Царскосел Владимир Беляев на двадцать девятом году жизни вынырнул из своей спокойно начинавшейся литературной биографии – в неизвестность, непредсказуемость. Все общее, само-собой-разумеющееся, нацеленное на диалог с внешним миром ушло из его стихов.
И они стали его стихами.
Оказалось, что у него есть собственный голос и собственный путь к тишине. Предмет зависти для мастеров «подпорченной гладкописи», мучительно пытающихся застолбить персональный способ нарушения полугармонии коллективного пользования, и для лирических стратегов, изобретающих себя, а после старающихся воплотить придуманное.
О чем говорит голос? Куда ведет путь? Не история, а примечания к истории. Не жизнь, а снящиеся в ней сны, образующие, однако, едва ли не цельный сюжет.
Снится война. Говорит царско/детскосельский «гений места» – нет, не Пушкин и не Александр Благословенный. «Город Пушкин» с сороковых годов полон военных частей и училищ. Это и не кавалеристский дух Лермонтова и Гумилева. Просто место дислокации. Бесконечная некрасивая советская война. «Мама при погонах», появляющаяся и исчезающая. Тоска по ней, сиротство, одежда не по размеру.
Мама – а где отец? «Отец до этого ушел». Куда ? К «добрым отцам», которым идут поклониться? Начинаются тщетные поиски отца. Но уже не в тревожном военном мире – в мире каких-то полых вещественностей, чьи названия «появлялись из пустоты и пустоту означали».
открывается выжженная окрестность.
чересполосица, облака.
окрестность, а почему окрестность?
скоро будет река.
скоро из черной воды на свет
выйдем смотреть, как горит земля.
слышишь ли, слышишь – рыбы в листве,
наследники-тополя
Еще один гений места – призрак Анненского с его вечным устремлением к неопределенности, к негативным определениям, с его тревожной интонацией, с по-галльски гулкой строкой, по-чеховски шуршащей на рифмоидах. Анненский в немыслимом для себя окружении: на бесконечной советской войне и в раю-аду после нее. Может быть, он и есть отец?
Но вот чересполосица пустоты снова сгущается. Теперь – больница, вечный приемный покой с «достоевским светом», чужие дома («…нет, мы не знаем жены твоей Киры, дочери Веры»). Снова появляется мать – и вот что она говорит:
Мальчик-мальчик, сверни-ка шею голубке,
за волосы ее оттаскай, оттаскай.
Залезай-ка скорее под юбки-юбки,
и папу туда не пускай
Отец-мать-дитя с их фрейдистскими отношениями? Трое? Нет.
и не знаешь уже, к кому обратиться.
раз-два-три, где четвертый?
ходит дима-близнец, тревожная птица,
ни живой, ни мертвый.
будто не было детства, купанья в корыте,
разлетевшихся брызг.
ходит дима один в старом кителе,
пограничник границ.
Оказывается, есть еще «близнец», охраняющий границы этого заповедного снящегося мира. Видимо, его взгляда и пули не миновать. Но – вот еще один герой: дитя, сын говорящего; не случайно странным каталогом его бытия заканчивается книга. Если выход в иные миры (в наш, скажем) есть, то лишь у него. Остальные заколдованы вечным военно-дорожно-больничным сном…
Но я чувствую, что веду себя как та билетерша, сообщающая посетителям кинотеатра, что «убийца – дворецкий». Я слишком многое пытаюсь рассказать о мире поэта, а главное – злоупотребляю цитатами. Лишая читателя возможности прочитать стихи Владимира Беляева постепенно, в должном порядке, вслух. Потому что это – большое удовольствие. В том, что касается эвфонии и интонации, Беляев – особенный мастер. и это тем более интересно, что иные его строфы кажутся чуть ли не корявыми, пока не произнесешь стихотворение. Тогда все становится на свои места.
Но бессмысленно говорить о том, что поэт «умеет» – это подразумевается, но все-таки этого мало. Поэт – зона рождения языка. В данном случае он рождается (и начинает воплощаться) на стыке (см. выше) милитаристского дольника и печальных анненских зияний. В области индивидуально смещенного пространства-времени. Под индивидуальным углом остранения/закавычивания, который делает возможной какую-то архаическую сентиментальность, не противоречащую военным снам, составляющую с ними единое целое.
Наше ремесло таково, что ничего нельзя говорить авансом: любой из нас всю жизнь стоит перед угрозой мгновенной немоты, обезъязычиванья, окостенения. Но этот мир в его базовых очертаниях уже есть, эти стихи уже написаны.
«Это прежде всего».