Глава 3

Утро в день аптеки всегда другое, чем в день стройки. На работу нужно к десяти, поэтому в квартире перед выходом вовсю уже кипит жизнь. Мать, если ей не нужно в этот день в ателье, кашеварит, подвязав халат одним из шнурков, что валяются в изобилии вокруг ее машинки. Волосы лохматые (она приводит их в порядок, только если выходит из дому), лицо, еще не намазанное, выглядит молодо. Она исхитряется так краситься, что с макияжем выглядит хуже, чем без. Лера с подвернутыми в пучке на три раза волосами, ассистирует ей – режет лук или взбивает яйца для омлета. В моем присутствии они не решаются готовить порознь, и потому на завтрак в день аптеки я получаю плод их совместных усилий – горячие бутерброды или какую-нибудь сложносоставную яичницу. Радио работает на полную громкость, голос диктора сливается вместе с музыкой из телевизора, что урчит в маминой комнате, в докучливую какофонию. Я прошу маму выключить или радио или телевизор, а лучше и то и другое – она в ответ всегда удивляется. Поражают меня люди, которым шум не мешает. Я одеваюсь более аккуратно, чем на стройку, но не намного – все равно сверху придется накинуть халат.

Аптека встречает режущим глаз электрическим светом и ощутимым холодом. Под халатом у меня всегда поддет лишний теплый свитер. Вместе со мной работают посменно две женщины-аптекарши, мне больше нравится Людмила (вытянутое лицо с лошадиной челюстью, жалостливые глаза, говорит в нос). Клиенты тоже к ней тянутся, когда с ней общаешься, кажется, что она тебе сочувствует. Но сегодня работает неприветливая Света, с прокуренным голосом и неистребимым запахом изо рта, который, как я понимаю, следствие плохой работы ее желудка. В помещении для персонала, тесной комнатке, где стоят грязные чашки из-под кофе, а пол усыпан скомканными бумагами, что выпадают из мусорного ведра, которое никто не хочет выносить, я лениво надеваю свой халат. Работа в аптеке – работа на зевке, работа через не хочу. Денег платят анекдотически мало. Мог ли я подумать раньше, что с боPльшим энтузиазмом буду ездить на стройку?

С десяти до десяти я разъясняю клиентам, что есть влажный кашель, а что сухой. Это составляет львиную часть моих служебных обязанностей. Еще спрашивают – какие витамины взять. Или можно ли смешивать лекарство с алкоголем. Иногда приходится померить посетителю давление и посоветовать ему половинку таблетки «Андипала». И каждый второй, конечно, норовит купить лекарство из рекламы. Подавляя раздражение, разъясняю, что телевизор – не доктор и что прежде, чем есть что попало, неплохо бы нанести визит к врачу. «Фармацевт-консультант» – лучшее предложение по работе, которое я получил, несмотря на свой врачебный диплом рентгенолога и три месяца ординатуры в Нижнем Новгороде.

После того как моя ординатура внезапно оборвалась, в Петербурге я не пришелся по вкусу ни одной клинике, ни частной, ни государственной. Все, что мне оставалось, – или менять специальность, или довольствоваться работой торговым представителем, разъезжая по городу. Через несколько месяцев поисков я готов был уже на что угодно, и тут подвернулось сразу два предложения – стройка (спасибо Толику) и аптека. Аптеку подогнала мать, ее знакомой срочно требовался специалист. Не важно какой, лишь бы продавал препараты и имел на руках хоть какой-нибудь медицинский диплом. То, что я рентгенолог, а не фармацевт, ее не смутило. В результате я уже скоро год как стою за стойкой и читаю нотации покупателям, чтобы умерить их аппетит в лекарствах.


В детстве я всегда знал, что буду врачом. Мне не трудно было выбрать эту специальность – у ребенка, который живет от капельницы до укола, в промежутках терпя осмотры и принимая таблетки, не много вариантов для выбора будущей профессии. К восьми годам я уже неплохо понимал, о чем говорят доктора, когда шепчутся с мамой. У меня была коллекция подаренных мне терапевтом шприцев – я умел с ними обращаться. Доходчиво и внятно я мог изложить симптомы, которые запрашивал врач, маме не приходилось краснеть за меня на осмотрах. Померить самому себе давление – пожалуйста. Сто сорок на восемьдесят многовато для меня, а сто двадцать на семьдесят – в самый раз, это я тоже знал. Я жил медициной и никогда не помышлял о другом ремесле. Я смотрел на будущую профессию широко, в детстве мне было не важно, что лечить. Кардиолог – прекрасная профессия. Хирург – тоже неплохая.

Мама же подходила к вопросу более практично. Несмотря на то что к шестнадцати годам я был уже вполне крепкий мальчик, болезнь в котором лишь изредка пульсировала нервным тиком, страх за мою жизнь в ней остался. На 2-й мед она согласилась скрепя сердце. Когда же, будучи уже двадцатидвухлетним едва ли не крепышом с дипломом об окончании медицинского вуза по специальности «Лечебное дело» на руках, я задумался, кем быть, она в волнении закусила удила. Районным терапевтом – не дай бог! Никогда ее сын не станет ходить по вызовам в дождь и слякоть, терпя невыносимые физические нагрузки, промокшие ноги и нищенскую зарплату. Скорая еще хуже участка, потому что там придется дежурить и ночью. При слове «реанимация» она вообще закатывала глаза – реанимация не для таких психически хрупких молодых людей, как я. А работа рентгенолога виделась ей в ореоле почета, финансовой стабильности и относительного спокойствия. По-видимому, ей грезилось, как я, сидя в белоснежном халате и потягивая кофе, созерцаю не спеша черно-белые снимки, а больные и их родственники исправно снабжают меня деньгами в конвертах сверх зарплаты. А облучение – так оно не так опасно, как стресс, который испытывает, например, хирург. Известно, что рентгенологи живут дольше других докторов. После недолгих, но жарких споров я отправился получать сертификат специалиста по лучевой диагностике в Нижний Новгород. Главная причина, по которой мы (точнее – мама) выбрали Новгород, – наличие бюджетных мест в ординатуре при их академии. В Петербурге с этим делом было абсолютно глухо. Мама расстаралась, реанимировала все мало-мальски важные связи и выбила для меня бесплатное обучение, смешав в равных долях подкуп и жалобы на тяжелую жизнь. Мне дали комнату в общежитии и обязались обучить всем премудростям ремесла за два года на кафедре самого С-кина. Теория не давалась мне тяжело. Что касается практики, то, собственно, в местном противотуберкулезном диспансере, где я по большей части стажировался, к снимкам меня поначалу почти совсем не допускали, ограничив сферу моих служебных дел поручениями на подхвате. Никто особого внимания на меня не обращал, и повышение квалификации зачастую сводилось для меня к пребыванию на рабочем месте.

Первые два месяца обучения были отмечены для меня лишь латентным конфликтом с С-киным, который, мельком взглянув на снимок тридцатисемилетней женщины, буркнул: «Верхнедолевая пневмония», в то время как я, желающий выслужиться, решительно заявил: «Очаговый туберкулез» – и обратил его внимание на следующий факт из заключения рентгенологического исследования: «В верхушечном и заднем сегментах верхней доли правого легкого на фоне усиленного и деформированного рисунка различных размеров присутствуют очажки уплотнения с нечеткими контурами; в то время как увеличенных лимфатических узлов в корневой зоне и средостении не определяется». Тогда мне казалось, что я молодец и что мой верный диагноз добавит мне очков, но С-кин с того дня стал здороваться со мной сквозь зубы.

Беда, что приключилась со мной на исходе месяца нелюбви ко мне С-кина, грянула свыше, с самых заоблачных вершин власти. Поначалу, правда, казалось, что меня она коснуться никак не может. У нас должна была случиться проверка, к нам ехала комиссия во главе с министром – от Самого. Высший персонал насупился и стал все чаще обсуждать что-то, закрывшись ото всех в кабинетах. Уже шептались сестрички в коридорах о том, что главврача могут снять, да и поделом ему. Говорили, что нас будет снимать ни больше ни меньше – Первый канал. Изрядно осунувшийся, с испортившимся цветом лица главврач созвал на собрание всех, включая даже интернов и ординаторов. Во время присутствия комиссии от нас требуется следующее, сказал он, прожигая нас, замерших перед ним в оцепенении, взглядом. Персонал диспансера должен усвоить – в их больнице всё хорошо. Абсолютно всё. Это касается и оборудования, и вопросов чистоты, и экономики. Каждый сотрудник вне себя от радости, что работает здесь. А чтобы в случае чего эту радость можно было подтвердить, нам выдадут справки о зарплате (ясно, что интересует эти правительственные комиссии), цифры в которых, само собой, будут несколько отличаться от реальных зарплат в лучшую сторону. А что касается интернов и ординаторов, от нас требуется одно: по возможности вообще не открывать рот, если не хотим потом пожалеть, что появились на свет. А теперь мы можем идти и начинать драить все подряд. Больница должна сверкать.

На следующий день меня настиг грипп, который милосердно лишил меня сил и, как следствие, необходимости прибираться. Три дня я валялся в своей комнате в общежитии, натянув на себя, кроме одеяла, все теплые вещи, что взял с собой; у меня был бред. Видения, что посещали меня, были едва ли не праздничными. Из темноты выскакивали поочередно яркие фигуры, беспрестанно меняющие форму и цвет, как хаотично движущиеся картинки в калейдоскопе. Некоторые имели строгие геометрические контуры, некоторые больше смахивали на людей и животных. Среди последних я хорошо запомнил маленькое упитанное тельце странного младенчика. Несмотря на явное несоответствие фигуры канонам человеческого тела, я прекрасно осознавал, что эта мерзость – моя сестричка, и очень боялся, что тельце, выписывающее в воздухе замысловатые пируэты, ненароком прикоснется ко мне.

Фигуры, что роились вокруг меня, казались мне исполненными глубокого смысла, но по пробуждении от болезненного сна я вспомнил их, разумеется, как какую-то пеструю чепуху. Отчетливо запомнилась лишь сестричка, появление которой, как обычно, оставило в душе чувство смутного беспокойства. К тому моменту я уже очень хорошо усвоил, что появление сестрички – во сне ли, в бреду – дурной знак. Стоило ей появиться в моих видениях, как наяву меня ожидала серьезная неприятность – травма, ссора. Так уж вышло, что и после смерти сестричка решила сохранить со мной связь. Она никогда не появлялась просто так.

Я пришел в себя в день приезда чиновников. Я чувствовал себя гораздо лучше. Ночью с меня сошло семь потов, и я больше не бился в лихорадке. Болезнь оставила о себе на память лишь бледность и некоторую слабость и волнение, и бездельничать я больше не хотел. Я встал и, сбрив трехдневную щетину и тщательно вымывшись, поплелся в диспансер поглазеть на комиссию. Глаза мои отвыкли от яркого света, и, зайдя туда, я еле удержался, чтобы не зажмуриться. Десятки новых ламп, в спешке развешанных по стенам, заставляли сиять помещение, которое теперь совсем не напоминало ту больницу, что я оставил каких-то три дня назад. Все лоснилось свежим глянцем, тут недавно красили. Люди двигались в ускоренном темпе. Напряжение чувствовалось буквально на ощупь. Возбуждение, царившее вокруг, заставило и меня мобилизоваться, и я рысью поспешил к рентгенологии, может, буду чем-то полезен. Я увидел главного врача, он был сумрачен и смотрел сквозь людей, интерны же, закатывая глаза в раздражении оттого, что их дергали все кому не лень, поспешно наводили последний лоск на помещение. Буквально пахнуло чем-то страшным, нездешним, и я понял – приехали. От слабости и островолнующей атмосферы закружилась голова. По коридору, опережая идущую неторопливо от входа группу людей, пробежали длинноволосые операторы с камерами и гигантским пушистым микрофоном и принялись устанавливать треноги.

Один досадливо махнул рукой стоявшей слишком близко сестре, чтобы отошла и не мешала работать, она трусливо отскочила. Группа приближалась, и уже можно было определить в ней ядро. Походку облеченного властью узнаешь безошибочно, в ней – размеренность, упорядоченность, едва ли не тягучесть, даже если она энергична. Люди свиты гораздо более гибки и егозливы и при наличии ядра являются лишь сателлитами. Министр был мощным, средних лет мужчиной, еще сохранившим свою медвежью красоту. Вопреки тому, что нам о нем говорили, он казался веселым и добродушным. Прекрасно владея лицом, он смотрел приветливо в камеру, жал руки притулившимся к нему и сразу же ставшим маленькими главврачу со свитой и, казалось, каждому заглянул в глаза. Он осмотрел больницу, то и дело останавливаясь и делая репризы на камеру, что неслышно перемещалась за ним, пару раз плоско пошутил, сорвав овации, и улыбался заученно всему увиденному.

«Как работается», «хватает ли оборудования», «какие проблемы» спрашивал он по ходу следования, и главврач, кивая головой, как голубь, и тыкая пальцем то в томограф, то в компьютер, торопливо разъяснял. «А вот мы расспросим персонал», – весело спросил министр. «Условия подходящие? Жалобы, может?» – воззрился он на нас, и камера, приблизившись, смогла засвидетельствовать, как единодушно мы закивали, показывая, что все у нас хорошо. «А сколько получают доктора?» – задал вопрос министр. Главврач открыл уже было рот, чтобы дать комментарии, как министр, явно решив пошалить, ткнул пальцем в наш подобострастный табунок и, работая на камеру, спросил почти игриво, вот вы, молодой человек, сколько зарабатываете? Взгляды наши на мгновение пересеклись, и вот уже его перст указывал не абстрактно в толпу, а целился в меня. Не зная, куда девать глаза и руки, я промямлил: «А я не врач, я из ординатуры». «Так какая зарплата?» – не расслышав меня, терпеливо продолжал выяснять он. Не чувствуя сил противиться этому напору и чувствуя, что творю что-то страшное помимо своей воли, под взглядом камеры и полусотни человек я назвал цифру. До сих пор не знаю, почему я озвучил в тот момент сумму своей стипендии. Во-первых, я растерялся. Во-вторых, я не знал, какие зарплаты «в случае чего» следует озвучивать. Ведомость, где значились фиктивные заработки, я в глаза не видел. Поэтому я не придумал ничего лучшего, как ляпнуть правду. У меня просто не было времени сориентироваться, подумать. Нелегкая заставила меня выздороветь до срока и прийти сюда. Я стоял перед ними, как школьник, не выучивший урок. «М-даа?..» – потянул министр, и я не понял, чего было больше в этом возгласе – недоумения или раздражения. Но его уже вели куда-то под локоток, и главврач что-то трещал ему про то, что это недоразумение.

Первый канал, разумеется, вырезал меня из кадра, но в Интернет информация просочилась и даже недолго там цвела. «Врач больницы такой-то пожаловался министру здравоохранения на свою зарплату», – написало одно крупное информагентство, и сайты помельче сразу же размножили новость. Это был первый и последний раз, когда меня официально признали врачом. Впрочем, меня выставили из академии еще до того, как появились первые публикации, сразу же после отъезда министра. Выпроводили без лишнего шума, деловито и сухо, и посоветовали напоследок сменить профессию.

Я покинул больницу растерянный, еще толком не разобравшись, что к чему, документы, которые мне отдали, как бы говорили мне, что привычный порядок жизни закончился. По дороге в общежитие я позвонил маме и рассказал ей все, как есть, не пытаясь искать себе оправданий. «Хорошо, – неожиданно покладисто отозвалась она (а я-то уже ждал от нее как минимум получасовой выволочки), – езжай домой. Ничего нам от них не надо». Я не понял, кого она подразумевает под «ними». Врачей? Правительство?

«Домой, езжай домой», – тараторила она, распаляя сама себя, и уже не слушала меня. Ей сильно-то никогда и не нравилась эта идея моего отъезда в Нижний Новгород, но, раз уж мне хотелось учиться, она пошла на поводу. Главврач – хам и преступник. Вся эта их академия – клоака. В Петербурге я найду работу, она поможет. С матерью мне будет жить куда как лучше, чем в этом тараканнике. Когда она заводилась, ее было не остановить. «Тпру, ма. Тебя понесло. А армия? – вяло постарался урезонить я ее. – Теперь призовут быстро». – «Неужели ты думаешь, что я не подсуетилась, – она обрадовалась, как будто ей представился повод сделать мне сюрприз, – инвалидность мы тебе уже выправили. Возвращайся домой и ни о чем не думай». – «Кто – мы?». – «Я и доктор твой, Алексей Аркадьевич. Не так уж дорого и обошлось». Она продолжала весело щебетать, не уловив того, как изменилась моя интонация.

И вот тогда до меня дошло, наконец, что произошло со мной сегодня. Эта инвалидность, сделанная задним числом, как будто открыла шлюз, куда рухнуло все сразу – усталость от болезни, обида на бывшее начальство, страх перед будущим и, самое главное – ярость от маминого поступка. Меня словно отбросило на десять лет назад, и вот уже я снова – больной мальчик с калечной ножкой и невпопад дергающимся лицом иду в школу, ведомый мамой за ручку. Это слово «инвалидность» было как удар. Мать так весело и непринужденно об этом рассказывает?

Я наговорил ей тогда много гадостей. «Я давно уже нормальный, дура ты набитая, – кричал я, – меня ты спросила, когда это делала? Зачем ты меня вообще лечила, если тебе нужен инвалид? Приятно тебе, что у тебя ребенок – калека?

Приятно? Хрен я тебе приеду, поняла? Ты меня больше не увидишь». К концу тирады меня ощутимо потряхивало. Сунув дрожащие руки в карманы куртки, я зашагал, не видя дороги, в общежитие. И вот когда, душевно растрепанный, вздрагивающий от ярости, я пришел в свою комнату, грипп, который, как оказалось, лишь дал мне передышку, свалил меня по-настоящему.

То, что я принимал за нервную дрожь, было начинающимся ознобом. Сосед по общаге сказал, что, когда он зашел ко мне, я бормотал неразборчивые слова, пытаясь поймать руками что-то в воздухе, – у меня снова был бред.


Несмотря на мамины заверения, работу в Петербурге я, конечно же, не нашел – всех отпугивал скандал со мной (несмотря на то что, позевав над статьями в Интернете, все давно уже переключились на другие новости, а главврача вскоре сняли). Все, что мне оставалось, – выжидать, пока про меня, наконец, не позабудут на кафедрах и в больницах. А там авось и примут меня обратно в ряды учащихся, а потом и профессионалов.

Света позвала меня в зал, она не любит, когда, придя на работу, я сразу начинаю пить кофе. Даже если посетителей нет, я должен быть в зале, а не рассиживаться в помещении для персонала. В аптеку, пока я переодевался и наспех глотал кипяток с бурым порошком, действительно набилось народу, к Свете стояла очередь. Она взглянула на меня недобро, была недовольна, что я так надолго оставил ее одну. Я быстро встал в соседнюю кассу, и часть посетителей оттекла ко мне. Я обслужил гастарбайтера, выходца из Средней Азии, который просил средство от гриппа, и подешевле. Каждый раз, когда я предлагал ему что-нибудь, он заискивающе улыбался и виновато качал головой, все ему казалось слишком дорого. Сначала он вызвал у меня жалость, потом раздражение. Наконец, всучив ему пакетики травяного чая за пятнадцать рублей и объяснив, что помощи от них ждать не приходится, я обратил свой взор на следующего покупателя. Девица сногсшибательной, но сильно потускневшей наружности (прическа придавлена, тушь осыпалась, явно провела веселую ночку) хрипло и независимо попросила: «Алкозельцер» и «Постинор». Получив желаемое, она удалилась, смерив меня напоследок на всякий случай презрительным взглядом, ну как я буду смеяться над ней. «С кем не бывало» – говорил ее вид.

К полудню, как это обычно бывает, поток посетителей стал жиже, а в обед жизнь и вовсе замерла. Я перезвонил Зинаиде Андреевне, которая в мое отсутствие набрала меня несколько раз, чтобы узнать, что ей нужно. Ей нужно было много чего: и новые лекарства, и узнать, кто достал из шкафа какие-то ее салфетки, и чтобы я купил зубную пасту, – но в основном ей хотелось пообщаться. Я заявил ей, что поскольку сегодня мамино дежурство, то пусть к маме она и обращается. «А разве не ты сегодня придешь?» – невинно поинтересовалась она. «Нет, не я». – «Вечно я что-то путаю» – хмыкнула она. Разумеется, она все прекрасно помнила, но решила на всякий случай попытать удачу, ну как я передумаю и начну ходить к ней каждый день. Как всегда, после разговора с ней у меня испортилось настроение. До конца рабочего дня мы со Светой обслужили еще в лучшем случае два десятка покупателей, которым продали какие-то мелочи (день, хоть с утра нам так и не казалось, случился неторговый).

Вечером, придя домой, я застал следующую картину: мама сидит на кухонном диванчике, всем своим видом изображая усталость, и исподлобья наблюдает за тем, как Лера (которая, наоборот, была оживленна) что-то готовит.

– Я решила попробовать сделать сегодня голубцы, – придушив крышкой струю пара, валившую из кастрюльки, Лера повернула ко мне лицо. – Скоро будем есть.

– Круто. Ты прогрессируешь как повар, – подбодрил я ее и надкусил очищенную морковку.

– А пахнут они как-то странно, – вставила мать.

Лера поджала губы.

– Зинаида сегодня все кишки мне вытянула, – вздохнула мама, – сил моих больше нет.

Я заглянул в кастрюлю. Там булькало зеленоватое месиво – Лера все мелко порубила и перемешала. А я-то уж понадеялся, что это будут настоящие голубцы, спеленутые в капустные листья.

– Мы столько для нее делаем! Она что, не понимает? Совесть нужно иметь!

– Когда ты подписываешь договор, то слова «совесть» и «понимание» там обычно не значатся, – заметил я. – Ты выполняешь работу. За это получаешь вознаграждение. Если выполняешь плохо – не получаешь.

– И что, надо мной можно теперь, как угодно, издеваться?

– Что ты теперь хочешь? Отказаться от договора? – предложил я. Разговор стал меня утомлять.

– А ты что за нее вступаешься? Мать довели, а он ерничает. Кормишь их, кормишь…

Пришлось слегка осадить ее:

– Погоди-ка. Насколько я понимаю, вчера Лера на полученные от меня деньги приобрела фарш и капусту. А теперь готовит из них…

– Ленивые голубцы, – подсказала Лера.

– Вот-вот. Счет за электроэнергию, без которой готовка невозможна, мы оплачиваем с тобой поровну. За Зинаидой присматриваем тоже на равных. Почему это ты – кормилец?

– Ой, голубцы они сделали, деловые какие. Была бы у Леры работа, не будь меня? А с квартирой Зинаидиной кто все придумал?

– Была бы у Леры работа, только другая. Она взрослый человек. За Зинаидой тоже не только ты одна бегаешь. И командиры нам не нужны.

– Да не смеши меня – «взрослый человек». Вы только рассказываете, что сейчас вот пойдете и чего-то сделаете. А сами сидите на попе ровно и ждете, пока мама все придумает. Морду воротите, а живете-то у меня.

– Тебя не туда занесло. Ты прекрасно знаешь, почему мы у тебя живем. Что ты хочешь от нас? Грамоту? Памятник? Тебя послушать, никто, кроме тебя, ничего не делает. Прекращай этот разговор. Слушать тебя противно.

Я ушел в комнату от греха подальше, а когда позже зашел в ванную, чтобы вымыть руки, увидел там плачущую Леру. Она сидела, ссутулившись на краешке ванны и запустив пальцы в волосы, лицо было мокрое и пламенно-гневное. У Леры очень нежная белая кожа, которая подвергается удивительным метаморфозам во время плача, мгновенно краснеет.

– Я не могу так больше, – всхлипнула она. – Почему она постоянно меня оскорбляет?

Я пожалел, что решил посетить ванную, но не стал показывать ей, что раздосадован, ей и так достается.

– Лер, – сказал я, поглаживая ее черные спутанные волосы, в то время как она елозила носом по моему плечу, как слепой кутенок. – Сколько можно принимать все близко к сердцу? Каждый раз у тебя, как первый. Неужели нельзя с этим как-то жить?

– Не могу я так больше.

Я чуть встряхнул ее и заглянул ей в лицо. В своей красноте и сморщенности оно напоминало личико младенца, только что появившегося на свет. Куда только девалась ее красота во время истерик? Одной слезинки было достаточно для того, чтобы напрочь испортить лилейность этого лица.

– Лера, а почему я – могу? В конце концов, я тоже человек, и мне так же, как и тебе, нелегко. Мы же с тобой договорились, что нужно потерпеть.

– Я и так терплю!

– Квартира нам нужна? – строго поинтересовался я и, поскольку она продолжала тихо скулить, сам за нее ответил: – Нужна.

– Ну хорошо, извини, извини.

– Мне, думаешь, не надоело метаться от тебя к матери и всех успокаивать? Никто не хочет договориться в этой семье, чтобы жить мирно, – все хотят, чтобы было по-ихнему. А я, чуть что, сразу должен выступать буфером.

– Все-все, успокоилась уже.

– Вот и хорошо. Немного еще осталось. Мы сами согласились на эту квартиру. Надо уже довести дело до конца. Ну не можем мы сейчас от мамы съехать.

– Я знаю.

Она склонилась над раковиной, чтобы умыть лицо, и красиво колыхались при этом груди в чуть тесном лифчике. Я стал ее пощипывать. Дверь в ванную, в отличие от материной, не запиралась, и неизбежное в нашем случае исступленное совокупление было отмечено для меня еще одним, новым удовольствием – боязнью быть застигнутым. Наконец-то это были наслаждение и нега, а не вороватые объятия со стиснутыми, чтобы не услышали, зубами. Мы наплевали на мать, которая наверняка что-то слышала, а потом вернулись на кухню, тихомолком перемигиваясь.

Мать уже сама помешивала в кастрюле. Лицо озабоченное. Всем своим видом она давала понять, что пошла на попятный, что понимает, что перегнула. Бегая суетливо от мойки к столу с тарелками, специями и хлебом, она называла меня сыночкой и сама предложила распить ее дорогое вино. И Леру встретила чуть ли не с восторгом и окружила неуклюжей заботой, как больную. Та уже тоже улыбалась, и, попивая вино, мы выглядели как дружная семья.

Но вечером это искусственно нагнанное веселье рассеялось, и настроение испортилось. Мать, нацепив очки, чинила замшевую куртку, часто поднося ее рукав к лицу и что-то критически в нем разглядывая. Ругалась тихо, уколов палец иголкой. Потом ушла к себе – «застрочить». Лера, оживленная от вина, подпиливала ногти и то и дело сочувственно спрашивала, почему я такой грустный, пока я не разозлился и не ответил ей резко. После этого стало совсем паршиво. Она не сказала ничего обидного, а я вышел из себя. Ее сочувствие в последнее время почему-то превратилось из поддержки в бремя. Мерное «хрясь» пилки, стук машинки в соседней комнате были в сговоре против меня. Каждый скрип достигал внутренностей. Уйти прогуляться? Но уж лучше терпеть то, что творится дома, чем объяснять Лере, что я должен на какое-то время от всего сбежать. Что я просто не могу здесь больше находиться. Она начнет набиваться со мной, а если я откажусь, последует обвинение в равнодушии, и Лера снова расплачется. Звуки, проникавшие в меня, шумно отсчитывали время, торопили, взвинчивали. Тихо, еще только решая, бить тревогу или нет, шевельнулся на щеке мускул.

Уйти бы куда-нибудь, от них подальше, спрятаться, – писал я, пользуясь тем, что надувшаяся Лера не отвлекает меня, не стоит за спиной. Подхлестнутый вином, сегодня я был более вдохновенным и многословным, чем вчера, – хоть в ванной запирайся. Опять сорвался на Лере. Но если мы поссоримся, я могу уйти к кому-нибудь, отсидеться. А она не сможет. Ей некуда идти, и я заложник ее беспомощности. Сколько раз зарекался хамить ей, и вот опять сорвался. Зинаиде восемьдесят три. Сколько это еще будет длиться? Пять лет? Семь? Десять? Дома с каждым днем все хуже. Мать тоже шпыняет Леру. Грызутся постоянно, и каждая норовит вовлечь меня в конфликт. Я постоянно на линии огня. У всех уже не хватает терпения. Как странно и дико, что только смерть Зинаиды сможет нам помочь, сможет расставить все по своим местам.

Я посмотрел на Леру. В ней было что-то от милого бурундучка или белочки. Кажется, щеки ее немного округлились за время жизни у нас. Поймав мой взгляд, она отвела глаза. Включила телевизор и принялась тереть ногти бархоткой.

Загрузка...