Такого оргазма Ада Бертран не испытывала еще никогда. Или правильнее сказать «не достигала»? Во времена расцвета феминистского движения ей неоднократно доводилось участвовать в бесконечных дискуссиях относительно точности терминов, шла ли речь о сексе или о политике (что тогда, по сути, было одно и то же. Как-то раз они с приятельницами всю ночь пытались решить, что написать в листовке: «сожалеем», «решительно осуждаем» или «клеймим позором». Тогда это было вопросом жизни или смерти, а теперь, пятнадцать лет спустя, потеряло всякое значение. Факты, точнее, дела, а не слова – вот что на самом деле оказалось важно.
Себя Ада Бертран всегда считала женщиной рациональной. Вот почему ее так изумила (или даже ошеломила) сила этого ощущения (взрыва? экстаза? метаморфозы? или просто безумного удовольствия?), подобного которому она в своей жизни еще никогда не испытывала. Ни разу.
Ни с Фабрицио, который стал ее первым мужчиной. Ни когда крутила любовь с Дзено в университете прямо во время лекций, уединяясь с ним в какой-нибудь подсобке на свернутых в рулон матрасах, спальниках и рюкзаках. Ни когда в феминистском клубе женского сексуального самообразования они с подругами пробовали применять на себе и друг на друге советы из руководства «Радости секса» или феминистской библии тех лет «Мы и наше тело», написанной несколькими искушенными дамами из Бостона. Ни со случайными партнерами на одну ночь в период «Великих приключений и путешествий» автостопом в шестидесятые (позже Эрика Йонг в своих романах назовет это «сексом нараспашку»). Ни даже в первые несколько раз с Джулиано после пары месяцев его активных ухаживаний, хотя она и была приятно удивлена мастерством этого очкастого ботаника, оказавшегося серым кардиналом адвокатского бюро его приятеля Альваро. Ни с кем. Никогда.
Одно время ей казалось, что оргазм – просто некий воображаемый термин, универсальный аргумент, автоматически прекращающий любые споры. Женщины прошлого, например ее собственная бабушка, в молодости небось и слова такого не знали, а в старости, услышав его, только сердились.
Но теперь Ада наконец поняла, что это ощущение не сравнимо ни с каким другим. Словно тебя зашвырнули в далекий космос и ты летишь через угольно-черную пустоту межзвездного пространства, обжигающую одновременно и нестерпимым жаром, и леденящим холодом. Она как будто поднялась в воздух, за бесконечно долгое мгновение достигнув потолка своей монашеской кельи в университетской общаге, и замерла, глядя на смятую постель и два тела под простыней. Ее собственное, тело Ады Бертран: загорелое, пока еще стройное и подтянутое, голова запрокинута, волосы разметались по подушке, глаза широко распахнуты. И, на ней и в ней, прекрасное, восхитительное тело незнакомого юноши, уткнувшегося лицом в подушку, навалившееся на нее всей своей тяжестью. Он тогда сразу заснул. С мужчинами это частенько случается. С женщинами, говорят, реже: с ней, например, такого не бывало ни разу.
И сейчас, хотя все происходило не во сне, а наяву, ее сознание будто распалось, раздвоилось. Одна Ада лежала в постели, чувствуя, как медленно отступает волна удовольствия, сердце понемногу восстанавливает ритм, а дыхание успокаивается, другая парила под потолком, бестелесная, но живая. И эта вторая, видя не только комнату с кроватью, но и парк за стеной, и готические окна библиотеки, в которых даже в этот полуночный час горел свет, и каждую комнату дома в далекой Болонье, и те, что еще дальше, в Доноре, сперва подумала: «Разве такое бывает?» – а потом: «Вот теперь я наконец понимаю, почему это называют “маленькой смертью”».
Ада Бертран была женщиной рациональной. Даже чересчур. Она никогда не теряла контроля над собой. Частенько любовники (те, кому не повезло сразу уснуть) возмущались, что она всегда оставалась сосредоточенной и внимательной, а партнеров находила порой забавными, порой скучными, но в любом случае достойными пары-тройки критических стрел. Словно профессор, готовый выставить студенту оценку в зачетку, или член жюри конкурса, притворяющийся его участником. Да еще и старающийся подобрать правильные слова, на ходу дающий определение тому, что нельзя понять, а можно только почувствовать, чему нет и не может быть названия.
Там, под потолком, за миг до возвращения в свое лежащее в постели тело, вторая Ада подумала: «Невероятно, что я впервые поняла это только здесь, в Кембридже. Мне тридцать семь, и это моя первая маленькая смерть. И теперь я возвращаюсь. Я умерла, а теперь возрождаюсь в мире живых».
Еще более невероятно, что все это случилось во время конгресса антиковедов, собравшихся в Кембридже в июне 1979 года, чтобы поговорить о некюйе (или по-гречески, как предпочитала Ада, νέκυια) – путешествиях за край ночи, туда, где мертвые возвращаются, чтобы поговорить с живыми.
Получив приглашение на конгресс, Ада решила было, что ехать ей не хочется. Организаторов она почти не знала, поэтому не могла понять, насколько весомы их исследования и по каким критериям подбирались докладчики, а рисковать своей репутацией серьезного ученого не собиралась. Допустим, репутация эта пока не бог весть какого масштаба, но еще может вырасти, так что стоит ее поберечь. Да и время неудачное: в конце июня она обещала дяде Танкреди дней на двадцать приехать в Донору, чтобы, как обычно, составить ему компанию и помочь перебраться на лето в загородный дом. Конечно, можно попросить Лауретту ее подменить; кузина фыркнула бы, но не отказала. Правда, дядя наверняка обидится – хотя бы потому, что в августе Ада тоже не могла его навестить: она уже запланировала путешествие в Грецию с Дарией, лучшей подругой и напарницей по всем авантюрам еще с университетских времен. И это был не отпуск, который можно отложить, а деловая или, точнее, исследовательская поездка. Без нее об осеннем конкурсе и мечтать не стоило.
К тому же в августе в Эпидавре собирались ставить рок-оперу Мимиса Плессаса, вдохновленную мифом об Орфее и Эвридике. Такую возможность Ада тоже не могла упустить: повторять это необычное представление, скорее всего, не будут. Дария, которая отправлялась с ней за компанию, чтобы поснимать греческие пейзажи и использовать их в своей работе декоратора, отложить поездку могла, Ада – нет. Но не оставлять же дядю в одиночестве в июне?
Дария убеждала ее: «Это займет всего пять дней. И учти еще, что твой доклад опубликуют, а оно того стоит. У тебя же все готово, напрягаться не придется. Это самый красивый колледж в городе, поездку и проживание оплачивают и тебе, и сопровождающему, так что можешь взять меня с собой. Кембридж в начале лета чудесен. Не представляешь, сколько бесценных фотографий я могла бы сделать в этих садах… И потом, может, нам встретится какой-нибудь привлекательный японец, как в прошлый раз в Оксфорде…»
То, о чем она говорила, случилось несколько лет назад на углубленном курсе английского языка. Японские девушки, которые его посещали, оказались редкостными уродинами: все как одна с длинными, лошадиными лицами и именами, начинающимися с «кацу-»[17], что вызывало непрестанное веселье итальянцев. А вот трое их земляков были так красивы, что дыхание перехватывало: высокие, стройные, мускулистые, с чувственными губами… И лодку по Айзису[18] они водили с большим знанием дела – во всяком случае, по словам Дарии, проверявшей это под одеялом. В абсолютной, надо сказать, тишине. Она испытала всех троих по очереди, так что ее экспертное заключение можно было считать совершенно обоснованным, в то время как Ада ограничилась ухаживаниями некоего голландца с вечной трубкой в зубах, которые, впрочем, так ничем и не кончились.
Дария тогда уже наслаждалась прелестями брака, но летом, особенно за границей, не считала необходимым хранить мужу верность. Она много лет принимала таблетки, а на женских курсах секспросвета научилась предохраняться и от венерических заболеваний. О мужчинах она предпочитала ничего не знать и им о себе не рассказывала, считая, что этим гарантирует отсутствие преследований, телефонных звонков, писем и сожалений. Интрижка, трах – и хватит, говорила Дария. Она держалась за мужа, но считала делом чести быть настолько современной и раскрепощенной, насколько это только позволял брачный договор.
И теперь, осторожно пытаясь выпутаться из-под руки молодого человека, обхватившей ее за шею, Ада удовлетворенно подумала: «Я о нем ничего не знаю: откуда он родом, на каком языке говорит… Даже имени, не говоря уже о том, чем он занимается… И он ничего обо мне не знает».
Единственное, что она знала точно: незнакомец живет в этом же общежитии, а значит, с утра может претендовать на какое-то «после», пусть и совсем короткое. Это ее раздражало. Нужно найти способ с ним больше не встречаться. Будучи женщиной рациональной, ни о какой влюбленности Ада Бертран не думала. И о том, чтобы повторить опыт, – тоже, каким бы странным это ни показалось читателю.
Два десятка участников конгресса из разных стран прибыли еще накануне вечером, почти все со спутником или спутницей. Они остановились в одном общежитии, на лето избавившемся от студентов, ужинали вместе при свечах за длинными столами в огромной трапезной под великолепными готическими сводами, но никто так и не представил их друг другу. Буклет на стойке администратора сообщал лишь имена докладчиков, и без фотографий не было понятно, кто есть кто. Многие прикрепили на лацканы бейджики, но тусклое освещение не позволяло что-либо прочесть, если, конечно, совсем не уткнуться в собеседника носом.
Подруги безумно устали и растерянно озирались. Никто не обращал на них внимания. Единственным знакомым Аде лицом оказался Дитер Хорландер из Виттембергского университета, крупнейший из ныне живущих специалистов по гомеровскому языку. Он сильно постарел с их последней встречи несколько лет назад на конгрессе филологов-классиков в Стамбуле. Одряхлел – вот более подходящее слово. Интересно, как он до сих пор путешествует, если и стоять-то не может, не опираясь на палку? Разве что его сопровождающая – медсестра. Во всяком случае, присутствие Хорландера немного успокоило Аду относительно серьезности мероприятия.
А внимание Дарии привлекла очень юная и очень красивая девушка в дальнем конце центрального стола. Время от времени бросая сонные взгляды из-под полуопущенных век, она ухаживала за пожилым человеком с жидкими седыми волосами, зачесанными поперек лысины. За спинкой его стула стояли костыли.
– Наверное, дочь, – заметила Ада. – Лицо у нее знакомое.
– Типичное для прерафаэлитов, – возразила Дария. – Она могла бы быть моделью у Данте Габриэля Россетти. «Корделия и король Лир».
– Или как у Эллен Терри на фото Джулии Маргарет Кэмерон.
Будучи студенткой, Ада завешала всю комнату купленными в Англии постерами с портретами работы знаменитого викторианского фотографа и теперь частенько задавалась вопросом, нравились ли они ей сами по себе или потому, что Джулия Маргарет приходилась теткой Вирджинии Вулф, еще одной ее юношеской страсти.
Но даже сейчас, спустя почти двадцать лет, меланхоличный вид и усталый, невидящий взгляд этой девушки ее заинтересовали.
По приезде Ада и Дария с радостью обнаружили, что спать им придется не вместе, а в двух одноместных комнатах Old Building, самого древнего и впечатляющего в колледже корпуса, которого студенты обычно избегали из-за отсутствия душа. Обе комнаты располагались на втором этаже; на площадку выходили еще две двери: первая вела в общую ванную, вторая – в третью спальню. Дверь туда все время была открыта, а ключ торчал в замке: по-видимому, постоялец пока не прибыл.
– Повезло. Надеюсь, ее так никто и не займет, – сказала Ада. – Тогда весь этаж останется в нашем распоряжении.
Но этим надеждам не суждено было сбыться. А повезло им или нет, никто в тот момент сказать не мог.
Утром, всего лишь следующим после приезда утром, хотя казалось, что с тех пор прошла уже целая вечность, Ада проснулась около девяти. Конгресс начинал работу только в одиннадцать, а ее выступление и вовсе запланировано на вторую половину дня. Можно было вдоволь понежиться в постели, поэтому будильник Ада не заводила. На двери комнаты Дарии она нашла записку: «Пойду поработать на реку, свет замечательный. Увидимся за обедом».
Фотографии служили Дарии образцом для trompe-l’œil[19], которыми она расписывала стены самых роскошных особняков Болоньи и ее окрестностей (порой называя их «муралями», словно воображая себя этаким женским вариантом Диего Риверы).
В общей ванной обнаружились лишнее полотенце, еще влажное, и мужской несессер, а на полочке под зеркалом – бритва. Дверь в третью спальню была закрыта.
Завтрак организаторы устроили под открытым небом. Низкая живая изгородь по краю большой лужайки с тыльной стороны здания пестрела красными фуксиями с лепестками, напоминавшими сережки в стиле либерти, пионами всех оттенков, от белого до розового, и пышными синими цветами, названия которых Ада не знала, высокими и прямыми, словно алтарные свечи. За столиками оставалось лишь несколько таких же поздних пташек. С подносом в руках она огляделась и увидела все ту же прерафаэлитскую девушку, сидящую в одиночестве под деревом, укрывавшим ее своими ветвями, словно огромным зонтиком. Свет, проникавший сквозь листву, пятнал обнаженные руки незнакомки подрагивающими нежно-зелеными бликами, и от этого зрелища Аду вдруг захлестнуло желание. Обычно она не чувствовала влечения к женщинам, пусть иногда и позволяя себе приключение, но скорее в порядке эксперимента, редких «заметок на полях», чем ведомая инстинктами. Ее психоаналитик предполагал, что это может быть своеобразной реализацией эдипова комплекса, только обращенной не к отцу, а к матери. «Скорее уж тогда к бабушке, – возражала Ада. – Это она меня вырастила, а матери я почти не знала».
Ускорив шаг, она направилась к девушке и уселась напротив нее.
– Good morning[20].
– Доброе утро. Вы же итальянка, верно?
– У меня такой ужасный акцент?
– Нет, что вы, просто вчера услышала ваш разговор с подругой.
– А вы… ты тоже итальянка? Прости за фамильярность, но ты еще достаточно молода, чтобы я могла обратиться на «ты».
– Вы, мне кажется, тоже слишком молоды для докладчика… Я боялась, что увижу здесь только седобородых старцев. – Улыбнувшись, девушка кивнула в сторону Дитера Хорландера, сидевшего за столиком в глубине лужайки в сопровождении крепкой румяной блондинки за сорок.
«А ведь и в самом деле ездит с медсестрой», – вздохнула про себя Ада. Хотя их с прославленным стариком почти ничего не связывало, она беспокоилась о нем, будто он был ее дедом или болезненным пожилым дядюшкой.
– О чем будете рассказывать? – поинтересовалась девушка.
– Ничего особенного. Мне позвонили в последний момент, времени подготовиться почти не было… Может, вообще выйду за рамки темы конгресса.
– В какую сторону?
– А ты, в принципе, понимаешь суть? Все эти разговоры с мертвыми…
– Немного.
– И что же тебе известно?
– Ну, я изучаю антропологию. В Королевском колледже, в Лондоне. И знаю, что некоторые примитивные народы по сей день… – Она запнулась и, помолчав немного, переспросила: – Так почему за рамки?
– Потому что мои покойники, а точнее, покойницы не заговаривали с посетителями. И никто не спускался в Аид, чтобы с ними поболтать. Встречи с ними происходили случайно, если не считать того единственного, кто пришел не задавать вопросы, а увести с собой.
– И ему это не удалось, верно? Вы же говорите об Эвридике? Из мифа об Орфее?
Итак, вне всякого сомнения, она неплохо знает греческую мифологию. Отличница, стало быть, мысленно поставила галочку Ада. Еще один балл в ее пользу.
– А почему антропология? – в свою очередь поинтересовалась она. Но сразу же пожалела об этом: собственный тон показался ей чересчур менторским.
Вообще говоря, так оно и было. А ведь эта девушка – не ее ученица, и Аде хотелось быть с ней на равных.
– Ой, прости, – добавила она. – Я же не представилась. Меня зовут Ада Бертран. – И она показала в программе конгресса свое имя и регалии: «Доцент Болонского университета, Италия, читает курс древнегреческой литературы», за которыми следовал список многочисленных публикаций, посвященных по большей части мифу об Орфее.
– Эстелла Йодиче, – представилась девушка. – Как падчерица мисс Хэвишем. Мой отец – фанат Диккенса. Даже брата моего хотел назвать Пипом – маме с трудом удалось настоять на Филиппе. С другой стороны, у вас тоже диккенсовское имя.
– Да, знаю, из «Холодного дома». Но это не в честь романа: так звали мою бабушку, – ответила Ада, вспоминая про себя: «Йодиче? Никогда не слышала этой фамилии в среде античников». – А твой отец, он какое ко всему этому имеет отношение? Ты же с ним приехала? Видела вас вчера за ужином.
Девушка рассмеялась:
– Думаете, я бы позволила отцу укладывать пряди поперек лысины? Это профессор Палевский с моего факультета. Странный тип. Попросил меня помочь ему с костылями. А заодно и секретарем подработать.
– О чем его доклад?
– О шаманизме. Проделал уйму полевых исследований.
– Я-то думала, мы тут все античники, – вздохнула Ада. Так вот, значит, почему она никогда не слышала этой фамилии, Палевский.
Эстелла недовольно скривилась и тут же рассмеялась.
– Совершенно чокнутый. Но платит он мне как ассистентке. Нужно же хоть как-то зарабатывать, если я хочу закончить учебу. Его доклад утром.
– А мой уже сегодня днем.
– Обязательно приду послушать.
– Только если считаешь, что тебе будет интересно… Но скажи, как же так получилось, что ты учишься в Англии?
Оказалось, что Эстелла с двенадцати лет живет в Манчестере: переехала с семьей из Неаполя, когда отцу предложили работу. Она со смехом вспоминала, сколько усилий им, особенно взрослым, и больше всего маме, пришлось приложить, чтобы «остыть» и приспособиться к холодности тамошней публики. Да и надеждам отца сколотить состояние не было суждено сбыться: жили они скромно, практикуя традиционное итальянское искусство как-то выкручиваться.
– В XIX веке родителей считали бы шарлатанами: ну, знаете, такой штампованный типаж – итальянец с шарманкой и обезьяной, который за медный грош предскажет вам судьбу. Но поскольку они настаивали на приличном образовании, я поступила в Королевский колледж. Даже стипендию платят.
Ада завороженно слушала. Ее смутно волновали отдельные черты лица Эстеллы: аккуратные ушные раковины, длинные ресницы, не тронутые тушью, тонкая шея, нежнейший пушок на щеках в мягком контровом свете солнца… И низкий, чуть хрипловатый голос – какой диссонанс с ироничным тоном… До чего же прелестная молодая женщина – а ведь, наверное, даже не догадывается о своей привлекательности… что лишь усиливало ее очарование для Ады. Интересно, взаимно ли это притяжение? «Хотя чем я могу ее заинтересовать, в моем-то возрасте?» Тем не менее она ужасно хотела понравиться девушке, пусть даже всего на несколько минут, проведенных за завтраком.
До открытия конгресса еще оставалось время, и, похоже, обеим хотелось провести его вместе. Эстелла с жаром рассказывала о своей учебе и интересах: ей хотелось бы заниматься культурной антропологией применительно к современной семейной жизни. Ничего общего с шаманизмом: антропологическое исследование родословных древ. «Только не у индейцев хопи или ирокезов, те уже давно описаны Кребером и Морганом, – говорила она смеясь, – а у нынешних европейцев».
Учитывая неаполитанское происхождение девушки, руководитель диплома подошел к вопросу серьезно и доверил ей работу, посвященную взаимоотношениям между поколениями в больших семьях юга Италии. Изучать тему нужно было изнутри, используя метод «включенного наблюдения», сформулированный Малиновским[21], – то есть жить вместе с исследуемыми.
– Хорошо хоть не в деревне, а в небольших провинциальных городках: все это крестьянство уже изучено от и до. Я займусь изучением родства в семье горожан, лучше всего в финансовых или культурных кругах. Только нужно еще найти подходящих.
Ада расхохоталась:
– Тогда моя семейка – идеальный кандидат для твоего исследования. Нас, Бертран-Ферреллов, много, целых четыре поколения, которые постоянно делятся на разнообразные фракции и коалиции. Скандалы, обиды, запреты, союзы и подставы. Короче, непростое семейство…
– Но вы же преподаете в Болонье, я видела в программе. Мне нужен городок поменьше.
– Это только я живу в Болонье: приехала туда учиться и осталась. А семья моя из Доноры, там не больше восьмидесяти тысяч жителей. Слушай, если появится желание туда отправиться, я дам тебе адрес и телефон моей кузины Лауретты. Она поможет не потеряться в лабиринте наших родственников.
И Ада процитировала популярную на их факультете шутливую поговорку «Философия – про грезы, психология – про слезы, а антропология – про теткины артрозы», добавив:
– Вот в чем, в чем, а в тетках с их артрозами у нас в семье недостатка нет. А главное, они все такие разные…
Эстелла вежливо посмеялась, но не сказала ни «да», ни «нет»; она осторожно свернула листок, который Ада ради такого исключительного случая вырвала из своего дорогущего молескина, положила в карман и в ответ, слегка склонив голову и смешно сдувая с лица падающий локон, стала записывать прямо на программе конгресса номер манчестерского телефона – «на всякий случай». Она выглядела сейчас совсем юной, почти подростком.
«И на какой же такой случай мне может понадобиться эта крошка?» – подумала Ада, вдруг с удивлением осознав, что ее увлечение – всего лишь иллюзия, порожденная воспоминаниями о столь любимых в юности фотографиях и картинах. Ну и дурища же: решить, что втюрилась в девчонку, хотя та ей в дочери годится! Кончай, Ада, уже не смешно!
– Может, наберу тебя, если вдруг окажусь поблизости, – мягко сказала она и, извинившись, поднялась, чтобы не опоздать на открытие.
В главном зале не было никого, кроме докладчиков, да и те далеко не все: председатель извинялся, что некоторые еще не успели приехать. Впрочем, заседание открылось по расписанию, с типичной для университетского мира пунктуальностью. Официальным языком конгресса был английский, который все понимали и на котором могли более-менее бегло объясняться.
Сперва слово предоставили испанскому библеисту. Тот начал с риторического вопроса: разве можно столь легкомысленно подходить к такой ужасной теме, как путешествие в мир теней для разговора с мертвыми? Ведь мы, живые, делаем это ради собственной выгоды или любопытства, не заботясь о страданиях, которые приносим мертвым, пробужденным от бесконечного забытья. Ада скривилась: почему же легкомысленно? К таким вопросам ученые всегда относились с крайней серьезностью.
Древним евреям, продолжал библеист, было строго-настрого запрещено вызывать мертвых: еще царь Саул безжалостно изгнал из Израиля всех магов и некромантов, но в момент крайней необходимости, перед решающей битвой с филистимлянами, сам же и нарушил свой запрет. Сменив царские одежды на простонародное платье, Саул отправился в селение Аэндор, где, как он знал, жила старуха-волшебница, избежавшая изгнания, и умолял ее призвать дух недавно умершего пророка Самуила, чтобы спросить у того совета.
Становилось жарковато. За окнами жужжали пчелы. Ада постоянно отвлекалась, она все еще думала об Эстелле. Но словосочетание «аэндорская волшебница» заставило очнуться: словно прямо в лицо вдруг плеснули холодной водой. Ее тотчас же затянуло в омут воспоминаний. Вот она девятилетней девочкой сидит на полу в узком простенке между окном и сервантом, жадно вчитываясь в найденный в библиотеке кузины Грации Аликандиа роман канадской писательницы Люси М. Монтгомери (только во взрослом возрасте Ада обнаружила, что М. означает Мод) «Волшебство для Мэриголд», который ей настолько понравился, что она читала и перечитывала его, пока не запомнила наизусть каждую строчку. Ни одна другая приключенческая книга из имевшихся дома и вроде бы лучше подходивших ее натуре не привлекала Аду больше, чем «Мэриголд» (что она осознала лишь много лет спустя, да и то с помощью психоаналитика).
Лесли, семья Мэриголд, ужасно напоминали Бертран-Ферреллов: зажиточные горожане с аристократическими замашками, снобы и ретрограды; псевдоантичные виллы среди бескрайних полей, ростовые восковые портреты умерших дочерей под стеклянными колпаками; бесконечные обеды, мраморные лестницы, дальние комнаты, где жили одинокие пожилые родственники… Клондайк, дядя Мэриголд, напоминал маленькой Аде дядю Танкреди, Молодая Бабушка могла с легкостью сойти за портрет бабушки Ады. А у Старой Бабушки, которая перед смертью просила внучку пожарить ей яичницу, была загадочная черная кошка, которую звали… Аэндорская Волшебница! Незнакомой еще с Библией маленькой читательнице это имя тогда ни о чем не говорило, но образ оказался настолько ярким, что неизгладимо отпечатался в памяти.
Как же Ада скучала по тем временам, по тому чтению! Став взрослой, она часто спрашивала себя, была ли в детстве счастливее, чем сейчас. Нет, пожалуй, совсем наоборот. Но тогда она, по крайней мере, считала, что может быть счастлива в будущем, и еще не утратила надежду.
К жужжанию пчел теперь примешивался далекий треск газонокосилки университетского садовника. Из открытого окна пахло свежескошенной травой. Помнится, воображаемая подруга девочки Мэриголд, которая являлась ей только весной, была на самом деле цветущим кустом боярышника.
Когда воспоминания покинули Аду и она обратила внимание на происходящее в зале, выступал уже другой оратор. Он говорил о XXIII песни «Илиады», в которой мертвый Патрокл во сне является Ахиллу и просит его похоронить. Ничего нового, если не считать удовольствия послушать цитаты: докладчик произносил их по-гречески, а Ада сразу же радостно вспоминала в переводе Монти, который читала еще в средней школе, готовясь отвечать «прозаический пересказ». Сколько раз она слышала их от дяди Танкреди, имевшего обыкновение цитировать классику применительно к повседневной жизни и вечно придававшего древним максимам иронический подтекст!
«Спишь, Ахиллес! неужели меня ты забвению предал? Не был ко мне равнодушен к живому ты, к мертвому ль будешь?»[22] – укоризненно говорил он на кладбище, обнаружив, что порог семейного склепа зарос сорняками. Или, например: «И взаимно с тобой насладимся рыданием горьким!» – это всегда говорилось, когда Ада или Лауретта, совсем еще малышки, плакали навзрыд, ударившись лбом об угол стола в игровой, или хлюпали носом, если бабушка Ада ставила их в угол. «Насладимся рыданием горьким» – двум девчонкам четырех-пяти лет от роду! В итоге они с кузиной выросли в атмосфере романтики и античного героизма, словно пришедших из романов Д’Аннунцио (по крайней мере, на словах). Даже о возлюбленном, появившемся у Ады в подростковом возрасте, ее родные говорили: «Там твой Патрокл пришел».
Свое выступление второй докладчик закончил вопросом: а есть ли для исследователя практическая разница между катабасисом[23], вызовом духов и явлением призрака, и если да, то в чем она заключается? Нужно ли разделять явления мертвых, «поднимающихся» из преисподней поговорить с живыми по собственной инициативе, и случаи, когда живые «спускаются» в Аид, чтобы побеспокоить его обитателей своими проблемами? Потом он внезапно добавил: «А как насчет общения с душами умерших, всех этих спиритических сеансов, столь модных в прошлом веке? С ними-то как быть?»
Ада раздраженно поморщилась. Как уже говорилось, она была рациональной до мозга костей и всегда считала спиритические сеансы всего лишь недостойным обсуждения на конгрессе серьезных ученых прикрытием для разного рода мошенников на доверии и прочих шарлатанов. Будучи по натуре исследователем, а значит, ничего не принимая на веру, она не могла простить Виктору Гюго его многолетние нездоровые попытки общения на острове Джерси с духом утонувшей Леопольдины[24]. Она и «Волшебную гору» Манна не смогла дочитать из-за отрывка, где вызывают тень двоюродного брата Ганса Касторпа, Иоахима, и та появляется. История была трогательной, но Ада разделяла мнение автора, не случайно назвавшего следующую главу «Очень сомнительное».
(Я упоминаю об этих мелких деталях, кажущихся на первый взгляд бессмысленными и незначительными, чтобы читатель как можно лучше понимал внутренний мир Ады, ее душу или, если определять, как сейчас принято, более наукообразно, личностный склад – конечно, не так полно, как психоаналитик, которого она, как-никак, посещала несколько лет, но вполне достаточно, чтобы считать ее реальным человеком с настоящим жизненным опытом, а не персонажем, придуманным автором, то есть мной, для демонстрации некой теории. В противном случае мне было бы проще написать монографию вроде дипломной работы Эстеллы Йодиче.)
Все еще негодуя, Ада выскочила из зала, не дослушав оратора, и, чтобы успокоиться, решила немного прогуляться по университетскому парку. Дорожки здесь были ухоженными, веяло прохладой, а шелест листвы приглушал плеск весел с реки и смех гребцов. Вот по ветке проскочила белка, вот шумно расправила крылья птица, вот по соседней дорожке прошел какой-то мужчина – она увидела только спину, да и то лишь на пару секунд. Похоже, молод и полон сил: высокий длинноволосый шатен в шортах. Студент, по какой-то причине оставшийся в колледже? Сын докладчика, приехавший к полудню? Может, фавн, сбежавший из «Сна в летнюю ночь»? Пак?[25] Обитатель Нарнии? Какая разница, все равно он тут же исчез. Слишком много читаете, девушка, слишком много читаете, как сказала бы, покачав головой, ее школьная учительница математики, усмехнулась Ада.
Приняв душ, наша героиня решила не спускаться на обед в готическую трапезную, а остаться в своей комнате, чтобы напоследок перечитать доклад, – не в последнюю очередь из-за очередной записки Дарии. Та предупреждала, что до вечера отправляется в Рокингем – это недалеко от Корби, в Нортгемптоншире: встреченная ею на реке компания собиралась осмотреть замок. «Там есть прекрасный парк, точнее, много парков в разных стилях, знаменитых своими садовыми лабиринтами и прочими топиарами – ты же знаешь, что это такое, правда? Деревьям и живым изгородям придают самые необычные формы – идеально для моих муралей. Мы едем на машине с одним парнем, который живет здесь уже шесть лет и привык рулить по левой стороне дороги, так что вернемся не слишком поздно. Не обижайся, если не смогу послушать твой доклад: все равно я его уже наизусть знаю. Ни пуха!»
Ада перекусила фруктами, которые накануне нашла в корзинке на прикроватном столике – презент от организаторов. Потом взяла текст доклада, улеглась поперек кровати и принялась в который уже раз его перечитывать. Но не прошло и десяти минут, как она незаметно уснула.
Пробуждение было внезапным. Казалось, прошло лишь несколько мгновений, но часы на каминной полке показывали без пятнадцати четыре. Вечернее заседание начинается через каких-то десять минут, а она должна выступать второй! Позорище! Быстро умыться – и бегом, даже не причесавшись, в мятой одежде! Хорошо еще, она легла не раздеваясь. Да и зал, к счастью, недалеко.
Ада вошла на цыпочках через боковую дверь, стараясь остаться незаметной, но Эстелла, сидевшая рядом со своим профессором во втором ряду, обернулась и заговорщически улыбнулась. «Я пришла, только чтобы вас услышать», – неужели взгляд девушки говорил именно это? Ада пригладила волосы и одернула блузку. Она была тронута и польщена.
Первый докладчик, Марк Тиссеран из Сорбонны, уже завершал выступление. Услышав произнесенные на французский манер латинские стихи об Энее, спустившемся в загробный мир, Ада догадалась, что речь шла об «Энеиде». А ведь она тоже собиралась процитировать то место, где тень брошенной Дидоны презрительно проходит мимо, отказываясь слушать извинения любовника и не отвечая ему ни единым словом.
Ей было досадно, что доклад коллеги в чем-то предвосхитил ее собственный и тот покажется теперь уже не столь оригинальным. Некюйя в изложении Вергилия, как раз объяснял профессор Тиссеран, лишь опосредованно относится к теме «разговоров с мертвыми». На самом же деле не только покинутая царица, но и большинство других теней, с которыми сталкивается Эней, не произносят ни слова. Вероятно, это связано с тем редким, если не единственным в античной поэзии случаем, когда речь идет не о придуманных автором персонажах, а о реально существовавших людях, многие из которых относительно автора «Энеиды» жили совсем недавно. Но для Энея, спустившегося в Аид, это далекое будущее, они еще не родились.
– Некоторые даже считались его прямыми потомками, – продолжал Тиссеран, – например, красавец Марцелл, egregium forma[26], как описывает его поэт, любимый племянник Августа, назначенный его наследником, miserande puer[27], внезапно скончавшийся в возрасте девятнадцати лет в 23 году до нашей эры, то есть за четыре года до публикации поэмы, над которой Вергилий к тому моменту уже некоторое время работал. Может быть, чтобы «заслужить благосклонность»[28] своего патрона, а может, на самом деле тронутый этой внезапной трагедией, положившей конец стольким надеждам, поэт посвятил ему ставшие бессмертными строки: Tu Marcellus eris! manibus date lilia plenis, purpureos spargam flores[29]. Будешь Марцеллом! Обратите внимание: «будешь», а не «был» – и пока еще даже не «есть». Будешь, и так ненадолго, юноша дивной красы, egregium forma. Осыпьте его ворохами лилий, а я, Анхиз, осыплю пурпурными розами. Трогательно, не так ли? Говорят, когда Вергилий читал «Энеиду» Августу и его сестре Оттавии, мать Марцелла упала в обморок. Эта патетическая сцена известна нам по картине Энгра.
Вдруг профессор Палевский поднял руку:
– А могу я задать вопрос?
Программа не предусматривала обсуждений, а попытки вступить в спор сурово пресекались модератором, но профессор Тиссеран лишь усмехнулся:
– Пожалуйста.
– Если Марцелл на самом деле существовал, если это исторический персонаж, причем настолько важный, что был назначен наследником самого Цезаря Августа, должны существовать и его портреты?
– Не в современном смысле этого слова. Есть статуи, бюсты…
– А сходство присутствует?
– Кто же это теперь может сказать? Разумеется, художники приукрашивали своих знаменитых моделей – по крайней мере, так было до конца XIX века.
– Согласен. Но если он сам, то есть Марцелл, позировал для этих статуй, он бы себя узнал?
– Разве можем мы об этом знать? Да и в конечном счете какое это имеет значение?
– Какое имеет значение? Некоторые утверждают, что портрет, в котором мы способны себя узнать, содержит частицу нашей души. Вот почему некоторые примитивные народы не позволяют себя фотографировать, – яростно бросился в атаку профессор Палевский.
– Только не говорите, что вы лично в это верите.
Эстелла беспокойно заерзала в кресле и вцепилась в руку Палевского, как бы удерживая его, но тот продолжал настаивать: если у докладчика есть слайды, хотя бы один, с изображением таких статуй, их обязательно нужно показать.
– Душа, заключенная в картине, может говорить, если ее спросят.
– Прямо здесь и сейчас? – поинтересовался француз. Он явно наслаждался ситуацией. – С нами, современными учеными, занимающимися литературой, а не спиритизмом?
– Конечно, не с любым из нас. Только с тем, у кого есть дар.
Кое-кто в зале тихонько хихикал, но в целом присутствующие были раздражены и смущены. Как реагировать на подобные выходки?
Ада взглядом поискала модератора: почему он не вмешается и не заставит этого сумасшедшего заткнуться? Бедняжка Эстелла, сжимая в руках костыли, что-то возбужденно шептала Палевскому, словно просила покинуть зал. В конце концов ей удалось убедить профессора хотя бы замолчать, но не раньше, чем он угрожающе процедил:
– Завтра поговорим.
И тут все поняли, что скрывается под названием его доклада: «Современная некюйя». Просто цирк какой-то!
Только чувство долга не позволило нашей героине снова выскочить из зала. Будь ее доклад запланирован на завтра, она прямо сегодня вечером сказалась бы больной и уехала бы рано утром. Но модератор уже объявлял ее имя – Ада понимала, что просто не имеет права раздуть скандал.
Изначально Ада собиралась говорить без бумажки, доверившись, как обычно, собственной памяти. Сейчас же ей вдруг показалось, что волнение может заставить ее сбиться. Наверное, лучше читать. Но первой среди докладчиков уткнуть нос в текст, будучи при этом самой молодой, – не покажет ли она тем самым свою неуверенность? Нет, лучше говорить, глядя слушателю прямо в глаза: выбрать случайного человека и наблюдать за его реакцией – так всегда делали ее учителя. Спокойно и хладнокровно.
Эстелла, все еще пунцовая от смущения, ободряюще улыбнулась ей со второго ряда.
«Ты пришла сюда, девочка, чтобы меня послушать. И я буду говорить для тебя. Надеюсь, лекция окажется полезной. Название моего доклада ты уже знаешь, поскольку оно указано в программе и к тому же только что было объявлено: “Молчание женщин”. Я собираюсь переосмыслить несколько самых известных упоминаний некюйи, в основном латинских, а не греческих (хотя мой предмет – именно греческая литература): у Вергилия, Овидия, Лукана, Гомера – и доказать, что герой никогда не спускается в загробный мир, чтобы выслушать умершую женщину, будто женские слова ни здесь, ни там не имеют значения.
Часто именно женщины вызываются сопровождать героя за порог смерти, чтобы совершить более или менее жестокий ритуал, необходимый для общения с духами. Сивилла у Вергилия, аэндорская волшебница в Библии, ужасная ведьма Эрихто в “Фарсалии” Лукана, отхлеставшая ядовитой змеей не желавший оживать труп, – это женщины, посвятившие себя колдовству, ведьмы, бессмертные божества.
На троне царства теней сидит его властительница, Персефона, принимающая дань: золотую ветвь, которую можно найти, лишь следуя за двумя белыми голубками. Она сидит молча, ей не нужно слов, чтобы отпускать души на волю, освобождать и снова налагать на них узы, связывающие с загробным миром. Единственные покойницы, кого о чем-либо спрашивают, – престарелые матери, да и то лишь потому, что те случайно попадаются на пути, как Антиклея Одиссею: “О, взгляни-ка, кто это там! А я и не знал, что ты умерла… Расскажи мне, что творится дома, мама”. Ни тебе: “Что с тобой случилось? Как твои дела?”, ни “Я по тебе соскучился”! Он командует: “Рассказывай. Служи мне, как служила при жизни”. Молодые женщины, возлюбленные – им поэты слова не дают, даже если те еще на пороге Аида, даже если только что умерли. Дидона с не зажившей после недавнего самоубийства раной не слушает оправданий и извинений предателя-любовника (только оправдания и извинения, никаких вопросов), а лишь презрительно проходит мимо, опустив глаза, суровая и бесчувственная, словно камень. И молчаливая, словно тот же камень. Обвиненную мужем в преступлении на почве самых чудовищных страстей Клитемнестру поэт не призывает поведать свою версию истории. Даже Пенелопе, которая, как и Клитемнестра, еще жива, Одиссею советуют не доверять: “Можешь поведать ей часть своих тайн, но не все. Женщины, особенно жены, опасны, они ведут нас к погибели”.
Или вот Эвридика, о которой мы говорили за завтраком… Эвридика, юная невеста величайшего поэта и певца всех времен, погибшая на цветущем лугу от укуса гадюки, блуждает во тьме, хромая и безгласная. Жених, Орфей, осмелился спуститься за своей любовью в царство мертвых, осмелился просить повелителей теней вернуть ее хотя бы на время отпущенной ей жизни, вернуть такой же молодой, какой она была. “Это одолжение, а не подарок, потому что в конце концов она, как и все люди, должна будет сюда вернуться. Я прошу вас во имя той любви, которую и вы познали, если правдива история о твоем, Персефона, похищении тем, кто сидит сейчас рядом с тобой. Если же вы не отдадите ее мне, я не вернусь один, а останусь здесь, в подземном царстве, живой, но без нее подобный мертвому”.
Прекрасно, правда? Очень трогательно. Аж сердце разрывается. При звуке лиры Орфея души умерших зарыдали, Тантал перестал тянуться к ускользающей от него воде, Сизиф прекратил свой бесплодный труд и уселся на камень, который вкатывал на гору, коршуны бросили клевать Титию печень, жестокие фурии впервые прослезились, сочувствуя певцу. Сердца царя и царицы подземного мира смягчились. Как они могли отказать такому поэту, такому верному и безутешному влюбленному? Призывают Эвридику, блуждающую среди теней: она лишь недавно прибыла и еще хромает. Жених берет ее за руку. “Будь осторожен, Орфей, не вздумай смотреть на нее, пока она не воскреснет в мире живых”. Но он не может сдержаться, оборачивается и, как ты знаешь, милая Эстелла, навсегда теряет возлюбленную.
Но разве ей, Эвридике, нечего сказать? Неужели жених, увидев ее снова, ни о чем не спросил? “Как ты, милая любовь моя? Не пугает ли тебя эта темнота, плачешь ли ты, болит ли укушенная нога? Поговори со мной, Эвридика. Скажи, что любишь меня и хочешь вернуться со мной”.
Нет, ничего не говорит, ни о чем не спрашивает Орфей, и ничего не отвечает его потерянная невеста.
А разве повелители теней поинтересовались, хочет ли она уйти, прежде чем делать одолжение просящим? Услышали ли хоть слово из уст этого драгоценного залога, запрошенного и отданного, этой вещи, этого камня, немого, как презрительная Дидона?
Нет. Ни единого слова – даже когда Орфей снова ее теряет. Обернувшись, он видит, как она исчезает, как ее снова засасывает в темную бездну, тянет руки, чтобы обнять, но обнимает лишь пустоту. В том, что она умерла второй раз, Орфей может винить только самого себя: на что тут жаловаться, если недостаточно сильно любишь?
Так почему же вы, женщины, ныне живущие под солнцем, жалуетесь, что мужчины вас не слушают? Что они вас не спрашивают? Что их не интересуют ваши ответы, ваши мысли? Что их обижают, а может, и пугают ваши слова?
Если мужчина теряет вас, теряет во всех смыслах этого слова, то из-за слишком сильной любви. Таково их оправдание. Заткнитесь и не жалуйтесь.
Но ты, Эстелла, еще молода и не имеешь никакого отношения к миру мертвых. Ты принадлежишь новому миру, Эстелла. Миру, где женщины наделены даром речи. Говори. Говори, как я говорю с тобой».
Окончание доклада (конечно, не того, что вы только что прочитали, а его обезличенной академической версии, дополненной историческими, критическими и текстологическими ремарками, предназначенными всем слушателям) было встречено сдержанными аплодисментами, скорее вежливыми, чем восторженными. Прямо скажем, весьма короткими аплодисментами: публика хотела поскорее услышать Дитера Хорландера, выступавшего следующим.
Однако те, кто ожидал от профессора чего-то нового – открытия, недавнего озарения, неожиданной филологической интерпретации гомеровских текстов, – остались разочарованны. Видимо, прославленный пожилой мэтр решил не прилагать особенных усилий ради малозначимой летней конференции, а потому попросту «конвертировал» в доклад собственную статью о сошествии Одиссея в Аид в XI песни «Одиссеи». Будучи истинным джентльменом, профессор начал с того, что процитировал недавний пассаж Ады о тени Антиклеи, указав, однако, что Одиссей настолько любил мать, что трижды тщетно пытался ее обнять. Затем он вернулся к фигуре Ахилла, который не проявил радости, услышав лесть гостя. Стоило ли при жизни быть самым могучим из героев, почитаемым товарищами наравне с богами, чтобы, умерев, стать во тьме царем мертвецов? Он предпочитает быть голодным батраком у безнадельного бедняка, но живым, прозябать в нищете и безвестности, изможденным и голодным, зато согретым солнцем.
Произнеся это, Хорландер поежился, словно от внезапного озноба, и обхватил грудь руками, как бы согревая замерзшие ребра. «А он действительно постарел, – подумала Ада с сожалением. – Понимает, что уже одной ногой в могиле, и сочувствует погибшим героям больше, чем их гостю».
Было в удрученном лице Хорландера, дряблом, усталом, морщинистом, нечто отталкивающее: нижние веки давно потеряли тонус и обвисли, обнажив белесую слизистую. Впрочем, немногим лучше был и язык, который старик беспрестанно высовывал, стараясь слизнуть капельки слюны, возникавшие в уголках губ и тонкими струйками стекавшие к подбородку. Руки покрывали бурые пятна, шея мятой серой тряпкой торчала из воротника. Он внушал глубочайшую жалость и вместе с тем отвращение.
Ада задумалась, чувствуют ли прочие собравшиеся что-то подобное. Вот Эстелла, например, – она так молода и свежа, будто только что из душа. Вся такая живая, трепетная; сквозь полупрозрачную кожу видна пульсирующая на горле синяя жилка.
Доклад Хорландера, казалось, подходил к концу. Он говорил о ритуале насыщения мертвых кровью, необходимом, чтобы восстановить их сознание и память, заставить вспомнить и узнать вопрошающего. Поистине ужасная картина: Одиссей с двумя спутниками на краю ямы, наполненной кровью зарезанных жертв, черных овцы и барана. Трое живых, размахивая мечами, сдерживают натиск толпы бледных теней, желающих насытиться и вопящих от нетерпения. Но даже собственной матери Одиссей не дал утолить жажду, пока не явился Тиресий, чтобы рассказать о будущем и о том, суждено ли ему вернуться домой.
Напившись, прорицатель, по подбородку которого еще стекали струйки крови, предсказал все дальнейшие приключения героя, включая финальный триумф и старость на сонной Итаке: «В конце концов ты, Одиссей, в старости светлой спокойно умрешь, окруженный всеобщим счастьем народов твоих»[30].
И тут Хорландер, понизивший на последних словах голос до гипнотического монотонного шепота, почти растворившегося в тишине, вдруг вскочил, будто поднявшаяся на дыбы лошадь, яростно бьющая копытами в воздухе, и срывающимся голосом прокричал слова Данте о другом Одиссее, Улиссе средневековой некюйи, не принявшем безбедной старости и спокойной смерти: вернувшись, он, по-прежнему полный жара, когда-то заставившего молодого мужа и отца отплыть к побережью Трои, снова покинул родину ради неизвестности «морского простора».
Раздался гром аплодисментов. На мгновение показалось, что старик-профессор снова молод и полон энергии, словно паруса его корабля наполнил внезапный порыв ветра.
Но лишь на мгновение. Потом он, взмокший от пота и полностью вымотанный, буквально рухнул на стул. Подбежавшая медсестра вытерла ему лоб и увела на улицу. В жестах женщины было что-то ужасно интимное, непрофессиональное, какая-то наглая, почти эротическая ласка, которую Ада наблюдала, трепеща от удивления и отвращения. Может, он, словно Жиль де Ре, пьет детскую кровь?.. «Ужас какой!» – подумала она и вдруг почувствовала, что сама нестерпимо хочет крови, молодой крови и упругой плоти, вздувшихся мышц, свежего дыхания, сильных ног, которые можно обхватить бедрами… Сильных и грациозных, как у фавна, попавшегося ей в парке. Ее обуяли жажда и голод до молодого тела, способного стать ей щитом и спасти от «учтивого спокойствия» смерти.
Но, выйдя из зала заседаний, Ада обнаружила, что до ужина целый час, и решила прогуляться по окрестностям. В городе она еще ничего не видела и мало что знала: ее университетская деятельность в Англии, как правило, ограничивалась Оксфордом.
Район кишел магазинчиками студенческой книги, но попадались и лавки, торговавшие газетами или туристическими безделушками. Завешанные плакатами витрины, фотографии старой доброй королевы-матери, постеры с репродукциями известных картин (в основном прерафаэлитов) – время здесь будто остановилось, думала Ада. «Словно я по-прежнему та восемнадцатилетняя девчонка, что дрожала от переполнявших ее эмоций, читая “На маяк”[31], и чувствовала себя бунтаркой, осмелившись обсуждать с дядей Танкреди скандальный роман Форстера “Морис”»[32].
Купив в одной из первых своих поездок в Англию репродукцию «Древа прощения» сэра Эдварда Берн-Джонса, которая на долгие годы прописалась у нее в комнате, Ада всякий раз восхищенно глядела на печального мускулистого Демофонта, безвольно поникшего в объятиях превратившейся в миндальное дерево девушки – та напоминала ей о боярышнике-Сильвии из «Волшебства для Мэриголд». Как только она обзавелась собственной квартирой, картина перекочевала на кухню и обосновалась напротив стола, по соседству со знаменитой фотографией мертвого Че Гевары: глаза широко раскрыты, на переднем плане огромные ступни, как у Христа Мантеньи[33]. Друзья, заходившие пообедать, возмущались: «Только аппетит портит». В ней же это фото пробуждало чувство вины: как и Че, Ада выросла в буржуазной семье, вот только бороться за новый мир у нее получалось плоховато. За это чувство она заплатила отсутствием аппетита, исхудав так, что джинсы падали с бедер, если не затянуть до отказа пояс.
Плакат с Че Геварой затерялся бог знает где во время многочисленных переездов. А вот Демофонт, другой, но все такой же красавец, печально глядел на нее с витрины, ожидая, пока его купит очередная наивная и полная иллюзий студентка-иностранка, какой когда-то была и сама Ада.
Чуть дальше светилась вывеска андеграундного кинотеатра. Афиши обещали «Это бомба» Нанни Моретти на языке оригинала – Ада посмотрела его сразу после премьеры и до сих пор хохотала, вспоминая это «тусуюсь, общаюсь с какими-то людьми, чем-то занимаюсь» – типичный портрет ее студентов. Или, может, ее собственный?
Она вдруг почувствовала, что скучает по Джулиано. Из колледжа за границу не позвонишь, но табличка на стойке регистрации гласила, что летом туристы могут воспользоваться мобильным переговорным пунктом в конце улицы.
Там стояла очередь: все операторы сгрудились вокруг смуглого паренька, который, видимо, их не понимал, но настоятельно протягивал свои монеты и листок с номером.
– Для тебя бесплатно, – вмешалась Ада, надеясь, что мальчишка – итальянец. Тот понял, хоть и оказался испанцем. – Ты сегодня тысячный клиент, повезло!
Но паренек, похоже, пришел по делу и случаем не воспользовался: говорил он мало, односложно, несмотря на то что разговор был бесплатным, и почти сразу же освободил кабинку.
Джулиано оказался дома: смотрел футбол по телевизору.
– Соскучился? – спросила Ада.
– Ни капельки, – рассмеявшись, ответил он. – Работы по горло.
– Тогда я не вернусь. Сбегу с каким-нибудь англичанином.
– Брось! Конечно, я по тебе скучаю. Изо всех сил стараюсь с этим бороться. А ты как? Уже выступала?
– Да, после обеда.
– И как прошло?
– Неплохо.
– А, хорошо, тогда еще созвонимся, – бросил он и повесил трубку. Наверное, хотел досмотреть матч.
В какую же банальщину скатились их отношения! Диалог – как в дешевом сериале, с досадой подумала Ада. С другой стороны, они уже пять лет вместе. И даже в самом начале их мало что связывало, не считая секса. Никакой всепобеждающей романтической страсти: «любовь двух реалистов», как выразилась Бегонья, подруга Ады из Сантандера, навещавшая их в Болонье. Может, из-за того, что каждый из них шел своим путем, строил собственную карьеру, у них и не было общих интересов. Детей тоже не было, хотя тут дело, возможно, не только в отсутствии желания, поскольку Ада не забеременела, даже когда по той или иной причине пренебрегала мерами предосторожности. В какой-то момент она вообще перестала пить таблетки, считая, что из-за них набрала вес и раздулась, словно воздушный шар, хотя почти не ела.
Вернувшись в колледж, она отправилась прямиком в трапезную. Дария, разумеется, до полуночи не объявится. Но из-за дальнего стола кивнула Эстелла, рядом с ней было несколько свободных мест. Перспектива ужинать вместе с шаманом, как теперь Ада про себя называла профессора Палевского, ее не привлекала, но отказать было бы слишком грубо, так что она взяла поднос и направилась к ним. Чтобы сесть, пришлось переставить подпертые стулом костыли.
Профессор сразу же бросился в бой:
– Не понравился мне ваш доклад. Не понимаю, чего вы, феминистки, хотите. Вечно выдумываете какие-то преследования и выставляете себя жертвами.
– Только не говорите, что в Античности женщинам так уж хорошо жилось.
– Прекрасно! Они всегда были в привилегированном положении. Никогда не замечали, что все провидицы были женского пола? В Дельфах, например, жила пифия, которая общалась с богом, и именно ее слова в случае войны определяли судьбу Греции.
– Она была всего лишь инструментом.
– Инструментом, да. Сидела себе на треножнике над трещиной в земле, соединяющей загробный мир с миром людей, вдыхала божественные испарения, сиречь дыхание Аполлона… Как античница, вы, конечно, знаете, каким отверстием тела она их поглощала. Вы, женщины, открыты снизу, потому так легко и общаетесь с миром духов.
«Вот ведь вульгарный тип, – подумала Ада. – И как только Эстелла его выносит?»
Но Эстелла лишь смущенно склонила голову и стала играть с кольцом, снятым со среднего пальца: катала его вокруг бокала, избегая хлебных крошек, будто от этого зависело что-то очень важное.
Аде не хотелось отвечать профессору: у нее не было настроения вступать в дискуссии. Она как раз подумывала закончить разговор резкой шуткой, как вдруг один из костылей с грохотом рухнул, привлекая к их троице внимание соседей.
– Может, это знак, что не стоит больше таскать с собой оба? – с некоторым облегчением спросила Эстелла, подняв костыль с пола. – После операции прошло уже больше полугода! Может, хватит и одного, профессор? Немного нагрузки вашей ноге не помешает.
– Сколько мудрости в этой юной служанке![34] – саркастически воскликнул Палевский. – Впрочем, разве она служанка? Она Антигона[35] бедняге Эдипу, калеке, кем стал я. – И, повернувшись к Аде, добавил: – Эта девушка полна всевозможных талантов и стоит гораздо больше, чем я ей плачу. Она ведь, знаете ли, необходима мне не только как медсестра и секретарь: я еще и исследую ее, использую в моих экспериментах…
Эстелла покраснела.
– Неправда! Хватит болтать ерунду! – воскликнула она, то ли умоляя, то ли настаивая, но апеллируя скорее к Аде, чем к профессору.
– Почему же ты не хочешь, чтобы я упомянул о самом важном твоем таланте? Эта девушка, дражайшая коллега, наделена даром. Я обнаружил его совершенно случайно и не устаю благодарить судьбу за бесконечно выгодную сделку, которую совершил, когда выбрал ее себе в помощницы.
– Мне не нравятся такие шутки. Прекратите. – Лицо Эстеллы вдруг приобрело мертвенно-бледный оттенок, в глазах появились злые искорки.
Но Палевский был не из тех, кого пугают эмоции. Не глядя на девушку, он, обращаясь к Аде, торжественно произнес:
– Она самый сильный и восприимчивый медиум, какого я только встречал на Западе, пусть и не желает этого признавать. Ей достаточно лишь раз взглянуть в глаза мертвеца, чтобы заставить его говорить. И завтра…
– Никакого завтра! Я вам не цирковой уродец! Мы же договорились, что… В общем, нет! Завтра я даже в зал не войду! Провожу вас до двери, а на кафедру забирайтесь как хотите, хоть с костылями, хоть без! – И от переполнявшей ее ярости девушка вдруг разрыдалась, беззвучно всхлипывая.
Ада смутилась.
– Сделаю себе кофе, – сказала она, поднимаясь и направляясь к столу с напитками.
Эстелла бросилась за ней:
– Не верьте ему, пожалуйста! Это неправда! Не верьте!
– Я и не думала ему верить! Ты же еще с утра сказала, что он чокнутый.
– Он мне заплатит только по возвращении в Лондон! Иначе я бы давно ушла!
– Ладно, давай-ка вытри слезы. Смотри, там есть десерты. Принеси профессору пудинга – может, он сбавит обороты?
Ужин закончился в молчании. Палевский, видимо, понял, что перегнул палку, и пытался поймать взгляд Эстеллы, чтобы помириться.
– Проводи меня до комнаты, – сказал он наконец, поднимаясь со стула. – Потом, если хочешь, можешь погулять в парке с профессором Бертран. Обещаю, завтра я ни слова о тебе не скажу и не заставлю участвовать в моем докладе. Можешь сидеть в зале или торчать снаружи, мне все равно, я ни о чем тебя просить не собираюсь.
Эстелла не отвечала. Она молча помогла Палевскому встать, подала ему костыли, сунула под мышку пухлую папку на завязках и лишь потом шепнула Аде:
– Простите, я очень устала. Надеюсь, в парке мы сможем прогуляться и завтра. А сейчас я пойду спать.
Переволновавшись, она даже забыла на столе свое кольцо. Когда Ада это заметила, девушка была уже далеко, и она решила за ней не бежать. Тоненький золотой ободок сворачивался в узел вокруг крошечной жемчужины – маленькой, но, насколько Ада могла судить, старинной. «Завтра верну», – подумала она, по археологической привычке взвесила колечко в руке и сунула во внутренний карман сумочки.
Спать не хотелось: увиденное совершенно выбило ее из колеи. Она не знала, кому верить. Неужели Эстелла действительно исполняет в экспериментах Палевского роль медиума? И как долго она этим занимается? Или это извращенное воображение профессора подсказало ему идею, для которой девушка не давала никакого повода?
Аде снова вспомнилась «Волшебная гора»: беззащитная, хрупкая Эстелла так походила на юную датчанку-туберкулезницу, медиума Элли Бранд, которая, вызывая покойного Иоахима, два с лишним часа, словно в родовых схватках, извивалась между ног Ганса Касторпа.
Она решила, что сон подождет. Может, Дария вернется наконец из своей экспедиции, и у них будет повод пошептаться и перемыть кому-нибудь косточки. Оставаясь вдвоем, они вечно над кем-то или над чем-то смеялись – Дария не выносила разговоров о кровожадных мертвецах и голосах с того света.
Из холла по соседству с трапезной слышался телевизор. Ада остановилась на пороге. Показывали классику Шлезингера, «Вдали от обезумевшей толпы», – когда-то нежно любимый ею фильм с участием замечательных актеров. Помнится, она смотрела его в кинотеатре «Аристон» вместе с Джулиано, и сцена, где Джулия Кристи – Батшеба собирает за общим столом своих работников, пастухов и фермеров, чтобы отобедать и спеть рождественские гимны, тронула ее до глубины души[36]. «Вот жизнь, какой у меня никогда не будет», – подумала она тогда.
– Что ты плачешь, глупышка? – сказал Джулиано, протягивая ей носовой платок. – Ты же читала роман, правда? Стало быть, знаешь, чем все кончится.
На экране влюбленный сержант Трой притворно нападал на Батшебу посреди цветущей долины. Он скакал вокруг нее, словно исполняя какой-то экзотический танец, размахивал палашом, почти задевая девушку, а в конце продемонстрировал, как остро тот заточен. Серьезное испытание нервов для персонажа, для режиссера, но в первую очередь – для актеров. Ада всегда питала слабость к Теренсу Стампу, как, впрочем, и к Пьеру Клеманти. Вот такие мужчины ей нравились: загадочные юные красавцы – полная противоположность Джулиано. И почему только она его выбрала?
В больших кожаных креслах перед телевизором сидели какие-то люди. Привыкнув к полумраку холла, Ада узнала Дитера Хорландера, нежно держащего за руку свою медсестру. На губах старика застыла глупая улыбка.
«И почему, спрашивается, меня так сильно отталкивает мысль, что они могут?..» – спросила себя Ада. В конце концов, ее собственная бабушка вышла замуж в восемнадцать за мужчину шестидесяти одного года от роду, а последнюю дочь родила еще десять лет спустя, когда мужу перевалило за семьдесят. Но мысли есть мысли, ничего с ними не поделаешь.
Выскользнув из холла, а потом из здания, Ада пересекла лужайку и направилась к Old Building, Старому корпусу, темневшему на фоне величественных деревьев в глубине парка. Прозрачное темно-синее небо словно сошло с картины Магритта. Корявые ветки дуба почти поймали полную луну. Запах цветов стал еще сильнее, чем утром, – теперь, казалось, пахли даже их стебли. «Сколько же вокруг никому не нужной красоты», – вздохнула Ада, внезапно озаботившись такой расточительностью.
В одном из окон на втором этаже Старого корпуса горел свет – похоже, в ванной. Неужели Дария вернулась?
Она открыла дверь и поднялась по темной лестнице. К счастью, на площадке было светло. Но стоило ей вооружиться ключом, как дверь в ванную распахнулась и появился мужчина. Так вот он какой, обитатель третьей комнаты: голый, если не считать обмотанного вокруг бедер полотенца, загадочный юный красавец. Может, утренний фавн из парка – или нет. Впрочем, какая разница? Он без тени улыбки взглянул ей в глаза, немного помолчал, а потом сказал с сильным акцентом (английский явно не был для него родным):
– Вы здесь живете.
Прозвучало это скорее как утверждение, чем как вопрос.
– Да, – ответила Ада.
Ни единого слова больше – ни в тот момент, ни позже. А на следующий день это и вовсе стало невозможным.
И без презерватива. У Ады его попросту не было, у него, может, и был, но в соседней комнате, а нахлынувшее желание оказалось столь безудержным, что у них просто не хватило сил ему сопротивляться.
«Мы же дверь не закрыли!» – вспомнила Ада во время короткой, но бурной прелюдии. Вдруг кто-нибудь войдет: Дария, вернувшаяся из поездки? Или, может, Джулиано, словно Супермен, прилетит из Болоньи с обнаженным клинком, готовым пронзить ее сердце? Божественная справедливость: пусть она и не замужем, но прелюбодействует, и сейчас молния, влетевшая в окно, превратит ее в горстку пепла.
И пусть, пусть входят!
Но никто не вошел даже тогда, когда она, намного позже своего юного любовника, наконец уснула.
А когда проснулась, комнату заливал утренний свет. Кровать опустела, и только пятна спермы на простыне, все еще влажной от пота, напоминали, что это был не сон.
Не прошло и получаса, как в комнату без стука ворвалась сгорающая от любопытства Дария: вернувшись поздно, почти на рассвете, и уже поднимаясь по лестнице, она увидела выскользнувшую из комнаты Ады тень, которая скрылась за третьей дверью.
– Ну, кто он? – нетерпеливо спросила она.
– Не знаю.
– Как это не знаешь?
– А вот так.
– Да ты совсем чокнулась! Надеюсь, он хотя бы надел спасательный жилет. – Так они, изображая крутых девчонок, в шутку называли презерватив.
– Нет. У нас его не было.
– А если залетишь?
– Это, знаешь ли, маловероятно.
– А если он тебя насморком наградил? – Этим словом, как бы странно оно ни прозвучало из уст феминистки, назывались у них любые заболевания, передаваемые половым путем.
– Не будь вульгарной!
– Я-то хоть диафрагмой пользуюсь, в придачу к таблеткам.
– Отвали! Просто скажи, свободна ли ванная. Не хотелось бы столкнуться с ним у раковины.
– Вот уж не думаю, что ты когда-нибудь снова его увидишь. Ванная прибрана, третья комната тоже – пустая, дверь нараспашку, ключ в замке. Ни чемоданов, ни одежды, ни книг – ничего.
– Хочешь сказать, он уехал?
– Еще как уехал, пока мы, две дуры, дрыхли тут без задних ног. Теперь можешь о нем только мечтать. А он что же, не оставил тебе прощальной записки, даже не поблагодарил? – Она вопросительно посмотрела на Аду. – Ведь было же за что благодарить?
– Думаю, да. Причем взаимно.
– Ада Бертран, ну-ка спокойнее. Раз ты ему спасибо не сказала, то не ворчи, что не получила ответа. И радуйся, что сей прекрасный Адонис не оттяпал тебе башку топором, пока ты валялась в отключке. Я, по крайней мере, сперва выясняю, с кем имею дело и могу ли ему доверять.
– Который час?
– Десять. Тебе сегодня нужно на заседание?
На этот вопрос Ада пыталась ответить себе еще с вечера. Она разрывалась между любопытством и раздражением, поскольку так и не поняла, какое отношение к конгрессу имеет профессор Палевский. Он что же, действительно собирается настаивать на допросе портрета покойного – например, изображения мраморного бюста Марцелла? Или даже сам хочет его допросить? Ей было любопытно, что станет делать Эстелла, как она себя поведет, но вместе с тем не хотелось ни встречаться, ни вообще иметь что-либо общее с этим потасканным клоуном.
Кроме вчерашнего доклада Дитера Хорландера, далеко не лучшего в его карьере, никаких выступлений Ада слушать не собиралась. Но через два дня придется посетить церемонию закрытия. Чем занять оставшееся время?
– А у твоих новых друзей есть планы? Куда-нибудь с ними собираешься? – спросила она Дарию.
– Нет. Они уже уехали в Лондон. Я подумывала взять велосипед и прокатиться вдоль реки. У меня еще пять пленок неотснятых, а завтра может пойти дождь. Айда со мной?
– Сначала я хочу позавтракать. Но трапезная, наверное, уже закрыта.
– Кафетерий открыт всегда.
– Я мигом!
Ада натянула белое трикотажное платье с зауженной талией, юбкой-колокольчиком и глубоким вырезом. Обычно она предпочитала джинсы и мужского покроя пиджак, но сегодня решила быть женственной и элегантной, хотя знала, что его, фавна, больше не увидит. Может, это для Эстеллы? Но чего ради – потягаться с ней или очаровать ее? Или, может, других докладчиков? Или ради гипотетических японцев? Она тщательно накрасилась и вдела в уши светло-голубые серьги муранского стекла.
По пути в кафетерий, когда они уже миновали доску объявлений и почтовые ящики в холле, Дария вдруг окликнула подругу. В ее ящике лежала телеграмма – желтый, хорошо заметный бланк. Должно быть, пришла утром: вчера Ада уже проверяла почту и обнаружила только какое-то уведомление для участников конгресса.
Боже, телеграмма? Сердце бешено забилось в груди.
Пришлось приподняться на цыпочки, иначе не дотянуться. Ада трясущимися руками развернула листок: отправлено из Доноры.
«Приезжай немедленно. У дяди Тана случился удар. Лауретта».
Так, до Лондона можно автобусом. Они ходят каждые полтора часа – как раз хватит времени, чтобы собрать чемодан и оставить записку для организаторов. Никаких прощаний: все уже в зале, слушают шаманские бредни. Разве, может, Эстелла сдержала свое обещание и не пошла. Но Ада слишком спешила, чтобы искать ее, а тем более вникать в ее проблемы.
Дария, естественно, возвращалась вместе с ней. В аэропорту Гатвик им удалось поменять билеты на более ранний рейс – к счастью, они как раз успели. Лишь получив посадочный талон, Ада набралась смелости и трясущимися руками набрала номер Доноры.
Ответил голос, который она ожидала услышать в последнюю очередь, – голос ее дяди. Под ложечкой предательски засосало, уши пронзил нестерпимый звон: «ἐπιρρόμβεισι δ᾽ ἄκουαι»[37], как точно выразилась Сафо. И лицо Ады от звука этого голоса стало «зеленее травы». Но у Сафо виной тому были любовь и ослепляющая, почти убийственная ревность, а не то глубокое облегчение, которое наша героиня почувствовала в телефонной будке аэропорта.
– Дядя? Дядя, ты как? Лауретта мне написала…
– Лауретта – редкостная дуреха, способная от любого чиха потерять голову. Но тебя-то зачем надо было пугать, Адита? Как ты, кстати?
– …написала, что у тебя был удар…
– Да брось! Тоже мне удар! Ерунда, легкая слабость, и я тотчас же пришел в норму. Но она… в общем, ты же ее знаешь… собственной тени боится.
– Дядя Тан, я тоже до смерти перепугалась и все равно собиралась домой. Так что завтра буду у тебя.
– В этом нет никакой необходимости, заканчивай работу. Обещаю, до следующего месяца я не помру.
– …
– Ну что ты плачешь, глупышка? Вот уж две очаровательные негодяйки! Вы же мне как дочери, и за что я вас только люблю? Ты уже выступала?
– Угу. Вчера.
– Удачно?
– Угу…
– Да закрой уже эти краны! Ты там с Дарией? Развлекаетесь?
Ада часто спрашивала себя, что дядя Танкреди мог знать об их «развлечениях» с Дарией и что он имел в виду, произнося это слово таким заговорщическим тоном. «Развлекайтесь», – говорил, даже скорее приказывал он им с Лауреттой каждый раз, когда девушки, до хрипоты наспорившись с бабушкой Адой, получали наконец ее разрешение и уезжали путешествовать.
В юности сам он тоже много поездил и, как болтали злые языки в Доноре, неплохо поразвлекся. Но донна Ада Бертран-Феррелл и слышать не могла, чтобы этот глагол использовался применительно к ее внучкам.
В конце пятидесятых (вспоминала Ада-младшая, откинувшись на спинку кресла в самолете) всякий раз, когда бабушка слышала о какой-нибудь ровеснице своих внучек, за которой слишком увиваются мальчишки, она негодующе ворчала:
– Ах, эта!.. Все знают, что эти бесстыдники хотят с ней только поразвлечься.
Девушки, конечно, считали, что она просто завидует, ведь у Ады с Лауреттой кавалеров было негусто (во всяком случае, они старались, чтобы бабушка так думала). Однако Ада, переживавшая тогда самый свой бунтарский период, не могла не возмущаться:
– И что плохого? Она ведь тоже развлекается, а?
Бабушка только молча поджимала губы и закатывала глаза. Даже на пощечину больше не решалась, после того как из-за единственной оплеухи пятнадцатилетняя внучка сбежала из дома и два дня пряталась у любимой учительницы греческого. Но об этом бабушка узнала только после ее возвращения. А той бесконечно долгой, полной ужасов ночью она испытывала адские муки, думая, что Ада сейчас подвергается тысячам опасностей, погружается в пучину порока, лежит мертвой или, еще того хуже, обесчещенной на темной обочине шоссе, где с тех пор, как эта бестолковая дамочка, невесть как пролезшая в сенат, ни за что ни про что позакрывала дома терпимости[38], околачиваются падшие женщины.
Даже на совет пасынка она не могла рассчитывать: Танкреди пришлось срочно уехать в Тоскану, где в маленькой деревеньке под Казентино внезапно скончался его друг и коллега Лудовико Колонна. Что до Лауретты, то она просто закрылась в своей комнате и отказывалась что-либо обсуждать.
Карабинерам донна Ада рассказывать об исчезновении девчонки не стала – боялась скандала. Да и духовник советовал не горячиться и подождать пару дней: «Смотри, как бы из-за одной оплеухи не испортить внучке репутацию на всю жизнь. Она – девушка серьезная и способна сама о себе позаботиться. В конце концов, пойдет к какой-нибудь подруге».
Да, дон Мугони хорошо ее знал. Тогда Ада (Адита, как звали ее дома, чтобы не путать с донной Адой) еще не была готова взбрыкнуть, да и в следующие несколько лет бунтовала больше на словах, чем на деле. Но уж на словах бабушке ханжества не спускала.
– Так чего же мужчины должны от нас хотеть? Скуки? – настаивала она.
– Да заткнись ты уже! – шипела Лауретта, которая в те годы уже безудержно развлекалась с мужчинами, но перед бабушкой старательно играла роль недотроги.
Ада так и не смогла понять, почему кузина изменила себе и теперь, на пороге сорокалетия, стоило только вспомнить их былые вакханалии, с негодованием в голосе заявляла:
– Когда это? Я всегда была девушкой серьезной.
Образцовая внучка донны Ады Бертран-Феррелл, надо же. Бабушка заменила обеим мать, когда их родители, все четверо, погибли во время бомбардировки: Адины – вместе, в подвале собственного дома, куда спрятались, услышав сигнал воздушной тревоги, отец Лауретты – в больнице, куда бросился помогать первым раненым (после войны на фасаде даже установили табличку в память о героической жертве доктора Ланди). А мать… все в семье знали, что Инес, младшую из Бертран-Ферреллов, нашли на их загородной ферме, где жила семья арендатора-издольщика, в постели его старшего сына, раздавленную вместе с ним рухнувшей балкой. Но говорить о таком не стоило. Ада не знала, в каком возрасте кузина это узнала: между собой сироты подобные темы не поднимали. Ей самой по секрету рассказала в пятом классе соседка по парте, чтобы объяснить, почему ее мать не хочет принимать кузину в своем доме. Аду – сколько угодно, но Лауретту, дочь погибшей прямо во время совершения смертного греха развратницы, – нет. Яблочко от яблони, знаете ли…
Лауретта тогда была уже во втором классе средней школы и частенько тиранила ее, выдумывая тысячи мелких пакостей, но Аде ни разу не пришло в голову злоупотребить этой тайной, чтобы отыграться на сестре. Лишь иногда, просыпаясь посреди ночи от боя часов, гулким эхом разносившегося в лестничном пролете, она гадала, знает ли о случившемся бабушка Ада, столь высоко ценившая женскую добродетель. Мать Лауретты была ей дочерью, а не невесткой, как мать Ады, о чрезмерной лени и расточительности которой бабушка не раз сокрушалась.
А вот дядя Танкреди точно обо всем знал, хотя и не имел привычки кого бы то ни было осуждать. Пожалуй, он был человеком с самими широкими взглядами, самым снисходительным и добродушным из всех, кого Ада когда-либо встречала, при этом ни в коем случае не безразличным. Те, кто ему нравился, всегда могли на него рассчитывать: дядя участвовал в любом предприятии, поддерживал друзей-знакомых морально, а когда мог, и материально, не скупился на дельные советы, никогда никого не критикуя и не обвиняя. Медсестры в больнице, где он работал главным хирургом, души в нем не чаяли. Как, впрочем, и пациентки – те синьоры, не важно, богатые или бедные, которые, будучи беременными или в надежде ими стать, тайком посещали кабинет гинеколога, что в те времена считалось предосудительным. Не последнюю роль в этом играла внешность: мужчиной он был красивым, не слишком высоким, но стройным, мускулистым, с длинными тонкими пальцами и мягкими чертами лица, так контрастировавшими с низким прокуренным голосом. Всегда одет элегантно, с иголочки, и тщательно выбрит, хотя многие его сверстники предпочитали бороду и усы, символы мужественности. В юности дядя Тан много занимался спортом: был настоящим раллийным асом, играл в теннис, фехтовал, но больше всего любил ездить верхом. В загородном доме он держал лошадь, за которой зимой присматривали арендаторы, так что обе племянницы сели в седло, лишь только им исполнилось девять. А вот плавать и кататься на лодке дядя не любил, хотя Донора расположена всего в нескольких километрах от морского берега с прекрасными пляжами и городская молодежь всегда увлекалась водными видами спорта. Ходили слухи (источником которых была его старая гувернантка Армеллина, приехавшая с ним из Тосканы), что он до смерти боится воды, потому что некогда пережил ужасную трагедию.
В семье это было еще одной темой (из многих, надо сказать), о которой говорить не стоило. Но Ада и Лауретта знали, что у дяди Тана была сестра-близнец, погибшая в результате несчастного случая, когда им обоим не было и шестнадцати, – утонула в Арно, катаясь на яхте. Брат, который тоже был с ней, спасся лишь чудом. Этот давний эпизод делал дядю Тана в глазах девочек только более романтическим героем.
Излишне упоминать, насколько Ада с Лауреттой обожали дядю. Они знали: ради того, чтобы остаться с ними, заменить им отца и хоть немного уравновесить суровость бабушки Ады, он после войны отказался от университетской карьеры в Швейцарии и вернулся в Донору. Все та же старушка Армеллина говорила, что ее «мальчик» так никогда и не женился, чтобы не приводить «мачеху» к двум сиротам-племянницам. Уж Танкреди-то прекрасно знал, как это мучительно, объясняла Армеллина, ведь у него самого мачеха появилась не в детстве, а уже в пятнадцать, и так сложилось, что ему еще долго пришлось жить с ней под одной крышей.
Кое-кто поговаривал, что именно из-за мачехи, донны Ады, он и не смог связать себя узами брака. Ревность, знаете ли. И потом, поди плохо все время (с перерывом на войну) иметь под боком мужчину – с тех самых пор, как муж оставил ее тридцатилетней вдовой с четырьмя малолетними детьми! Кроме того, Танкреди в свое время получил богатое наследство со стороны матери, и после смерти, поскольку он так и не женился, все его имущество должно отойти сводным брату и сестрам, детям донны Ады.
Болтали, что каждый раз, как пасынок начинал встречаться с кем-то из вошедших в брачный возраст дочерей аристократов или богатых горожан, донна Ада тайком навещала родителей тех, кого за глаза называла шлюхами, и по большому секрету, умоляя их не раскрывать тайну, предупреждала, что Танкреди Бертран, выражаясь ее собственными словами, «известный развратник», что он позорит древний род, не вылезая из городских борделей, что уже перепортил всю прислугу и даже медсестер-монахинь в больнице, что годами поддерживает отношения с живущей в другом городе женщиной, состоящей в браке с высокопоставленным военным, что наплодил ублюдков не только по всей Италии, но и за границей, по всем городам и деревням.
Ада подобным слухам никогда не верила. И прежде всего она не верила в то, что бабушка Ада могла так жестоко и так безрассудно врать в городке, где все друг друга знали, где не оставалось незамеченным ни одно движение и, следовательно, ни одна ложь. Более того, – и это было основной причиной ее скептицизма, – она не верила, что в таком городе, как Донора, слава «развратника» помешала бы богатому и привлекательному мужчине вроде дяди Тана заполучить любую, даже самую непорочную невесту из высшего света.