Уильяму Листу Хит-Муну
На язык homo sapiens перевел, обработал и подготовил к печати
Геза Сёч
Перевод с венгерского и вступление Вячеслава Середы
Иллюстрации Тибора Эдеда
© Geza Szocs, 2007
© Tibor Egyed, 2007
© Вячеслав Середа. Перевод, вступление, 2012
Перевод выполнен при поддержке журнала “Иродалми Пелен” (Арад).
Геза Сёч, венгерский поэт, прозаик и драматург, родился в 1953 году в Трансильвании, которая после Первой мировой войны была включена вместе с более чем тремя миллионами венгров в состав Румынии. До 1920 года этот край с романтическим для нашего слуха названием веками был частью Венгерского королевства либо самостоятельным княжеством, почему и сегодня там проживает значительное, хотя и тающее с каждым годом, венгерское меньшинство.
Широкую известность Геза Сёч получил как участник сопротивления режиму Чаушеску, один из организаторов нелегального журнала “Элленпонток” (“Контрапункты”) и автор открытых писем диктатору с требованиями изменить конституцию страны. В последние годы инфернального режима, с 1986-го по 1989-й, будучи выдворен из страны, он жил в эмиграции на Западе. А после свержения диктатуры стал одним из руководителей Демократического союза венгров Румынии и членом румынского Сената. В последнее время, не порывая связей со своей “малой” родиной, живет и работает в Венгрии.
Из этой краткой биографической справки кто-то, может быть, сделает вывод, что автор предлагаемого вниманию читателей текста, должно быть, из ряда тех политически ангажированных интеллектуалов, кто свой поэтический дар использует для достижения, пусть крайне важных, насущных и благородных, но прагматических целей.
По счастью, это не совсем так. Или совсем не так. Политика и поэтика, может быть, и пересекаются в книге Гезы Сёча, но где-то за горизонтом повествования, весьма далеко – как параллельные прямые у его соотечественника-трансильванца Яноша Бойяи, одного из первооткрывателей неевклидовой геометрии. Да и вопросы, которыми задается автор, того же далекого от прагматики свойства.
В романе “Лимпопо” – дневнике барышни-страусихи, переведенном на язык homo sapiens и опубликованном Гезой Сёчем – мы попадаем на страусиную ферму, расположенную “где-то в Восточной Европе”, обитатели которой хотят понять, почему им так неуютно в неплохо отапливаемых вольерах фермы. Почему по ночам им слышится зов иной родины, иного бытия, иного континента, обещающего свободу? Может ли страус научиться летать, раз уж природой ему даны крылья? И может ли он сбежать? И куда? И что вообще означает полет?
Не правда ли, знакомые вопросы? Помнится, о такой попытке избавиться от неволи нам рассказывал Джордж Оруэлл в “Скотном дворе”. И о том, чем все это кончилось. Позднее совсем другую, но тоже “из жизни животных”, историю нам поведал американец Ричард Бах в своей философско-метафизической притче “Чайка по имени Джонатан Ливингстон”. А наш современник Виктор Пелевин в своей ранней повести “Затворник и Шестипалый”, пародируя “Джонатана”, сочинил историю о побеге двух цыплят-бройлеров с птицекомбината имени Луначарского, которые тоже, кстати, ломают голову над загадочным явлением, которое называют полетом.
Пародийности не чужд в своей полной гротеска, языковой игры и неподражаемого юмора сказке и Геза Сёч, намеренно смешивающий старомодные приемы письма (тут и найденная рукопись, и повествователь-посредник, и линейное развитие сюжета, и даже положительный герой, точнее сказать, героиня) с иронически переосмысленными атрибутами письма постмодернистского – многочисленными отступлениями, комментариями и цитированием идей и текстов, заимствованных и своих, поэтических, философских и социальных.
Что из этого получилось – судите сами.
Весть о том, что где-то неподалеку какие-то пришлые бизнесмены занялись разведением страусов, в наш город привез заезжий удмурт. И с тех пор я все собираюсь туда наведаться. Когда я услышал об этом впервые, мне стало грустно. Страусы? В наших краях?
В эпоху социализма, к тому же в нашем умеренном климате, периодическое повторение некоторых событий являлось всегда своеобразным знамением, предвещающим что-то чарующее и необыкновенное. К примеру, при Чаушеску в течение всего года невозможно было купить апельсины – исключением были лишь предрождественские недели, да и то до поры до времени. Так что первый оранжевый блеск в вечно темных витринах или таинственной глубине магазина свидетельствовал о приближении праздника убедительней, чем все волнующие приготовления к Светлому Рождеству в дни Адвента. Когда я замечаю апельсин на какой-нибудь дальней полке, у меня и сегодня радостно ёкает сердце. Красная, похожая на круглые леденцы, редиска и золотистый бобовник предвещали приход весны, черешня – наступление лета, словом, так это было у нас – в условиях умеренного климата и народной демократии.
Но с приходом рыночной экономики продавать стали все подряд и в любой день года, и ожидаемые целый год краткие остановки вечного круговорота, которые делали мир предсказуемым и наполняли серые будни метафизическим смыслом, исчезли из нашей жизни.
Так и со страусами. Ну посудите, найдется ли среди нас человек, у которого страус ассоциировался бы не с Африкой? Думаю, не найдется. Оно конечно, в кино и в книгах, на картинках и в зоопарке – это пожалуйста. Но чтобы страусы бегали по нашим пастбищам? В окрестностях города?
С гневом в сердце думая об отечественных страусоводах, я твердо решил избавить этих птиц, самых крупных, кстати, на нашей планете, от их несуразного, ибо чуждого природной среде и ландшафту, и пошлого положения.
В населенный пункт Ф. я отправился поездом, прихватив с собой разводной ключ и ножницы для резки проволоки. Из газет я узнал, что именно здесь, по соседству с этим приграничным городом, устроили свою ферму страусоводы, рассчитывая на то, что на рынках Вены и Будапешта, Белграда и Бухареста здоровое и нежирное мясо страусов будет пользоваться растущим или хотя бы стабильным спросом.
– На страусиную ферму, – сойдя с поезда, сказал я таксисту, кемарившему на полуденном солнцепеке в черной “победе”, унаследованной от прежнего режима.
– Так ведь… – начал он, – так ее же…
И, умолкнув на полуслове, посмотрел на меня с улыбкой, тоже явно унаследованной от бывшего режима.
– Откуда будете, позвольте полюбопытствовать? – Я представился. – Ах, так… Понятно… это у соляной шахты… минут десять от силы… Я живенько вас домчу.
И живо меня домчал. Я постучал в дверь сторожки, примыкавшей к большим воротам, увенчанным полукруглой синей вывеской с начертанной деревенскими полиглотами крупной надписью: ZUM STRUCC[1]. А ниже, буквами помельче: “Птицеферма ‘Гигант’”.
Вокруг ни души, я имею в виду – никого из двуногих. Двор зарос сорняками, на скамейке гнила забытая шахматная доска, а в бассейне для декоративных рыбок не было не то что рыбок, но даже воды. По двору пробежала кошка – обыкновенная серая, полосато-пятнистая.
Клетки были пусты.
Конторские помещения – тоже, лишь в одном из них обнаружился колченогий топчан.
Пуст был и дровяной сарай, где в выбитое окно был вставлен картонный переплет от “Капитала” Маркса, а на полке стояла пустая бутыль с этикеткой, на которой сделанная от руки надпись гласила: “Целебная вода Самоша”[2].
На потрескавшемся сухом дне бассейна для золотых рыбок валялся открытый портфель. В нем и был обнаружен “найденный текст”, который публикуется ниже. Но прежде чем это сделать, мне пришлось расшифровать использованные в нем стенографические ключи и пронумеровать фрагменты. Там, где они выстраиваются в определенную последовательность, я использовал сплошную нумерацию “глав”, там же, где, как я догадываюсь, есть бóльшие или меньшие пробелы, я пропускал один или несколько номеров. Отдельные вопиюще безграмотные конструкции и выражения мне пришлось исправить, но в целом я избегал стилизации, уважительно относясь к некоторым причудам автора этих записок в том, что касается слитного написания слов, и сохраняя такие по-детски наивные словесные обороты, как, напр., “она посмотрела на меня отнекивающимся взглядом” и т. п. Хочу также уведомить любезного читателя, упреждая его упреки, что автор этих записок явно неискушен в изощренных приемах современного повествования.
Правда и то, что хронология изложения, то есть порядок глав, на основе некоторых наблюдений (например, над особенностями языка и проч.), установлена лично мною. Разумеется, можно представить себе и другой порядок, а возможно, было бы правильнее довериться в этом вопросе читателю, что не только облегчило бы мне работу, но и более отвечало бы модным веяниям. Ведь известно, что современный читатель любит читать не подряд, а “прогуливаться по книге” туда и обратно, оценивать ее изнутри и снаружи.
Если бы я не пытался восстановить линейную логику повествования, а следовал требованиям современной прозы, то, наверное, начал бы эту историю с той главы, в которой на ферму для обучения страусов прибывает пилот-инструктор. Но можно представить себе и любой другой порядок – все, что можно выяснить из этих фрагментов, в любом случае выяснится, и ничего сверх того.
Я должен также признаться в том, что долго тянул с прочтением этой рукописи. Как только я осознал, что найденный мною дневник создан на птицеферме, в страусином хозяйстве, то есть, по сути, на скотном дворе, я начал подумывать: уж не история ли в духе Оруэлла оказалась в моих руках? В конце концов я все же ее прочитал и понял, что дело еще печальней, ибо в найденной рукописи нельзя не заметить влияния Аристофана, Эзопа и Лафонтена. Больше того, сдается, есть здесь и переклички с историей о гадком утенке; а впрочем, чему удивляться, если даже обе мечты Икара о том, чтобы обрести свободу и покорить небо, постигла судьба всех самых прекрасных легенд человечества – ее адаптировали для мультфильма.
Что поделаешь, видимо, такова сила традиции или, может быть, жанра, раздумывал я, читая 118 записей Лимпопо и следя по ним за жизнью, скажу даже за судьбой барышни-страусихи и ее собратьев. Именно сто восемнадцать, ибо из 151 фрагмента тридцать три (а может, и больше, кто знает?) не сохранились.
Очевидно, что автором подавляющего большинства этих записей является Лимпопо. Однако, учитывая вставки, начирканные другими, дневник этот можно считать скорее плодом коллективного творчества, нежели монологом отдельного индивида.
Большую часть этих вставок (зачастую более поздних по времени) легко выявить по почерку, хотя далеко не всегда можно установить их авторство.
В заключение хотелось бы обратить внимание этологов, что в этом тексте содержится ряд новых данных, способных обогатить наши представления о групповой психологии и поведении страусов. Не менее важными могут быть для историков и в особенности для историков, занимающихся судьбой знаменитых сокровищ, некоторые намеки из дневника страусов, которые, может быть, наведут их на след так называемого дискоса де ла Борды. Дело в том, что Хосе де ла Борда, бывший в XVIII веке богатейшим человеком планеты, как известно, подарил епископу Мехико самый дорогостоящий в истории католичества предмет церковной утвари. Диск из чистого золота украшали более четырех с половиной тысяч бриллиантов, около трех тысяч изумрудов и свыше пятисот рубинов. Счастья дону Хосе этот дар не принес: он в конце концов обнищал, род его вымер, а драгоценный диск – после того, как в 1861 году в соборе, вкупе с лошадьми, разместился эскадрон французской оккупационной армии – пропал.
Вот, собственно, и все, о чем хотел предуведомить любезного читателя автор.
Август-ноябрь 2005 года
И чего мы здесь ищем, на этой ферме?
Что мы, страусы, здесь потеряли?
Да еще в таком климате?
Вообще-то, нельзя сказать, что лето здесь недостаточно жаркое или недостаточно долгое.
Нельзя сказать, что мы здесь не можем вволю побегать, что выгон для нас тесноват. По длине-ширине он довольно просторен и достаточно каменист там, где должен быть каменистым; и вообще, ферма солнечная, тут и травка, и тень, и песочек, кое-где попадаются и ракитник, и даже деревья – пускай и не пальмы.
А когда наступают промозглые, зябкие, индевелые, мглистые, непогодистые, дождливые, снежные или морозные дни, мы можем укрыться в прекрасно отапливаемых вольерах. Никто здесь не голодает, и старики наши сетуют, что их басни о хищниках мы, страусиная молодь, воспринимаем с таким же скепсисом, с каким они во времена оны относились к сказкам своих прабабушек про оборотней-перекидышей (интересно, как они выглядели, эти перекидыши) и всевозможных драконов.
Все это правда.
Но почему тогда по ночам нам слышится зов иной родины, иной жизни, иной части света – отчего, еженощно? Отчего до меня доносится этот зов, отчего ощущается эта тяга, почему мне сдается, будто по коже моей иногда пробегает воспоминание или даже физическое дуновение жарких южных ветров, доносящих из-за экватора до нашей убогой фермы обещание вольной жизни, жизни с поднятой головою?
Из Африки, где в ночной саванне сквозь чащу горят глаза страшных хищников, с того континента, где, подобно раскатам грома по тверди небесной, ураганно проносится топот тысяч и тысяч копыт; где разбуженные приближением врага – питона или пятнистого леопарда – на ветвях истерически верещат обезьяны; где галоп одинокого страуса наблюдает, воздев к небу хобот, премудрый слон и выглядывающий с любопытством из зарослей длинношеий жираф; где среди цветов невообразимого цвета и аромата тебя ждет твоя настоящая, не придуманная кем-то жизнь и где ты, да-да, сможешь пережить свою собственную, именно тебе уготованную смерть – ибо смерть эта будет твоей судьбой, а не готовой одежкой, которую на тебя напялит скучающий мясник где-нибудь на заброшенной и убогой фабрике смерти.
Однажды владелец замка не на шутку заспорил с братом – чья упряжка великолепней. Владелец замка впряг в карету двенадцать прелестных девушек, и все они были обнаженные, в особенности самая из них раскрасавица по имени Анна. Барин, стоя на облучке, нещадно охаживал их кнутом, чтоб несли его во весь дух. Но Анна его прокляла, и разверзлась под ними земля, поглотив карету вместе с владельцем замка и девушками, а на дне кратера появилось озеро. Дело в том, что события эти происходили в потухшем вулкане, там и возникло прекрасное озерцо, называемое оком моря, – от нас до него рукой подать, какой-нибудь день пути. Все девушки обратились лебедками, ну а барин, тот и поныне сидит на дне, затаившись, как тень или отвратительная камбала.
На тяжелых своих колымагах мимо фермы в полночный час проносятся иногда упыри; запах от них исходит, как от намокших зимних пальто, костей у них нет, у них нету тени, один только хохот есть. В воздухе после них остаются прохладные завихрения – сквозит или, как еще говорят, сифонит. На ногах их коней подковы поставлены задом наперед, а прозывают их так – Гашпар с компанией.
Своим появлением на кованых железом телегах они предостерегают насстарусов о возможной опасности.
Так говорят старики. Ферма наша лежит по соседству с уездным городом Ф.
С одной стороны она граничит с заброшенной соляной шахтой, с другой – с шоссейной дорогой. Кукурузное поле отделяет шахту от ликероводочного завода, где производят знаменитый напиток “Брутальная”. А с третьей и четвертой сторон нас окружает лесной массив, который тянется вдоль кукурузного поля до водочного завода и даже дальше.
В лесу, на полянах, кишмя кишат, беспрерывно произрастают, цветут, плодоносят лаванда, кроваво-красный боярышник, мохнатая вика, незабудки, чистотел, рогульник, иссоп, невердай, облепиха, змееголовник, лесной хвощ, калина красная, крокус, дягиль, синайская чертогон-трава и осенний безвременник. За шоссе, на пригорке, торчат покосившиеся кресты, замшелые надгробья и обелиски маленького кладбища. А за пригорком укрылась деревня.
Ни с одним упырем я еще не встречалась.
Ну а в лес, вполне дружелюбный, мы частенько сбегаем, стараясь, чтобы нас не заметили сторожа, и так же тайком возвращаемся. За лесом раскинулась топь, а дальше – брошенная казарма, за казармой – стрельбище и башня для тренировок парашютистов, так называемая парашютная вышка. Для наших побегов это предел, убегать дальше мы не осмеливаемся.
Иногда в дальней части леса мы видим, как углежог жжет в своей печи уголь.
А напротив казармы, в бывшей монастырской церкви, расположен бордель, я не знаю, что это такое, знаю только, что, после того как опустела казарма, дела там идут не ахти как. В заведении, которое называлось когда-то “Красной юлой”, а ныне зовется “К веселой распутнице” (или, может, распутице?), оказывается, еще и часы продают, о чем я знаю из рекламных листовок, которые иногда роняют во дворе наши вертухаи:
ЧАСЫ БЛАЖЕНСТВА И УСЛАД
ЛЕГКО НАЙДЕТ ЗДЕСЬ СТАР И МЛАД
А на другой стороне листовки новый соблазн: богатейший ассортимент напитков. Отечественное и импортное шампанское, пиво в розлив, самогон зрелый марочный, вина равнинные, предгорные и болотные. Хозяйка этого заведения – пресловутая барышня Ай-да-Мари.
Сегодня я стала совершеннолетней.
Восемь девушек-страусих, одиннадцать парней-страусов и шестеро страусят – это мы.
Дамы, цыпочки, женщины, бабы, самки, телки, девки, чувырлы, дивы, грымзы, герлы, мочалки и барышни: Пики, Шуба, Бойси, Зузу, Корица, Я, Туска и тетка Лула, ведьма-страусиха, которая со своим ставосьмидесятисантиметровым ростом считается среди страусов лилипуткой.
Меня, поскольку другие и не догадываются, что Я – это Я, зовут, то есть называют, Панни, что, по мнению некоторых, является уменьшительным от имени Анна, хотя другие считают, что это не так. В свою тайну о том, кто я на самом деле, я посвятила лишь Максико, поэтому он иногда меня так и называет: барышня Я.
Максико, Тарзан, Лопух, Сквалыга, Глыба, Отважный, Латька, Володя, Недомерок и Голиаф – это петухи, мальчики, самцы, парни, деды, мужчины, папаши, кобели, господа. И, разумеется, Капитан. Он – глава семейства, царь и бог нашего небольшого племени.
Шестеро малышей: Джумбо, Крошка, Гном, Бэби, Пигмей, Юниор. Имена дали нам охранники – охранники, смотрители, вертухаи, – а мы, в свою очередь, окрестили их: Восьмиклинка, Усатый, Очкарик, Пузан, а еще Михай Дубина, а также Злыдень, бывший боксер, и Лаца Копытом Зашибленный, которого на самом деле зовут Ласло Зетелаки. На ферме работают также трое сезонников: Ижак Керекеш по прозвищу Хмырь Безродный, Бладинайф и Лали Буклукаш. Усатый – начальник над всеми охранниками и скотниками. Смеется он так, как, наверно, смеялись ихтиозавры, голос у него какой-то щетинистый, походка – как у самосвала, едущего по ухабам, а еще в минуты отдыха он упражняется на бас-трубе, только все без толку.
Клетки наши смотрят на брандмауэр административного здания. В конторе с утра до трех дня работают также женщины, которые пьют – я не знаю, что это такое – кофе с избитыми сливками. Это Шпилька, Копна, Юльча Варга, Авоська, госпожа Рапсон, Цементная Черепушка, Колготка, Вартюла и Доамна Попеску.
Цементная Черепушка получила свое прозвище вот каким образом. Однажды, вымыв голову, она, как обычно, стала сушить волосы феном. Однако на этот раз кто-то в шутку – возможно, Копна, хотя это не доказано, – заполнил фен быстросхватывающимся цементом “рапид”, им и посыпала свою прическу Цементная Черепушка, у которой тогда было еще другое имя, ее стали так называть уже после того, как цемент схватился и его, вместе с волосами, пришлось удалять с помощью ударной дрели, так как зубилом и молотком проблему решить было невозможно.
Вечером на ферме остаются одни вертухаи. Жалкая, надо сказать, компания, бывшие контрабандисты, вышибалы, могильщики, медвежатники, мойщики трупов. На нас они особого внимания не обращают, дуются в карты, иногда на столе появляется огненная вода, и тогда они громко орут и пинают друг друга, но в конце концов все успокаиваются.
Среди них – Пузан, заморивший свою мамашу в колодце; обычно с таким выражением, будто говорит что-то остроумное, он представляется так: Али-Баба и сорок разбойников.
А еще – Михай Дубина, он был когда-то садовником и вывел сорт розы под фантазийным названием “Но Пасаран” с запахом потных ног. Этот нарочно, чтобы позлить остальных, всегда говорит на жутком диалекте. Но никто, кроме шепелявого Злыдня, боксера из Трансильвании[3], на него не злится.
На ферме содержат также гусей и индеек. Признаюсь, что более дебильного существа, чем индюк, я в жизни не видывала, если не считать придурковатого Глыбу, одного из верховодов нашей стаи.
На опушке леса есть место, куда в свое время свезли несколько тысяч книг. Говорят, будто новая власть так решила проблему какой-то не то университетской, не то монастырской библиотеки. Со временем книги и даже писанные на пергамене летописи совершенно размокли. Прочитав одну-две страницы, я клювом вырываю из книги или из хроники лист и проглатываю его. Все же проще, чем перелистывать. Правда, я не могу из-за этого вернуться к прочитанному или “прогуливаться по книге туда и обратно”, зато я наглядно вижу, сколько я уже прочитала, и к тому же желудок мой тоже наполняется знаниями.
Вчера Пузан и Усатый вслух размышляли о том, что означают следующие слова на облезлом щите, что стоит у дороги недалеко от борделя:
КРОВЕЛЬНЫЕ МАТЕРИ
ЕБЕНЬ МРАМОРНЫЙ
В ЖАТЫЕ ОКИ
– Что значит – кровельные матери? – крякнув, изумился Пузан, старый уличный хулиган. – И что значит – ебень, да еще мраморный?
Чуть ли не каждый месяц охранники подвергают нас унизительной процедуре: набрасываются, будто звери лютые, и выдирают у нас из хвостов самые красивые перья. Заказы на них поступают из модных домов и прежде всего шляпных салонов. Кстати, перья у нас отрастают заново, но все же эти периодически повторяющиеся экзекуции подрывают в нас чувство собственного достоинства.
– Есть в этих упырях что-то от призраков, – сказал мне сегодня Максико, но я от него отмахнулась.
Он утверждает, будто не раз встречался с ними. Почему-то меня они такой чести не удостоили.
Пузан в свое время, когда уходил из дома, всегда опускал свою мать в колодец, чтобы не убрела куда и не учинила какую-нибудь заваруху. И так было до тех пор, пока однажды он не надрался на храмовом празднике в Стримбе так, что пришел в себя только через три недели.
Вчера небольшой бассейн, что перед конторским зданием, заполнили водой, и сегодня в нем уже весело плавали симпатичные золотые рыбки, в том числе один выдающийся, килограмма на два, экземпляр. Эта рыба сияла, слепила своим влажным блеском, словно подводная зорька, притягивая к себе мой восхищенный взгляд.
Я подкралась поближе к бассейну и, когда эта самая золотая рыбка уже в шестой раз проплывала у меня под носом, окликнула ее. Она посмотрела на меня такими глазами, словно ее изумило мое присутствие, хотя взгляды наши пересекались уже и до этого. По радио играли последний хит трио “Лос Мачукамбос”. Я представилась золотой рыбке.
– А тебя как зовут? – спросила я, видя, что сама она представляться не собирается.
Она посмотрела на меня отнекивающимся взглядом.
– Я не знаю… по-моему, Белла, – сказала она нерешительно. – А может быть, Бланка.
– Я вижу, вам здесь у нас нравится, – попробовала я поддержать разговор.
– Ты так думаешь? – спросила она с искренней озадаченностью. Я стала подозревать, что рыбка меня разыгрывает.
– По-моему, это очевидно, – успокоила я ее.
– Я этому очень рада, – сказала она. Сделала еще два круга, порезвилась с подругами и опять подплыла к тому месту, где я свесила голову над водой.
– Белла, – снова окликнула я ее. – Послушай, Белла…
Она посмотрела так, словно увидела привидение.
– Мы разве знакомы?
– Ну ладно тебе дурачиться, разве не я тебе только что представлялась?
– В самом деле? И как же тебя зовут?
Я представилась еще раз.
– Очень рада. Бесконечно рада знакомству. Ты и вообразить себе не можешь, как я рада, что мы познакомились. А ты случайно не помнишь, как зовут меня?
Я отпрянула от воды и побрела восвояси. У меня за спиной еще какое-то время слышался голос золотой рыбки, восторгавшейся знакомством со мной.
В лесу я столкнулась с философом, который влажно сверкающей краской наносил на деревья и камни разноцветные знаки. Дело в том, что наш лес изобилует совершенно круглыми – так называемыми шаровидными – доисторическими валунами, которые пробуждают в людях любопытство и жадность. И нередко случается, что горожане, особенно из недавних переселенцев, по ночам отправляются в лес и пытаются раздробить киркой поросшие мхом каменья с целью узнать, нет ли в их сердце???вине каких-нибудь драгоценностей и что вообще там внутри. Философа по так называемым политическим мотивам недавно лишили кафедры.
– Что ты делаешь? – спросила я человека, рисующего на стволах знаки.
– Размечаю лес.
– Как тебя звать?
Он вынул из ведерка с краской кисть и усталым движением вытер ее о лоб.
– Меня зовут Заадор.
– А зачем эти знаки?
– Чтобы люди знали, какие тропинки заводят в лес и какие выводят.
– Но ведь в мире и так предостаточно разных знаков.
– Это верно, потому что на свете слишком много безумцев, которые поналяпали всяких знаков куда ни попадя.
– Но раз так, какой смысл этим заниматься?
Его голубые глаза засияли – даже ярче, чем тот мазок, что остался у него на лбу от кисти.
– Это станет известно и обретет ощутимый смысл, когда никого из тех, кто эти знаки видел, уже не будет на этом свете.
Возможно, вчера мы на шаг приблизились к этому мгновенью, потому что на спиртзаводе нашли мертвой барышню-машинистку. Что с ней случилось, никто не знает, но в теле ее не осталось ни капли крови.
После долгих сборов и бесконечных приготовлений сегодня аисты решили двинуться в путь.
– Мы вернемся, – ободряюще кричали они нам.
– Но зачем тогда улетаете? – спросила я. – И куда?
– В Африку. Там будет тепло, даже когда здесь наступят морозы.
– В таком случае почему бы вам не остаться там?
– Потому что хотим с вами снова увидеться.
– Так может, нам лучше встретиться в Африке?
– Почему бы и нет! – отвечали они.
Когда высоко в поднебесье над нами пролетала стая диких гусей, на ферме в гусиных птичниках поднялся страшный переполох. Хотя у гусей-невольников крылья были подрезаны, они хлопали ими так неистово, что шум доносился до самых отдаленных уголков фермы, а наши сердца, как выразился один мой друг, охватила какая-то непонятная меланхолия.
Прохладными звездными ночами индейцы гуськом, на цыпочках, пробираются по отрогам Альп. Неслышно скользят они по заросшим травою склонам, держа своих лошадей в поводу. Развевается на ветру и покачивается воткнутая в стволы их ружей ковыль-трава.
Аисты еще не встали на крыло, еще щелкали клювами, чистили перья, готовились к перелету, иногда то один, то другой, подстегивая товарищей, делал несколько пробных кругов, когда вдруг откуда-то появился всклокоченный мужичок в двубортном пальто из драпа и закричал им:
– …умолкли вы? готовитесь к отлету?
а потом добавил:
– Там непонятен будет ваш язык…
Он еще много чего говорил им своим возбужденным скрипучим укоризненным голосом – например, повторял много раз: пойте, пойте же, дети мои! – пока, наконец, не убрался.
По окрестностям разъезжает какой-то крестьянин, который, сидя на козлах, похоже, даже не смотрит, куда везут его лошади. Крытая фура, я думаю, раньше принадлежала странствующему цирку, потому что на тенте разными красками была намалевана поразительная картина. Множество воинов скачут куда-то верхом, а над ними виден вроде бы хвост летящей по небу кометы.
Отчего он такой безучастный, этот крестьянин, никто не знает, точно так же как неизвестно, что у него под брезентом, что и куда он везет: коноплю? оружие? сахарную свеклу? бочки? гробы?
Охранники иногда устраивают аукционы, на которые собираются толпы – заглядывают даже девушки из “Веселой распутицы” и рабочие спиртзавода.
– Вы слышали, Шпилька выходит замуж? – поделилась новостью Пики.
– Да ты что! За кого?
– За какого-то изувера.
– Ты уверена?
– Абсолютно.
– Замуж – за изувера?
– За кого-то на букву “и”. Может, за инженера? Или за инкассатора? Я точно не помню. Изувер или инженер. Что-то вроде того.
Мне опять пришлось представляться Белле – золотой рыбке, которая в очередной раз не узнала меня. После чего долго распиналась, как она рада, а потом вдруг спросила:
– По-твоему, я действительно неврастеничка и синий чулок?
– С чего ты взяла?
– Так обо мне говорят за глаза. Да и в глаза тоже.
– Кто?
– Да все. Остальные. И прежде всего мальчишки. Опять я забыла имя.
Я назвалась.
– Да не твое. Свое!
Бойси сказала мне: “Мальчишки иногда подкрадываются сзади и что-то над нами проделывают – не знаю что, но делают они это здорово”.
“Плохо было бы без мальчишек”, – сказала Бойси.
Однако, что это за тип в самом центре картины, намалеванной на брезенте фуры? Такой худой и такой мрачный, что вся сцена кажется мне зловещей.
Обыкновенный венгерский граф Мориц Венёвский[4], изведавший лиха в русском плену, кончил тем, что стал королем на Мадагаскаре.
Ночь в лесу (Вечер у секеев)
Рассказывающую об этом треволнительную книжку с цветными картинками своим товарищам читал Очкарик. Дело в том, что по вечерам охранники, когда им надоедает все, в том числе даже карты, читают вслух какую-нибудь книгу или газету. Таким образом, графа этого – интересно, что это значит, граф? – я могла бы назвать своим земляком, ведь, как мне рассказывали, одна из ветвей нашего семейного древа – все мои предки по материнской линии – родом с Мадагаскара, острова, на весь свет знаменитого тем, что когда-то на нем обитали исполинские страусы. Скорлупа их яиц была так прочна, что даже сегодня, спустя тысячелетия, на побережье частенько находят громадные яйца, сохранившиеся в целости и сохранности. По отцовской же линии мой род восходит к страусиному племени из долины Лимпопо, и здесь, на Венгерской низменности, две эти линии интересным образом пересеклись во мне. Как замечательно, что это случилось.
Но это еще не все. Граф, что бы это слово ни означало, оказался в плену – точно так же, как мы. Правда, его, в отличие от нас, в плен взяли русские.
К тому же из-за полученной в одном из сражений раны Венёвский охромел, то есть ноги после этого у него были не совсем одинаковые. (Одна была, вероятно, короче другой.)
Но ничуть невзирая на это, хромой граф все же умудрился бежать и добраться до Мадагаскара, и даже сделаться там королем.
Почему бы нам, по примеру Венёвского, не последовать тем же путем до самого Мадагаскара?
Также выяснилось, что путь, который Венёвский с товарищами проложили к Мадагаскару, сопряжен со всяческими приключениями и проходит через Камчатку (ясен пень, что не через Гонолулу, заметил один из охранников, и над этой дурацкой остротой они долго ржали). Интересно, как она выглядит, эта Камчатка?
А еще интересно, что это за штука такая – граф? Как бы звучало, скажем: граф Янош Страус? Или графиня Страус-Я-Лично?
Все было бы проще, будь у нас глобус или географический атлас. Да еще надо бы раздобыть где-то автобиографию этого славного землепроходца.
Ведь граф этот, с картой или без карты – пока это неизвестно, пытался бежать многократно и, хотя его много раз ловили, добрался-таки до родины моих предков.
Мы устроим побег!
Нужна карта.
Нам бы только добраться до Секейкочарда[5]! Ведь Кочард, как общеизвестно, это же перевалочный пункт, место так называемой пересадки, короче, узловая станция. Стоит нам только туда попасть – и ищи ветра в поле.
Мы устроим отсюда побег!
Долой эти нечеловеческие – или, точнее, нестраусиные, хотя это не звучит, – условия!
Долой рабство! Нас ожидает Африка!
Отчаливаем, аллегро!
Этими словами – аллегро, аллегро! – обычно подбадривает носящихся по выгону страусов Восьмиклинка, щукоглавый охранник, от которого вечно разит самогоном из горечавки. Я понятия не имею, что он хочет этим сказать. А вчера Очкарик еще добавил:
– Аллегро ма нон тропо.
– Что значит “нон тропо”? – спросил Восьмиклинка. На пороге своей караулки они как раз уплетали служебный ужин. Конкретно, ели мамалыгу, которую сами они называют малай.
Михай Дубина, сняв башмак, обнюхивал свою ногу.
– Ма нон тропо, – встрял тут Пузан, – значит: не слишком шустро.
– А вот у меня был кот, – задумчиво произнес Восьмиклинка, уписывая служебную мамалыгу, – ну такой шустрик!
– Ну и что с ним стало? – осторожно спросил Очкарик.
– Я его на гуляш пустил.
– И как, вкусно было?
– Да так себе, – закончил делиться воспоминаниями Восьмиклинка и продолжил жевать малай.
Когда они приближаются к храму или к распятию у дороги, то осеняют себя крестным знамением, а в корчме смиренно раскланиваются с богомольцами и паломниками. В свое время один пилигрим по имени Барнабаш долго допытывался у местных, куда подевалась чудотворная статуя Девы Марии, а потом удалился в лес, и только его и видели.
Обретаются углежоги на самых дальних лесных полянах. Дальше них жили только медведи, но это когда-то, потому что позднее медведей всех аннексировали.
Ввалившись в корчму, они прямо в тулупах усаживаются за столы и за стойку; глаза черные, так и блестят под широкополыми шляпами, зубы белые, сверкающие в густой бороде. Не глотая, стакан за стаканом опрокидывают они в себя палинку. В гостях выпивают все компоты из бабушкиных кладовок и ковыряют в зубах охотничьими кинжалами. На концертах хлопают в паузах между частями симфонии, а в корчме вместо ножей и вилок пользуются топорами, заказывая еду громогласным криком и стуча по столам кулаками. Чарки, пинты, шкалики, кварты и штофы так и летают в стенах “Плачущей обезьяны” и “Святой жабы”.
Громадные свои посохи углежоги держат всегда под рукой. А на улице, за порогом корчмы, их дожидаются неподкупные белые псы.
Любимое блюдо у них – фаршированная кобыла. А также спагетти а-ля карбонара. Им они и питаются день-деньской, потому что они – углежоги. А еще едят хэм энд эггс – бекон и яйца. Такова пища углежогов, а проще сказать – карбонариев.
Грозный батюшка! – словно в опере, мысленно обращаюсь я иногда к своему отцу. – Выслушай дочь свою, взывающую к тебе! – Но он мне не отвечает. Отца своего, как и мать, я не знаю, никогда их не видела и представить себе не могу, что сталось с ними, после того как однажды они вдруг пропали с фермы. Порой мне кажется, что в один прекрасный день они все же вернутся. Но если задуматься над тем, что пишут в газетах, то, право же, я не знаю, на что надеяться. Ведь в любой момент, как это положено в модных романах, может, к примеру, выясниться, что отец был агентом гэбэ.
У меня появился друг-человек. Это Петике, внук аптекаря с Монастырской улицы; которого так и зовут – Пети Аптекарь. Это он заметил, когда дикие гуси двинулись в путь: “Ну вот и гусиное сердце повернулось к югу”. Мне кажется, он влюблен в меня. Обычно он собирает лесные травы для своей бабушки. Он примерно одного со мной возраста, лет пяти-шести; что ни день появляется он у фермы, торчит у забора и откровенно любуется мной. И стоит мне только переместиться, как он, по ту сторону, следует за мной по пятам, угощает медовым печеньем, халвой и всякими прочими лакомствами.
– Спасибо тебе за печешки, Петике, – говорю я ему. – За печешки, за семки, орешки. За то, что не забываешь меня. За все.
– Научи меня вашему языку, – пристает он ко мне. Уж не знаю, зачем ему страусиный язык, если мы можем общаться на суперлимбе, хорошо понимая друг друга.
– Но мне все же хочется общаться с тобой на твоем языке, – улыбнулся он мне загадочно-человеческой улыбкой.
Как все-таки непривычно выглядят лица людей.
Но это, видимо, оттого что у них нет клювов.
Что касается языков, которыми пользуются обитатели леса, то я понимаю далеко не все. К примеру, сегодня ни свет ни заря из-под лиственницы, что растет на поляне, послышался то ли вопль, то ли плач, быстрый, словно ручей после снеготая, и настолько трогательный, что я чуть не расплакалась. Но чьи это были жалобы, я так и не поняла.
Обновили рекламный щит рядом с бывшим монастырским храмом, в котором сейчас расположен бордель с магазином часов, возглавляемый пресловутой барышней Ай-да-Мари. Как выяснилось, щит принадлежит фирме стройматериалов “Боа-Констриктор” (или, может быть, Бау-Конструктор?). На щите теперь можно прочесть начертанную большими карминово-красными буквами надпись:
КРОВЕЛЬНЫЕ МАТЕРИАЛЫ
ЩЕБЕНЬ МРАМОРНЫЙ
В СЖАТЫЕ СРОКИ
– Ну народ, и зачем им понадобилось исправлять этот “ебень”? – задумчиво произнес Пузан, отирая пивную пену с усов.
Вчера вечером вместе с охранниками смотрела по видео фильм ужасов, который Усатый взял где-то напрокат. Все вертухаи были в восторге. Фильм под названием “Возвращение живых мертвецов” я смотрела через окно караульного помещения.
С экрана скалились какие-то одичавшие, с отсутствующими глазами и шаркающей походкой, люди. Это были зомби, то есть ходячие мертвецы.
Когда-то все эти зомби были люди как люди, пока не померли, как та барышня-машинистка со спиртзавода. А когда они померли, душа человеческая из них вышла вон. Но хотя она их покинула, эти люди померли почему-то не до конца. Положение это им явно не нравилось, они безобразничали, крушили все что ни попадя, потому что жить без души было плохо.
Все было бы хорошо, однако из разговора после просмотра фильма, среди прочего, выяснилось, что Создатель (или по-старому Иегова) не даровал нам, животным, душу. Поэтому возникает вопрос: достаточно ли кому-то лишиться души, чтобы сразу стать зомби, и почему в таком случае мы, животные, не являемся изначально зомби, или для этого, кроме бездушия, нужно еще кое-что? Или, может быть, для того чтобы превратиться в зомби, надо сперва иметь душу, а потом потерять ее?
Об этом необыкновенном случае услышал в городе Лаца Зашибленный.
Дело было в мясной лавке на площади Сечени, что напротив кофейни.
Какая-то старушенция так доняла тамошнего мясника, так к нему придиралась, так ей не нравилось все подряд, то и се, пятое и десятое, то одно ее не устраивало, то другой кусок мяса был слишком жилистым или костистым – словом, так допекла бедного мясника, что у него задрожали руки, и когда он своей секирой рубил говядину, то от нервов случайно отхватил себе кончик мизинца, который упал на бумагу, где лежали отобранные уже для старухи куски.
Старая грымза и тут сделала ему замечание.
А мясник был уже в такой ярости, в таком помрачении разума, что в сердцах отхватил себе кисть левой руки, всю как есть, подчистую, и швырнул ее вслед за мизинцем.
Но старуха не унималась. Интересно, отчего люди так сатанеют при запахе мяса?
Продавец пришел в еще большую ярость, еще больше рассвирепел и в беспамятстве оттяпал себе и правую кисть, крича при этом: “Вот! пожалуйста! Забирайте! Кушайте на здоровье!” Старушенция же, воспользовавшись переполохом, расплатилась у кассы, подхватила пакет, шмыгнула из лавки и, стуча зубными протезами и подошвами шлепанцев, растворилась в рыночной толчее.
Вот такая история. Поучительная и волнующая, но чего-то мне в ней не хватало, чего-то я недопоняла, и это меня тревожило, я никак не могла поверить, что все так и было, но поскольку никто ничего не сказал, то я тоже молчала.
А вообще, из чего состоит душа?
По словам Очкарика, люди на своих картинах всегда изображают душу в виде птицы.
Получается, что душа – это птица? Такая, как мы?
Не следует забывать, что мы, страусы, самые крупные птицы на свете. Так может быть, и душа у нас самая что ни на есть большая? Почему бы и нет?
Кто живет в птице? Другая птица?
Ну а в этой другой?
Уроки словозабвения в нашей стае проводит Глыба.
Дело в том, что кое-кто из старейшин заметил, что нам приходится учить слишком много слов, немыслимое количество слов и сложных грамматических правил. Из-за этого мир становится непонятным, а наши представления о нем – туманными. И все из-за языка. Этот неслыханно переусложненный язык люди придумали специально, чтобы держать нас, страусов, в рабстве, говорил Глыба, “но мы нашли выход из положения”.
Перед занятиями он собирает какие-то ягоды, травы, грибы – корзины примерно так полторы. Всю эту смесь мы измельчаем в корыте своими клювами. Затем топчем ногами, и на третий день месиво начинает бродить. В начале урока словозабвения Глыба заставляет нас пить эту жижу.
Например, на последнем уроке мы забывали слово “любовь”. Но я все же помню его, потому что пить зеленоватую бурду у меня не было никакого желания, и я обманула учителя, сделав вид, что отведала эту дрянь, и пошла на урок, так ничего и не выпив.
Глыба вещал нам о том, что самыми вредными являются слова, означающие вещи, которые невозможно потрогать, увидеть, услышать или понюхать. Такие слова всяк толкует как ему вздумается и использует, как он хочет, – в отличие от нормальных слов, таких, как охранник, кошка, яйцо, вода. А раз каждый их понимает по-своему, они порождают всякую путаницу, идиотизм, раздоры, сумятицу и хаос.
Одно из таких искусственных слов – “любовь”. Его забывание происходило так: под руководством Глыбы, совершая ритмичные круговые движения головой, мы несколько минут хором повторяли слово. А потом, вращая головами в обратном направлении, скандировали слово задом наперед: вобюл, вобюл, вобюл. Не прошло и четверти часа, как мозги страусов избавились от этого, не имеющего однозначного толкования, слова, и все они облегченно, с гиком и ржанием, разбежались в разные стороны.
Рядом со мной остался лишь Максико.
– Думаю, что на следующей неделе дело дойдет до “веры”, а потом до “надежды”, – рассуждала я вслух. – Как же мы теперь будем жить без любви?
– Без чего? – изумился Максико. – Что за странные ты говоришь слова… Как ты сказала? Без людби… Без бюдли?..
Я промолчала. В воздухе резко пахнуло ведьмятиной. Из-за угла выкатились Глыба и тетка Лула, мелкорослая ведьма-страусиха, которые, как мне показалось, с любопытством прислушивались к нашему разговору.
– Ты не знаешь, который час? – послышался на лесной дороге чей-то скрипучий взволнованный голос.
Человек был одет старомодно, на ногах – полуистлевшие пыльные башмаки.
– Половина четвертого. Мог бы и сам посмотреть, у тебя на руке часы.
– Никогда нельзя быть уверенным, что они не опаздывают, – проблеял он, при этом левое веко у него нервно подергивалось.
– Полчетвертого, говорю. А куда ты торопишься?
– Сегодня я наконец-то узнаю, как мне добраться до Храма младенца Иисуса.
– Но ведь это мифический храм, эфенди.
– Какой же мифический, если я его сам построил семьсот двадцать лет назад во искупление своих грехов. А который час? – Достав еще и карманные часы, он глянул на циферблат и посетовал: – Все часы показывают разное время!
– Как тебя звать?
– Барнабаш. Как меня еще могут звать!
– И во сколько ты должен там быть, эфенди? И где?
– Ровно в полночь на границе Медвежьей Земли я должен встретиться со спасателем-спелеологом. Однажды мне почти удалось с ним встретиться, но как раз в это время происходила смена империй, провинцию отделили и сменили в ней часовой пояс.
– Что за пояс такой?
– Ну передвинули время на час вперед. Так что мой спелеолог подождал полчаса и исчез под землей. Но теперь я там буду на два часа раньше. Как ты сказала, который час?
Вдохновленные формами женского тела, старинные мастера придумали удивительный инструмент. Если маленький, то его называют скрипкой или виолой, если побольше – виолончелью, а уж если совсем большой, то контрабасом. Нет свадьбы, где не играли бы эти замечательные инструменты, и вместе и врозь, а иногда и в сопровождении звонких цимбал. Больше всего мне нравится голос виолончели, сладостно грустный, бархатный, янтарно-краснодеревный. Один из наших охранников, Лаца Зашибленный, сильно вырос в моих глазах, когда я увидела, что он тоже играет в свадебном банде, к тому же на виолончели.
Я разыскала в лесу Заадора. Он по-прежнему размечает деревья своими знаками.
– Как нам добраться до Африки? – спросила я у философа. – В какую сторону надо двигаться?
– Это проще простого.
И он объяснил мне все про земной шар и страны света.
– Если есть Северный полюс и Южный, то почему нет Западного?
Он объяснил и это.
– А где Восток начинается?
– В Брашшо, сразу за Черной церковью[6]. Там кончается готика.
– А где начинается Юг?
– В тебе. Взгляни в сторону Южного полюса и сразу почувствуешь.
– А это не субъективный идеализм? – спросила я. – Даже не знаю, как этот вопрос мог прийти мне в голову. Философ от изумления выронил из рук ведро, которое с грохотом покатилось в овраг, подпрыгивая на обросших мхом шаровидных доисторических валунах. – Воспользовавшись его удивлением, я снова спросила:
– А ты мог бы нарисовать для нас знак, указывающий путь на Юг?
– Разумеется. А что он должен изображать?
– Бегущую ногу.
– Я прочту вам статью из газеты недельной давности, – с такими словами я обратилась сегодня к стае. – Эту четвертушку газеты я нашла на скамейке у караульни. Вот послушайте, что здесь пишут:
Из этих краев двинулись в путь не только перелетные, но и все прочие птицы, и вся четвероногая живность бежит отсюда, куда глаза глядят. Сперва отправились ласточки, затем аисты, дикие гуси, дикие свиньи, дикие кошки, дикие козы и дикие жабы… БУКВАЛЬНО ВСЕ! Зубры и ежи, лошади и собаки, коровы и куры… Все живое спасается бегством.
Ученые недоумевают, не зная, как объяснить это необычное явление.
– Это все, – закончила я.
– А где это происходило? – без особого любопытства спросил Недомерок.
– Где-то здесь, – ответила я.
– Ну а все же?
– В Румынии.
У дедушки Петике, двухметрового роста аптекаря, посаженная на широченные плечи голова сильно вытянута вперед, как у коршуна или черепахи, вот почему за глаза его и называют – папаша Галапагос (Рёге Galapagos).
Кстати, насчет любви. Когда апостол Павел говорил о языках человеческих и ангельских, он сказал (1 Кор. 13), что без любви они – не более чем звук треснутого горшка.
Ай-да-Мари работала прежде в открытой пекарне, где за стеклом, на глазах покупателей, лепила ватрушки. Этот принцип открытости она сохранила и на новой работе в “Веселой распутице”, где любопытствующие, заглядывая в панорамные окна, могут увидеть, что для них приготовлено и что они могут купить в стенах бывшего монастыря.
– …Но ты не сказала ни слова о тех жутких препятствиях, которые – в чем я не сомневаюсь – делают невозможным такой побег…
Эту обеспокоенность высказал Капитан, вожак стаи.
– Нет на свете такого клочка земли, – набрав в легкие воздуха, отвечала я, – откуда…
– Это что? Цитата какая-то? – перебил Глыба.
– Да, Глыба, цитата, и очень важная, из графа Венёвского, который сказал, что не бывает безвыходных ситуаций и нет такого клочка земли, откуда при должной сплоченности не могла бы сбежать группа отважных свободолюбивых мужчин.
– Уши мои, что вы слышите? – встрял тут Пишта Потемко, плебей и законченный карьерист по кличке Сквалыга. – Заяц учит стрелять охотника! Желторотая пигалица… еще молоко на губах не обсохло, а берется учить нас, что значит отважный мужчина… По-моему, эта барышня не знает еще, что такое мужчина вообще…
– Все гораздо печальней, П. П., – с неземным спокойствием отвечала я. – По-моему, это ты не имеешь понятия, что значит мужчина.
Все, отвернувшись, заржали. И даже крот Игэлае заухмылялся в своей норе. Если бы нечто подобное я осмелилась сказать месяца два назад, у меня выдрали бы все перья.
Вот что значит для человека совершеннолетие.
Или для страуса.
На картине, которую сумасшедший художник намалевал на тенте загадочной фуры, командир воинов восседает на одногорбом верблюде, так называемом дромедаре, обитающем в пустынях Аравии и Египта, в чем в ближайшее время нам представится случай убедиться самим.
– …путь на юг будет проходить через Потерянный оазис – бесследно исчезнувший в море песка сказочный остров, который аборигены, в честь одноименной птицы, окрестили Зерзурой. Нога человека еще никогда не ступала на Зерзуру, но берберы уверены, что именно там находятся сокровища древних царей, которые охраняет огромная, превратившаяся в камень, птица. Надо просто уметь читать великую книгу бескрайней пустыни, так говорил граф Ласло Алмаши[7], известный также под именем Английский пациент. Ну так вот! Мы – самые быстроногие бегуны на свете, – объясняла я. – И если без передыху бежать прямо на юг, то достаточно скоро мы достигнем Африки.
– И сколько времени займет этот пробег? – полюбопытствовала Корица.
– Неделя-другая – и мы у подножия пирамид, – сказала я ободряюще. – Лично я отправляюсь завтра.
– И я, и я, – завопили они в пять клювов. Все пятеро, как один человек, точнее сказать, как один страус, изъявили желание бежать вместе со мной – Максико, Тарзан, Голиаф, Володя и Корица.
А тетка Лула, страусиная ведьма, хватая воздух, вскричала:
– Нюхательную соль, скорее, ой-ой!
Она надеялась, что этим старинным средством сможет унять сердечное треволнение.
Совещание я закончила следующими словами:
– Отныне и навсегда те из нас, кто желает обрести свободу, должны зарубить себе на клюве вопрос, который помог графу Венёвскому успешно преодолеть сотни и тысячи безумных опасностей и преград.
Вопрос этот звучит так:
КАК НАМ ВЕРНУТЬСЯ ИЗ ЭТОЙ ЮДОЛИ ПЫТОК И УНИЖЕНИЙ В БЛАГОСЛОВЕННОЕ ЦАРСТВО СВОБОДЫ?
Спиртзавод остался уже позади. Начался новый лес, незнакомый. Успокоившись, мы галопом понеслись дальше на юг, ориентируясь, как было условлено, по начертанным Заадо-ром знакам.
Внезапно наше внимание привлекли необычные звуки.
– Что за треск? – изумилась я.
– Ружье, – испугался Тарзан. – Точней, не ружье, а ружья.
– Охотники? – долетел до меня взволнованный шепот Корицы.
– Скорее всего, браконьеры или, как их еще называют, пострелыцики, – ответил Тарзан, как будто было не все равно, чьи пули сейчас продырявят нам шкуры.
Охотничий раж между тем все нарастал. Времени на раздумья не было, и мы, стремглав, поскакали дальше, тем более что поблизости послышался жуткий собачий лай. Это было не милое тявканье наших сторожевых собак-пули, а истошный, безжалостный, ужасающий и кровавый вой прирожденных убийц. По сравнению с ним град стрел, посыпавшийся на нас с небольшого грузовичка, показался нам просто спасением. Если не ошибаюсь, на борту притаившегося за поворотом проселка грузовика была надпись: ООО “Живодеры и кошколовы”.
– Эти стрелы отравленные, – прокричала я, падая, и запомнила только стремительно приближавшееся ко мне дно оврага. (Сегодня я уже знаю, что все, в кого попадают такие стрелы, против собственной воли тут же впадают в сон. Ибо нету предела человечьей злокозненности и изобретательному коварству.)
Очнулись мы уже в своих клетках. Проснулась я одурманенная, как с похмелья. И грустная, как впавшая в меланхолию кошка. Из установленных на ферме динамиков гремел шлягер: “Никуда уже не спрятаться, не скрыться…”
Меня разбудил отвратительный, густой, пробирающий до печенок дух самогонки из горечавки.
Тарзан рассказал, что, пока мы спали, всем шестерым, как делают это гусям, подрезали крылья. И Корица, и Голиаф считают, что это просто месть, но, мне кажется, дело не только в этом.
Решила подумать до завтра. И только когда буду уверена в своей догадке, изложить ее на бумаге. Поэтому никому ничего не сказала, хотя на ум мне пришли две строчки из стихотворения Эндре Ади, которое мы заучили в школе на уроке венгерской литературы:
Там, где крылья подре́зали нам,
Там, где вечер – мертвецкий дурман.
С этим я и заснула.
А проснулась от какофонии свадебной процессии. Это была свадьба Шпильки, сочетавшейся с каким-то истопником. Однако это событие не заслуживало бы внимания, если бы не поразившее меня поведение Лацы Зашибленного. Когда начали играть очередную мелодию, он, вместо того чтобы водить смычком по виолончели, начал, как сумасшедший, дубасить свой инструмент какой-то палкой.
– Что он делает? Он с ума сошел? – спросила я Петике, которого тоже привлек этот шум.
– Да ничего подобного. Это так принято. Ведь это не виолончель, а гардонка, – просветил он меня.
– Такой инструмент?
– Ну да, типа виолончели.
– И не жалко тебе его?
– Если хочешь, я для тебя разузнаю, что пишут о нем в ученых книгах.
– Ну, конечно, хочу. А знаешь, что мне сегодня приснилось?
Перед тем как проснуться из-за свадебной какофонии, мне снилось, что я – скороход при царе, и в беге моем меня вдруг остановила мрачная и глубокая пропасть. В этом сне меня звали Картечью, расселина была неимоверно глубокой, не слишком широкой: казалось, что перепрыгнуть ее можно в один прыжок.
Понаблюдав за летающими животными, и вовсе не только за птицами – нет! – но и за комарами, шмелями и даже нетопырями, я открыла закономерность, согласно которой летать могут только существа, которых природа наделила крыльями. Мне кажется, что между маханием крыльями и полетом существует глубокая причинно-следственная взаимосвязь.
Ведь ни волки, ни змеи, ни люди, ни кошкодавы не способны подняться ввысь, будь они сколь угодно страшными или могучими.
Да, теперь я все поняла.
КРЫЛЬЯ – ВОТ В ЧЕМ РАЗГАДКА!
Но если способность летать зависит от крыльев, то почему страусы не летают? Почему самовлюбленные и надменные, глупые и заносчивые павлины и павы при всем желании могут отлететь – ну разве это полет? – всего лишь на пару метров?
Павлины, конечно, животные замечательные, спору нет. И хвосты, и головы, и никчемные крылья – заглядение, да и только.
Но почему они не взлетают, ну хоть на забор, когда им угрожают собаки?
Выходит, летать можно разучиться.
Но зачем нам подрезали кончики крыльев – только нам, беглецам? Не только ведь в наказание.
Наверно, боятся, что в один прекрасный день мы улетим в Африку.
Ведь можно снова научиться летать!
Ну конечно, и об этом я догадалась еще вчера!
От волнения я что есть духу припустила по выгону. Я знала то, чего не мог знать лишенный перьев и не умеющий толком бегать ограниченный человек. Что крылья, во всяком случае страусиные, как их ни подрезай, все равно отрастут!
Этого ты не учел, человек!
Мы научимся снова летать!
– Вы обязательно полетите! – заухмылялся в своей норе крот Игэлае.
– Падучая звезда! Как здорово! – воскликнула я.
– Можно и так сказать, – отозвался Петике.
– А как еще? – спросила я.
– Из запредельных космических далей к нашей планете приближается лыжник, и на виражах из-под его звездных лыж сыплются искры. Он стягивает с лица горнолыжную маску и посылает тебе улыбку.
Копна раньше была певицей сопрано в хоре театра музыкальной комедии, но из театра она ушла, повздорив с директорской протеже – драматической инженю. На новое место работы, в контору страусиной фермы, она притащила диван, на котором директор театра распределял между актрисами роли, и теперь на этом диване они пьют кофе.
Шпилька с мужем, изувером-инженером, оказавшимся на самом деле истопником, в качестве свадебного подарка получила от коллег легавую. Собаке этой в обед сто лет, зубов нет, и шерсть почти вся облезла, но они в ней души не чают, зовут ласково Бусей и позволяют ей спать в своей постели.
Из Венгрии, с острова Маргит, к нам прилетел дрозд. Поет он на каком-то чудном диалекте, что тут же заметили остальные дрозды в лесу.
Наш вожак Капитан сказал, и это меня просто потрясло, что, оказывается, страусы когда-то умели летать, а Великая праматерь страусов, возможно, и до сих пор летает по Небесным саваннам.
Летает!
Но если так, то нам нужно не учиться летать, а просто вспомнить, как это делается!
Просто вспомнить! Пррростовспоомнить! Прррррро-сто!!!
Эй, праматушка в небесах!
Кто бы мог научить нас летать?
– Ты – великая, – уставился на меня Максико, симпатичный молоденький страус, когда я посвятила его в эту тайну. – И до всего дошла сама! Ну и светлая голова! Какая ты вся логичная! И стройная! Голенастая! И пахнешь приятно! – восторгался он.
Я решила, что больше не буду ходить на уроки забвения. Кто знает, что уже стерли из моей памяти. И даже придумала раздобыть из Самоша немного воды для себя и для Максико. Говорят, будто тот, кто отведает этой воды, становится не способен к забвению. Если это действительно так, то Самош среди прочих рек – то же самое, что незабудка среди других цветов.
А может быть, тот, кто отведает этой воды, не только перестанет все забывать, но если ему повезет, то опять будет помнить все, что когда-то знал, но забыл?