– На колпачке Фортуны мы не шишка…
– Так вы живете около ее пояса или в средоточии ее милостей?
– …Право же, мы занимаем у нее скромное место.
Мне, честное слово, все равно; смерти не миновать: нужно же заплатить Господу дань смерти… пусть будет так, и уж тот, кто умер в этом году, наверно спасется от смерти в будущем.
Быстро темнело. Небо заволокло тучами, собиралась гроза. И все еще продолжался беспорядочный артиллерийский огонь. Как только прибыла смена, они начали спешный отход. Берн, которого мотало все шире, мало-помалу отставал. Чтобы окончательно не потерять из виду остальных, он перестал следить за тем, куда ступает, и свалился в воронку.
К тому времени, как он сумел оттуда выбраться, остатки их отряда уже скрылись из виду, и он неуверенно заковылял дальше в одиночестве, сомневаясь в правильности выбранного направления. Он не спешил, но и шага старался не замедлять. Голова была пустой и легкой, настроение – почти восторженным, его влекло вперед лишь желание хоть как-нибудь закончить все это и уснуть. С трудом удержавшись на ногах, он спустился в разрушенную траншею и после недолгих колебаний свернул влево, мало заботясь о том, к чему это приведет.
Мир, казалось, совсем обезлюдел, хотя он прекрасно знал, что земля вокруг просто кишит народом. Он с трудом дышал, рот и горло, казалось, вот-вот треснут от сушняка, а во фляге не осталось ни капли воды. Подойдя к блиндажу, он принялся осторожно спускаться вниз, ногой нащупывая в темноте ступени. Сползшая в сторону брезентовая занавесь на входе проскребла его щеку, и, спустившись еще на несколько ступеней, он неожиданно уткнулся лицом в складки прокисшего одеяла, висевшего в дальнем конце тамбура. Блиндаж был пуст. На некоторое время он застыл в тупом оцепенении, но вскоре дрожащей рукой нашарил пачку сигарет. Вытащив одну и буквально воткнув между губами, чиркнул спичку, в ее огоньке углядел свечной огарок в овальной крышке от сигаретной жестянки и зажег его. Огарок был чуть толще монеты, что и определяло время остановки. Вот докурит сигарету и двинет дальше искать свою роту.
В стене блиндажа грунт был вынут так, что образовалось некое подобие скамейки или сиденья. Вначале он обратил внимание только на остатки рваного одеяла, брошенные там, но потом заметил в складках слабый отблеск, отраженный маленьким металлическим кружочком. Это была крышечка фляги. Неуклюже склонившись вбок, он приподнял ее и по весу определил, что фляга полна. Вытащив пробку, он поднес флягу к губам и успел сделать огромный глоток, прежде чем понял, что пьет прекрасный виски. От крепкого алкоголя на мгновение перехватило дыхание, и, подавившись, он чуть было не выплюнул виски, однако сдержался и уже небольшими аккуратными глотками принялся поглощать содержимое, намереваясь растянуть удовольствие от дегустации.
Послышался шум, кто-то ощупью спускался по ступеням. Он закупорил флягу, быстро спрятал ее под одеяло и отодвинулся на безопасное расстояние от соблазна. Появились трое шотландцев. По срывающимся голосам было ясно, что эти ребята измотаны не меньше его, и все же, превозмогая усталость, они бесцветными голосами сообщили, что видели часть его отряда в окопах ярдах в пятидесяти левее. Парни, конечно, тоже заблудились, но он ничем не мог помочь им. Тогда они затеяли между собой бестолковый спор о том, как им быть в сложившейся ситуации. Из-за чудовищного акцента он едва понимал их доводы, но в самом тоне разговора сквозила нерешительность усталых людей, которые ищут оправдания, чтобы ничего не предпринимать. Это заставило его взглянуть со стороны на собственное поведение, и ему стало совестно. Отшвырнув окурок, он решил, что пора идти. Огонек свечки слабо мерцал на последнем издыхании, обещая в следующий момент погрузить блиндаж в темноту. Он благоразумно удержался от того, чтобы рассказать парням о найденном виски, решив оставить это на волю случая: найдут – так тому и быть! И уже двинулся к ступенькам, когда снаружи послышался голос, приглушенный занавесью из одеяла:
– Эй, кто здесь?
Сомнений в том, кому принадлежит этот голос, быть не могло, и Берн немедленно отозвался. Последовала пауза, затем одеяло качнулось и вошел офицер. Это был мистер Клинтон, которого Берн знал еще по тренировочному лагерю в Трепели.
– Привет, Берн… – начал было он, но, заметив остальных, осекся и обратился уже к ним негромким и спокойным голосом. Лицо его было зеленоватого воскового оттенка, глаза красными от усталости, руки нервно дрожали, а срывающийся голос выдавал нервное перенапряжение. И все же он терпеливо выслушал их ответ.
– Что же, ребята, я не тороплю вас, – проговорил он наконец, – но ваш батальон выдвигается отсюда раньше нас, и вам бы лучше смотаться вместе с ним. Ваши всего в сотне ярдов дальше по траншее. Вы же не хотите тащиться до лагеря в одиночестве? Это будет не лучший вариант. Так что двигайте-ка прямо сейчас. Вам бы не мешало поспать часиков по двенадцать, и мой совет – кратчайшая дорога к этому.
Они охотно и без разговоров приняли его совет. Как всякий уставший человек в подобных обстоятельствах, они были рады, что кто-то решал все за них; поблагодарили и попрощались, если и не сердечно, то хотя бы как вежливые люди, оценившие его доброту. Берн сделал вид, что двигается следом, но мистер Клинтон остановил его.
– Задержитесь на минуту, Берн, и пойдем вместе, – проговорил он, когда последний из шотландцев стал неуверенно подниматься по крутой лестнице. – Не очень вежливо подниматься следом за горцем, наряженным в килт, когда тот вылезает из блиндажа. Кроме того, я кое-что оставил тут.
Он огляделся, подошел к одеялу и вытащил из-под него флягу. Должно быть, фляга показалась ему несколько легче, чем он ожидал, и он с подозрением встряхнул ее, прежде чем вытащить пробку. Сделал долгий, медленный глоток и остановился.
– Оставил бутылку полной, – сказал он, – но эти чертовы джоки[3], похоже, учуяли виски. Ты же знаешь, Берн, я не хожу в бой пьяным, как делают некоторые. Но, боже мой, на обратном пути мне это нужно. Вот, глотни-ка. У тебя такой вид, будто ты уже хлебнул.
Берн без колебаний взял флягу. Он прекрасно понимал состояние офицера и сам чувствовал себя не лучше. В напряжении атаки время течет по-другому, окружающий мир будто выхватывается из тьмы отдельными вспышками, так что в памяти отпечатываются лишь статичные картины, полные смертельного ужаса, дикой ярости и страха. В итоге оглушенное сознание успевает воспринимать только постоянную угрозу и полную зависимость от любой случайности. И если в какой-то момент перестаешь владеть собой, то на обратном пути словно блуждаешь в кошмарном сне среди нелепых и чудовищных видений, порожденных собственным разумом. А когда напряжение, наконец, сброшено, чувствуешь себя полностью опустошенным морально и физически, и тогда происходит срыв и разум уже не способен совладать с собой.
– Мы в следующем блиндаже. Все, кто остался в живых, – продолжал мистер Клинтон. – Я рад, что ты в порядке, Берн. Ты же помнишь предыдущее дельце? Так вот, похоже, на этот раз старина Ганс бросил против нас еще больше народа и не намерен был сдвинуться ни на ярд. А теперь самое время сматываться с этой позиции. Думаю, нас осталось не больше сотни.
Все это он выпалил сбивчивой скороговоркой, так что стало ясно, что виски уже начал играть на его потрепанных нервах. Это вернуло Берна к действительности. Огонек свечи прыгнул и погас. Мистер Клинтон включил фонарик и сунул фляжку в карман своего плаща.
– Пошли, – сказал он, шагнув на ступеньку. – Мы с тобой двое везунков, Берн. Ни царапины! И если счастье от нас не отвернется, так и будем скакать из одной беды в другую, пока не сорвемся. Понимаешь? Пока не сорвемся…
У Берна прямо-таки дыхание перехватило: голос мистера Клинтона был твердым, в словах ни тени недовольства, только раздражение и горечь.
Подойдя к брезентовой занавеске, он выключил фонарик.
– Не говорите ерунды, – ответил в темноте Берн. – Вы никогда не сорветесь.
Офицер и вида не подал, расслышал ли он этот участливый, но не очень уставной упрек. Они молча двигались по изрядно порушенной траншее. В небе вспыхивали разрывы, случайный осветительный снаряд завис поблизости, и в его свете Берн разглядел мертвого человека в серой полевой форме, прикорнувшего в углу на повороте траншеи. Похоже, он был ранен и на последнем издыхании дополз до траншеи только затем, чтобы умереть тут. Берн безучастно глядел на этот осколок общей беды. Серое лицо было пустым и бесчувственным.
Как только они свернули за угол траншеи, их окликнул часовой у входа в блиндаж.
– Доброй ночи, Берн, – быстро проговорил мистер Клинтон.
– Доброй ночи, сэр, – ответил тот, козырнув. Затем он перебросился несколькими словами с часовым.
– Господи, хоть бы они поторопились, – пробормотал часовой, когда Берн уже начал спускаться в блиндаж.
В помещении было полно людей. Когда он вошел, множество плоских, безразличных лиц повернулось в его сторону, чтобы глянуть, кого это еще принесло. Но уже в следующую секунду вспышка интереса сменилась оцепенением и апатией. Сквозь плотный воздух, наполненный табачным дымом и чадом оплывших свечей, он разглядел Шэма, который махал ему рукой, привлекая внимание. Берн протиснулся к нему и устроился рядом. Поинтересовавшись друг у друга, все ли в порядке, они не произнесли больше ни слова. Какая-то гнетущая тяжесть давила на всех, люди чувствовали себя будто приговоренными к смерти.
– Как думаешь, дадут нам отдохнуть? – шепнул Шэм.
Похоже, только этот вопрос и занимал всех, кто был в блиндаже. Мрачные и отрешенные лица сидевших вокруг солдат выражали покорность и полное безразличие к собственной участи, даже лица совсем молодых парней выглядели на удивление постаревшими. И все же, пусть и лишенные всякой надежды, они оставались непобежденными.
Внезапно все изменилось: произошло короткое поспешное движение, щелкнули пряжки, были подхвачены винтовки, и все ринулись наружу. Шэм и Берн были среди первых. Теперь все они сгрудились в траншее. Над головами неслись снаряды, было слышно, как парочка рванула довольно близко. Но из траншеи не было видно ничего, кроме стенок, местами побелевших от известковых подтеков, стальной каски на втянутой в плечи голове соседа, взметнувшихся вверх ветвей срезанных взрывом деревьев да неба, затянутого облаками, сквозь прорехи которых проглядывали неподвластные войне звезды. Все вдруг заспешили, словно их подхлестывала проснувшаяся надежда, что и на этот раз им удалось вырваться невредимыми. Стенки хода сообщения постепенно понижались по мере того, как дно поднималось к поверхности земли. У выхода из окопа стоял офицер и, пытаясь оценить, сколько уцелело людей, выстраивал их в шеренгу по двое. Было темновато, и все же под срезами касок ясно виднелись беспрестанно бегающие, живые глаза на бледных лицах. Офицер тоже был бледен от усталости, но стоял он твердо и прямо, зажав под мышкой трость. Под его взглядом бестолковое движение фигур начинало приобретать хоть какое-то подобие порядка. Он скомандовал тихим, срывающимся голосом, и хотя слова команды были едва слышны, в них проскользнули жесткие, требовательные нотки. Колонной по четыре они двинулись за гребень холма по направлению к месту, которое называлось Счастливой Долиной.
Идти пришлось недолго. Неподалеку от палаток над ними пронеслись выпущенные с тыловых позиций снаряды, все машинально пригнулись, но не слишком сильно. Немного позже капитан Моллет приказал им строиться. Возле палаток собрались кучкой кашевары, дневальные по лагерю, снабженцы и несколько солдат, освобожденных по болезни. Все они смотрели на пришедших с неподдельным сочувствием, но тактично держась в стороне, поскольку пропасть между только что вернувшимися и теми, кто не участвовал в деле, глубже, чем пропасть между трезвым и пьяным.
Капитан Моллет остановил своих людей около палатки, занятой под канцелярию, и попытался хоть немного выровнять шеренги. Несколько секунд он смотрел на них, а они на него, и эти секунды показались бесконечными. В сгустившейся темноте виднелись лишь смутные тени.
Раздалось короткое: «Разойдись!»
Команда была отдана глухим, сорванным голосом, но они постарались выполнить ее четко, как на плацу, приклады винтовок отчетливо стукнули о землю. Офицер козырнул, и тут же волевое усилие, только что объединявшее их в одно целое, исчезло, усталые мышцы обмякли, и они шаткой походкой, молчаливые и подавленные, как побитые, разбрелись по своим палаткам. Кто-то из снабженцев, вытащив трубку изо рта и сплюнув на землю, одобрительно пробормотал:
– Пусть гонят про нас хоть какую херню, а все же мы – охуенная банда!
Среди ночи Берн проснулся в приступе невыразимого ужаса, сел на койке и несколько секунд растерянно оглядывался, пытаясь прийти в себя, затем повернулся на другой бок в надежде снова заснуть. Он ничего не помнил из разбудившего его кошмара, если это и вправду был кошмар, но постепенно до него дошло, что разбудившее его смутное беспокойство в равной степени мучит и остальных. Вначале он заметил это у Шэма, который лежал рядом. Его тело, конвульсивно сжавшись, подпрыгнуло и некоторое время продолжало дрожать, а он бессвязно бормотал что-то и облизывал губы. Непонятное волнение судорожно передавалось от одного к другому, рты раскрывались со звуками лопнувших пузырей, скрежетали зубы, сжимались челюсти. Еле слышное бормотание сменялось жалобным всхлипыванием, тут же переходящим в судорожный стон и неразборчивое ругательство. Звуки сопровождались резкими раздраженными движениями и тяжелым дыханием спящих мертвым сном людей. Сначала, еще не до конца вынырнув из сна, Берн попытался убедить себя в том, что эти конвульсии – просто рефлекторные движения и бессознательные физиологические процессы. Расстроенные нервы пытаются привести себя в порядок или дать телу запоздалую команду произвести какое-нибудь действие, которому не позволила вовремя воплотиться сжатая в кулак воля. Однако, окончательно придя в себя, его разум страстно возжелал, чтобы странное бормотание и судорожные движения в темноте оказались всего лишь бессознательной мимикрией, защитной реакцией. Безусловно, чувства обладают некоторой собственной активностью и остаются начеку даже при помутившемся разуме. Ему показалось, что темнота вокруг наполнилась содроганием измученной плоти, словно бы некое исчадье ада со злобным любопытством перебирало нервные окончания, чтобы отыскать самое больное место и, ткнув в него, услышать возглас боли. Наконец, не в силах побороть переполнявшее его отчаянье, он сел и закурил. Бесформенный ужас, терзавший людей во сне, наконец обрел для него свои очертания. Он мысленно вернулся назад, во вчерашний день, блуждая в смутных разрозненных воспоминаниях, и теперь ему казалось, что большую часть времени он был оглушен и ослеплен, а все, что он видел, было похоже на цепь отрывистых ярких вспышек, словно в кинетоскопе. Он снова чувствовал, как напряженность ожидания становится невыносимой, вспомнил то невероятное усилие, которое пришлось приложить, чтобы заставить себя сделать первый шаг, и мгновенное облегчение, пришедшее вместе с началом движения. А еще чувство нереальности и ужаса, охватившее каждого, а затем вновь обретенную почву под ногами, когда видишь другого, идущего вперед самым обычным, банальным образом, механически, будто так и надо, как будто это всего лишь рутина повседневности. Сдержанность и поспешность, сцепившиеся внутри тебя в смертельной схватке, когда рядом уже кричат «вперед». Вперед? Кто бы мог идти вперед в одиночку, неизвестно куда, в никуда? Каждый порыв тут же создает свою полную противоположность. Сумбур внутри тебя и неистовая злоба вокруг сливаются, стократ усиливая друг друга.
Он видел, как взлетают в воздух куски заграждений линии немецкой обороны, которые взламывает для них артиллерия. Облака пыли и дыма, до поры скрывавшие их атаку, постепенно рассеиваются, давая гансам возможность тщательно прицеливаться. Он чувствовал, что воздух вокруг словно ожил, наполнился движением, будто враз затрепетали мириады крыльев. Пролетающие над головой снаряды распарывали воздух со звуком мгновенно вылитого в воду расплавленного железа. Грохотали взрывы, вздымалась земля, и он видел, как людей разрывает в клочья и разносит по сторонам их окровавленные ошметки или просто стирает в порошок. Пролетавшие над головой снаряды шипели, как выгнувшие спины коты перед дракой, к этим звукам добавилось тоненькое, похожее на звон перетянутой струны, потренькивание, неприятно близкое. Он за что-то зацепился, что-то впилось ему в ноги, разрывая штанины и обмотки. Внезапно перед ним возникло немыслимо искаженное лицо с перекошенным от крика ртом, когда они вместе падали в воронку от снаряда. В следующую секунду до него дошло, что перед ним не лицо, а голая жопа шотландца, который пошел в бой без килта, надев только фартук[4]. Приходя в себя, они ошалело пялились друг на друга, пока в голове не прояснилось настолько, что стало возможным перевести дух. Тогда Берн с упорством идиота принялся выспрашивать, где находится ближайший перевязочный пункт, хотя никакой раны у него пока не было.
Подтянулись остальные и среди них еще пара гордонцев[5], а в довершение всего сверху на них обрушился мистер Холлидэй и, набычив голову, обозвал их сукиными детьми и бездельниками. У него было слегка задето предплечье. Пыль и дым немного улеглись, и они предприняли еще один бросок вперед. Они уже прыгали в пустую траншею, тесноватую даже в тех местах, где ее не порушили и не осыпали снаряды, когда послышались резкие хлопки разрывов ручных гранат. На подходе к пустой траншее мистер Холлидэй получил еще одну рану, на этот раз в колено, и в тот же момент Берн почувствовал, как что-то дернуло спереди его китель. Они втянули мистера Холлидэя в траншею и оставили там вместе с одним из гордонцев, которого тоже зацепило. Люди накапливались в траншее, и дальше он пошел уже с кем-то из своей роты.
С момента, когда он бросился в воронку вместе с шотландцем, что-то поменялось в нем; путаница и сумбур в мозгах исчезли, казалось, куда-то делись и сами мозги, стянулись и застыли в голове. Остался страх, безжалостный и неодолимый страх. Но и страх удалось преодолеть, и он превратился в некое изящное чувство сродни обыкновенной ненависти. Чувства были напряжены до предела, к ним прибавился обострившийся звериный инстинкт, и в этом была определенная пикантность. Он понятия не имел, где находится, куда направляется, у него не было планов, поскольку невозможно было что-либо планировать, и все, что происходило с ним, было непредсказуемым и неизбежным. Он был лишь звеном в общей цепи. Подразумевалось, что его действия будут естественным образом координироваться с действиями других, подчиняясь бесконечному гибкому плану. Но не было ни малейшей возможности уразуметь этот план даже в отношении непосредственной первоочередной задачи, и потому полагаться следовало только на себя.
Под пулеметным огнем по причудливо исполненной системе траншей, связывающих воронки от взрывов, они обошли опорный пункт. Траншеи были совсем мелкими, не глубже нареза в стволе винтовки, и годились лишь для того, чтобы немного прикрыть пулеметный расчет, когда тот, задержав, насколько возможно, наступающую пехоту, будет отходить на запасную позицию в глубине обороны. Там пулеметчики продолжат свою работу, выигрывая время для подразделений на следующей позиции, давая возможность очухаться после артобстрела и выскочить из укрытий. Эти прусаки-пулеметчики были настоящими храбрецами, да только запредельная храбрость – что у них, что у своих – сильно смахивала на отчаянье.
Пробиравшемуся по траншее Берну казалось, что он снова, как в далеком детстве, участвует в игре. Правда, теперь эта игра шла не среди валунов, где разогретый воздух колышется знойным маревом. Теперь он был в изломанном окопе, в котором негде спрятаться. Когда тебе тридцать, игра уже не кажется такой увлекательной и острой, какой казалась в тринадцать, зато ощущение смертельной опасности вносит в нее изюминку. К тому же смутное предчувствие давно превратилось у него в некое чутье, и он двигался по изломам траншеи, крадучись с вороватой хитрецой горностая или ласки. Низко пригнувшись у очередного поворота, он убедился, что следующий фас[6] пуст, и когда идущий за ним боец оказался рядом, он, по-прежнему согнувшись, перебежал вперед. Их атакующая волна, накопившись в точке сосредоточения, должна была неизбежно завершить охват, и горстка защитников неожиданно покинула узел обороны. Берн на бегу увидел, как из-за очередного поворота траншеи опрометчиво выскочил немец, как он остановился и отпрянул назад в стрелковую ячейку, но было поздно. Берн выстрелил прямо с бедра, не поднимая винтовки к плечу, и попал гансу прямо в лицо. Тот упал. Кто-то крикнул Берну, чтобы шел дальше. Но тело немца перегородило узкий поворот и дернулось, когда Берн наступил на него ногой. Это заставило его отпрянуть назад, и как раз вовремя, поскольку в паре ярдов за поворотом взорвалась граната. Он растерянно обернулся к следовавшему за ним человеку, но сразу за этим гранатометчиком увидел грузную фигуру капитана Моллета и его полное торжества лицо. Не в силах вымолвить ни слова, он просто махнул рукой, указывая, в каком направлении, по его прикидке, ушли немцы.
Капитан Моллет прижался к стенке окопа, давая возможность следовавшим за ним людям проскочить узкое место. Но две атакующие волны, окружавшие пулеметную позицию, были уже в точке соединения. Когда все собрались, выяснилось, что у них снова потери. Капитан Моллет мимоходом бросил Берну несколько слов, и тот, тупо и непонимающе глядя на него, немного приотстал, чтобы между ними оказалось несколько человек. Через какое-то время он оказался уже рядом с ротным штаб-сержантом Глассполом, который коротко и одобряюще кивнул ему; и тогда Берн понял, что делал все правильно. В нынешней атаке он старался стать и стал ведущим, пусть хоть как-то, пусть на короткое время. Однако он осознавал, что шел вперед лишь потому, что не мог стоять на месте. Ощущение себя частью толпы уже не давало ему той уверенности, которая была вначале, на данном этапе ему потребовалось больше личной свободы. Но теперь, когда их стало много, придется гнать противника, вместо того чтобы красться и таиться. Двое из чужого полка, видимо, отставшие, ломились назад как потерянные, и штаб-сержант Гласспол остановил их словами:
– Куда, суки, прете?
Его вопрос простучал пулеметной дробью. Встретив в их лице столь вопиющий бардак, он готов был метать громы и молнии.
– Нам приказали возвращаться, – смущенно ответил один. Было видно, что он здорово перепугался.
– Ага. Так вами, блядь, немцы командуют! – с издевкой бросил им Гласспол, задыхаясь и кривя побелевшие от злости губы.
У них душа давно была в пятках, но накопившаяся в сердцах ярость и ненависть нашли, наконец, достойную цель в сержанте. А он тут же забыл о них, убедившись, что взял их к ногтю.
– Не ссы, приятель, все нормально, – шепнул Берн говорившему со штаб-сержантом. – Валите скорее к своим.
Солдат холодно посмотрел на него.
Во время следующего броска что-то стукнуло Берна по каске, сбив ее на затылок так, что подбородочный ремень чуть не оторвал ему уши. В первый момент он подумал, что его подстрелили, потому что прикусил язык и его рот наполнился соленой кровью. Удар оставил на каске глубокую вмятину, так что даже сталь пошла трещинами. Он был как в тумане и никак не мог прийти в себя, когда они добрались до каких-то развалин, показавшихся ему знакомыми. Они были неподалеку от железнодорожной станции.
С него было довольно, хотелось бы заснуть, но мятущаяся память не позволяла забыться и сопротивлялась сну, как смерти. Стоило закрыть глаза, перед ним вновь вставали картины атаки, люди, идущие вперед под градом пуль и снарядов. Как заводные игрушки, простенькие и ненадежные, беззащитные и совершенно непригодные для противостояния этой безумной жестокости, они все же двигались вперед, словно загипнотизированные чьей-то высшей волей. Одним из самых ярких впечатлений Берна был человек, с неуклюжестью заводной куклы, у которой кончается завод, шагавший рядом с ним. Картина так сильно отпечаталась в памяти именно потому, что, взглянув на неказистую фигуру, он отвлекся от собственной растерянности и разброда в мыслях. Внешний вид этого жалкого и совершенно негероического чучела в плохо подогнанном мундире цвета хаки и стальном шлеме, похожем на тазик цирюльника, который нацепил на голову Дон Кихот, отправляясь навстречу своим по двигам, никак не вязался с происходящей в нем борьбой. Лишь высшему существу по силам найти выход из нравственного тупика, в который разум загнан столкновением здравого смысла и духовного величия.
Сила измеряется величиной противодействия, которое она способна преодолеть, ну а сила воли, если вдуматься, превосходит любую противопоставленную ей физическую силу. Возможность гибели, безусловно, присутствует, но лишь как один из шансов, который может выпасть. Как ни парадоксально, но предназначение нашей нравственной сущности состоит именно в утверждении собственной воли в противоположность всему миру, и смерть с этой точки зрения будет означать исчезновение этой нравственной сущности лишь как частный случай. Истинный смысл этой трагедии состоит в том, что даже поражение в такой ситуации окажется лишь иллюзией. Это как с христианскими мучениками – нравственное начало человека делает собственный свободный выбор и утверждает свободу своего бытия. А возражения о затраченных впустую усилиях, столь любимые моралистами и нытиками, открывают широкие возможности для морального увечья. Берн, как и большинство его товарищей, полагал, что уж коли нравственный порыв не может считаться обдуманным актом, то бесполезно даже пытаться рас сматривать его как проявление стойкости или слабости, поскольку здесь это всего лишь две стороны одной медали. Вышибет ли человеку мозги пулей или его разнесет в клочья взрывом фугасного снаряда, не имеет большой разницы для отказника от военной службы по нравственным соображениям или для другого стороннего наблюдателя, находящегося в столь же выгодном положении, и по-своему они будут правы. Но для бедного глупца, кандидата в герои посмертно, имеющего в этом непосредственный интерес, такой вопрос довольно важен. Возможно, он и является жертвой собственных иллюзий, как и все, кого апостол Павел определил как блаженных. Но если видишь, как в цепи кто-то упал замертво, срезанный пулей, и остался лежать лицом вниз, а кто-то разорван на куски, словно диким зверем, то осознаешь, что здесь нет и быть не может никакой иллюзорности, в этом и состоит самая что ни на есть подлинная реальность. Смерть, как и девственность, не подразумевает градации; человек либо мертв, либо нет. Человека, конечно, можно сделать мертвым и тем и другим способом, но гораздо ужаснее и отвратительнее увидеть человека разорванным и выпотрошенным, чем сраженным пулей. Глядя на такие вещи, страдаешь по-настоящему, с неподдельным сочувствием человека к человеку. Кто-то забывает быстро, ибо память коротка, «с глаз долой – из сердца вон!». Но сразу после первого вопля отчаяния: «Да это же я!» – разум успокаивает себя: «Нет, не я. Со мной такого не будет», и человек продолжает двигаться вперед, оставляя за спиной искалеченные и окровавленные тела, делая ставку на иллюзорную уверенность каждого в собственном бессмертии. На какое-то время, может, и забудешь, однако раньше или позже вновь мыслями вернешься к этому, хотя бы во сне.
В конце концов, мертвецы исполнены покоя. В мире нет ничего спокойнее мертвеца. Видишь человека живым, пусть в отчаянии, но живым, и вдруг раз – и нет его. Человек умирает и застывает, превращаясь в деревянную куклу, от которой не можешь отвести взгляда, как ни пытайся скрыть свое любопытство.
Внезапно ему вспомнился Тронский лес[7], полный незахороненных трупов. Повсюду валялись тела, и среди них множество его товарищей, с которыми он, единственный оставшийся в живых, можно сказать, жил бок о бок. Англичане и немцы вперемешку, разлагающиеся, облепленные мухами, подножный корм для крыс, почерневшие от жары, распухшие, со вздутыми животами или сморщенные в своем истлевшем тряпье. И даже когда их укрыла ночная тьма, в воздухе чувствовалось дыхание смерти.
Как там сказал мистер Клинтон у блиндажа? «Из одной беды в другую, пока не сорвемся». Но нельзя нам сорваться! Он судорожно всхлипнул, и его разум бросил безнадежные поиски ответов. Теплая и вонючая темнота палатки казалась теперь прямо-таки шикарным курортом. Он впал в тяжелую дрему, пытаясь представить себя обнимающим прелестных женщин, но их лица ускользали, как отражения в воде, когда ее всколыхнет ветерок. Его разум соскальзывал все глубже в исцеляющее забытье.
Мне изменило мужество на миг.
И слабость матери во мне воскресла
В потоке слез.
Проспали долго и проснулись довольно поздно, но подниматься все равно не хотелось, даже двигаться было лень. Палатка давала хоть какое-то подобие уединения, и они предпочли бы залечь тут и скрываться, пока не подлечат нервы. В своем кругу они были начисто лишены эгоизма, были очень деликатны, инстинктивно понимая, когда и чем помочь друг другу, поскольку у людей, разделяющих общую участь, возникает молчаливое взаимопонимание. Они достаточно изучили друг друга, так что амбиции и желание противопоставить себя остальным были давно сбалансированы, а самолюбие они научились прятать подальше. Если б их не беспокоили и они могли бы лежать так часами, ни о чем не думая, погруженные в смутные, невнятные грезы! Но в какой бы далекий и недоступный мир ни удалилось сознание, тело всегда следовало собственному непреклонному распорядку. Рано или поздно оно выгоняло их в открытую, незащищенную траншею, служившую отхожим местом. Там была закреплена грубая горизонтальная жердина, на этом-то небезопасном насесте они и устраивались и, сидя там, не теряли времени даром, беспощадно истребляли на себе вшей. Было что-то наглое и дерзкое даже в том, как они затягивали ремень, отхаркивались и сплевывали в пыль. Они давно шагнули за грань, отделяющую человека от животного, и все же, каждый раз проходя через это, опускались еще на ступень в своем скотстве. Жизнь не могла принести им ничего нового в плане унижений. Новички из последних призывов сдуру удивлялись их дикому и мерзкому виду, даже мелочи были столь омерзительны, что заставляли держаться от них подальше, чтобы не скатиться до их уровня. Однако в их унылых и безразличных лицах было что-то такое, что пробуждало в окружающих безотчетное благоговение и страх. А сами они, в драной и заляпанной грязью одежде, бродили по лагерю молчаливые и полные надменного безразличия. Они могли невзначай скользнуть взглядом по опрятным и чистеньким новичкам, этим свежим бычкам для корриды, прибывшим из Руана, чтобы занять место тех, что полегли в Делвилль-вуде, в Троне, в Гийемонте[9]; а если кто-то из новеньких обращался к ним, то наталкивался на пустые глаза и односложные ответы.
Вне палатки лишь два-три человека при встрече могли спросить о своих дружках и знакомых.
– А где Диксон?
– Был да весь вышел. Разорвало в куски, как только мы полезли из окопов. Бедняга! Молодого Вильямса там же стукнуло, полруки оторвало, но он свалился назад в траншею. Думаю, тем же снарядом. По-любому, в первый раз вижу такое.
Они говорили озабоченными негромкими голосами, неуверенно и сбивчиво, но постепенно приходили в себя, и тогда в их речи можно было уловить не только жалость и сострадание, но и чувство облегчения от того, что самому-то говорившему каким-то чудом удалось выжить. Когда пришло время завтрака, у них, казалось, поначалу не было аппетита, но, принявшись за еду, они набросились на нее как голодные волки, подбирая корками хлеба размазанные по дну тарелки пригоревшие шкварки и жир. Когда накануне вечером они вернулись в лагерь, их уже ждали чай и щедрая порция рома, опрометчиво оставленная кладовщиком, а еще сандвичи с холодной свининой. Берн выпил все, что смог достать. Но сандвич показался ему кус ком сухой замазки во рту, и он сунул остатки порции в свой ранец. Остальные ребята поступили так же, не нашлось в желудках места для еды, несмотря на то что сандвичи были свежими и приправленными горчицей. Теперь же, несмотря на то что мясо высохло и стало жестким, а хлеб кислым, сандвичи были извлечены из грязных ранцев и сожраны с жадностью. Постепенно апатия проходила, настрой улучшался, заявляли о себе естественные потребности организма, а вслед за ними начали проявляться и другие жизненные потребности. Один за другим они принялись бриться. У Берна и Шэма было заведено, что они по очереди ходили за чем-нибудь нужным, и сегодня как раз была очередь Берна. Воды всегда не хватало, и относительно ее расходования имелись жесткие правила, но Берн уже давно пришел к заключению, что в британской армии слишком много всяких правил и чертовой дисциплины. По случаю он разжился большой жестянкой, которую снабдил веревочной ручкой, превратив в ведро, так что теперь он тащил полведра воды плюс полный котелок кипятка, добытые у знакомого повара. Возвращался он в обход, за офицерскими палатками, чтобы миновать ряд палаток другой роты, а главное – избежать встречи с сержантами, которые настолько ревностно относились к дисциплине, что запросто могли оставить себе в залог воду вместе с ведром и использовать все это для собственных нужд. Потом, убравшись с глаз долой и скрывшись за своей палаткой, они с Шэмом вымылись и побрились. Они не были в бане больше месяца, но, что интересно, кожа под рубахами стала словно бы атласной – мягкой и шелковистой. Пот смыл всю грязь и впитался вместе с ней в одежду, которая имела теперь затхлый, кисловатый душок. Завшивели они не слишком сильно.
Настоящей чистоты достичь не удалось, так, лишь видимость одна. Они уже вытирались, когда капрал Тозер, знавший их как облупленных, зашел за палатку и уставился на воду. Он был весь в завитках серой от грязи мыльной пены.
– Вы, бля, двое – самые знатные в батальоне доставалы, – сказал капрал; и было непонятно, чего больше в его тоне – восхищения или отвращения.
Шэм, чьи глаза были подобны озерам Есевонским[10], ответил ему взглядом, в котором мешались невинность и тревога, а Берн с безразличием смотрел, как капрал, сложив ладонь лодочкой, снимает загустевшую пену, прежде чем плеснуть грязную воду на лицо и шею. Берн никогда не ограничивал себя, если нужно было получить что-нибудь от своих приятелей. Воду он заполучил у Эббота, их ротного повара, невзначай попросив ее, пока с жаром обсуждал абстрактную возможность незаконного приобретения жаренного на решетке стейка, желательно с жареным луком, появление которых было абсолютно невозможным в данное время в данном месте.
– Вы мне дайте знать, когда ведро освободится, ладно, капрал? – вежливо попросил он и вместе с Шэмом направился к палатке.
Прежде чем надеть гимнастерку, он слегка прошелся по ней щеткой и осмотрел карман, разодранный пулей немецкого пулемета. Упругая складка ремня заставила пулю немного отклониться, и она прошла в один карман гимнастерки и вышла из другого, помяв металлический футлярчик мыльной палочки для бритья, который он забыл убрать в свой ранец и в последний момент сунул в карман. Ранцу тоже досталось, скорее всего, осколком снаряда на излете. Но больше всего впечатляли вмятина и сквозная дыра с рваными краями на каске. У него даже в висках застучало, когда он осознал, что был на волосок от гибели. И тут он услышал, как Притчард рассказывал малышу Мартлоу в другом конце палатки:
– Обеи ноги ему оторвало, бедняге, и дух из его уходил прям у мени на глазах. А он все хотит на ноги стать. «Поможи, – грит, – поможи мне». А я ему грю: «Охланись, паря, счас полехчаить». Тут он глядь на меня, будто спросить чего хотел. И помер.
Берн почувствовал, как у него свело все мышцы. Слезы бежали по невыразительному лицу Притчарда, как по оконному стеклу, но в голосе не было дрожи, только фальшивая высокая нота, как у ребенка, когда ломается голос. Только теперь Берн заметил, что соседняя с Притчардом койка, которую занимал Сваль, пуста, и понял, что так и не видел Сваля по возвращении в лагерь. Переполненный сочувствием, он неотрывно смотрел на Притчарда и чувствовал, как глаза наполняются слезами.
– Ну, чего там, – сказал Мартлоу, как бы пытаясь успокоить. – Он же ниче уже не чувствовал, так ведь, раз это говорил?
– Почем я знаю, че он чустовал, – проговорил Притчард с горечью. – Я знаю, че я чустовал.
– Берн, можешь вернуть ведро туда, где спиздил, – входя в палатку и продолжая мокрым грязным полотенцем стирать с лица и ушей остатки мыла, бросил Берну капрал Тозер. Берн по-кошачьи мягко выскользнул на улицу. Продолжая вытираться, капрал остановил свой взгляд на лице Притчарда и тут уловил нарастающую в окружающих напряженность. Тогда он вспомнил о Свале.
– Заправьте койки и приведите помещение в порядок, – снижая тон, продолжал он. – И закатали бы края палатки, что ли. Пускай проветрится, а то здесь вонь такая.
Он взял свою гимнастерку, натянул на себя и принялся медленно застегиваться.
– Вы со Свалем из одного города будете, так ведь, Притчард? – внезапно обратился он к Притчарду. – До чего ж смелый был парень, хоть и молодой совсем. Жалко-то как!
– Все в порядке, капрал, – спокойно ответил Притчард. – Жалко у пчелки, а пчелка в лесу! Че нам с этой жалости? Мы и так до жопы в жалости по самим себе, не то что по другим. Мы друг другу помогаем, сколько можем, а когда другому уж не поможешь, так уж хошь себе помоги! Но говорю вам, капрал, если б я думал, что жизнь уже никогда не поменяется, я б к чертовой матери сам себя прикончил.
Он аккуратно заправил свою койку и сделал это как в последний раз, как будто уже никогда больше не притронется к ней.
– Я вытащил из его карманов расчетную книжку и кое-какие письма, но его смертный медальон оставил для тех, которые придут забирать его. Если наши ребята зацепятся там, то подойдут похоронные команды. Вот его мешок, рядом с моим. Думаю, лучше мне отдать его письма в канцелярию. Была у него пара непристойных французских фотографий, так я их порвал. Он был обычный парень, а молодые завсегда любопытствуют до таких вещей; вреда не много, а забавно. Таковы уж люди. А я напишу письмо его матери. Свали – уважаемые люди, хозяйство у них большое, а я всего лишь наемным работником был, но они завсегда со мной честно поступали, когда на них батрачил.
– Думаю, капитан Моллет ей напишет, – сказал капрал Тозер.
– Кэп’тан, он, конечно, напишет, – отозвался Притчард. – Он джентльмен, капитан Моллет, ничего по службе не упустит. Мы все знали капитана Моллета еще до войны, когда он еще и капитаном не был. Но я сам немножко напишу миссис Сваль. Кэп’тан Моллет, он же должен писать сотни таких писем, все одинаковые. А и впрямь, чего ж тут разного напишешь, особенно если сам матери того парня не знаешь. Но я-то знаю.
– А у вас-то есть жена с детьми? – поинтересовался капрал Тозер, стараясь увести разговор в сторону.
– Была маленькая девочка. Умерла, когда ей было четыре, за год до войны. Жена-то и сама о себе позаботится, – мстительно добавил он. – Насрать на нее. Этой суке всегда было плевать на меня.
Он обиженно замолчал, но капрал был доволен, что удалось направить переживания в другое русло. Остальные горько усмехнулись и продолжили встряхивать и выбивать соломенную труху и пыль из плащ-палаток. Когда закончили приборку в палатке, уселись перекурить, прямо как были, без гимнастерок, поскольку денек был теплым и безветренным. Капрал вышел на улицу и посматривал на офицерские палатки, ожидая появления капитана Моллета. Тут он случайно заметил Берна, говорившего с Эвансом, бывшим денщиком полковника, отданным теперь в распоряжение нового временного командира. Этого майора из другого полка Эванс в частной беседе называл не иначе как «этот шотландский ублюдок», хотя ничего шотландского, кроме килта, в майоре не было. Эванс лениво помахивал тем самым ведром, в которое Берн с Шэмом, а следом и капрал, смыли с себя нечто большее, чем просто пыль сражения.
– Наживет он приключений на свою жопу, умыкнув ведро у старшего офицера, – прокомментировал капрал, вновь переводя взгляд в направлении офицерских палаток. Берн продолжал стоять рядом.
– Выступаем, капрал, – объявил он.
– Кто сказал «выступаем»? Эванс? – многозначительно произнес он имя, словно бы подчеркивая, что догадывается, откуда взялось это ведро, и Берн должен оценить его наблюдательность, способность к логическим выводам и большой такт.
– Эванс! – воскликнул Берн. – О нет! Ему я только вернул ведро. Эванс не знает ничего, кроме похабных анекдотов, которыми доктор потчует майора в столовой. Мне сказал Эббот. Он сказал, что повара получили приказ быть готовыми выдвигаться в направлении Песчаных карьеров в два пополудни. Мы выдвигаемся, точно.
– Чмошные кашевары узнают обо всем даже раньше, чем канцелярия, – сухо отрезал капрал Тозер. – Что ж, если на этом мы распрощаемся с ебаным Соммом, у меня и времени не будет выебать этих ебаных новобранцев. Еще не видел их? Хуи валяли, пока тащились из Руана в Маркур, потом их немножко попидорасили тут в лагере, пока нас гоняли на эту ебаную высотку. Ты-то, сынок, да и я тоже, мы этой ебней сыты по горло. Дали бы мне их на пару недель, они потом к фрицам обниматься бы побежали. Целовать бы готовы были.
Внезапно он оставил свой доверительный тон, заметив, что из палатки, расположенной в другом конце импровизированной дорожки, появился капитан Моллет. Он стоял, вглядываясь в небо, будто действительно озабоченный составлением прогноза погоды на день. Затем, быстро оглядев линию палаток своей роты и увидев сержанта Робинсона и капрала Тозера, подозвал их к себе взмахом стека. Берн вернулся в палатку и присел рядом с Шэмом. Его рассказ о разговоре с Эбботом вызвал вспышку интереса, хотя особо удивляться было нечему, поскольку боевая мощь всего батальона теперь едва ли превышала мощь одной роты. Пора было сниматься с передовой и пополняться, чтобы затем быть снова брошенными на передний край. И только. Разве что упоминание о пополнении вызвало некоторые эмоции. Берну стало немного жаль этих молодых, хотя какой-то злобный бесенок внутри со злорадством разжигал естественное чувство неприязни к новичкам. Пополнение, прибывшее под вечер накануне атаки, составляли люди, набранные по схеме Дерби[11]. Для батальона это было первое пополнение из таких рекрутов, так что сразу возникали большие сомнения по поводу их боевого духа и опыта. Прежде всего встал вопрос: распределить их по разным ротам сразу, накануне наступления, или же пока оставить их в одной команде, а потом заняться распределением без суеты и спешки. Командир, конечно, предпочел бы опираться на опытных, проверенных в боях бойцов, пусть их было и немного, и такое решение было вполне резонным. Но при этом пострадали сами новички. Здесь они были чужаками, никого не знали и, будучи лишь недавно собраны вместе, не имели ни времени, ни возможности составить полноценную боевую единицу. Тридцать часов в жуткой духоте, набитые в вагоны, как сельди в бочку, а затем длинный пеший переход от железнодорожного вокзала Маркура их полностью вымотали. Не привыкшие к скудному пайку, они еще только приспосабливались к норме питания. Кроме того, их необходимо было чем-то занять, а следовательно, их ожидала самая тупая и бессмысленная работа, которую смогут придумать для их же блага имевшие и даже не имевшие на это полномочий. Над ними издевались по всякому поводу, мучили мелкими придирками, им приходилось быть на побегушках у любого каптерщика. Все это, конечно, было в лучших традициях британской армии. Но, поболтавшись в какой-нибудь роте обеспечения какого-то тренировочного лагеря в родной Англии, потеревшись рядом с несколько устаревшими героями битвы при Монсе[12], они уже считали себя немного ветеранами и были выбиты из колеи, снова оказавшись на уровне новобранцев. В конце концов, припомнил Берн, и ему пришлось хлебнуть лиха, когда он пришел с пополнением. Но он тогда с ходу попал в дело, и в этом была разница. Вскоре эти ребята отхватят свою долю коллективного опыта и станут неотличимы от остальных.
В палатку вернулся капрал Тозер.
– Построение в одиннадцать! Отправляемся на отдых.
Напыщенности в нем было немного больше, чем обычно, и этот излишек не ускользнул от внимания Берна.
– Еще одну лычку отхватили, а, капрал? – поинтересовался он.
– Ты за мои лычки не волнуйся! – ответил тот. – Ты, сука, волнуйся, как бы тебе чего не обломилось.
А ваш англичанин такой мастер пить?
Он вам датчанина с легкостью перепьет насмерть;
он вам, не вспотев, повалит немца;
он вам голландца доведет до рвоты раньше,
чем ему нальют другую кружку.
После обеда они переместились на пару миль в тыл, к другому лагерю в Песчаных карьерах, где они встретились, наконец, с долгожданным бесценным пополнением, так и не дошедшим до передовой. Несмотря на то что новобранцы прибыли в лагерь раньше возвращавшихся с передовой, никакой выгоды это не давало. Палатки для них не были приготовлены, так что им пришлось, разбившись попарно, сооружать себе жилища из двух плащ-палаток, скрепленных между собой шнуром, продетым в петли, и получившееся полотнище вывешивать на горизонтальной слеге, закрепленной на двух вертикальных стойках. Однако и с этим было непросто, поскольку шнуров и кольев не хватало. В новом лагере было повеселее: народ оживился, солдаты, побывавшие в деле, приходили в себя. Перемена начала происходить с ними сразу после построения и переклички. Они снова были вместе, могли обсуждать пережитое и делиться впечатлениями, приобретая коллективный опыт. Теперь каждый из них уже не пытался замкнуться в себе, зацик лившись на своем. Вместе они осознали, что пережитое уходит в прошлое, откуда уже не будет возврата. Переход до лагеря у Песчаных карьеров ознаменовал собой начало нового этапа.
Они продвигались по склону холма; внизу был виден Альбер[14] и наклонившийся позолоченный шпиль собора Святой Девы, в неустойчивом равновесии нависший над разрушенным городом, словно карающий меч. Тучи, похожие на груды колотого мрамора, обещали бурю, в открывающихся далях широкой равнины уже видны были занавеси дождя, плывущие в солнечных лучах. Из лощины медленно, как бы толчками, выплыл похожий на колбасу дирижабль наблюдения, утолщенный с одного конца маленькими баллонетами[15]. Он завис в воздухе, покачиваясь, словно буй, тяжело осевший в волнах прилива. Высоко над ним закружились серебристые блестки и, мелькнув, снова пропали. Время от времени одна из них отделялась от группы и уходила, оставляя за собой небольшой шлейф пара. Солдаты лениво следили за дирижаблем, поскольку в его отношении сохранялась возможность развития ситуации: попавший снаряд или атака вражеской авиации могли поджечь его, и тогда его пассажирам пришлось бы прыгать, и тогда опять же возникал вариант, что их парашюты не раскроются. Однако дирижабль продолжал невозмутимо парить в воздухе, чем вызывал легкое разочарование. Тем не менее аэроплан все же нет-нет да и появлялся полюбопытствовать, чем это там занимаются люди. Тогда неожиданно, чудесным, казалось, образом в непосредственной близости от него появлялись легкие облачка белого дыма, а он еще какое-то время высокомерно не обращал на них внимания, потом отворачивал в сторону, вероятно, удовлетворившись результатами своего обследования. В этой части горизонта не было ничего волнующего воображение, разве что пилоту и его наблюдателю удавалось что-нибудь углядеть.
– У этих козлов работенка не пыльная, – проговорил малыш Мартлоу с завистью. – Летай себе над линией фронта, глазей на старину Фрица, а как шрапнель начнет к тебе прилетать, быстренько чухай домой. Тут сильно не запаришься.
Он развалился рядом с Шэмом и Берном, с которыми в последнее время сильно сблизился. Не имея настоящих друзей, он был другом для всех. Этот полный смелости, наглости и задорного веселья парень бодро и успешно продвигался сквозь беды и опасности окружающего мира. В данный момент с ним перебрасывался фразами Шэм, а Берн был поглощен совершенно иными заботами и, казалось, был крайне заинтересован перемещениями полкового штаб-сержанта[16] Хоупа в противоположном конце лагеря.
Его интерес был вызван многими причинами. На построении выяснилось, что в роте осталось всего тридцать три человека, хотя еще можно было надеяться, что многие из отсутствующих не получили серьезных ранений. Берн знал по имени всего нескольких солдат из других отделений, и даже среди этих известных ему людей было двое – Касвел и Орджи, – о которых он мог с уверенностью сказать, что видел их ранеными. Это было уже на последнем этапе атаки возле станции, когда им пришлось залечь под пулеметным огнем. Они отползли в укрытие, где санитар оказал им первую помощь. Касвел получил пулю в верхнюю часть грудной клетки, а Орджи – в щеку, так что пуля выбила ему несколько зубов и сломала нижнюю челюсть. Кто-то был ранен осколками снарядов еще до того, как они поднялись в атаку. Один из них, Бриджнорт, был только слегка задет и позднее тоже шел с ними в атаку, но потом его снова зацепило, и он ушел в тыл с кем-то из ходячих раненых.
Подсчетом потерь роты они занялись на построении, и это была долгая история. Поочередно выкликивались фамилии, и по большей части никаких подробностей известно не было. Если же находился очевидец, который мог сообщить хоть какие-то подробности судьбы названного человека, его имя на мгновение фокусировало на себе внимание, но и это осознание потери тут же растворялось в прошлом.
Рядом с Берном стоял здоровенный амбал, портовый грузчик из Ливерпуля. Этот парень по имени Пайк был настоящий кокни[17] – снаружи грубый, битый жизнью, тертый калач, а внутри добряк с золотым сердцем.
– Редмейн, – выкликнули следующего, и, поскольку никто не отозвался, имя повторили. – Кто-нибудь видел, что сталось с Редмейном?
– Да, сэр, – угрюмо и зло отозвался Пайк. – Убит он, сэр! Погиб, сучий потрох.
– Уверены в этом, Пайк? – негромко, но с нажимом спросил капитан Моллет. – Я имею в виду, вы уверены, что человек, которого вы видели, был именно Ред мейном?
– Я видел его, сэр. Видел, как его разорвало к чертовой матери, – ответил Пайк с беспощадной прямолинейностью. – Он был мне приятелем, сэр. И я видел, как его разнесло в куски ко всем чертям. Это еще до того, как мы заняли их первую линию обороны.
Вместо штаб-сержанта Гласспола, серьезно раненного вскоре после того, как Берн видел его в окопах на немецкой передовой, перекличку проводил сержант Робинсон. Задав еще несколько вопросов, сержант перешел к следующей фамилии:
– Ридаут!
Даже толком не слыша ответов, люди все равно вытягивали шеи, стараясь рассмотреть отвечавшего, а заодно и офицеров, задающих вопросы. Подробности били наотмашь, но люди изо всех сил старались скрыть свои чувства. Но даже за этой сдержанностью угадывалось крайнее напряжение, как в палатке при рассказе Притчарда о том, как погиб Сваль. И лишь после того, как был пройден весь список и названы все фамилии, был задан вопрос, не знает ли кто о судьбе мистера Уаткинса и мистера Холлидэя.
Из всех находившихся в строю Берн, похоже, был единственным, кому пришлось видеть мистера Холлидэя после того, как его ранили, и капитан Моллет желал знать все подробности. Берн, как и всякий, кому доводилось общаться с капитаном Моллетом, от души восхищался этим синеглазым красавцем со слегка вьющимися волосами. В свои двадцать четыре года он еще сохранял оптимизм и душевное здоровье. Своим ростом в шесть футов и четыре дюйма он выделялся на фоне толпы. Атлетическое телосложение, грациозная мощь движений и даже манера речи свидетельствовали об огромной внутренней силе, и можно было только догадываться, какого труда ему стоит сдерживать в себе эту разрушительную энергию. Возможно, лишь в бою он давал волю своему неукротимому нраву. Это не означало, что в нем вовсе не было страха, не бывает людей, начисто лишенных этого чувства, поскольку страх как одна из обязательных составляющих присутствует во всех человеческих поступках. Просто он получал удовольствие, бросая вызов. А может ли удовольствие быть полным, если в нем отсутствует острота? Перед самым началом атаки он вылез из траншеи и пошел вдоль бруствера, не столько чтобы воодушевить людей, сколько дразня их. А когда вечером они вернулись на исходную позицию, он обнаружил, что забыл свой стек, и вернулся за ним в захваченные траншеи. Ничего нарочитого не было в двух этих поступках, они были чисто спонтанными. Он не пошел бы в атаку с охотничьим рожком и не стал бы финтить футбольным мячом на нейтральной полосе. Возможно, в нем существовала определенная доля романтической бесшабашности, но все его поступки были полной импровизацией без тени показухи. И похоже, по сравнению с другими ему досталась более солидная доля удачи и везенья.
Берн, конечно же, сильно переживал за мистера Холлидэя. А переживая, он становился раздражительным и нетерпимым, и не то чтобы по отношению к кому-то конкретному, а ко всему свету и к законам природы. Мистер Уаткинс был убит наповал, и к этому нечего было добавить кроме того, что он был одним из многих хороших ребят. Сожалели о нем не формально, а пронзительно и глубоко, хотя никто и не зацикливался на этом. В отношении мистера Холлидэя было по-другому. В первый раз Берн видел его легко раненным в руку, а позже видел раненным в колено. Возможно, кость была сломана. Это было на передней линии немецких окопов, там он и оставался, в относительной безопасности, вместе с другими ранеными, помогавшими друг другу. С этого момента о нем никто ничего не знал, и с перевязочного пункта не было никаких сведений. Более того, офицер медицинской службы, проработав целый день, при первой возможности исследовал большую часть местности, чтобы убедиться, насколько это было возможно, что там не осталось раненых. Однако сохранялся шанс, что ночь и изрытая воронками местность не выдали всех своих секретов. Так или иначе, но участь мистера Холлидэя оставалась загадкой, так что в конце концов капитан Моллет остановил дальнейшее расследование. Он резко оборвал Берна и с полушутливой заботой поинтересовался о его собственном состоянии. После этого людей распустили, а капитан побрел в сторону канцелярии с озабоченным и усталым видом.
Немного позже капитан Моллет повстречал капрала Тозера и задал ему немало вопросов относительно Берна, а еще позже капрал встретил полкового штаб-сержанта, и он также расспросил о Берне, а после добавил, что желает видеть его, как только они переберутся в лагерь у Песчаных карьеров. Капрал Тозер, убедившись, что две независимые линии интереса сходятся на столь малозначительной персоне, как Берн, пришел к заключению, что тот вскоре получит лычку. Об этом он ему и сказал во время совместного перекура после обеда, а еще дал полный отчет о разговорах. У Берна не было амбиций становиться младшим капралом без денежной прибавки, он предпочитал не выпячиваться званием. Теперь он жалел, что, отправляясь за море, снял эмблему со скрещенными винтовками, ведь если бы мистер Мэнсон увидел ее на его рукаве, то отправил бы его в отделение снайперов, а жизнь снайпера, несмотря на все неприятности и опасности, сулит уединение и некоторую неприметность. Притязания Берна показались капралу Тозеру излишними, и потому он дал ему добрый совет, который Берн счел преждевременным. Их диалог ненадолго сошел на нет, но вскоре капрал Тозер заговорил снова.