Часть I. Смута или революция

Три Смутных времени в России

Восприятие текущей политической действительности как исторического феномена дает возможность не только проводить параллели с прошлым, но и позволяет обнаружить устойчивые, ритмически повторяющиеся модели развития русской жизни. Внимательное изучение этих моделей, сопоставляемых с современностью, способствует более адекватному восприятию политической реальности. «Чтобы видеть свое время, – говорил Хосе Ортега-и-Гассет, – надо смотреть с расстояния».

Прежде всего, такой способ анализа имеет прогностическое значение. Однако помимо возможностей конкретных прогнозов создание моделей политической истории имеет и самостоятельное значение как форма выявления заложенного в отечественной истории культурно-исторического феномена: продуктивного рефлекса нации. Эта статья посвящена теме преодоления Россией как цивилизацией кризисов собственной национально-государственной традиции через особые шоковые состояния – Смутные времена. Модель «Смутного времени» представляется автору более точным и эвристически ценным, чем модель «революции». Переход от понятия «революции» к понятиям «мутации» или «смутные времена» позволяет, на мой взгляд, более адекватно описывать как уже произошедшие, так и происходящие в настоящее время и предполагаемые в будущем исторические и культурные процессы[1].

Историософская ситуация XX века уникальна. В отечественной социальной мысли за это столетие был накоплен богатый опыт, связанный с переживанием трагического столкновения в России сил модерна и традиционализма. Однако имело место не только столкновение, но и переплетение, и хотя модерн одержал решительную победу, вместе с тем его масштабный проект (в виде СССР), во-первых, не смог закрепиться в России, а во-вторых, привел к пересмотру многих сущностных черт самой модерной парадигмы, привел к своеобразному русскому «сплаву» модерна с традицией.

Практика построения исторических моделей предполагает их тяжеловесную абстрактно-философскую нагрузку и носит отчасти игровой характер. Однако это не тот вид игры, который порождается постмодернистской формой сознания. Данная трактовка истории тяготеет к фольклорному сознанию, а именно: к «былинному» восприятию соотношения личного и стихийного. Фольклорное сознание противоположно модернизму в обоих терминологических различениях последнего: и в литературно-художественном, стилистическом, и в мировоззренческом (модерн как магистральное направление мысли в европейской культуре Нового времени). Традиционализм как спонтанная установка народного сознания не исключает частного отказа от традиции, но присоединяет выдающееся, исключительное к своему культурному багажу. Для творцов фольклора историческая веха или личность глубже индивидуализированная, более «отслоившаяся» от привычного хода вещей, не противоречит единому историческому духу, а, напротив, вносит в общую модель специфические элементы и дополняет ее смысл до подлинной универсальности. Так воспринимается ход событий в русских былинах, где личное и стихийное начала соединяются. Персонажи фольклора не являются историческими в строгом смысле, они – действующие лица большой панорамной картины действительности, своего рода народной историософии. Богатыри, калики перехожие, князь Киевский, разбойники, голь кабацкая, сказочные звери, а также представители «чужих миров» (заморские цари, чудовища и змеи, поганое идолище, колдуны и т. д.) – это олицетворения определенных исторических начал, за каждым из которых стоит не одно какое-то историческое лицо, а целая совокупность лиц разных эпох и ситуаций, целые тенденции исторической жизни[2].

В традиционной культуре время и история осмысляются особым образом: так, в фольклоре время замкнуто, зафиксировано на определенное историческое состояние (на идеальную модель), сдвинуто «вправо», если сравнивать ее с литературой и исторической наукой[3]. Это объясняется тем, что традиция не столько ищет причинно-следственный источник и контекст события, сколько дает модель, призму на всякое событие как «бывающее», как «вариант» исторического многообразия. Освоение традицией истории осуществляется по собственным, более фундаментальным, чем в истории как науке, законам: смысл исторического случая «вбирается» более высоким состоянием, освещается через метафизическое измерение. Фольклорные произведения представляли собой древнюю форму моделирования и прогнозирования, позволяя носителям традиционного сознания давать четкие и верные оценки текущим событиям по их расположению не в актуальном политическом ряду, а в более объемном смысловом пространстве живого национального мифа, в «картине мира», игнорирующей частности и хаотичность текущей реальности, однако удерживающей константные критерии оценки добра и зла, пользы и вреда с точки зрения национально-культурной идентичности.

Автор далек от того, чтобы на протяжении многих веков истории усматривать в ней одинаковое политическое содержание или же, напротив, относиться к историософским моделям исключительно как к проявлениям голых ритмических повторов. Обогащенный конкретными фактами общеизвестный термин «Смутное время», гениально сформулированный в начале XVII века, до последнего времени рассматривался как предмет для публицистических параллелей. Каковы же критерии определения различных эпох как версий единой модели «смуты»?

Скептики-западники применяют понятие «смуты» практически на всем пространстве русской истории. Поэтому элементы этого явления, возможности для параллелей изыскиваются едва ли не всеми желающими применительно к особенностям своего времени или рассматриваемой эпохи прошлого. Растаскивание модели на элементы и компоненты вызвано непониманием (перемешанным с неприятием) системного, целостного характера самой модели. Эти аналитические увлечения связаны с некоторой дезориентацией в череде смутных и спокойных эпох. На деле российская история не только не представляет собою одной большой и нескончаемой «смуты», но и вовсе не изобилует большими (моделируемыми) «смутными временами»[4]. Смутное время в России – явление всегда исключительное (хотя и повторяющееся) и не продолжительное по сравнению с временами «несмутными»: активное течение его в открытой фазе не превышает обычно 15 лет. За всю свою историю Россия пережила не более трех подобных периодов.

Предварительно можно указать, что «смута» – это всегда период с особенно высокой степенью непредсказуемости разрешения исторического кризиса. Само название, порожденное народными авторами, подсказывает, что в момент политической ломки решительность, разрешаемость и четкость очертаний таятся под крайне неопределенными покровами, смущающими и размытыми личинами событий и их участников. Поэтому внутри Смутного времени историку совсем нелегко найти основания для приемлемой классификации и периодизации, нелегко восстановить причинно-следственные связи. Смутное время способно «смутить» (иррационализировать) мысль и современника, и историка. Оно всегда меняет облик самой Истории, стремительно демифологизируя и затем ремифологизируя ее.

Триада «смутных времен» России открывается многовластием начала XVII столетия (и не ранее; почему – это вопрос очень серьезный и не входящий в задачи этой работы), продолжается «революциями» первых десятилетий XX века и замыкается современными событиями. Рассмотрим теперь модель «смуты» в разнообразии ее этапов и исторических проявлений.

Этап первый: отказ от традиции (1598–1605, 1905–1912, 1985–1991)

Как уже говорилось, периодизация явления Смутного времени достаточно условна. Мы имеем дело со стремительным калейдоскопическим карнавалом событий, цепью не всегда реализуемых «революционных ситуаций», мятежей, случайных союзов и ложных узнаваний. Поэтому и три случая «смуты» неоднородны по своей структуре, вариативны по формам, определяемым духом времени, конкретностью исторических обстоятельств и узлами традиции.

Собственно, узлы традиции (подчас гордиевы) – развязываемые, разрубаемые, по-новому завязываемые – ключевая метафора предлагаемой модели. Так, первый большой этап «смуты» связан с отказом от традиции политической легитимации и приходится на ее первые 6–7 лет. Внутри этого этапа, конечно, можно различать еще меньшие, но это будет либо чрезмерной повествовательной обстоятельностью, либо возведением калейдоскопической действительности к уровню концептуальному.

Отказ от легитимирующей традиции, носителями которого всегда выступают «верхи», причем абсолютные «верхи» власти, в условиях начинающегося Смутного времени очень скоро делает власть рабой делегитимации, ею же близоруко лелеемой. Впрочем, всякий раз отказ от традиции оказывается не просто закономерным, но и подготовленным предшествующими десятилетиями.

Уникальны события начала первой «смуты» (конец XVI века). Тогда фокусом процесса разрушения старых и формирования новых узловых политических традиций стала проблема непрерывности монархического престолонаследования. Первая русская «смута», столь тесно связанная с пресечением династии Рюриковичей, с порушенным таким образом механизмом легитимации, указывает на его в своем роде единственно реальную весомость для тогдашней политической традиции. Не исключено, что сменивший старую династию новый царь Борис Годунов именно по этой причине упорно считался причастным к убийству «царевича», единственного наследника Рюриковичей. Эта неприязнь к Годунову («яко не сподобися великого царя дару, печати славы небесная»[5]), к внешне благополучному началу его вынужденного царствования по происхождению своему иррациональна.

Собственно, Годунов был правителем (и удачным правителем) еще при царе Феодоре Иоанновиче, самодержце, как принято считать, благочестивом, но к государственному труду неспособном. Традиция освящала роль Годунова-правителя, но она отвергала Годунова-царя («рабоцаря», по формулировке Ивана Тимофеева) несмотря на его формальную «избранность». Годунов, тяжело переживавший фактическую делегитимацию своей власти, старался умилостивить все сословия и кланы, отличался либерализмом и любовью к иностранцам.

Кризис политической традиции начался едва ли не в самой «умной голове» (как называл Бориса в конце 80-х годов юродивый Ивашка Большой Колпак[6]), когда та сидела на плечах еще правителя Руси. Для тщеславного Бориса, в качестве царского шурина постигшего видимую изнанку дворцовой жизни, разница между понятиями «царь Божией милостью» и «хороший правитель» представлялась минимальной.

В своем сознании именно Годунов стал первым «самозванцем». А феномен «самозванства» равновелик феномену самой первой «смуты». «Рабоцарь» (= самозванец, не правда ли?),», действительно, мог быть причастным к убийству царевича, «свято место» которого пустовало все годы «смуты» и самою своею пустотою эту «смуту» продуцировало. Пресечение династии в таком случае перестает быть досадной для историков случайностью, а становится следствием отказа от традиции, осуществляемого не самим монархом, а за него.

В этом и причины уникальности, и вместе с тем основа своего рода «непроизвольности» возникновения первой «смуты». Две другие были порождены более определенным отказом от существующей политической традиции. Манифест 17 октября 1905 года был продолжением тенденций, возобладавших еще при Александре II. Точно так же предтечей горбачевских новаций следует признать Никиту Хрущева. (Правда, и в случае с Годуновым можно говорить о подготовленности целого ряда элементов «самозванства», «смуты» и секулярной по своей тенденции концепции царя-правителя в определенный период царствования Иоанна IV Грозного.)

Три этих лица – Годунов, Государь Николай II первого десятилетия XX века и Горбачев – при всем несходстве своем стремились сочетать в себе обе традиции: отвергнутую и едва наметившуюся, старались (насколько это возможно) не замечать их несовместимости. При этом Николай II и Горбачев не просто стремились сочетать противоречивые традиции, они в полном мере олицетворяли собою это противоречие. За период «отказа от традиции» 1905–1912 годов царь Николай много сделал для того, чтобы делегитимизировать самодержавие. Его последовательную политику организации прочной законодательной сферы власти можно рассматривать только как подготовку общества к утверждению конституционной монархии. Слева политическая позиция царя граничит с думской платформой кадетов («оппозиции Его Величества»), с лагерем Н. Милюкова, в то время как ее внутреннее равновесие обеспечивается политическим курсом правительства Столыпина. Эта «правая» составляющая позиции Николая II периода «отказа от традиции» проявляла себя в жесткой политике во время событий 1905–1907 годов, при роспуске двух первых Дум, при «мрачной» реакции конца 1908–1912 годов. И только после убийства Петра Столыпина царская власть решительно отбросила конституционную идею. Можно говорить, что на первом этапе смуты Государь изжил в себе и в близком ему окружении определенную политическую и мировоззренческую иллюзию[7].

Подобным образом за период 1985–1991 годов Горбачев делегитимизировал властные прерогативы КПСС, но при этом умудрился остаться генсеком до самого конца – практически до того времени, когда перестал быть уже и президентом. Ситуация «перестроечного» этапа третьей «смуты» осложняется двойственностью геополитического плана: всем известно, что сложность территориальной структуры СССР, противоречия между союзными республиками сослужили плохую службу верховной власти. На выгодность «российской» карты Ельцину, по всей видимости, впервые указал вдохновитель «смуты» Андрей Сахаров. Горбачев в отличие от Годунова и Николая II боролся не просто с центробежными силами государства, но еще и с отсутствием прочной «федеративной основы» империи.

Если бы не эта специфика последней «смуты», она могла бы еще долго продолжаться под знаком Горбачева. Ведь оставался же до 1917 года на троне Николай II, поддержавший «крутые меры реакции». Тогда сама губернская территориальная система Российской Империи долгое время играла на руку старому порядку. По сути, в этой версии Смутного времени путч образца 1991 года был не нужен – царь уравновешивал ситуацию, подавляя одни политические импульсы и канализируя другие (в частности, в рамках IV Думы). В то же время результатом сдерживания развития событий в 1908–1913 годах было необычайно стремительное их развитие в 1917 году, вместившем в себе многие моменты Смутного времени, которые в других версиях проявляются несколько раньше[8].

Горбачеву не удалось удержать энергию «народовластия» в рамках тех институтов, которые были ему подконтрольны и неразрывно связывались с его президентством. Да и эти подконтрольные институты в результате его двойной игры ускользали из рук: лукьяновский Верховный Совет во время августовского путча почти успел солидаризироваться с ГКЧП. В первой «смуте» Годунов также не успел создать весомых гарантов перетекания своей личной власти в легитимно-самодержавную и наследственную. Скоропостижная смерть Годунова в 1605 году ввиду приближения войск Лжедмитрия I по-своему разрешила исход первого этапа «смуты». На основе своей личной власти и авторитета Борис наверняка смог бы дать отпор самозванцу, но у наследника престола Феодора Годунова такой опоры уже не было. Ближайшие сподвижники отца изменили ему, не поддержали его вопреки присяге ни войска, ни московские средние сословия. Старые принципы династического наследования были разрушены, новые не вступили в силу настолько, чтобы выдержать испытания кризисного времени.

Завершение первого этапа смут (1605, 1912, 1991) всегда ознаменовано мощной реакцией на отказ от традиции, это момент высокого накала страстей. Реакционеры выступают представителями попранной традиции, дискредитированных священных авторитетов. Однако торжество реакции даже в лучшем случае исчисляется только годами. «Беззаконное царство» Лжедмитрия I (принятого за царевича Димитрия Иоанновича), «самодержавное мракобесие» и «черносотенный угар» (стояние за Россию Государя Николая II), «потерявшие всякий стыд и совесть путчисты» (как вскоре выяснилось, последние защитники Союза ССР) – под такими именами остается эта реакция в политическом дискурсе после Смутного времени. На первом этапе смут отчетливо выступает их характерный признак: неумение власти увидеть реальные причины политической дисгармонии, самоубийственное распиливание несущих конструкции государственности.

Этап второй: шизогония власти (1606–1611, 1912–1918, 1991–1997)

Переход от одной стадии «смуты» к другой – точка особо высокой альтернативности событии, когда «субъективный фактор» истории плодит самые невероятные политические комбинации. Смерть Годунова сделала Москву почти на целый год заложницей Лжедмитрия I и пришедших с ним казацко-польских войск. Алогично развивались и события августовского путча 1991 года – несогласованность действий и некомпетентность заговорщиков поразили тогда всю страну. Несмотря на ввод войск в столицу, путч запечатлелся в народном сознании как феномен «смешного страшилища». С точки зрения карнавального аспекта истории ГКЧП и Лжедмитрий I могут быть поставлены на одну доску. Однако многие другие аспекты заставляют сравнить с самозванцем не только потерпевшие фиаско, но и победившие в августе 1991 года силы. Немало карнавальности в эту пору нес в своем облике и Президент СССР, который сыграл роль подставного лица, фиктивной маски власти, обманувшей реакционеров.

Оппозиции Годунов-Лжедмитрий по-своему соответствует не только оппозиция Горбачев – ГКЧП, но и оппозиция Горбачев-Ельцин. Всяк может выбирать, что ему по душе, тем более что толкования августовских событий ходят самые разноречивые. Как и популист Ельцин, Лжедмитрий I опирался на народное самосознание и сочетал апелляцию к попранной традиции с радикальным новаторством (религиозный индифферентизм, абстрактный национализм, планы по созданию «сената», введению свободы перемещения, нарекание себя «инператором»)[9]. В 1604–1605 годах народ зачитывался подметными листами самозванца и даже после его скоротечного краха еще называл его «нашим Солнышком ясным» (вот он, попранный принцип легитимации!).

В Лжедмитрии есть что-то и от ГКЧП, и от Ельцина. Но Ельцин сумел победить своих противников и овладел ситуацией, поэтому легче закрепляется за ним параллель с Василием Шуйским, царем, «избранным криками» и главным организатором расправы над самозванцем. В контексте «смуты» и Годунов, и Шуйский, и Отрепьев причастны в той или иной мере к феномену «самозванства». Этого нельзя сказать о Николае II, неизменно легитимном охранителе-реформаторе (в нем сочетаются и одновременно отменяются внутренние возможности и Годунова, и Шуйского, и Горбачева, и Ельцина).

На втором этапе рассматриваемых эпох возникают новые оппозиции, как бы «самовозрождающаяся смута». Шуйский – Лжедмитрий II (Тушинский вор) и Ельцин – Белый дом (силы Руцкого-Хасбулатова). Характерно, что Шуйский в свое время поддержал на Лобном месте расстригу Отрепьева против Феодора Годунова. Не случайно и то, что Ельцин, Хасбулатов, Руцкой – это три главных «победителя» над путчистами, они же и три высших лица российской власти, личные средоточия ее легитимности.

На этом этапе утрачивается всякая определенность властных преемственностей, наблюдается текучая релевантность политического знака. Уровень легитимности враждующих лагерей в определенный момент объективно совпадает, и возникает режим более или менее устойчивого параллельного сосуществования властей, период взаимных оскорбительных манифестаций, осад, блокад, выкуривании и вышибаний. От группы былых соратников отпочковываются более мелкие группы и, завалив нового общего противника, вновь организуются для борьбы между собой. Второй этап «смуты» обнажает ее ключевой феномен – шизогонию власти, доходящую до полного размывания легитимности, когда как народные низы, так и респектабельные сословия не знают, кого признать вполне правомочным. Шизогонизирующая власть раскалывает все общество. И если это групповое рассредоточение общественности царь Николай II до поры связывал рамками Государственной Думы и покрывал своей монаршей мантией, то начиная с февраля 1917 года Смутное время наверстывает упущенное и оформляет политическую жизнь в виде биполярной оппозиции – так называемого двоевластия.

В 1917 году в альтернативу «думскому» правительству создавались Советы, в 1993 году помог сам принцип разделения властей, творить новые политические формы было не нужно. В результате упразднили старые формы – октябрь 1993-го покончил с теми самыми Советами. Наиболее длительной была открытая конфронтация «властей» в XVII веке – Москва и Тушино в течение 3 лет были «двумя столицами» Руси, в то время как по ее просторам шныряли банды своих и чужеземных головорезов. Поляки, казаки, значительная часть боярства и чернь нашли себя в этих обстоятельствах и, вероятно, могли бы долго поддерживать существующее положение вещей, если бы не истощение сил бедствующего народа.

В разгар «смуты» народное сознание подхватывает всякую критическую информацию о власти и раздувает ее до мифа. Особенно резкие формы обрела эта мифология в отягощенной мировой войной России 1915–1917 годов. Неуважение к царю, дурные слухи о Григории Распутине перекликаются и с мифопоэтическими представлениями первой «смуты». Пристрастием к колдовству и астрологии («звездочетству»), как говорили, отличались Шуйский и Отрепьев. Символом колдовского наваждения на Русь стала «царица» Маринка (в девичестве Мнишек), сожительствующая с обоими Лжедмитриями, а в промежутках между ними и после них с «холопами».

Шизогония власти не была прекращена ни Шуйским, сумевшим было разгромить тушинцев, ни Ельциным, штурмовавшим Дом Советов и в значительном мере подчинившим законодательную ветвь власти. Но Лжедмитрий II вновь приступил к Москве, и Шуйского свергли с престола; Ельцин на выборах в декабре 1993 года и 1995 года был вынужден смириться с поражением радикальной демократии, своей идеологической опоры. Состав V и VI Дум оказался ничуть не более выгодным, чем состав съезда, октябрьские «мятежники» и августовские «путчисты» были вскоре амнистированы парламентом и заняли видные места в Думе.

Как сверхбольшую мафиозную разборку восприняли многие начавшуюся в конце 1994 года «оккупацию» Чечни правительственными войсками. Но «дудаевская» проблема во многом связана с «хасбулатовской», а сама «чеченская война» представляет собой момент высшего напряжения и военный очаг самопоедания шизогонизирующей российской власти. Шизогония – трудноизлечимая, как видим, до поры совершенно непреодолимая историческая болезнь.

Плачевно закончилась шизогоническая политика Временного правительства, пытавшегося проигнорировать Советы рабочих и солдатских депутатов и в то же время не смевшего их запретить. «Может быть два выхода, – говорил в феврале 1917 года В. Шульгин, – все обойдется – государь назначит новое правительство, мы ему и сдадим власть. А не обойдется, так если мы не подберем власти, то подберут другие…»[10] На точно таких же основаниях после свержения Шуйского в Москве учредилась Семибоярщина (власть Боярской Думы). В этой версии «смуты» альтернативой самозванству и власти черни в 1610 году изначально представлялось призывание на царство иностранца Владислава – сына польского короля Сигизмунда III. «Лучше служить королевичу, чем быть побитыми от своим холопов и в вечном работе у них мучиться», – говорили бояре[11]. Так и Милюков, выступавший в середине 1917 года за войну до победного конца и захват Босфора, чуть позже, осознав большевистскую угрозу, уже возлагал свои надежды только на немецкую оккупацию. Неудачной оказалась и попытка правого большинства Временного правительства обуздать радикализацию смуты корниловской диктатурой – кадетов подвел социалист А. Керенский, неожиданно объявивший об измене генерала. Неудачей, как и «корниловскии мятеж», закончилась национально-освободительная кампания патриарха Гермогена и главы народного ополчения Прокопия Ляпунова, поддержанных частью Семибоярщины – анархический разгул грабителей и разорение Москвы в 1611 году достигли небывалого масштаба. Это время в народе было прозвано «лихолетьем». В XX веке «лихолетью» соответствовало начало Гражданской войны, кровавый 1918 год.

В декабре 1610 года произошла еще одна много разрешившая случайность первой «смуты» – скончался Лжедмитрий II (Тушинский вор). Учитывая его возраставшую как на дрожжах популярность, можно предположить, что с этой смертью была бы сравнима гипотетическая смерть Ленина, скажем, в середине 1917 года. Нельзя исключать того, что на месте Михаила Романова со всей последующей династией русских царей мог оказаться и победитель-самозванец.

После Лжедмитрия II радикальные силы «смуты» уже не успели поднять на щит претендента, который снискал бы значительную поддержку. Между тем в 1918 году именно Ленину и его дисциплинированной команде довелось покончить с шизогонией центральной власти и перенести фронт гражданской непримиримости из столиц на периферию европейской части России. Тот же, кому удается преодолеть шизогонию смуты, тот и пишет впоследствии историю «смуты» так, как это ему по душе.

Подводя итоги второго этапа Смутного времени, следует сказать, что в эти трагические для судеб страны годы не существует власти в обычном смысле этого слова, политические институты не являются чем-то позитивным, они представляют собой самопоедающую государственность, причем в последней, третьей «версии» русского перелома «смута» была особенно институциализирована, замаскирована под государственность. Шизогонизирующая власть успешно разрушает остатки былого политического уклада, растрачивает накопленные предшественниками резервы и средства, транжирит и продает золотой и нефтяной запас, влезает в долги к другим государствам; она борется за государственный «пирог» и впоследствии, перераспределив места и сбалансировав силы, делит этот «пирог». Эта материализованная и персонифицированная «смута» (воображающая себя Властью) является таковой потому, что она не способна или не желает обеспечить себе как власти прочное стратегическое будущее.

Этап третий: преодоление острой смуты (1611–1613, 1918–1920/21, конец 1990-х годов)

«Лихолетье» XVII века прямо обернулось шведской и польской интервенцией, Сигизмунд III перестал скрывать свои завоевательные планы, разуверившись в возможности посадить в Москве «легитимного» ставленника. Интервенцией был отмечен и 1918 год. В обоих случаях зарубежные державы стремились не допустить исключения России из мировой политической системы. В XVII веке это означало расширение католического влияния (папа был глубоко заинтересован в «смуте» и всячески воздействовал на самозванцев, добиваясь от них различных обещаний, в первую очередь связанных с церковными реформами, которые позволили бы Риму создать в Восточной Европе мощный блок против Реформации). Разрыв большевиков с Антантой и заключение Брестского мира означало курс на рост внутренней самоценности государства (до Ленина никто и не думал решаться на такой радикальный курс). Для России включенность в мировую политическую систему всегда приводила либо к господству в мире, либо к геополитической капитуляции. Понятно, что в условиях Смутного времени ослабленная Россия могла рассчитывать только на второй вариант.

Этот существенный аспект роднит пришедших к власти большевиков с теми силами «земского войска», которые начали брать под контроль ситуацию к началу 1612 года. Однако существуют и другие аспекты. Недоброжелатели советской революции указывают на засилье в большевистских рядах польско-грузино-еврейского элемента. На роль князя Пожарского в 1918 году справедливо притязал и адмирал А. Колчак (продолжатель дела Л. Корнилова, которого я уже сравнивал с Ляпуновым, предтечей Минина и Пожарского). Хотя Колчак и сотрудничал с интервентами, в контексте белогвардейского мировоззрения это было лишь продолжением союзничества с Антантой, отнюдь не враждебной по отношению к России на протяжении всей второй «смуты» (народный герой XVII века М. Скопин-Шуйский сотрудничал со шведскими наемниками и успешно громил смутьянов). Белогвардейцы как неудавшиеся спасители России и освободители Москвы в оппозиции к Ленину как одолевшему их Тушинскому вору, вождю черни (и кстати «немецкому шпиону») – вполне допустимый вариант.

Но по-своему приемлем и другой, «авангардный», вариант Минина и Пожарского как Ленина и Троцкого, блестяще организовавших Красную Армию, выдержавших фронтовую блокаду бояр-изменников и отразивших интервенцию. Однако доводом против данного варианта является подозрение большевиков в участии в «международном заговоре» против России. Пожарский и Колчак возможность такого подозрения сами по себе исключали.

В отличие от Семибоярщины (действительно, весьма напоминающей по своей неоднородности и непоследовательности Временное правительство) оба крупнейших самозванца начала XVII века выделялись после прихода к власти своим упорным национализмом: Лжедмитрий I в 1605 году дал окорот притязаниям Римского папы и шведского короля, а Лжедмитрий II еще в 1608 году, сидя в Тушине, отказался подчиняться своему патрону Сигизмунду III, «ставленником» которого он как будто являлся. В третьей версии «смуты» радикальные демократы неизменно предстают в виде ставленников Международного валютного фонда, Всемирного банка и прочих институтов Бреттон-Вуда. Однако поддержка Западом Ельцина и в августовских (1991), и в октябрьских (1993) событиях, а также продолжение вестернизации России указывали на большую вероятность победы на следующем историческом этапе противоположных тенденций.

Выход из Смутного времени конца XX века объективно начал происходить еще при Ельцине (начиная с правительства Примакова). Поздний Ельцин – это уже во многом иная политическая фигура, политик с другим ценностным знаком, хотя и сумевший соблюсти определенную «преемственность». Преемственность эту, впрочем, не следует переоценивать, поскольку события 1991–1993 годов не несли в себе положительного, созидательного содержания в плане строительства государства. Эти годы были разгаром Смутного времени и началом этапа шизогонии власти. В плане ценностей Ельцин был постмодерным правителем, однако ему удалось пройти через этап «пустоты» ценностей и провести через него Россию без большого кровопролития. Он навсегда останется символом Смутного времени.

Ельцин не решил страшных проблем своей эпохи, но он обеспечил передачу власти тому, кто призван был эти проблемы разрешить. Ельцин образца 1999 года – это символ стремления выйти из Смутного времени, уход Ельцина 31 декабря – акт, когда «смута» сама уступает свое место новому, уже достаточно определенному политическому курсу. Курс этот – жесткое подавление шизогонии во всех сферах российской жизни, дипломатичная, но самостоятельная внешняя политика, возрождение на новых основаниях традиционной российской государственности. Возвращение к традиции, завязывание нового узла традиции означает частичный возврат к советскому и одновременно дореволюционному представлению о ценностях.

Выход из Смутного времени будет полностью закончен, когда Путину удастся завершить изменение статуса малых «лжегероев» Смутного времени – «олигархов», президентов автономий и губернаторов, оппозиционеров, криминальных авторитетов, субъектов массовой информации. Последствия Смутного времени будут еще долго сказываться на социальной атмосфере России, менталитет «смутьянов» долго будет оставаться заметным и многое определяющим в общественной среде. Кроме того, существуют риски как рецидивов острой Смуты, так и перехода ее из острой в хроническую стадию, что означало бы вялотекущий распад и десуверинизацию России как цивилизации.

Если после Смутного времени удается собрать свои константы пусть и в новой не вполне привычной конфигурации – это означает решающую победу. Рано или поздно, но через мутацию нового исторического этапа мы как общность приходим и к выработке национально-традиционалистского мировоззрения, развиваем нашу цивилизационную реакцию.

По-настоящему глубинный смысл динамика Смутных времен обретает в более широкой историософской перспективе. Кроме того, при анализе конкретного Смутного времени огромную роль играет международный фактор, влияние которого способно задержать или ускорить развитие «смуты», обострить ее течение вплоть до смертельно опасных для государственности кризисов. Все три Смутных времени в России были в значительной степени спровоцированы этим внешним, международным фактором и всякий раз имела место интервенция – как военная, так и духовная. В третьем Смутном времени 1986–2000 годов военная составляющая, если не считать подпитываемой западными финансами чеченской «язвы», оказалась излишней – расчленение СССР произошло легко и организованно, издержки и жертвы этого расчленения были на первый взгляд минимальны. Однако последовавшие и следующие до сих пор огромные моральные, демографические и экономические жертвы, которые были принесены народами бывшего Союза на алтарь спровоцированных извне местных «национализмов», не уступают по своей значимости потерям России и ее подданных в первых «смутах»[12].

Наиболее сложным является вопрос о происхождении первого Смутного времени, о созревании ситуации, благоприятной для этой цепной реакции событий, определившей во многом дальнейшую русскую историю[13]. Смутное время конца XVI – начала XVII века было весьма болезненной первоначальной мутацией государственного организма – последствия этих событий должны быть расценены как глубочайшая трансформация всех сторон социальной жизни, то есть глубочайшая мутация самого развития России, мутация программы развития.

Первое Смутное время постигло Россию практически сразу (по историческим меркам) после ее складывания как качественно своеобразного государственного организма. Если зарождение Московского государства относится к XIV столетию, а региональное лидерство Москвы окончательно определилось уже во второй половине этого же столетия, то национальный характер оно приобрело к началу XVI века, при Иоанне III. Складывание Московского государства как достаточно зрелого организма, как самостоятельной державы с единым центром происходило при Иоанне Грозном, первом венчанном русском царе. Время его правления следует считать определяющим и решающим для всей последующей исторической судьбы нашего народа. Эпоха Иоанна Грозного в отличие от эпохи первого Смутного времени является положительно определяющей. Если Смутное время следует считать корнем болезненной мутации государственного организма, то эпоху Грозного-царя – завершением первоначального роста и структурного формирования этого организма. Государство Грозного царя эпохи реформ навсегда стало фундаментальным образом России, несмотря на все последующие мутации. Историки среди причин и истоков происхождения Смутного времени указывают обычно на два главных фактора – кризис государства в «опричнине» 60-х – 70-х гг. XVI века и вмешательство иноземного фактора, агрессия прокатолических сил и западных соседей, обеспокоенных имперскими амбициями Москвы, проявившимися в Ливонской войне и войне со шведами. Что касается этого второго источника Смутного времени, то оспорить его совершенно невозможно. Что же касается первого источника – «опричнины», трактуемой обычно как опасный надрыв в государственном строительстве, как непоследовательность в плане формирования национально-государственной традиции – то его роль в складывании ситуации Смутного времени определить гораздо сложнее[14].

Итак, первое Смутное время, равно как и два последующих, следует рассматривать как вызванные усложнившимся форматом борьбы цивилизаций, борьбы, из которой Московское государство в XVII веке вышло с огромными потерями – и территориальными, и людскими, и организационными (регресс к «вотчинной» системе землевладения от уже закрепляющейся «поместной», ослабление самодержавия, в том числе ослабление и самой легитимности власти, скатывание от сбалансированной социальной системы к крепостному праву, зафиксированному не в последнюю очередь благодаря кризису Смутного времени). Главная потеря Смутного времени – ущерб, который понесла национальная и духовная идентичность. Эпоха борьбы самозванцев и нелигитимных «царей», эпоха «семибоярщины», эпоха шизогонии власти, эпоха страстей, в которой единство сословий и групп оказалось эфемерным, была весьма травматичной. На короткое время Московское государство вновь почувствовало себя удельной Русью, то есть Русью в некотором смысле не существующей, «погибшей», находящейся в огне междоусобиц и под натиском иноземного ига. Лицемерие и подлость, которые продемонстрировали многие русские люди, когда они присягали самозванцам да и просто участвовали в партийной борьбе эпохи шизогонии власти, врезались в сознание народа. Смутное время является в первую очередь тяжелейшей моральной травмой – только что сросшаяся воедино молодая общность, только что прошедшая этап складывания своего национально-государственного организма, победившая в первых завоевательных войнах, прошедшая через очистительный и закаляющий ее государственный стержень огонь опричнины, только что удостоившаяся быть увенчанной Московским Патриархатом (1589 год), Московская Русь более чем на 10 лет висела над бездной, стояла под вопросом[15].

Более резкие и молниеносные черты мутация носила в ходе второго Смутного времени (1905–1920 гг.) и после него. Тогда выход из Смутного времени возглавили не «реставраторы», а радикалы-«революционеры». Мутация носила тотальный и острый характер, хотя и нельзя говорить о необратимости ее течения – сначала введение Лениным нэпа, затем постепенный разворот Сталина к символическим и идеологическим принципам «досмутного» времени говорит о своеобразном вращении все той же национально-государственной традиции, хотя и вращении ее с очень большой амплитудой. Перемены в России после первого Смутного времени были не менее глубоки, чем после второго. Разница состояла в том, что в XVII веке развитие мутации носило замедленный характер и происходило под покровом реставрационного курса. Но уже при Алексее Михайловиче церковный Раскол а затем кардинальные реформы при Петре Алексеевиче проявили последствия и глубину этой исторической мутации, размах которой был очень большим.

Сущность мутации в контексте историософии Смутных времен может быть определена как корректировка цивилизационной идентичности, причем корректировка не однозначная, а осуществляемая зачастую путем проб и ошибок. С одной стороны, происходит перемена в представлении народа о своем прошлом и своем происхождении, с другой стороны, через эту перемену завязывается новый узел той же исторической традиции[16]. С одной стороны, Смутное время демонстрирует русскому человеку, что его идентичность в чем-то ущербна, что она недостаточно зрелая и не вполне подготовлена к историческим испытаниям. С другой стороны, Смутное время укрепляет стержневую природу национальной идентичности, оно через прививку самого образа «гибели» цивилизационного архетипа заставляет собрать вновь в новой невиданной доселе конфигурации те же фундаментальные константы цивилизации, которые вложены в нее и действуют в ней не только как неотъемлемое ее достояние, но в первую очередь как личное начало самой цивилизации, ее неотделимый от своего источника голос, ее уникальный путь, единое русло родовой памяти всех ее носителей.

В диссертации И. В. Кондакова изложены взгляды, очень близкие моей концепции «трех смутных времен», которые автор определяет как «три социокультурных перехода». В процессе этих переходов культура перекодируется, открывается новая «социокультурная эпоха»[17].

Достаточно глубокую трактовку Смутного времени на примере русской этнической истории предложила С. В. Лурье. Изменение традиционного сознания, – утверждает Лурье, – происходит в результате катастрофы, когда прежняя этническая картина мира начинает резко противоречить реальности, а альтернативных традиций, обладающих большими адаптивными свойствами, у этноса нет. В условиях временного дефицита этнос должен создать абсолютно новую культурную традицию, поскольку состояние смуты, хотя и может продолжаться годами и десятилетиями, тем не менее, грозит распадом этнической культуры. Тогда и происходит спонтанное переструктурирование этноса, которое можно назвать одним из самых удивительных явлений в жизни этноса и оно тем более удивительно, что встречается довольно часто. Этнос, не способный к спонтанному переструктурированию, погибает в результате исторических катаклизмов, наоборот, мобильность механизмов переструктурирования обеспечивает «живучесть» этноса[18]. По мысли Лурье, в такие моменты этнос формирует «совершенно новую» картину мира не посредством какой бы то ни было традиционной преемственности, а непосредственно через «центральную зону» его этнической культуры. На мой взгляд, Лурье не приводит убедительных аргументов в пользу того, что такие носители действительно предлагают этносу «совершенно новую» картину мира и не описывает достаточно внятно признаков, по которым можно судить о таких носителях. Из описания Лурье и приводимых ею примеров можно вынести впечатление, что речь идет о представителях глубинного духовного знания традиции. В таком случае, Лурье во многом права, но эта ее правота, если она имеет место, дана лишь в виде намеков, а не определенных указаний. Более определенную трактовку того, что Лурье называет «личностным сознанием», можно найти в работах Т. Б. Щепанской, материалы которой Лурье несомненно использовала. Щепанская много лет занималась проблемой «динамики хаоса» в народной культуре и попыталась построить модель русской самоорганизации в условиях социокультурного кризиса. Тему Смуты она затрагивает, когда описывает феномен самозванства. Щепанская приводит многочисленные примеры «странного лидерства», которые можно обнаружить в столь непохожих явлениях как пугачевщина, христовщина, «пророки», самозванцы, самосвяты, «посланники» от о. Иоанна Кронштадтского и т. п.[19] Щепанская приходит к выводу, что явлением пророков и самозванцев национальная культура отвечает на кризисные явления в обществе, когда уровень кризисности достигает общенационального и «идеологического», востребованным оказывается миф об избавителе, который исправит произошедшие глобальные нарушения.

Таким образом, кризисность традиции оставляет сообществу два главных возможных выхода: через внезапное «принудительное» откровение (пророк), меняющее конфигурацию традиции, либо через саморазрушение (самозванец, сознательно надевающий на себя личину альтернативной власти). Выход из Смутного времени сопряжен с легитимацией одного из двух указанных выходов, позволяющей заново отстраивать традицию вокруг вновь обретенного (восстановленного или реконструированного) «сакрально-мифического» стержня.

Если после Смутного времени удается собрать свои константы пусть и в новой не вполне привычной конфигурации – это означает решающую победу. Рано или поздно, но через мутацию нового исторического этапа мы как общность приходим и к выработке национально-традиционалистского мировоззрения и вместе с его развитием развиваем в своей деятельности и нашу цивилизационную реакцию. Стихия мутации и начало традиции находятся между собой в сложной диалектической борьбе, так что в результате традиция возрождается и традиционализм одолевает оппонирующие ему мировоззрения, но происходит это в иных символических, правовых, институциональных формах, чем мы ожидаем.

Сейчас, в самом начале XXI века Россия стоит не перед выбором своего пути, но перед своего рода исторической неизбежностью. Мы вновь вынуждены нести в себе, в своих сердцах распрю мутации и традиции, мы вновь в чем-то возвращаемся к до-смутному (теперь это означает – советскому) времени, в чем-то к предыдущему досмутному времени (России петербургского периода), а в чем-то и в «девственную» Московскую Русь. Но при всем при этом мы входим в XXI век с его вызовами и угрозами – и то, что стоит за нашими плечами, наша национально-культурная традиция сегодня уже гораздо более зрелая и опытная сущность, чем в XVII веке, более богатая историческим содержанием, опытом «обманов» и «превращений» чем даже 20 лет назад. Не исключено, что пройдя через череду Смутных времен, мутаций и реакций, мы как традиция-цивилизация приблизились к нашей собственной идентичности так, как сами собою, в спокойном развитии, мы бы никогда не приблизились.

Окончательный выход из Смутного времени, преодоление его последствий осуществляется через встраивание мутации в традицию-систему, переваривание мутагенных сил силами традиционного порядка, перестройку цивилизации с тем чтобы адаптироваться к мутагенным агентам, превратив яд в прививку. Ответ на кризис Смутного времени нельзя подсмотреть, скопировать у соседей, он может быть почерпнут только в сокрытых кладезях самой национальной традиции. Ответы на Смутные времена и выводы из них, как правило, запаздывают у всех и всегда. Россия неоднократно переживает этот опыт цивилизационной борьбы со своим конкурентом, играющим на опережение.

Наша «Казанская»

Праздник окончания Смуты

Символическое иногда бывает важнее буквальной злобы дня.

Не хочу скрывать, что считаю введение нового праздника символически позитивным сдвигом к здравой историософии. (А историософия в России всегда была важнейшим фактором кристаллизации стабильного мировоззрения – пока не «устаканится» представление о собственном прошлом, русские не способны активно строить настоящее и проектировать будущее.)

В отличие от праздников-симулякров ельцинского времени – 12 июня и 12 декабря – с их абсолютно фальшивой риторикой (мнимым освобождением ЭрЭфии; Конституцией, мнимо всенародной, на деле же сочиненной «книжниками» и «законниками» не на основе «духа народа» и не исходя из его истории) новый праздник, напротив, отвечает духу народа, исходит из истории, являет архетип сегодняшнего исторического момента – выхода из очередной Смуты.

Фактически мы имеем дело с первым церковно-государственным праздником после разделения Церкви и государства в 1917 году. Рождество таковым не является, поскольку его введение в реестр красных дат представляет собой иную мысль нашего государственного разума, а именно: аналог-дополнение к гражданскому Новому году. Здесь произошла своего рода реституция самых очевидных из наших духовных традиций, но еще не воссоединение церковного и государственного представлений о празднике.

Что объединяется в этом празднике?

Итак, 4 ноября, «Казанская» (в конечном счете, именно под таким, неформальным, названием этот новый нерабочий день и будет употребляться в широких массах) – синтез в первую очередь церковного представления о национальной истории с представлением государственным (выход из опаснейшего кризиса власти) и земским, то есть общественным, общинным, связанным с мнением народным (выход из глубочайшего социального кризиса).

Если говорить о конкретных лицах, в которых воплощается этот синтез, то мы должны вспомнить в первую очередь Священномученика Патриарха Ермогена, который был непосредственным участником событий явления Казанской иконы в 1579 году а затем вдохновителем преодоления Смуты и указателем на Казанскую Божию Матерь как символ этого преодоления. Затем следует вспомнить о государственных деятелях, таких как Скопин-Шуйский, воеводы Шеин и Ляпунов, наконец, князь Пожарский. Земское начало было представлено народным ополчением, которое стало главной ударной силой, очищающей Русь от иноземцев и всевозможного отребья (возглавляющих его самозванцев, по-народному, «воров», коррумпированных боярских кланов изменников и тогдашних ОПГ – как казачьих, так и великоросских). Иван Сусанин, Козьма Минин, многочисленные известные и безымянные герои и мученики стали навсегда этими символами русского земского духа.

В такого рода празднике как Казанская осуществляется синхронизация исторического сознания, выведение некоего единого для национального организма ритма. Собственно, все церковные праздники представляют собой подобное временно́е воплощение органического ритма, живого дыхания Церкви-организма. Однако в данном случае через синхронизацию ключевых точек годового цикла единый ритм задается не только церковной, но и всей национальной культуре.

История почитания Казанского образа весьма познавательна и показывает, как пронизана русская государственность духовными токами. Положительное содержание праздников Казанской иконе связано с историей взаимоотношений Москвы и Казани, которые до середины XVI в. были по существу главными конкурентами за господство над степной полосой Восточной Европы. Икона была явлена спустя несколько десятилетий после взятия Казани Иваном Грозным, однако, по свидетельству самой Богородицы, явившейся в 1579 году, этот образ был создан и спрятан в Казани еще во время татарского владычества.

Символика Казани с первым из драконов, поверженным Московским Победоносцем в Евразии – глубоко значима и впечатана в подсознание русских людей. В церковном сознании подспудные импульсы выходят на свет Божий и приобретают ясные черты и измерения. (К слову, о восточном драконе, исторические источники приводят данные о некоем «змее огненном», который покинул городище местных волхвов накануне Казанского похода нашего царя.)

Сохранить внутреннюю мощь

Если первый праздник Казанской (обретение иконы, отмечаемое в июле) связан с самим формированием мировой державы, овладевшей акваторией Волги и вошедшей в просторы Азии, то смысл второго праздника (4 ноября) достаточно прост: народ смирил своей волей силы всевозможной мятежный «украйны», спонсируемые иезуитами, очистил Русь от шляхетского произвола «панов», которые не гнушались помощью голытьбы и разбойного люда с тем, чтобы поживиться на в первую очередь крестьянской беде. Первый праздник утвердил внешнее могущество России, второй – помог найти в себе силы сохранить внутреннюю мощь.

Нельзя не приветствовать политиков и духовных деятелей, которые стремятся с помощью праздников провести ясный водораздел между центростремительными, народными и органическими началами русской жизни и противостоящими им силами центробежными и расхищающими. В конце концов, Смута была преодолена не благодаря разрушенной уже монархической системе, а благодаря «царю в голове», который не успел выветрится из народного сознания за годы лихолетья.

Даже если многие из поддержавших инициативу политиков люди не верующие и слабо воцерковленные – сам факт доброй их воли не пройдет бесследно: введением такого праздника мы возносим своеобразную молитву к Божией Матери, ежегодно воспоминая о Ее помощи в былые трудные времена.

«Вернулися поляки, казаков привели»

После 1612 года празднование Казанской иконе Божией Матери (4 ноября) отмечали как дату славной победы – освобождения Мининым и Пожарским Москвы и преодоления Смутного времени. Учитывая исторический контекст, этот праздник мог бы стать очень важным политическим инструментом, обладающим глубоким символизмом и задающим основной вектор нашей эпохи. Ведь «Смутное время» – не просто название кризиса начала XVII века, когда Россия стояла на грани крушения и расчленения. Это имя подходит и для других глубочайших кризисов русской государственности.

Однако в России, к нашему стыду, никто всерьез не занялся разъяснением символического смысла «нашей Казанской», никто не воспел ее, никому не показалось своевременным углубиться в исторические аналогии. Может быть, объяснение в том, что с «миропорядком смуты» 90-х годов так и не покончено. Мы живем в условиях неустойчивого равновесия, а выбор – не возвращаться в смуту – не столь очевиден, как хотелось бы. Значительная часть элиты кровно заинтересована в том, чтобы 90-е годы общество настоящей Смутой не признало, чтобы, пусть с натяжками, пусть со скрипом, но это время и его итоги приняли как норму.


Лидер ДПНИ Александр Белов, который взял на себя роль души Русского марша, выступая на конференции в гостинице «Даниловская», как всегда, подчеркивал определенную внеидеологичность и прагматизм своей политической позиции. И даже отчасти бравировал этими качествами. Правда, судя по расколам (выход из оргкомитета Русского марша ряда православных участников, выход из Общественного совета марша его председателя – депутата Госдумы Бориса Виноградова), прагматизм начинает давать сбои. Отсутствие сколько-нибудь внятной идеологии для всех русских людей отчасти компенсируется «здоровой агрессией» и националистической риторикой. Белов видит главной задачей националистов «втягивать в свою орбиту как можно больше людей, и чем более размытой будет идея, тем лучше», поскольку только «как можно более расплывчатая идея» даст максимум участников событий. Для чего нужно собирать большие массы людей – остается не вполне понятным. То ли это нечто вроде акции устрашения, то ли нужен более мощный «эффект толпы» (как на Ходынке или во время тоталитарных парадов).

Значительная часть элиты кровно заинтересована в том, чтобы 90-е годы общество настоящей Смутой не признало, чтобы, пусть с натяжками, пусть со скрипом, но это время и его итоги приняли как норму.

Другой видный организатор марша Дмитрий Рогозин на той же конференции заявил: «Я был свидетелем и участником многих смут, с оружием в руках. И я кожей чувствую, как приближается что-то. Люди из администрации президента тоже это понимают и начинают вострить деревянные инструменты, чтобы валить из страны. А нам будет суждено оказаться в гуще событий, и надо быть готовым, чтобы Россия вышла из смуты более сильным государством».


Простому лозунгу – выбить оккупантов из Кремля – соответствует расхожее представление об историческом смысле самого праздника 4 ноября. Но Смутное время ни в коей мере не сводилось к иностранной интервенции. Главная беда эпохи – разброд и шатания среди самих русских людей. Россия не могла в течение 10 лет обрести прочной власти, шатаясь между самозванцами и демократически избранными боярскими «царями», между олигархией (семибоярщиной) и силами народного ополчения, между бунтовской стихией Болотникова и казачьей вольницей Заруцкого и других атаманов-разбойников… Вспомним, как описал это состояние А. К. Толстой:

Вернулися поляки,

Казаков привели;

Пошел сумбур и драки:

Поляки и казаки,

Казаки и поляки

Нас паки бьют и паки;

Мы ж без царя как раки

Горюем на мели.

Проблема националистического движения в том, что в него проникло большое количество «казаков», которые на деле заинтересованы в возобновлении Смуты. После 1612 года у сил «народного ополчения» ушла еще уйма времени на то, чтобы утихомирить казачков и вернуть их к исполнению своих традиционных обязанностей. Сегодня наши казаки последовательно «мутят» народ, уговаривают его включиться в борьбу против иммигрантов, против ислама, против засевшей повсюду «неруси». Наиболее оголтелые из них, не понимая, что они полностью разоблачают себя, придумали даже лозунг: «Кондопогу – в каждый дом».

Стоит задача ввергнуть Россию в состояние множества «вольниц» на местах по типу казачьих. И если опыт Кондопоги перенести на масштабы всей России и сделать это одновременно – центральная власть рухнет. Более эффективного сценария для реализации планов расчленения России, о которых известно из старых утечек ЦРУ, трудно придумать.

Сусанин наоборот

В русской историографии сложилась пусть не всеобъемлющая, но очень весомая традиция трактовать «опричнину» как некий радикальный «перелом» политики Иоанна Грозного, распадающейся как будто на два противоположных этапа (до введения опричнины и после этого введения), некое опрокидывание и даже своего рода «провал» реформ 50-х годов, как неоправданное террористическое и милитаристское насилие над страной. Собственно, и Смутное время многие маститые историки возводят не столько к его несомненным истокам, как то: пресечению династии Рюриковичей и агрессии западных сил, воспользовавшихся этим пресечением, чтобы спровоцировать политический кризис в Московии – но более спорными, тенденциозными и в конечном счете мифологическими (в дурном смысле) ссылками на «опричное» извращение государства, повлекшее за собой упадок, «поруху». Более того, в подобных трактовках, как правило, смешивается неприятие «опричнины» как социально-политического курса царя и неприятие самого царя как личности, якобы предопределившей своим неуравновешенным характером и пресечение династии. Мне представляется, что все эти смутные оценки Иоанна Грозного должны быть отброшены, а рассматриваемые факторы прояснены и упорядочены[20].

В современной историографии с новой обостренной версией традиции восхваления реформ молодого царя и критикой периода опричнины выступил профессор Нью-йоркского университета Александр Янов, специализирующийся именно на исследовании Московской Руси в ее «классический» век. В книге «Россия: У истоков трагедии» бывший советский, а ныне американский историк Янов, чтобы объяснить загадочную природу «русской революционности», попытался найти ее в самом самодержавии, из чего у него рождается новый термин «самодержавная революция» (так Янов определяет опричнину). Это едва ли не самая фантасмагорическая реинкарнация революционной мифологии, распространяемой на всю историю человечества. Позиция Янова состоит в первую очередь в том, что большевистская революция и последовавший за ней сталинизм явились своеобразными перевоплощениями многовековой самодержавной политической традиции России. Однако же эти черты возрождения через «революцию» и вопреки государственной традиции не есть проявление положительной преемственности, как то могло бы показаться (и как это на самом деле есть), но, по мнению Янова, это одностороннее извращение реальной природы исторической России, страны, с ярко выраженным европейским, западническим потенциалом. Из обыкновенного абсолютистского корня выросла блудливая уродливая ветвь, ушедшая далеко в сторону и пожелавшая забыть свое начало, – говорит Янов о русском самодержавии[21].

Опричнина в таком представлении оказывается разрывом с тем положительным реформистским содержанием, которое многие русские историки связывали с «европейским курсом» Иоанна III. Это был якобы жесткий конфликт между политикой деда (Иоанна III) и внука (Иоанна IV), это был разрыв преемственности в истории Московского государства, это было подавление «ростков Нового времени» и наметившейся Реформации Русской Церкви. В борьбе двух тенденций, западнической (мнимой) деда и изоляционистской (тоже мнимой) внука Янов видит одно из выражений «фундаментальной двойственности русской политической культуры». Позиция Янова настолько обострена и радикализирована в сравнении с позициями его идейных предшественников, что достаточно просто цитировать некоторые места самого историка, чтобы получилась выпуклая и самопородийная его характеристика: так, например, в главке под выразительным названием «План игры» Янов раскрывает одну из центральных предпосылок замысла своей книги в следующем вопрошании: Как доказать в отношении России то, что доказал Шлейзингер в отношении Америки, то есть что при всех отклонениях Россия в конечном счете такая же ветвь европейской цивилизации, как и США?[22]

В результате такого стремления «снять» досадные отклонения русской истории, Янов не ограничивается своими достаточно глубокими и парадоксальными рассуждениями о смене «вотчины» «отчиной», о борьбе с официальной Церковью «ересей» жидовства и нестяжательства (последнюю он тоже походя определяет как ересь), о контрнаступлении Церкви, опасающейся инфекции лютеранства и т. д. и т. д. Во всем этом можно видеть некую последовательную, хотя и странную для русского историка партийную позицию. Однако Янов не ограничивается этим «переворачиванием» истории, перекрашиванием черного в белое, вернее он заходит в этом перекрашивании настолько далеко, что обнаруживает вдруг в Смутном времени начала XVII века свой историософский идеал – идеал воистину вопиющий. Носителем этого идеала и образом «упущенных возможностей» России оказывается никто иной как боярин Михаил Салтыков. Тот самый Салтыков, которому король Сигизмунд в самый разгар Смуты пожаловал богатейшие русские волости, принадлежавшие до этого Годуновым и Шуйским. Тот самый Салтыков, который служил Тушинскому вору и состоял в кружке «изменников» при польском воеводе Госневском. Тот самый Салтыков, который издевался над святым Патриархом Ермогеном, вдохновителем народной борьбы со Смутой, посадив Патриарха под надзор и вымогая у него благословения на венчание царским венцом польского королевича Владислава. Надо отдать должное – очень «современный» и актуальный идеал отыскал в русской истории профессор Янов. Трудно найти более одиозный антиидеал русской государственности, который можно по праву назвать «Сусаниным наоборот».

Весь фокус этой оскорбительной для любого мало-мальски патриотического историка выходки состоит в том, что Салтыков огласил 4 февраля 1610 года договор «российской делегации» с королем Сигизмундом, который Янов вслед за Василием Осиповичем Ключевским называет «основным законом конституционной монархии». Но если Ключевский бегло и отчасти иронически говорит об этом явно несбыточном вне оккупационного режима «конституционном» проекте, то Янов делает из него абсолютные, радикальные выводы о наличии в русской боярской элите особой западнической традиции, вершиной которой и был проект Салтыкова – проект монархии, ограниченной Земским собором и думой. Что же за всем этим стояло реально? Реально за этим стояла попытка сдать русское государство завоевателю, осуществляемая в «компромиссных», «приличных» формах, поскольку безоговорочная сдача трона была бы вовсе позорной. Государство сдается польскому королю Салтыковым и его единомышленниками на условиях «ограниченного» думой властвования, таким образом происходит изобретение «конституционной монархии» задолго до англичан, что вызывает бешеный восторг профессора Янова[23].

Собственно, не было бы смысла столь подробно останавливаться на этой модной сейчас книге, написанной хотя и талантливо, но слишком радикальной в плане ее концепции, чтобы эту концепцию можно было обсуждать всерьез. Однако сделал я это потому, во-первых, что никто лучше Янова не смог бы продемонстрировать антисамодержавную, антиправославную, антиавтохтонную линию русской (=антирусской) историографии; во-вторых же, потому что это дает мне повод остановиться на другом важном вопросе – смысле «опричнины» в контексте созревания русской национально-государственной традиции.

Первое, что следует подчеркнуть – нет никакого разрыва между линией Иоанна III и Иоанна IV в том, что касается базовых задач, поставленных последним перед опричниной. Факт этот давно уже по-разному обсуждается в русской историографии, о чем можно прочесть и у самого Янова, который, правда, пытается подорвать эти устоявшиеся аргументы. Прообраз «опричнины», на мой взгляд, легко угадывается в политике покорения Новгорода Иоанна III. Иоанн III очень долго, целое десятилетие, пытался мирным, «либеральным» путем добиться лояльного врастания Новгородской земли в Московское государство. В результате пришлось пойти на жесткие акции, как символические (вывоз колокола), юридические (отмена вольностей), так и репрессивные (казни, «изведение крамолы»). И тем не менее вся эта комплексная политика оказалась недостаточной – пришлось покушаться на право собственности новгородских вотчинников и новгородской церкви, конфисковывать земли, проводить переселение купцов и «житьих людей» (всего около 7000 человек). Вотчины Новгорода, а позднее и многие вотчины Твери были заменены «поместьями» – государь переселял вольнолюбивых буянов с их семьями в «низовые» земли, а в Новгородской земле «изпомещал» дисциплинированных московских служилых людей. Так зарождалось сословие «помещиков», дворян.

В первой половине XVI в. при Василии III и в малолетство Иоанна IV продолжался медленный рост помещичьего землевладения и к моменту введения опричнины внутренние резервы государства в сфере землепользования были уже исчерпаны. Страна была в основе своей экономически двухукладной – состояла из земель помещиков, поместий, распределяемых государством между дворянами в соответствии с их заслугами (службой), и вотчинных земель старых княжеских, боярских родов, равно как и земель, принадлежащих Церкви. Так как в Новгородской земле поместная система полностью вытеснила светское вотчинное землевладение, эта «реформа» Иоанна III была для его внука привлекательным образцом переустройства всего хозяйства страны. После проведения комплексных реформ государства, взятия Казани и Астрахани Иоанн Грозный вынашивал великие замыслы в отношении своего царства. Государство вышло в 50-е годы на качественно новый уровень. С точки зрения царя, требовалось не медленное продолжение предыдущей линии (освоение восточных земель, сдерживание крымской и турецкой экспансии), но кардинально экспансионистская политика, переход к тактике упреждающей реакции на внешние угрозы. Нужно было подкрепить проведение структурной, юридической и административной реформы качественно новой материальной и кадровой базой – только такое всесторонне переустройство государства могло бы дать царю элиту и войско, которые были бы способны вести длительную войну (как Ливонская) и противостоять многочисленным противникам (как и произошло впоследствии – «война на три фронта» с Ливонией, Швецией и крымским ханом). Единственным решением представлялось насаждение поместного землевладения во всех землях государства. Символически это означало утверждение самодержавной концепции государства с исключительной ролью имперского центра и лично государя, юридически это выражалось в констатации обязательности военной службы и с поместий, и с вотчин и, далее, изобретении новой юридической формы землевладения – «жалованной вотчины»[24].

Апофеозом поместной политики стали две «опричнины» (1565–1572, 1574–75 гг.). По существу это была попытка провести коренную смену государственной элиты. «Опричнину» нельзя рассматривать вне символико-идеологического и юридического аспектов самодержавной политики, как это часто делают. Этот курс содержал установку на формирование качественно новой государственной элиты, отвечающей качественно новому государству, созданному Иоанном Грозным. За короткий срок государство было существенно преобразовано – земли были перераспределены, участки вотчинников, попавшие в территориальную зону опричнины, делились на новые поместья для служилых людей. Если не сводить опричнину к ее репрессивному аспекту, то смысл происходившего становится прозрачен, и личный характер царя перестает быть чем-то существенно важным, каким-то чрезмерным «субъективным фактором» истории. Что же касается остроты репрессивной политики, то в ней следует видеть идеологический подтекст – репрессиям подвергались последовательные противники насаждения нового уклада (во всех его измерениях, а не только в экономике). Причем сопротивление этих сторонников старины могло реально выражаться только как «крамола», то есть сообщение с Литвой – идеологическое несогласие с курсом царя по существу отождествлялось с «государственной изменой». Это было так, поскольку никто из представителей элиты (за исключением святителя Филиппа) прямо против опричнины не выступал. Князь Курбский выступил со своей критикой царской политики только после своего бегства, оппозиция опричнине была скрытой, заговорщической по самой природе тогдашних государственных отношений.

Опричнина как таковая не была причиной складывания ситуации первого Смутного времени. Опричнина была итогом трасформаций социального уклада Руси, завершением складывания национально-государственного организма. Смутное время в этом смысле отбросило Московское государство назад, поскольку в 10-е годы XVII века произошел регресс к вотчинному землевладению, к олигархической форме монархии, тем не менее, будущее все равно было за «жалованными вотчинами», изобретенными при Иоанне Грозном, а также за развитой им концепцией самодержавия как имперского центра в символическом и административном смысле. Тот принципиальный замысел, который реализовал Иоанн Грозный, воплощался затем и в XVII веке, и далее в Российской империи. Что касается духовно-политического смысла опричнины, то он выражался в складывании завершенного образа русской цивилизации – как не античного (городского, «гражданского»), но супранационального типа государства, как оплота православия и самодержавия, как самостоятельного цивилизационного пути. Важно отметить, что это была творческая линия на создание своеобразного последовательно христианского государства, тогда как древнерусские и античные формы государственности несли на себе глубокую печать дохристианской политической формации. По существу линия Иоанна Грозного была единственно возможной линией такого (то есть самостоятельного) развития – именно в XVI веке решалась судьба самостоятельности нашей цивилизации. Без опричнины проект Москвы как Третьего Рима, как державы христианского Востока оставался бы под очень большим вопросом.

Что же явилось действительной причиной Смутного времени? Как ни странно, внутреннего социального кризиса в России конца XVI века (неважно, с чем он был связан – с «порухой», подрывом экономики в Ливонской войне, катастрофическими неурожаями), было явно недостаточно для того, чтобы началось Смутное время. Социальный кризис был фоном, на котором развивались события Смутного времени. Главной же причиной, как уже говорилось, был кризис легитимности верховной власти. Гибель царевича Димитрия в 1591 году явилась третьей роковой смертью сыновей Иоанна Грозного, что означало по бездетности Феодора Иоанновича пресечение династии. Роковой характер смерти первенца Иоанна Грозного – Димитрия и его последнего сына – Димитрия Углицкого – вдохновляет поэтическое народное сознание и художественную историческую мысль, поскольку в смертях этих усматривается существенная «мистическая» составляющая.

Но и кризис легитимности был бы преодолен (и он уже было угас благодаря четкому курсу Бориса Годунова), если бы не международная почва враждебности к новой восточной империи, которая подпитывалась универсалистскими планами папского Рима. Роль папы и иезуитов в организации первых актов русской драмы начала XVII века трудно переоценить. Следует ли в этой связи говорить о первом Смутном времени как следствии стечения роковых обстоятельств? Нет, скорее следует говорить о том, что западный мир воспользовался кризисом легитимности в Московском государстве – если б этого кризиса тогда не произошло, западный мир все равно искал бы (и находил) пути и возможности для экспансии на Восток, в том числе и провокационными, подложными (как организация самозванства) средствами. Недаром смерть царевича Димитрия Углицкого многими историками и в ряде преданий своего времени рассматривалось как спланированное убийство. Кто был возможным организатором цареубийства – навсегда останется исторической загадкой.

Природа Смутного времени такова, что оно не только травматизирует национальное сознание, но и влечет за собою глубинную мутацию в национально-государственном организме. Процессы мутации еще совсем молодого государства в первой половине XVII века были сглажены и сдержаны благодаря «субъективному» фактору – высшая государственная элита в первые десятилетия после выхода из Смутного времени была всесторонне консолидирована вокруг Романовых. Специфика ситуации состояла в том, что высшую власть в государстве представляли в этот период отец и сын – Патриарх Филарет (Феодор Никитич Романов) и государь Михаил Феодорович. Юный государь Михаил находился под плотной опекой своего рода и коалиции бояр, созданной в 1613 году на Земском соборе. Энергия мутации, которой русское государство было заряжено в годы Смутного времени, сдерживалась еще и потому, что правительство Романовых повело курс на полную реставрацию символико-юридических черт «традиционного» Московского государства. Реставрация эта носила даже гипертрофированные черты – например, Великий Земский собор продолжался 9 лет, являя собой по сути беспримерный факт «сословно-корпоративного парламента». И в дальнейшем Земские соборы собирались часто и наполнялись важными государственными функциями так, как этого не было ни при Иоанне IV, ни при Годунове. Именно первая половина XVII века стала временем классического русского Земского собора.

Это была борьба не с Западом, это было перебаливание «западничеством», самоотрицательным вирусом, духом саморазрушения, вызвавшим болезненную мутацию; это была борьба самостоятельного цивилизационного направления с русским «западничеством», привившимся через Смутное время.

И тем не менее энергия мутации национально-государственного организма, несмотря на несколько десятилетий консервативной реставрации, вскоре дала себя знать. Уже при втором государе династии Романовых в Русском государстве стали прорезаться совершенно новые черты, говорящие о глубокой трансформации. Само по себе столкновение с западным миром не могло вести к подобной трансформации – ни Ливонская война XVI века, ни Смоленская война (1632–1634 гг.) не могли вызвать мутации, но понуждали к реформам в русле уже существующей актуальной формы государственной традиции. Это была борьба не с Западом, это было перебаливание «западничеством», самоотрицательным вирусом, духом саморазрушения, вызвавшим болезненную мутацию; это была борьба самостоятельного цивилизационного направления с русским «западничеством», привившимся через Смутное время. Смутное время как особо сложное критическое противостояние с Западом, сложная инфильтрация западнических начал внутрь юной русской цивилизации было коренным признаком и первоистоком мутации – Смутное время принуждало к завязыванию не по форме, но по содержанию нового узла нарушенной национально-государственной традиции.

Преображение через падение (К 15-летию ГКЧП)

В 91 году в Москве был блестяще отработан подрывной метод «оранжевой революции», как ее стали называть позднее. Наш «майдан» состоялся у Белого дома на Краснопресненской набережной. Но почему это случилось в день Преображения?


События 15-летней давности – трагические дни отечественной истории. На них лежит отсвет какого-то затмения, как будто мрачная тень накрыла Россию, накрыла сердца людей. Смутные предчувствия эпохальных перемен, смутный страх перед силами тех, кого окрестили «противниками перемен», столь же смутное чувство эйфории и странный массовый невроз, чувство какого-то гибельного восторга, в котором большинство нации праздновало, пусть и недолго, начиная с 22 августа 1991 года, события «бескровной революции». Смутное время. С этого момента его ход был уже необратимым.

Кем же явились члены Комитета – «потерявшими стыд и совесть путчистами», «предателями» или последними рыцарями Союза, не почувствовавшими народной поддержки и в силу того не пошедшими на крайние меры? А может быть чем-то четвертым, о чем вообще не принято говорить?

Версия Ельцина: во всем виноват Горбачев

По мысли Ельцина, Горбачев был в сговоре с путчистами, сам организовал эту реакцию, чтобы устранить набирающее силу российское руководство. Этой позицией Ельцина объясняется и его либеральное отношение к узникам Матросской тишины: впоследствии он допустил многих из них в парламент. Однако, этой его позицией не объясняется положение Горбачева, свободно выступающего в ельцинской России, создающего здесь свои фонды и издающего книги. По идее, если версия Ельцина верна и действительно соответствует его убеждениям, в Матросской тишине должен был бы сидеть в первую очередь сам Горбачев.

24 августа 1991 года произошла чудовищная подмена: под предлогом борьбы за законность была разрушена государственная структура СССР, ведь КПСС давно уже была не партией, а становым хребтом державы.

Версия Горбачева: «дурилка картонная» меж волков и предателей

По мысли Горбачева, «организаторы августовского заговора сорвали обозначившуюся возможность сохранить Союз путем его преобразования в Федерацию и КПСС – путем ее реформирования в политическую партию левых сил». Они перечеркнули «надежду на реформирование КПСС, превращение ее в демократическую, современную партию», почему Горбачев и пошел на фактический роспуск партии. Уже в сентябре Горбачев беззаконно, в нарушение всех норм союзного права, отпускает «на волю» республики Прибалтики. Позднее он оправдает свое беззаконие «беловежским сговором», который, дескать, помешал запустить механизм переговоров по формату отделения Балтии. Таким образом, сам Горбачев оказывается кругом чист и невинен – это гэкачеписты предали его, это лидеры союзных республик затем оттерли его от власти и т. д. Из всех участников событий для Горбачева милы и представляются благородными только страны Запада: в отличие от соотечественников они сумели по достоинству оценить «политическое искусство» Gorby.

Версия Валентина Павлова, одного из лидеров ГКЧП: разрушительная провокация

Путч разыграли и использовали одновременно Запад через Горбачева и сепаратисты, крупнейший среди которых – Ельцин. Павлов пишет в своих воспоминаниях: «Горбачев решил использовать нашу преданность делу и своей стране, народу, чтобы расправиться нашими руками с Ельциным, подталкивая нас на кровопролитие». В свою очередь Ельцин «тоже решил использовать нас, откорректировав сценарий Горбачева. Он решил нашими руками убрать Горбачева и затем, также организовав кровопролитие, ликвидировать нас».


Так или иначе, реакция охранителей была использована как предлог для окончательной победы разрушителей государства. Но была ли эта реакция спровоцирована напрямую и непосредственно, и если так, то не было ли среди застрельщиков ГКЧП агентов из враждебного лагеря? Внимательный анализ событий 19–21 августа показывает, что сами «спасители отечества» как будто искали инициативы со стороны – не брали ситуацию в свои руки, выжидали. Глава КГБ Крючков не стал даже посвящать своих сотрудников в дела «переворота» – в стороне от дел ГКЧП остались все спецслужбы, кроме группы «Альфа» (впрочем, фактически также соблюдавшей нейтралитет). При таком поведении немудрено, что «переворотом» воспользуются внешние силы, разыграют его в несколько рук. Так оно и произошло, и, возможно, так оно было задумано. Фиктивный вызов со стороны сил реакции, по замыслу внешних режиссеров, должен был привести к «схлопыванию» суверенитета СССР, параличу союзной государственности.

Рассмотрим ход событий, некоторые узловые точки, в которых раскрываются реальные пружины происходящего в этот роковой год. Отметим три предпосылки того «розыгрыша», который состоялся 19–21 августа под видом введения чрезвычайного положения (введения, надо сказать, вполне законного, юридически выверенного и осуществленного высшими должностными лицами государства – почему называть его «путчем» или «переворотом» было бы совершенно несправедливо).

1) Провозглашение российского суверенитета 12 июня 1990 года на I Съезде народных депутатов РСФСР. Акт абсурдный, о чем не имеет смысла долго распространяться. Как объяснить это помрачение? Даже Валентин Распутин, один из тех, кто может претендовать на звание совести патриотической общественности, не удержался от того, чтобы годом раньше на Союзном Съезде народных депутатов заявить, обращаясь к национальным республикам: «Вы, разумеется, согласно закону совести распорядитесь сами своей судьбой. Но, по русской привычке бросаться на помощь, я размышляю: а, может быть, России выйти из состава Союза, если во всех бедах вы обвиняете ее?» В словах этих – нечто вроде русского юродства, попытка усовестить окраины. Но это какое-то дурное юродство, с долей настоящей придури. Ведь Россию федеративную противопоставили не какому-то абстрактному Союзу, а России исторической. При всем уважении к Распутину, в его словах, так же как и в тогдашних работах Солженицына, сказывалось не начало преображения исторической России, а начало ее падения.


2) Однако же 17 марта 1991 года Референдум о сохранении Союза, казалось бы, перечеркивал усилия сепаратистов и разрушителей. Правда, Референдум не проводился в Грузии, Армении, Молдавии, Литве, Латвии и Эстонии – то был своеобразный бунт национальных окраин. Однако результаты его были совершенно недвусмысленными и они явились прямым юридическим основанием для введения ЧП 19 августа. Известно, что за два дня до референдума руководство США в лице Бейкера советовало Горбачеву «выйти после референдума к народу и сказать: „Республики, вы свободны. Я вас отпускаю». Такая воля, по мнению американцев, способствовала бы созданию нового Союза на более справедливых, ясных, приемлемых для всех условиях. Горбачев, хотя и не пошел на это после референдума, однако же, фактически повел именно такой курс – на переучреждение СССР – позже. Тем не менее, буквально через неделю после Референдума, в Москве начал работу внеочередной Съезд народных депутатов РСФСР. Было понятно, что, вдохновленные западной поддержкой, российские власти будут нагнетать сепаратистскую истерию и выступать за ускорение «мирного развода» союзных республик. Фактически Горбачев и Ельцин шли по одному и тому же пути, хотя и несколько разными темпами. Для Ельцина это означало – расцвет его карьеры, для Горбачева – скорее ее закат. Никто тогда всерьез не рассматривал политическую интригу как путь к распаду страны: говорили все только о борьбе за власть, об освобождении от диктата коммунистов, о демократизации.

Так или иначе, в эти дни в Москве решено было провести массовую манифестацию сторонников Ельцина с требованием отставки Горбачева и союзного правительства (фактически готовился московский «майдан»). И вот ночью 28 марта по распоряжению Горбачева в город были введены танки, бронетранспортеры, воинские подразделения. Подходы к Кремлю блокировали. Это была своего рода репетиция путча, показавшая, в конечном счете, атрофию властных инстинктов у политической элиты СССР. Под совместным давлением Запада, Ельцина и других национальных лидеров Горбачев был вынужден отступить и вывести войска. Однако ж и «майдан» тогда не состоялся.


3) Далее Горбачев открывает так называемый новоогаревский процесс в целях создать «обновленный Союз ССР» фактически на конфедеративной основе. По выражению Анатолия Лукьянова, президент СССР на консультациях с руководителями республик «петлял» между разными модели федерализма, разогревая сепаратистов. Ново-огаревский процесс мог привести даже не к конфедеративному устройству, а вообще к союзу суверенных государств (что и произошло впоследствии при создании СНГ, уже без участия Горбачева). На этом фоне весьма убедительно звучат слова из Обращения ГКЧП: «Мы обещаем провести широкое всенародное обсуждение проекта нового Союзного договора. Каждый будет иметь право и возможность в спокойной обстановке осмыслить этот важнейший акт и определиться по нему. Ибо от того, каким станет Союз, будет зависеть судьба многочисленных народов нашей великой Родины». Как бы мы ни относились к членам Комитета, надо признать, что их обличение происходивших политических процессов было разумным и адекватным.


Однако подлинный механизм августовского «розыгрыша» становится понятен по его плодам. Интересно отметить некоторые детали, которые уже забыты обществом, но проливают свет на реальные мотивы тех или иных действий.

Среди последствий ГКЧП бросается в глаза то, что происходило по горячим следам (ведь Беловежский сговор, при всей его важности, состоялся не сразу – его тщательно готовили, для него создавались благоприятные условия). По точному определению И. Фроянова, «меры, осуществленные между 23 августа и 6 сентября 1991 г., не являлись непосредственным результатом так называемого путча, т. е. не находились в прямой причинно-следственной связи с событиями 19–21 августа».

24 августа Горбачев сделал заявление о сложении с себя обязанностей Генерального секретаря и «самороспуске» ЦК КПСС. Горбачев обвинил партию в том, что она изменила своему генсеку и не противодействовала перевороту. Единоличное решение о капитуляции генсек подкрепил тем, что дал санкцию опечатать здание ЦК КПСС. В те же дни Ельцин издает Указ «О приостановлении деятельности Коммунистической партии РСФСР». Любой, кто стал бы активно сопротивляться этим действиям верховной власти, рассматривался бы как проходящий по «делу ГКЧП», то есть по делу об «антиконституционном перевороте». Так произошла чудовищная подмена: под предлогом борьбы за законность разрушалась государственная структура СССР, ведь КПСС давно уже была не партией, а становым хребтом державы.

23 августа принималось решение о новом руководителе КГБ и юрисдикции этой структуры. Если бы юрисдикция КГБ СССР перешла к российскому Комитету госбезопасности, можно было бы говорить о сохранении централизованной структуры. Однако, в течение этого дня, по свидетельству многих очевидцев, шла чехарда политических решений, в результате которых КГБ СССР временно сохранил свое верховенство над республиканскими комитетами. Это на первый взгляд нелогичное решение объясняется просто: КГБ необходимо было децентрализовать и расчленить, чтобы он, хотя бы и на уровне России, не превратился в фактор восстановления пошатнувшейся государственности, раскрытия небывалого кризиса национальной безопасности, тем более что и во главе российских спецслужб стояли люди достаточно самостоятельные. КГБ таил в себе возможность не фиктивной, как ГКЧП, а настоящей реакции против разрушения страны. Роль расчленителя КГБ была отведена В. Бакатину, лично преданному Горбачеву и пришлому в системе КГБ. Как пишет в своей книге «Борис Ельцин – от рассвета до заката» А. Коржаков, «искали человека, способного развалить зловещего ‘‘монстра’’». И это не наговор. Сам Ельцин в своих «Записках президента» подтверждает: «стояла задача разрушить эту страшную систему подавления».

Завершающим условием, необходимым для гладкого роспуска СССР стал сговор республиканских лидеров и Горбачева против оставшихся ослабленных после ГКЧП сил имперских, союзных. В начале сентября 1991 года на Съезде народных депутатов СССР, где было немало сторонников сохранения государства, Президент Горбачев вместе с главами 10 союзных республик принял заявление, в котором предлагал депутатам распустить основные союзные органы власти, а на их месте учредить органы консультативные, переговорные. Уже на следующий день после принятия соответствующих решений Государственный Совет СССР предоставляет независимость Латвии, Литве и Эстонии. Дальнейшая работа органов союзной власти показала – это был стремительный распад системы, дезинтеграция всех ее частей. Через самороспуск прежних органов устранились последние препятствия на пути разрушителей.


За провалом ГКЧП последовала серия ударов по исторической России, по державе, едва ли не самых болезненных за многие столетия. В этом свете становятся буквально пророческими слова из Обращения к советскому народу от 19 августа, которое зачитывали дикторы Гостелерадио: «Мы зовем всех истинных патриотов, людей доброй воли положить конец нынешнему смутному времени». Между тем, смутное время только разгоралось – ему способствовали и безволие верховной власти, вялость и нехаризматичность самих участников ГКЧП, их боязнь кровопролития и вообще жестких действий, лукавая позиция уходящего правителя, желающего остаться в стороне от любой ответственности. Уверенный и точный текст обращения вступил в вопиющее противоречие с неуверенными и непоследовательными действиями членов ГКЧП, с каким-то нетрезвым карнавалом и опереттой, в которые выродилась попытка спасения страны. Не нашлось героя, который взял бы на себя ответственность. На таком безрыбье героем оказался один Ельцин, забравшийся на танк.

Кто видел киевский майдан, не может не отметить сходства – толпа была разыграна в две руки, в совсем нехитрой комбинации. И не потому, что народ недалекий, а потому, что в некоторых ситуациях он превращается в массу, в толпу. Толпа не бывает мудрой. 19 августа, день Преображения Господня, в 91 году стал началом грандиозной подмены. Тогда в Москве был блестяще отработан подрывной метод «оранжевой революции», как ее стали называть позднее. Наш «майдан» состоялся у Белого дома на Краснопресненской набережной. Но почему это случилось в день Преображения? Может быть, потому, что через Смутное время и его невероятные падения Россия призвана все-таки преобразиться – из безбожной стать духоносной, из угрожающей миру вновь стать собирающей страны и народы.

От юбилея революции к исцелению от Смуты

Обесценивание революционного мифа

Анализируя историческую трагедию России 90-летней давности, не лишним будет вновь вернуться к тематике Смуты, к тому, как соотносятся два понятия: Смутное время и Революция. Вне аналогического ряда, вне продления категорий в «историческую вечность» смысл их употребления размывается. Если «Смутным временем» мы называли бы единичное событие, – то это наименование звучало бы как имя собственное, и не стоило бы рассуждать, насколько такое наименование соответствует описываемому феномену. Но если Смутные времена повторяются, если это явление не исключительное, а закономерное и имеющее свой генезис в жизни народов и государств – то разговор становится гораздо серьезнее, и затрагивает, в том числе, и текущие политические и мировоззренческие интересы. В таком случае мы соприкасаемся со злобой дня, даже если говорим о том, что произошло 300 или 100 лет тому назад.

За последние 10 лет понятие «Смутное время» в России отвоевало большой участок смыслового пространства. Оно говорит людям гораздо больше, чем в первой половине 1990-х годов. Надо сказать, что расхожая тогда среди либеральных демократов версия еще горячих событий, гласившая, что в 1991-ом году произошла очередная «революция» в России, сейчас стала совсем непопулярна и о ней как-то забыли. События 1991-го, так же как 1993-го года, не только консерваторы, но и либеральные демократы стараются не называть революцией. И это не случайно.

Постановка вопроса вкратце такова: в XIX–XX веках миф революции был настолько популярен, а затем и принудительно-каноничен, что его как объяснительную схему стремились накладывать практически на любые значимые социальные перемены, использовать как модель любой мутации цивилизационных, политических, экономических порядков.

Понятие «революция» стало затычкой в каждой бочке. К снижению его эвристического потенциала привело именно такое неумеренное и по существу схоластическое использование данной концепции, которую в наиболее развернутом виде мы встречаем у Маркса, предложившего видеть в социальной революции переход от одной исторической формации к другой. В советское время концепция революции приобрела ритуальный характер. Великую Октябрьскую Революцию рассматривали как сакральный акт, положивший начало новой эре. Другие революции – как некую семью исторических событий, группирующуюся вокруг Октябрьской Революции, «святое семейство» прогресса и продвижения человечества к своему счастью. В международной политике понятие «революции» использовалось как заклинание теми, кто хотел идентифицировать себя в качестве противника капиталистической системы, либо в качестве сторонника ее перекройки, кто стремился к ассоциации с освободительными ценностями и «прогрессивностью».

Во многом та пропагандистская и ритуальная ценность понятия, которая в нем усматривалась изначально, постепенно деградировала. А значимость революции как научной (или социально-философской) концепции девальвировалась. С падением СССР, с крахом доминировавшей в нем марксистской философии те скрепы, на которых этот миф держался, во многом распались.

Два ракурса – формационный и цивилизационный

В отношении советского периода важно отметить и еще одно обстоятельство. В штудиях тогдашних историков и теоретиков обсуждалась не научная догматика, а другие вопросы: например, почему внутри «пятичленки» переходы от одной формации к другой не всегда протекают в ярко выраженных «революционных» формах. Ответы на такие вопросы не были и не могли быть вразумительными. Но это никого не смущало. Дискуссия велась строго в рамках ортодоксальной парадигмы, в которой как максимально еретические рассматривались предположения о ревизии «пятичленки», введении взамен ей «четырехчленки» или углубленном исследовании так называемого «азиатского способа производства» как побочного пути исторического становления. Скользкие вопросы, на которых запнулись Маркс и Энгельс, старались не трогать или трогать крайне осторожно.

Между тем как в вопросе об исторических формациях, так и в вопросе об альтернативных способах производства обозначались не просто трудные места марксизма, но и его границы. Как минимум, речь следовало бы вести о двух основных ракурсах взгляда на социальные мутации, на государственные и общественные перевороты. Один из этих ракурсов связан с доктриной истории человечества как становления общей цивилизации, в которой все разнообразие сводится, в конечном счете, к нескольким ступеням развития (формациям). Следует признать, что полновесная концепция революции, и ее главный миф вызрели именно в рамках этой формационной доктрины – доктрины единой общечеловеческой цивилизации.

Однако другой ракурс, правду которого фактически вынуждены были признать марксисты в связи с самой постановкой вопроса об «азиатском способе производства», состоит в том, что единой цивилизации никогда не существовало и не существует. И даже если когда-нибудь человечество сойдется в единый цивилизационный формат, тем не менее, вся его история до этого суть история не сливающегося воедино потока, а потоков раздельных. Не было, и нет единого цивилизационного мира, но параллельно существуют многочисленные цивилизационные миры. В контексте этого подхода, по существу неопровержимого, Россия, так же как и Западная Европа, Индия, Китай, целый ряд древних цивилизаций, которых уже нет, развивались по собственным законам. Каждой цивилизации подобает писать особое обществоведение, а не предписывать нормы и термины, придуманные для описания и объяснения других цивилизаций.

Глобализация может уничтожить или фальсифицировать старые летописи, но она не в силах заставить летописцев воскреснуть и переписать эти летописи.

Глобализация, допустим, наступает повсюду, но ее победное шествие, во-первых, не предопределено, а во-вторых и в-главных, оно не вольно изменить прошлое, переиначить что-то в уже ушедших исторических мирах, в уже состоявшихся культурах. Глобализация может уничтожить или фальсифицировать старые летописи, но она не в силах заставить летописцев воскреснуть и переписать эти летописи.

В этом состоит коренное отличие – у общечеловеческой цивилизации (глобализации) нет отцов-родоначальников, оживающих в сынах. Отцы есть у конкретной традиции-цивилизации, они постоянно «воскресают» в своих потомках, оглашают свою волю спустя века и даже тысячелетия. Миф о смене исторических формаций есть в этом смысле отречение от прежних поколений. А где формационная логика не работает или работает лишь опосредованно, там и понятие революции утрачивает свой потенциал.

Революционно-формационная логика истории сегодня способна предложить России два пути:

1) стандартизацию – то есть приведение России к тому же знаменателю «нации-государства», как и страны Срединной Европы, и самоопределившиеся постсоветские республики, вхождение в стандарт другой цивилизации – западноевропейской (подмена цивилизации «нацией»);

2) растворение – то есть тезис о неминуемом исчезновении наций как таковых в процессе глобализации, размывание и смывание своеобразия в едином потоке истории (подмена конкретной цивилизации «общечеловеческой цивилизацией»).

Цивилизационная логика также предполагает как минимум два сценария будущего:

1) абсорбцию – то есть прекращения существования России как нежизнеспособного политического образования, с последующей интеграцией ее элементов в другие государства, культуры и зоны экономического влияния в рамках «утилизации» имперского наследства (подмена цивилизационных интересов России партикулярными интересами ее частиц, индивидуумов);

2) активное восстановление собственной идентичности, построение многополярного мира с ведущими функциями, лидерскими прерогативами нашей цивилизации.

Для патриотического сознания в России из четырех вариантов приемлем лишь один.

Вырваться из линейной логики

На мой взгляд, если мы рассматриваем Россию как самостоятельную цивилизацию, как ту страну, которая не призвана раствориться в общечеловеческой цивилизации, не обязана воспроизводить стандарты, созданные вовне, не предназначена к абсорбции другими цивилизациями, а нацелена на возрождение собственной идентичности, то и события 1990-х годов, и события 90-летней давности, и тем более, события начала XVII века должны определяться как «Смутное время» и не должны определяться как «революция».

В чем здесь будет принципиальная разница? Разница – в оценке событий, в их смысле, поскольку с точки зрения «общечеловеков» революция канализирует энергию народа в русло модернизации, делает из данного общества нечто абсолютно новое, создает новый тип человека. С точки же зрения цивилизационной идентичности, модернизация возможна, но она имеет совсем другой смысл: это непрерывный, то активизирующийся, то затихающий, процесс приспособления к геополитическим и технологическим сдвигам, к внешней среде. Приспособление к среде – но одновременно и приспособление самой внешней среды к себе, к своей пользе и своему благополучию. Таким образом, мы совсем по-другому смотрим на проблему развития, чем наши оппоненты. И, прежде всего, мы не возводим смысл событий собственной истории к архетипам буржуазных или каких-то других западноевропейских революций.

Здесь выстраивается целый ряд оппозиций.

Как уже отмечалось выше, наши оппоненты планируют построение в России новой формации: либо растворения, либо стандартизации, либо абсорбции. Исходя из современной логики, революция имеет смысл только в формате поступательной глобализации. Вне этого формата она становится метафорой, чрезвычайно зыбкой и приблизительной. Для нас же характерно говорить о преображении России, о восстановлении ее идентичности после «системного сбоя» – Смутного времени горбачевской и ельцинской эпох. Возможно и желательно – о прорывном развитии, но на основе идентичности, а не отказа от себя.

Опять же, наши оппоненты, когда наступает некий переломный момент постреволюционной эпохи, пытаются найти ему аналоги в истории других революций. Например, говорят о термидоре, о «термидорианском перерождении». Или о «реакции» неких хтонических сил данной нации, стихийных, спонтанных сил «неисправимой» культуры, порочном «русском ДНК» и т. д.

Мы же в данном случае говорим о компенсационной экспансии, о регенерации, о том, что национально-государственная традиция восстанавливает себя.

Наши оппоненты видят политический ход дел в линейной логике: акции-реакции, прогрессе-регрессе. Как будто Россия – это упрямый мул, которого нужно не под уздцы, так пинками протолкнуть в запланированное будущее.

Совсем другой, органический взгляд на социальное развитие дает цивилизационный подход. Разные мыслители давали этой органике разные имена. Например, Арнольд Тойнби предлагал говорить вместо революций и консерваций о постоянном процессе «смерти-и-воскресения» культуры, ее «ухода-и-возврата». Наш современник замечательный историк Андрей Фурсов так описывает девальвацию линейной концепции:

«Реакция или революция? И то и другое. А точнее, ни то ни другое, а нечто третье, в чем снимается противоречие между реакцией и революцией. И это не ситуация, в которой, как писали Маркс и Энгельс, реакция выполняет программу революции, а нечто качественно иное. Когда возможности реального исторического развития данной системы исчерпываются и начинается передел, “пересдача Карт Истории”…»[25]

А в 1920 году Вячеслав Иванов в «Переписке из двух углов», пытаясь убедить Михаила Гершензона, следующим образом обосновывал дискретность и преодоление дискретности в традиции:

«Пуста свобода, украденная забвением. И не помнящие родства – беглые рабы или вольноотпущенники, а не свободнорожденные. Культура – культ предков и, конечно, – она смутно сознает это и теперь, – воскрешение отцов»[26].

О причинах русской «революции»

Каждой цивилизации подобает писать особое обществоведение. Глобализация как процесс, как бы мы к нему ни относились, в этом смысле ничего не меняет. Если даже где-то когда-то все человеческие культурные потоки сольются воедино, это не значит, что эти потоки всегда были едиными – напротив, они всегда были различными. Глобализация может уничтожить старые летописи или подменить их, но она не может заставить летописцев воскреснуть и переписать эти летописи.

Общечеловеческая глобализация не имеет своих отцов-родоначальников, потому что она вся в «революциях», в отречениях от прежних поколений. В конкретной традиции-цивилизации есть отцы и они постоянно воскресают в своих потомках. В этом смысле для истории России важнейшим принципом является принцип воскрешения отцов, воскрешения предков, воскрешения духа, восстановления традиций вопреки всем переломам. Это, конечно же, не повторение одного и того же, не дурная бесконечность. Всякий раз после выхода из Смутного времени происходит сложнейшая мутация национальной традиции. Однако при этом мы спустя какое-то время признаем в ней ее самою, видим, что то дело, которое делали наши предки, и то, что мы делаем сегодня, в конечном счёте, единое великое дело.

Говоря о причинах и факторах русских «революций», в начале я бы сделал важное методологическое уточнение. С точки зрения теории хаоса, нужно смотреть на революции в свете той переакцентировки, которая предложена этой теорией. В частности, Пригожин указал на то, что история систем представляет собой не революции как разрывы между большими стабильностями, а, напротив, короткие промежутки стабильных состояний, паузы между флуктуациями. Иными словами любая социальная система есть постоянное балансирование, переход от одного качества равновесия к другому, от одной сложности сочетания множества сил к другой. История должна исходить из описания состояний неустойчивого равновесия, которые время от времени опрокидываются в состояние полной неустойчивости, коллапса. Эти опрокидывания можно назвать Смутными временами и в них закладываются эмбрионы будущих долгоиграющих тенденций, длительных мутаций (или флуктуаций)[27].

Существует широко распространённый взгляд на причины революций, ставящий во главу угла конспирологическую версию, версию заговора. Есть большая традиция на Западе, идущая от Жозефа де Местра, Меттерниха и т. д. В наиболее объективированном виде этот подход проявился у американского исследователя Теодора фон Лауэ, который называл все революции XIX–XX вв. «революциями извне». Иными словами, революции индуцированы внешним западным влиянием. Интеллигенция в странах, подвергающихся этим процессам, в значительной своей части выступает проводником западноевропейского влияния. Иногда это либералы, иногда радикалы, зачастую и те, и другие вместе – при этом они пользуются идеологической, политической, финансовой поддержкой Запада. Надо сказать, что Лауэ за его теорию крепко доставалось от его американских коллег.

В конечном счёте, у всех так называемых революций всегда одна главная причина. Это то, что значительная часть реальной элиты вступает на путь сепаратистского по отношению к собственному народу встраивания в кажущиеся ей привлекательными глобальные порядки. Это касается в определенной мере даже Великой Французской революции, поскольку участники тогдашних революционных кружков думали, что встраиваются в высшую секту духовидцев, иллюминатов. (А за революционным проектом в его эзотерическом плане «торчали уши», конечно же, Великобритании.) При этом революционеры должны на кого-то опираться внизу, поэтому они выступают как подстрекатели недовольных толп.

В конечном счёте, у всех так называемых революций всегда одна главная причина. Это то, что значительная часть реальной элиты вступает на путь сепаратистского по отношению к собственному народу встраивания в кажущиеся ей привлекательными глобальные порядки.

Исключение из этого правила – иранская «революция» 1979 года. В этом случае мы имеем дело со свое образным взрывом реакции в обратную сторону, сторону самобытности. Вообще говоря, в Иране сама этимология понятия революции оказалась оправданной. Ведь это латинское слово означает возвращение на предназначенную траекторию развития. Пожалуй, только иранская «революция» оправдывает эту этимологию, потому что там от монархии перешли к более раннему (генетически, историософски) этапу, – теократическому управлению. В случае же с другими революциями происходит подмена изначального смысла этого слова.

С другой стороны, и это тоже уже давно замечено, многие революции, особенно в XX веке, предъявляя радикальную программу переустройства мира, на выходе давали откат от глобализации обратно, внутрь своего национального порядка, то есть фактически производили более мощную реакцию, чем если бы революции в данном обществе вообще удалось избежать.


Все Смутные времена, по моему глубокому убеждению, происходят на определённых демографических циклах. Существующая структурно-демографическая теория (Д. Голдстоун, Ч. Даннинг, у нас – С. Нефедов) пытается описывать причины революций или «брэйкдаунов» на статистических цифрах динамики народонаселения, процессов колонизации, увеличивающих экологическую нишу этноса. В оптике этой теории два процесса, демографический и колонизационный, накладываясь друг на друга, создают ту самую канву, на которой можно увидеть, в какие моменты может произойти революция, а в какие нет. При этом учитываются взаимоотношения в треугольнике: народ – элиты – государство. Однако базовым фактором всего процесса является динамика народонаселения и связанная с ней динамика цен и стоимости рабочей силы. Эта теория более тонкая, чем старая мальтузианско-рикардианская теория, выводившая линейную взаимосвязь между количеством населения и нуждой. Здесь речь идет о других зависимостях, в частности, зависимости социального и юридического напряжения системы от перенаселения. Такого рода перенапряжения возникают после того, как долгое время идет «демографическое сжатие»[28].

Представим себе, говорит Голдстоун, что крестьяне за 20–30 лет удвоились в числе. Что произойдёт на выходе в стране с господством майората (системы, когда наследство достается старшему сыну)? Количество безземельных крестьян, не получающих долю, возрастёт за этот период не в два, а в десять раз. Естественно, это будут в первую очередь люди молодые. Эту социальную агрессию, эту свободную энергию во избежание социального взрыва нужно куда-то направлять.

Я не являюсь сторонником структурно-демо графической теории, тем более классического мальтузианства, которое много поработало над обоснованием различных людоедских идеологий. Многое в этих теориях неточно и прямолинейно[29]. Но фактор демографического взрыва, изобилия людских ресурсов как одной из главных движущих сил Смуты представляется для меня несомненным. Государство «взрывается» изнутри под напором изменившихся пропорций как в элите, так и в массе населения. Когда «излишки» людских ресурсов «сбрасываются» в исторических катастрофах, риск Смуты отступает.

Поразительно, что, начиная примерно с середины XVIII века и до событий 1917 года, у нас каждые 50 лет происходило удвоение населения. Причем в последние 50 лет перед 1917 годом у нас не увеличивались пахотные земли, не происходило значительной колонизации новых территорий, но рождаемость не падала. С точки зрения и мальтузианской, и структурно-демографической теорий, должно было происходить спонтанное ограничение рождаемости, однако, оно не происходило. Теоретики (тот же Нефедов) объясняют это только одним – росла урожайность. Крестьянам удавалось за счет роста урожайности прокормить своих детей, но прокормить их на уровне бедности, на грани близкой к нищете.

После отмены крепостного права большое количество крестьян пошло в отходники, часть пошла в пролетариат. Но в этих слоях, на мой взгляд, как раз накапливалась самая острая социальная агрессия – наряду с «природными» носителями революционной идеи (либеральными западниками, радикальными нигилистами и инородцами, отрицающими имперский уклад). Потому что, будучи оторванными от родного гнезда и оставаясь в сущности крестьянами, представители «новых слоев» не находили себе в этой жизни того оптимального места, которое в их культурной картине мира они должны были бы занимать. По свидетельству знатока крестьянской психологии А. Н. Энгельгардта, все бывшие крестьяне, ушедшие в наемные работники, даже преуспевшие при этом, считались в народе батраками или лакеями, и эта доля рассматривалась как несчастье, поскольку в ней видели утрату человеческого достоинства (свободный крестьянин, кормилец, который сам себя и других кормит, превращался в наймита, угождающего тому, кто ему платит). Раскрестьянивание порождало среду мощного социального дискомфорта.

Столыпинская реформа была попыткой разрубить узел накопившихся проблем. При этом испуганная 1905 годом, наша элита разрабатывала и гораздо более смелые планы аграрной реформы. В частности в высших кругах ходило предложение о том, чтобы вообще передать основной фонд помещичьих земель крестьянам. Несомненно, реализация такой идеи – фактически «черного передела» сверху – могла бы в принципе предотвратить 1917 год.

Столыпинская реформа – это было движение в ином направлении, пошли по так называемому «прусскому пути развития», была поставлена задача – постепенно уничтожить общину. Возникает вопрос, а почему встала такая задача? Ведь в русской консервативной и народнической традиции община считалась высшей формой социальной организации, залогом будущего счастливого развития. Об этом писали славянофил Хомяков, западник Кавелин, великий ученый Менделеев. И даже Карл Маркс в своем письме Засулич такую трактовку поддержал.

В общине верхи усмотрели угрозу существованию государственного строя по двум причинам. Во-первых, община воспроизводила старую демографическую ситуацию и побуждала крестьян рожать детей. По традиции, она выделяла молодым семьям землю по количеству едоков. В этом смысле община была источником демографического взрыва. А во-вторых, события 1905 года, когда впервые столь масштабно запылали помещичьи усадьбы по стране, показали, что сельский сход стал той формой самоорганизации, которая могла приговорить согласно принципу круговой поруки: всем участвовать в разграблении имения барина. И это были факты достаточно распространенные[30].

Не поэтому ли наши верхи захотели превратить деревню в буржуазную, атомизировать её, сделать более «правильной», более европейской, а излишки населения сбросить на Дальний Восток и в Сибирь? Столыпин не успел развить скорость и размах совей реформы – ему удалось лишь слегка сгладить тот бурный демографический рост в Центральной России, который объективно создавал питательную среду будущей Смуте.


В диаграмме, составленной по просьбе автора В. А. Башлачевым, наглядно демонстрируется демографический фон двух Смут XX века – каждой из которых предшествовала не стагнация, а мощный рост напора жизненных сил, отраженный в динамике народонаселения. То же самое касается Смуты начала XVII века, которой в XVI веке предшествовал демографический взрыв. Для наглядности две кривые отражают рост населения русской и нерусской части державы[31].


Демографический взрыв отражал процесс взрывного роста энергетического потенциала русского народа, его жизненных сил. Выросло число людей, наполненных предощущением лучшего будущего, перемен, необходимости переустройства жизни. Определяющей причиной событий 1917 года стало не недоедание, не нужда[32] (перебои с поставками хлеба послужили лишь поводом для волнений и никто не воспринимал их тогда как политически серьезное событие). Определяющие факторы следует искать в том, что необычайно выросли ставки и амбиции активных социальных слоев общества, было огромное самомнение и интеллигенции, и духовенства, и низших классов. Всем казалось, что «мы сами с усами».

С моей точки зрения, истинные причины революции с разных сторон описывают, но до конца не ухватывают обе спорящие стороны. Историки-демографисты (С. А. Нефедов) улавливают ключевой фактор социальной динамики, создающий ситуацию Смуты, но впадают в вульгарный схематизм и вынуждены отрицать факты реального роста благосостояния низов общества. Им не приходит в голову, что революции делаются не голодными и забитыми, а довольно-таки сытыми и самоуверенными людьми и группами. Сторонники подхода «издержек модернизации» (Б. Н. Миронов) верно указывают на то, что революционный кризис был болезнью роста, а не упадка или конца развития, однако у них революция оказывается почти что случайностью, результатом «особых обстоятельств» и поэтому они вынуждены преувеличивать фактор войны.

В воздухе империи носился электрический заряд предчувствия переустройства жизни, тоски по такому переустройству. В значительной степени к переустройству жизни стремилась и власть в лице Государя Николая II, к которому я отношусь с большим уважением. Этот Государь, во многом оклеветанный перед потомками и недо оцененный современниками, двигался в правильном направлении, но при этом по темпам явно отставал от задач времени.

Величина задач переустройства русской жизни была огромна. Необходимо было в исторически короткие сроки перераспределить трудовые и социальные ресурсы и потоки, осуществить бурную экспансию, прорывное развитие. Это могла бы быть военная экспансия, тогда для неё нужно было радикально модернизировать армию и промышленность. Это могло бы быть освоение Сибири и Дальнего Востока, то есть преимущественно инфраструктурная модернизация. В любом случае здесь требовался масштаб Ивана Грозного или Петра Великого. Поскольку Романовы и правящие элиты личность такого масштаба предложить не смогли, произошла так называемая «революция», которая такого востребованного лидера стране предложила.

При всем уважении к достижениям Сталина, его прорыв был осуществлен не просто не оптимальным, а предельно радикальным сценарием, вынужденным и извращенным. В результате этого прорывного развития мы надорвались. Но виноват в этом, собственно, не Сталин. Он сумел найти выход из ситуации почти безнадежной. Ведь его программа прорывного развития была реализована с большим историческим запозданием – начав реализацию этой программы на несколько десятилетий раньше, Россия избежала бы Смуты и ее трагических издержек. Сам Сталин в разговоре с Черчиллем в 40-е годы оценивал период коллективизации начала 30-х годов как самый страшный и тяжелый в своей политической судьбе. С внутренней русской точки зрения, этого не должно было быть в нашей истории – такая цена модернизации была чрезмерной. И в то же время зададимся вопросом: могла ли сталинская система иначе выйти из ловушки, в которую загоняли ее международные хищники?

В итоге Смуты и ее последствий «излишки» русских сил были «сброшены» в ходе двух мировых войн и гражданской войны, перешедшей из горячей фазы затем в продолжавшийся несколько десятилетий социальный террор. Мы потеряли темп роста и из бурно растущей нации уже в середине XX века превратились в демографически стагнирующую. А могли бы, как прогнозировал Менделеев, быть на 200 миллионов больше, с иной пропорцией между русскими и азиатами в империи и с принципиально другим укладом жизни. Не с выкорчеванной крестьянской цивилизацией, а с современной цивилизацией на органичном традиционном фундаменте. Следующая наша Смута, 90-е годы, привела в этом плане к еще более катастрофическим последствиям.

Демографический рост сам по себе не является причиной Смут, но он является материальным выражением процессов роста жизненной энергии нации – роста не всегда созидательного, зачастую слепого и опасного. В начале XX века имел место извращенный исход из ситуации, когда возрастающий напор жизненных сил народа требовал изменений в структуре общества, создания новых институтов развития для экспансии этих сил; вместо правильной перестройки и создания передовых институтов началась разрушительная перестройка – Смута, породившая катастрофы, в которых этот напор был распылен, растрачен впустую и в результате ослабел.


Другой важный фактор «революции» – империя не успевала переваривать присоединенные территории. Присоединение Украины в XVII веке породило церковный раскол. Царь Алексей Михайлович очень долго не хотел этого плохо подготовленного воссоединения Украины с Россией. Присоединили страну с её Киево-Могилянской духовной академией, с ее церковными структурами, нашпигованными иезуитами и агентами западного влияния. Раскол был фактически предрешен.

Второй пример – Польское царство и Финляндия, присоединенные в 1812 году, которые стали движущими силами Смуты начала XX века (без этих поляков и евреев, давших львиную долю революционеров, сепаратистские элиты просто не нашли бы достаточной опоры внизу). Привисленский край, наряду с описанными выше аграрными проблемами России – это еще одна причина 1917 года. Вероятнее всего, без этого фактора ни Февральской, ни Октябрьской революций не было бы. (Говоря это, я ни в коей мере не унижаю, и не принижаю значение внутренних «русских» факторов Смуты, не пытаюсь выдать их за несущественные; я лишь указываю на то, что привнесение чужеродных культурных и религиозных компонентов в национальную жизнь приводит к трудно предсказуемым последствиям.)

Третий пример, который ярко описывает известный британский историк Доминик Ливен (сам он из рода остзейских баронов) – присоединение при Сталине в 1938 году Прибалтики и Галиции. Ливен считает, что, если бы Сталин отказался от прямого включения в СССР Прибалтики, Бессарабии, Западной Украины, то горбачёвская перестройка не сумела бы разрушить Советский Союз, субстрат этой «революции» был бы недостаточен.

Я не хочу сказать, что такая точка зрения есть истина в последней инстанции. Однако Галиция, безусловно (и мы это видим сегодня на Украине в ее текущих событиях, «евромайданах» и проч.) была той лабораторией, в которой вывели альтернативное «украинство», не свободное, а подчиненное западной цивилизации на уровне культурного кода.

Все это означает, что при расширении империи нужно закладывать механизмы переваривания и абсорбции этих пространств, этих человеческих масс, их культурной интеграции.

Все это нам уроки на будущее.

Загрузка...