Помню, после освобождения я жадно читал газеты, точнее, одну газету – «Правда». Ибо остальные наши издания, как и прежде, попросту перепечатывали главную газету партии.
Потряс Нюрнбергский процесс. На нем цитировали секретные указания Гитлера, о которых не знали мои агенты. За месяц до нападения были разработаны меры тотального уничтожения любого сопротивления – бессудные расстрелы несчастных политработников, коммунистов, солдат, пытающихся бежать из лагерей, вообще всех, смеющих сопротивляться нашествию. Ибо, как учил Гитлер, в стране, на которую они должны были напасть, «человеческая жизнь ничего не значит».
И эти указания Гитлера в виде приказов подписывал Вильгельм Кейтель. Я его видел – немецкий фельдмаршал, человек с моноклем, воплощение вермахта, готовый попрать все законы человечности, офицерской чести во имя идиотской формулы «Честь – это Верность». Верность – это исполнить любой приказ начальника.
Как мне потом рассказывал Берия, когда Кейтеля везли по Берлину, этот робот с моноклем в ужасе скорбел о разрушенном городе, не вспоминая о руинах и крови, которые он оставил в Европе.
Но чем больше я размышлял о Нюрнберге, тем острее чувствовал, как весь мой гнев превращается в страх. Ибо теперь, после кошмаров лагеря, я все чаще думал о себе, о всех нас, кому придется защищаться на Высшем Суде, бормоча, как и наши враги: «Честь – это Верность».
С печалью я узнал из газеты, что Коминтерн распущен. Погоны, уничтоженные Революцией, вернулись на армейские плечи. Погоны – этот символ контрреволюции! Белой армии! Золотопогонников! За эти погоны мы когда-то убивали… Да и сама Красная Армия нынче именовалась Советской. И мой друг Коба, освобожденный при царе от воинской службы, назывался генералиссимусом – это звание носил царский полководец Суворов. На портретах бывший революционер-боевик был в золотых погонах, в мундире с красными царскими лампасами на брюках.
Вернул он и Патриаршество. Как феникс из пепла, воскресла столь хорошо нам с Кобой знакомая «церковь при монархе и послушная монарху». Во всех храмах ему, разрушителю храмов, пели «многие лета».
Однако, вернув Патриаршество, мой друг не забывал о строгом надзоре за Церковью, с которой столько лет беспощадно боролись большевики. За ней внимательно следил Совет по делам Церкви. Официально Совет был образован при правительстве, но на деле Коба конечно же поручил его нашей организации. Во главе его он посадил… начальника отдела НКВД по борьбе с контрреволюционным духовенством, знакомого мне полковника Карпова. Карпов стал теперь вроде двуглавого орла. На Лубянке он боролся с церковью, а в Совете – помогал ей! В этом – весь мой великий друг!
Последнее напоминание о Революции – народные комиссариаты. Коба уничтожит их позже, взамен придут министерства, как при царе. И, как при Николае I, именуемом в наших учебниках Николаем Палкиным, чиновников министерств оденут в мундиры.
Да еще выпустят деньги, весьма напоминающие царские. Вот бы встали из могил расстрелянные Кобой революционеры – полюбоваться на это… Стоило ли стольких убивать, чтобы вернуть все на круги своя? Да, я возвратился… в Империю! В бескрайнюю Империю – новую мировую сверхдержаву.
Тегеранская, Ялтинская, Потсдамская конференции успешно прошли, пока я столь же успешно чистил сортиры и мучился на зоне. На этих конференциях мой великий друг сумел создать новый мир – заложил будущий Социалистический лагерь, покорный его воле. В этом лагере оказались Венгрия, Болгария, Румыния, Чехословакия Югославия – страны-сателлиты. Огромный кусок Европы стал частью его Империи.
Но какое отношение восставшая из прошлого Империя имела к тем бредовым и прекрасным идеям, которые провозгласила наша уничтоженная партия? А, может быть, имела, и прямое? Я не забыл издевательскую фразу Герцена, которую мы когда-то считали кощунственной: «Коммунизм – это всего лишь преобразованная николаевская казарма».
Так что партийный гимн справедливо перестал быть гимном новой Империи. Новый гимн начинался опасными словами: «Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки великая Русь…» Хотя мы с Кобой когда-то учили: негоже человекам употреблять слова «навеки», «нерушимый»… Будто искушая Господа, чтобы Он мог впоследствии посмеяться над жалкой человеческой гордыней.
Все эти печальные и трудные мысли не мешали мне каждый день благодарить Господа за счастье быть свободным. Мы всей семьей ходили на концерты в Консерваторию. В Москву приехала Анна Ахматова, владычица дум времен нашей с Кобой юности. Я с изумлением узнал, что она жива. Помню ее вечер, проходивший в Колонном зале. Мы пошли всей семьей. На сцене появилась сильно располневшая старая женщина. Зал ее приветствовал стоя. После каждого стихотворения неистово хлопали. Люди умели тогда замечательно хлопать – научили бесконечные партсобрания и митинги, где читались речи и высказывания Кобы.
– Тебе понравилось? – спросил я потом дочь.
– Стихи какие-то непонятные. И она такая старая… и завывает.
Что ж, новые времена – новые песни.
Наша комната была очень большая, и мы решили передвинуть комод в центр. Чтобы как-то отделить пространство – наше и дочери. Втроем весело двигали тяжелый комод. Под ним я увидел потрепанный, покрытый пылью и паутиной, томик. Это было старое, дореволюционное издание «Бесов» Достоевского.
Как ненавидели мы этот роман в своей революционной юности! Кажется, после Революции «Бесов» даже изъяли из библиотек… Может, поэтому неизвестный хозяин комнаты хранил томик под комодом?
Вечером я решил почитать. Сначала шло предисловие, где Достоевский объяснял, что этот роман – предостережение. И смута, показанная в масштабе одного города, завтра может предстать в совсем ином размахе и коснуться всей России.
Я перелистал роман, текст был подчеркнут во многих местах.
Принялся читать подчеркнутое. И как зазвучал проклятый роман, как мучительно понятны стали все эти бесовские мечтания героев…
Они мечтали построить новое общество – общество равенства – через кровь! Как и мы, они верили, что нынешнее (то бишь царское) поганое общество реформировать нельзя, поэтому надо «перескочить через канавку». И чтобы прыжок в светлое будущее – в новый мир – был удачен, придется убить миллионы. Как знаком был этот «новый мир», который они мечтали сотворить. В этом новом обществе все будут равны… в рабском подчинении вождям! И потому это общество не терпит исключительности. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Их изгоняют или казнят. «Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями…» Я помнил пламенные речи Бухарина – об «организованном понижении культуры», пароход, на котором Ильич выслал знаменитых философов, суды и расстрелы интеллигенции!
В этом новом мире трудолюбивых муравьев у людей максимум обязанностей и минимум потребностей. «Необходимо лишь необходимое». И для стабильности этого общества все должны следить за всеми и все доносят на всех. Это были дословно будущие, радостные слова Микояна: «У нас каждый трудящийся – работник НКВД»!
Но самое знакомое и оттого ужасное: в этом обществе Бесов люди были спаяны удивительной верой в величие происходившего с ними.
В предисловии к тому был эпиграф – цитата из романа «Преступление и наказание»: «Будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве… Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей… Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя такими умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные…»
Я решил купить сочинения Достоевского. В букинистическом магазине мне удивительно повезло – я приобрел два разрозненных томика того же издания, первый и последний. В первом томе был наклеен экслибрис владетеля. Я сразу узнал этот вычурный герб: щит, увенчанный княжеской короной, который держали два золотых льва, на щите – серебряный крест. Да, это был герб… князя Д.! Его герб, мой герб!
Я был потрясен. Так, может, и подчеркивал… он? И это он разговаривал со мной из-за гроба? Я опять видел его лицо… в тот последний миг.
В последнем томе я нашел послесловие… и снова с подчеркиваниями. Подчеркнуто было описание смерти Достоевского… Умирая, он позвал детей. Они встали у его кровати – сын и дочь. Он протянул им Евангелие и попросил прочесть вслух притчу о Блудном сыне. Когда чтение закончилось, он сказал: «Дети, не забывайте никогда того, что только что слышали здесь. Храните беззаветную веру в Господа и никогда не отчаивайтесь в Его прощении. Я очень люблю вас, но моя любовь – ничто в сравнении с бесконечной любовью Господа ко всем людям, созданным Им. Если бы даже вам случилось в течение вашей жизни совершить преступление, то все-таки не теряйте надежды на Господа. Вы Его дети, смиряйтесь перед Ним, как перед вашим отцом, молите Его о прощении, и Он будет радоваться вашему раскаянью, как Он радовался возвращению Блудного сына».
…Неужели тот, расстрелянный мною хозяин книги, чьим именем я пользовался столько лет, возвращал меня, великого грешника, блудного сына к Богу? «И никогда не отчаивайтесь в Его прощении…»
Я заплакал с книгой в руках. Помню испуганное лицо жены, когда она вошла в комнату. Я ничего не сказал ей об этом. Я хотел, чтобы это осталось исключительно моим.
Но с тех пор мне стало казаться, будто я слышу в себе Голос. Его нужно было таить… от всех. Знакомое ощущение старого подпольщика. Правда, в моем подполье прятался Бог.
Я начал… молиться по утрам каждый день. Чтобы не пугать жену и дочь, вставал рано. Молился на коленях у подоконника, глядя в небо. Мои делали вид, что спят. Я так и не знаю, как жена объясняла эти «пережитки» пионерке Сулико.