природы она обладала хорошим вкусом, но не подозревала о том, что это означает на практике. Женни не знала, что для того, чтобы заниматься искусством, нужно обладать особыми способностями или получить серьезное образование. Она слышала о людях со многими талантами и не сомневалась, что я смогу стать такой же в процессе обучения. Такими же были мнение и желание моей бабушки. В результате меня доверили заботам английской мисс, которая, как говорили, только что завершила образование молодой леди, вышедшей замуж в Ницце, и о которой мы получили наилучшие рекомендации. Англичанка в течение двух-трех лет должна была обучать меня музыке, живописи, английскому, итальянскому и в придачу немного географии и истории. К счастью, последний предмет я знала лучше ее.
Мисс Эйгер Бернс была сорокалетней девицей, ужасно некрасивой; с первого же взгляда она вызвала у меня антипатию и отчуждение. Даже сегодня мне было бы сложно проанализировать ее характер: возможно, в нем не было ничего определенного. Мисс Бернс представляла собой не личность, а скорее продукт общества; это была монета, имевшая лишь условную стоимость и истертая частым прикосновением пальцев, из-за чего уже нельзя различить чеканку. Кажется, эта особа была из хорошей семьи и в ранней молодости испытала много разнообразных несчастий. Все это повлекло за собой жизнь в безденежье и зависимости, в полном подчинении формальным правилам общества. В сущности, мисс Бернс уважала лишь видимость, и если не противилась ничему, то лишь потому, что у нее уже не было на это сил. Утомление читалось в ее бесцветных глазах, апатия – в длинных худых руках, всегда беспомощно свисавших вдоль тела; уныние слышалось в глухом голосе и замедленной речи. Но под этой увядшей внешностью таились гордость принцессы, лишившейся трона, и, возможно, воспоминание об огромном разочаровании. Единственно живым в ней было воображение, но это были смутные, нелепые фантазии, какие-то беспорядочные бесцветные мечтания. Короче говоря, из всех ее пор сочилась скука – мисс Бернс испытывала ее сама и внушала другим.
Гувернантка не научила меня ничему стóящему, хоть и отняла много времени. Ее уроки были длинными, скучными и сумбурными. Под предлогом строгой пунктуальности она абсолютно не заботилась о моих успехах. Главным для нее было заполнить свое и мое время регулярной, бесполезной, нудной работой. Ей было достаточно того, что уроки проводились вовремя. Поскольку мисс Бернс, насколько было мне известно, никого и ничего не любила, она влачила свои дни, вялая и разочарованная, внешне полностью смирившаяся, но внутренне протестующая против всего и вся.
Из всего, чему она должна была меня научить, я освоила лишь английский. Итальянский я знала лучше ее. Фрюманс обучал меня итальянской грамматике в сопоставлении с латинской, и я отлично усвоила все правила. Благодаря южному акценту, который постоянно был у меня на слуху, правильное произношение давалось мне легче, чем мисс Эйгер с ее британским пришепетыванием и неисправимой интонацией. Она преподала мне также основы музыки, но сухость ее игры заставила меня возненавидеть фортепьяно. Гувернантка писала акварелью с глупой отважностью, зная наизусть правила, но применяя их невпопад. Скалы у нее получались слегка округлыми, деревья – немного заостренными, вода всегда была одинаково голубой, а небо – розовым. Рисуя озеро, мисс Бернс не могла не поместить туда лебедя, а если изображала лодку, в ней неизменно сидел неаполитанский рыбак. Она страстно любила руины и находила способ, независимо от возраста и местонахождения ее моделей, втиснуть туда стрельчатую арку, увитую все тем же плющом, который неизменно служил украшением на ее картинах.
Мисс Бернс даже не пыталась научить меня пению. Своими сентиментальными романсами и дрожащим голосом, звучание которого напоминало резкие крики чаек, она внушила мне такую ненависть к этому занятию, что я с первого же дня стала ломать комедию, запев на четверть тона ниже, чем следовало. Гувернантка заявила, что у меня нет слуха, и от романсов я была спасена.
Итак, оставался лишь английский, который я выучила, разговаривая с мисс Бернс. У меня были способности к языкам, я с легкостью запоминала даже диалектные особенности. Кстати, я обнаружила, что единственный способ вытерпеть банальные разговоры мисс Эйгер – это извлекать для себя пользу, разговаривая с ней по-английски во время совместных прогулок. Поскольку в возрасте от четырнадцати до пятнадцати лет я чувствовала некоторую слабость, Женни потребовала, чтобы я каждый день подолгу гуляла. Это было бы мне очень приятно, если бы она могла меня сопровождать. Но оставив бабушку под присмотром мисс Бернс, Женни могла быть уверена, что, вернувшись, застанет англичанку спящей или погруженной в свои мысли в углу гостиной, а мою бедную бабушку – забытой в кресле, задумчивой, печальной или осаждаемой докучливыми гостями.
По этой причине мне пришлось смириться с прогулками в компании мисс Эйгер; при этом я следила за тем, чтобы она не уснула во время ходьбы. Гувернантка уверяла меня, что ничего не боится и пешком поднималась на горные вершины Швейцарии и Италии вместе с юными леди, которых воспитывала, но, видимо, в то время у нее было больше сил и мужества. А может быть, смирившись, она и там послушно следовала за ними по протоптанным дорожкам, поскольку наши крутые тропинки и пропасти ей вовсе не нравились. Я имела жестокость водить гувернантку по пересеченной местности, по самым сложным дорогам, а поскольку мисс Бернс не хотела, чтобы ее навыки хождения в Альпах подвергли сомнению, она шла за мной, красная как свекла; с кончика ее носа капал пот. Когда мы приходили на место, она садилась, как бы желая проникнуться красотой пейзажа, и открывала свою папку, сильно пахнущую английской кожей, чтобы запечатлеть его в своей художественной манере. Но поскольку рисуя она рассказывала мне о Пик-дю-Миди в Пиренеях, о Монблане или Везувии и воспоминания мешали ей увидеть и понять то, что было у нее перед глазами, гувернантка возвращалась к своим притупившимся скалам, острым деревьям и фантастическим аркам, служившим ей точкой отсчета. Понемногу, делая вид, что тоже рисую, я отдалялась от нее и в одиночестве углублялась в ущелья, стараясь найти что-нибудь, еще не изученное мной, или пряталась за выступом скалы в укромном уголке, чтобы насладиться природой и спокойно помечтать. Мисс Бернс мало беспокоили мои исчезновения. Вернувшись час или два спустя, я обнаруживала, что она заснула от усталости в некрасивой позе или торопливо прячет в сумку роман, который читала украдкой. Мне интересно было узнать, что она читает, и пару раз, незаметно приблизившись, я смогла пробежать глазами несколько строк, глядя ей через плечо. Отчасти соблазн запретного плода, отчасти каприз избалованной девочки побуждали меня потихоньку проникать в ее спальню и брать один из томов, которые мисс Бернс уже прочитала, в то время как она брала с собой на прогулку (тоже тайно) следующий том. Я прятала свою книгу в корзинку, и как только гувернантка начинала рисовать, убегала, уверенная, что скоро она примется за чтение. Это обязательно случалось, и таким образом мы обе, таясь друг от друга, разделенные кустом или овражком, поглотили огромное количество романов.