На следующий день с утра в нашей квартире появились молодые люди в одинаковых костюмах. Все мои двенадцать соседей были загнаны в комнаты и не могли, несчастные, даже выйти в туалет. Квартиру обследовали, стены простукали, из коридора убрали все сундуки, все тазы, велосипеды, всю обувь и пальто. Коридор стал девственно чистым, и молодые люди заняли важнейшие стратегические места на подступах к туалету и ванной, в кухне, в повороте коридора.
Они гулко переговаривались между собой. Переулок и дом были оцеплены. Патрульные машины стояли вдоль тротуара. Те же молодые люди бродили по вмиг опустевшей улице, разгуливали по этажам. С трех часов дня движение жильцов по нашей лестнице окончательно прекратилось.
Наконец, в семь часов подъехали машины: сначала две, потом еще три, пять… Коба привычек не менял – все машины выглядели одинаково, чтобы нельзя было понять, в какой из них находится он.
Мы сидели в нашей комнатушке, пили наше грузинское вино, принесенное Кобой, и пели наши грузинские песни. Жена рядом со мной усердно подпевала, боясь глядеть на Кобу.
Коба посадил мою дочь на колени, и она замерла, не смея шевельнуться, на коленях Лучшего Друга советской детворы и детворы всего мира. Он мягко и нежно выкручивал ей ушко своими короткими, толстыми пальцами. Это была его прежняя, любимая ласка…
Мы вспомнили с ним о каторге и ссылке (царской), вспомнили анекдоты (того времени). А потом опять пели. Как хорошо он пел! Не помню, писал ли я, но у Кобы всегда был поразительный слух. Он слышал, о чем шепчутся в соседней комнате за закрытой дверью. И голос у него был несильный, но очень приятный. Слух и голос его остались прежними.
Он ласково глядел на меня, и я любил его. Я любил нашу юность, наши прежние мечты, нашу маленькую солнечную родину. Милый мой друг Коба… И я старался забыть обет, который дал тогда в лагере.
Он внимательно следил, чтобы я не пропускал тосты, чтобы пил до дна стакан за стаканом. Но от вина моя преданная любовь лишь возрастала. Здесь он ошибся. Лишь возрастала моя любовь к нему…
В конце вечера, продолжая выворачивать ушко Сулико, он вдруг пробормотал, как бы невзначай:
– Так это и есть «пионэрка Майя»? – И жадно уставился на меня…
Значит, он читал ее письма? Все эти годы он знал, что ему пишет она – моя несчастная, полуголодная дочь? Я в бешенстве посмотрел на него. Не смог скрыть! Он, зло усмехаясь, глядел на меня.
И под этим взглядом неистовый огонь грузина-отца покорно погас. Теперь на Кобу смотрели жалкие, тусклые, умоляющие глаза старого Фудзи.
В полночь он ушел. Я не спал – ожидал конца. Знал, что это случится на рассвете…
Но наступил рассвет… и ничего не случилось. Точнее, все случилось наоборот.
На следующий день мне позвонил Поскребышев и сообщил, чтобы в издательство я больше не ходил, что ко мне уже выехал фельдъегерь с пакетом из ЦК.
Фельдъегерь привез приказ о моем назначении на должность заместителя министра иностранных дел. Еще через день я получил ордер на квартиру.
Квартира была в том же Доме на набережной, но в другом подъезде. Когда я приехал смотреть ее… смешно и страшно писать, но на кухне на плите опять стоял теплый чайник. И здесь кого-то взяли буквально накануне. Я легко мог узнать, кого, но не захотел.
Я понял, как был не прав в ту страшную ночь. Только когда секундное мое бешенство сменилось угодливым страхом – именно тогда я выдержал испытание. В тот момент Коба окончательно убедился: нет больше опасного, храброго Фудзи. Умер! И никогда более не воскреснет.
Есть трусливый раб, пес, готовый все стерпеть, виляя хвостом. Да, я с честью выдержал его испытание! Злое испытание друга моего Кобы!
Но он, Коба, ошибся! Ибо никогда не говори «никогда».