Ей казалось, что всё это какое-нибудь стихотворение, которое скрупулёзно, до желваков, до оскомины воспроизводит приметы и чёрточки её давнего послевоенного прошлого. Возможно, латунный кран на кухне, из которого текла только холодная вода тоненькой струйкой, закопчённый чугунный утюг, который нужно было долго греть на огне, слежавшиеся письма от дяди – красного командира из Брестской крепости, датированные летом 39-го, бабушкины меха, ещё дореволюционные, чёрное плюшевое пальто с чернобуркой, прозрачный хрустальный шар, в который смотришь, поднеся его к глазу, и видишь всё изменённым до неузнаваемости… И сама она будто персонаж такого стихотворения. Быть может, его сочинил Бродский, любивший дебри собственных ассоциаций, ностальгически тянувшийся к своему послевоенному прошлому в квартире на Литейном. Бродский, писавший длинные-длинные фразы, в которые стремился натолкать всё, что засело в его цепкой (или наоборот – расслабленной) памяти. Сейчас-то им восторгаются, но пусть бы они спросили, что помнила о нём она! Она могла бы им порассказать! Впрочем, нет, какой ещё Бродский? Иосиф был мальчишкой, в сравнении с ней, Златой Пискуновой, а её жизнь – это не стихотворение Бродского; если уж на то пошло, так это скорее сентиментальная песенка. Их могли петь Козин или Лещенко, или Владимир Нечаев; вот уж где душа чувствовалась, не то, что у этих, новомодных… Их могли бы исполнять по просьбе слушателей в передаче «Встреча с песней», над которой плачут старички и старушки, она и сама слушала и плакала много раз… В общем, она чувствовала что-то поэтическое – стихотворение или романс – чувствовала в том, как она сейчас движется, о чём думает, в том, что у неё теперь на душе. Плохо только, что она не могла отчетливо припомнить ни одной поэтической строчки, которая бы отображала её нынешнюю.
Тело Маринки было бережно уложено ею на постель, но Злата Аркадьевна больше не обращала на него внимание. Она добрела до старого платяного шкафа, с мутными зеркалами на внутренних сторонах дверец, и раскрыла сей шкаф, бездонный, как её память.
«Он уже здесь! Мой господин уже здесь! – пела душа Златы Аркадьевны. Чувства переполняли её, и ноги её изменяли ей, ноги её отнимались и подкашивались. – Он юный, красивый, мой господин!»
Злата Аркадьевна осторожно вернулась назад и медленно опустилась в кресло. Она была старым человеком, старою женщиной, да нет, что там говорить – попросту старухой, дряхлой и немощной, и ей никак теперь нельзя было упасть оттого, что ей бы вдруг изменили ноги. Елозя ножками кресла по паркету, Злата Аркадьевна вместе с креслом поехала снова к раскрытому шкафу. И сучковатую клюку свою Злата Аркадьевна захватила по дороге. Душная обморочная струя векового нафталина шибанула в сухие старческие ноздри Златы Аркадьевны.
Старуха пошарила клюкой в шкафу и на конце её ведьминого инструмента оказалась затрёпанная бежевая кофточка. Сколько лет было этой кофточке? Казалось, у неё совсем не было возраста; да возможно и впрямь не было возраста. Но уж Злата Аркадьевна-то помнила кое-что. Когда её мужа, врача, арестовали и её мать и даже свекровь сказали в один голос, что ей нужно подумать о детях (она ещё так молода) и срочно подать на развод, что сделала тогда Злата Аркадьевна? Она надела эту самую кофточку и отправилась… куда надо, туда и отправилась Злата Аркадьевна. И что она сказала там, или что она сделала, это тоже знать другим необязательно. Но мужа её выпустили через три дня. А это что-нибудь да значит. Вы что, считаете, что это ничего не значит? У других-то расстреляли тогда мужей, отцов, братьев. Была бы другая кофточка, может, тоже добилась бы своего Злата Аркадьевна, тут, разумеется, дело не в кофточке, а в самой Злате Аркадьевне, но была-то, чёрт побери, была в тот день на ней именно эта кофточка, да, вот эта самая, а не какая-то другая!
«Он уже здесь! – опять пела душа. – Нас много! Он это увидит! Он будет доволен!»
А вот и блузка из тончайшего белого шифона. Ах, не так уж она была стара! Не считайте эту блузку такой уж старой! Когда это было? Ну, после войны, во всяком случае. Она была в этой блузке на вечере в Горном институте, она танцевала там с ним, с Евгением, с Женей. Говорили, что он – гениальный математик, но ей-то что до того?! Он работал то ли над теорией чисел, то ли над теорией множеств, а может, и ещё над какой-нибудь теорией; впрочем, это неважно. А потом он её жестоко обидел, он её предал, он предал их всех! А ведь он был с ними, он был один из них… И поэтому она не хочет о нём вспоминать, о Евгении, о Жене. Она никогда не станет о нём вспоминать!
Следующим заходом клюкою была извлечена горжетка из лисицы, имевшая вид жалкий и заносчивый. Ах, как любила она когда-то эту лисицу! Ей нравилось зарыться разгорячённым лицом в этот мех, пахнущий шампанским и дорогими сигаретками. Любовником её (Ай! ай! срам-то, стыд-то какой! – говорили ей) тогда был студент из Политехнического, которого звали гордым именем – Лев; и вот однажды тёмным зимним вечером со Львом они выходили из ресторана «Аквариум» и у входа столкнулись с красивым и усталым господином, немного нервным и бледным, и спутником господина была девушка, и Лев тогда сказал, что этот господин – Блок. Лицо девушки, сопровождавшей Блока, забылось, и самого Блока лицо тоже стёрлось из памяти, зато Злата Аркадьевна хорошо помнила, что в тот вечер на ней самой была её любимая лисица. Лев называл Злату Аркадьевну «вечной жидовкой», шутил, конечно, юмор у него такой был, прямо скажем, не лучшего свойства; время было такое: острили все, нельзя было не острить; но знал бы он, насколько вдруг даже случайно для себя попал в точку. Лев потом, через несколько лет, погиб под Новочеркасском, но они к тому времени давным-давно уже расстались, Лев и Злата. Возможно, к сожалению для обоих; впрочем, не стоит слишком уж преувеличивать их обоюдное сожаление. Злату Аркадьевну ждали в жизни новые увлечения, а Лев… а что, собственно, Лев? много было в её жизни таких мальчиков. Был и ещё один, например, который в наши уже времена стал доктором. Известным доктором, учёным. Как же его звали-то? Вот память!.. А Лев… Что – Лев? Не следовало бы ему тогда так увлекаться политикой! Может, всё и по-другому сложилось бы…
Злата Аркадьевна поворошила ещё клюкой в шкафу, и вот под шёлковой блузкой, которую она надела в день коронации Станислава Понятовского (Ах нет, она, конечно, не имела никакого отношения к тому событию! К коронации! Собственно, кто она такая была тогда, чтобы иметь отношение к тому событию? В разное время ей случалось и возноситься, и падать, а вот тогда она была как раз невысоко. Просто был праздник, и как же не надеть в праздник что-нибудь новенькое, нарядное?!), под той самой блузкой старуха обнаружила коробочку из красного дерева, давным-давно побуревшую от времени. Тут уж клюка была ей не помощница, и старуха, привстав с кресла и держась одной рукой за его подлокотник, долго тянулась к коробочке, так что трещали её старушечьи косточки. Не приведи Господь было уронить эту коробочку, в которой лежал браслет, выточенный из крупного сердолика, на котором странными неведомыми буквами были вырезаны загадочные письмена. Этот браслет был единственным, что ей удалось вынести после их стародавнего исхода из Египта, когда перед ними расступилось море; путешествия, странствия, не вполне забытых ею, но казавшихся какими-то нереальными, несбыточными, потусторонними…