Москва, Грохольский переулок, дом № 29
20 августа 1945 года
Старый купеческий дом под номером 29 стоял в глубине квартала и смотрел в Грохольский переулок единственным глазом маленького стрельчатого оконца. Наверное, потому дом и получил адрес по Грохольскому, что к другим улочкам касательства не имел. К двери парадного вела от переулка мощеная дорожка, позволявшая не запачкать ног в самую слякотную погоду. Над крыльцом нависал козырек на ржавых цепях. С правого боку от крыльца стояла каменная урна, никем не вычищавшаяся со времен Александра Керенского. Входная дверь была надежной и невероятно тяжелой.
Дом имел форму буквы «Г» и состоял из одного этажа. До революции его целиком занимала семья купца 2-й гильдии Ивана Досужева. После революции купец с семейством бежал то ли в Швецию, то ли в Грецию, а дом заселили тремя семьями местных железнодорожников. Каждой семье досталось по две комнаты; общими стали кухня с примыкавшей столовой, уборная, большая кладовая и одна из четырех голландских печей. Эту печь топили, чтобы обогреть лютыми зимами коридор, столовую и ванную комнату. Да, ванная комната тоже имелась, правда, саму ванну с бронзовыми кранами младший купеческий отпрыск успел выгодно продать до отъезда из страны. Поэтому помещение использовалось для хранения дров и сушки белья.
Жили дружно и готовы были поделиться последним. За занавеской на кухне сообща установили большую чугунную раковину, в ней и мылись. Спешивших к плите частенько предупреждал чей-то голос: «Здесь занято, я моюсь». По субботам отправлялись мыться по-настоящему в большие бани, располагавшиеся в Безбожном за Ботаническим садом. И каждый поход в бани был сравним с церемониалом выхода в свет.
Мир и спокойствие в бывшем купеческом доме сохранялись, покуда в одной из семей не приказал долго жить потомственный рабочий паровозного депо. Через десять дней после торжественных пролетарских похорон вдова погрузила нажитое добро в телегу, взяла в охапку трех малых детишек и съехала в деревню к престарелой мамаше, ибо жить в большом городе стало не на что. А две освободившиеся комнаты неожиданно занял мутный тип с татуировками, блатным жаргоном и отвратительной манерой плевать на пол везде, где появлялся.
Звали типа Лёва Северный.
Лёвка родился незадолго до начала двадцатого века в подмосковной Балашихе. Изрядно выпивавший папаша трудился кочегаром в Товариществе на паях «Балашихинская мануфактура», мамаша присматривала за инвалидами в местной богадельне. Благодаря руководству честного и дотошного английского инженера Майкла Лунна фабрика по производству пряжи развивалась; росла вокруг и Балашиха. Лёвка окончил школу, поступил в рабочее училище – других путевок во взрослую жизнь у местных мальчишек попросту не было.
Однако фабричный труд младого Лёвку не привлекал. К тому же после смерти англичанина Лунна дела на фабрике шли туго, а в 1907 году из-за прогоревшего котла и вовсе случился пожар, спаливший основной каменный корпус и несколько вспомогательных строений. Воспользовавшись временной неразберихой, Лёвка упросил родителей отпустить его пожить у бабки в Гольянове. Те согласились, и подросток, прихватив узелок, пешком отправился в соседнее село.
От Гольянова до Москвы – полчаса ленивым гужевым обозом. Тамошнему крестьянину съездить продать излишки на столичный базар – что сходить в церковь на воскресную службу. Повадился помогать соседям в таких поездках и Лёвка. На здоровье, сноровку и смекалку он не жаловался, когда того требовало дело, мог батрачить до шестнадцати часов кряду. В общем, пришелся ко двору и в столицу его брали регулярно. Где повозку посторожить и за лошадьми приглядеть, где погрузить-разгрузить, где запасы пополнить иль разнюхать по нужному товару.
В тех поездках Северный понемногу сошелся с пацанами-ровесниками, обитавшими вокруг больших базаров. А кто прибивался к шумной разномастной толпе и к богатым прилавкам? Шантрапа, беспризорники, воришки. Нормальные подростки оставались при родителях, при школах, при гимназиях. Потому со временем Лёвка и обзавелся соответствующими дружками.
Нынче для своих лет Лёва Северный выглядел неплохо, хотя некие малозаметные детали портрета конкретно указывали на подорванное здоровье. В молодости он был широкоплечим и статным, к началу войны отрастил живот и стал страдать одышкой. Бурое лицо имело синюшный оттенок, который неплохо маскировала двухнедельная щетина. Волосы на голове стали редкими, брови еще не обрели безобразную косматость, но навсегда утеряли соболиный блеск. С некоторых пор Лёва ходил медленно и осторожно, словно боясь оступиться или не желая сделать лишнее движение.
Почесывая мохнатое пузо, выступавшее меж расстегнутой рубахи, Лёва по-хозяйски разгуливал по большому купеческому дому. Вначале он постоял на кухне, оглядывая новые решетки на высоких окнах. При купце Досужеве никаких решеток на окнах не было; появились они лишь к середине восемнадцатого года, когда в Москве расплодились полчища беспризорников и воришек всех мастей. Но те решетки Лёве не понравились, стоило ему хорошенько познакомиться с домом. Уж кто-кто, а он-то в замках и решетках разбирался. Эти были хлипкие, старые и насквозь проржавевшие, дерни – и развалятся. И вот теперь, после окончания войны, он наконец заказал у знакомого мастерового надежные из кованого металла.
Оглядев свободный угол, где раньше за занавеской стояла чугунная раковина для мытья, Лёва довольно крякнул и отправился в путешествие по длинному Г-образному коридору. В ближней к кухне комнате на кушетке сидели две трогательные старушки лет под восемьдесят. Напрягая слабый слух и дрожащие голосовые связки, они вспоминали довоенную молодость. «Довоенное время» в их летоисчислении пролетело лихой тройкой аж до 1914 года.
В следующей комнате пахло старостью и лекарствами. Бегло осмотрев ее, Лёва не стал заходить, а, плюнув на пол, поскорее прикрыл дверь. Сделав еще несколько шагов по коридору, он столкнулся со спешившим в уборную Белугой – так кореша называли Адама Бернштейна, выходца из северо-западного пригорода Одессы.
– Гости в сборе, Лёва, – шепнул он на ухо.
– Сколько их сегодня?
– Пятеро. Сейчас схожу до ветра и буду готов поскучать на шухере.
По национальности Адам Аронович Бернштейн был евреем, по характеру и сущности – застенчивым мерзавцем. Он приехал из Одессы в Москву в переполненном общем вагоне в начале двадцатых. Из теплой Одессы он привез овечий тулуп без рукавов, а из вещей – альбом с фотокарточками многочисленных родственников и огромный блестящий «кольт», выпущенный в 1890 году в Северо-Американских Штатах. Одесситу несказанно повезло – в первый же день пребывания в Москве он повстречал на базаре Лёву и очень быстро с ним сошелся на почве криминала. Лёва на тот жизненный момент нуждался во внимательном и грамотном помощнике, умевшем считать деньги, экономить, заниматься хозяйством и… красть ровно столько, сколько было нужно, а не с запасом на черный день. К тому же в грабежах и налетах полноватый, физически неразвитый Адам не преуспел, а в его грозном револьвере обнаружилось отсутствие важной детали, из-за чего он устрашающе хрустел механизмом, но не стрелял.
– Гроши уплачены? – спросил на всякий случай Лёва, хотя и знал, что по-другому быть не может.
Вместо ответа Белуга театрально оттопырил брючный карман, в глубине которого виднелась стопка советских купюр.
– Лады, ждем Авиатора. Он опять где-то баллон катает[16].
Белуга округлил глаза.
– Шо, думаешь, легавые крутиловку[17] на байдане[18] строят?!
– Не-е, Авиатор – осторожный малый и дважды в одно дерьмо не наступит. Минут через двадцать подоспеет, – он посмотрел на часы и милостиво добавил: – Налей гостям самогону, покуда ожидают нашего марафету.
Кивнув, Белуга засеменил к уборной, на ходу расстегивая брючный ремень. А Северный отправился дальше.
В третьей комнате знакомый маляр белил потолок. В ней Лёва намеревался обустроить свой личный кабинет с диваном, письменным столом и высоким сейфом. С приобретением недвижимости в нем проснулся домовладелец и столоначальник. А какое начальство без кабинета, письменного стола и стального сейфа?
Четвертая и пятая комнаты предназначались для уединения пришедших в гости парочек. Да, и такое здесь случалось – куда ж деваться? Желание клиентов – закон, и хозяин вынужденно шел навстречу. В обеих комнатах он установил за китайскими ширмами широкие железные кровати, занавесил окна плотными шторами, на пол бросил старые, но еще не протертые до дыр ковры. На прикроватных тумбах отливали бронзой канделябры с толстыми свечами. Получилось что-то вроде номеров в домах терпимости при царском режиме.
Последняя, шестая комната предназначалась для главного действа. Она была самой просторной – около шестидесяти квадратных аршинов[19]. Посередине стоял круглый стол с полудюжиной удобных стульев, вдоль стен – сервант с посудой, мягкие кресла, кушетки, этажерка с патефоном, картины в тяжелых рамах. И, опять же, багеты с плотными шторами на окнах. Все было сделано для отдыха с последующим расслаблением.
Заглядывать в залу Лёва не стал. Зачем лишний раз светиться самому и тревожить гостей? Однако, когда из-за прикрытой двери послышался звон разбитой посуды, неприятный скрежет патефонной иглы по грампластинке и заливистый женский смех, Лёва нервно повел небритым подбородком. И, подкараулив вышедшего из туалета Белугу, зашипел:
– Чего там в зале вытворяют?!
– А шо не так?
– Визжат по-свинячьему! Посуду бьют! Ну-ка живо приструни горлопанов! Чтоб тишина и ажур были в моем доме до самого вечера!
– Ясно, Лёва. Щас все устрою…
К началу Первой мировой войны Лёвка окончательно перебрался в Москву. В первые пару лет финтил по базарам с такими же малолетками, потом прибился к взрослой банде и некоторое время числился в ней огольцом[20]. Стоял на стреме, был на побегушках, вынюхивал, высматривал… В общем, нарабатывал навыки. Потом случился арест, уголовное дело и первая ходка в лагерь. Правда, Лёвка был чисто блатным, политикой в его деле не пахло, поэтому срок за кражу накрутили мизерный – всего-то восемь месяцев.
После освобождения и возвращения в столицу другой жизни он уже не представлял. Жизнь неслась вскачь по нарастающей: взломы, кражи, грабежи, налеты… Многое было в арсенале его уголовной деятельности.
До Великой Отечественной войны он успел отсидеть еще дважды. Войну встретил в «ранге» уважаемого вора-законника, однако в грабежах и лихих налетах участия больше не принимал. В юности Лёва не отличался выдающейся внешностью. Так… серый худой воробышек в неброской одежке; таких, как он, воробышков в поисках легкой наживы чирикало по Москве немало. Зато к «полтиннику» он приобрел седину, солидность и помимо пуза отрастил второй подбородок. Вместе с подбородком, к его большому сожалению, накопилось несколько болячек, часть из которых основательно досаждала. Особенно огорчало шалившее сердце – Лёва задыхался даже при быстрой ходьбе, а однажды на улице потерял сознание и очнулся в больнице.
Знакомый доктор посоветовал бросить курить, поменьше налегать на спиртное и перейти на легкий труд. «Что ты имеешь в виду? – обиделся Северный. – Выращивать укроп с морковкой?» «Я не знаток Уголовного кодекса, – ответил тот, – но, полагаю, есть преступления, не требующие больших физических нагрузок. Аферы, подлоги, приписки…»
После того разговора Лёва взял в разбое месячную паузу и впервые задумался над своей жизнью.
Из буйной молодости Лёва вынес одну простую истину: нищета – незаменимая и самая лучшая школа для человека. Правда, понял он это, став уважаемым и весьма не бедным вором.
Лёва давно считал старый купеческий дом своей вотчиной. Доживавших век одиноких глухих старух из дальней правой комнаты он в расчет не брал. Та комната была записана на одну из них, соседняя – на другую. А все остальное после череды махинаций принадлежало Лёве. Последних свидетельниц постреволюционной коммунальной эпохи он не трогал из принципа и из корыстных побуждений. «Пущай спокойно живут до самой смертушки, – посмеивался он в ответ на удивленные вопросы корешей и приходящей публики. – Мне они не мешают, а польза от них, как ни крути, имеется».
Польза действительно была. Однажды жильцами бывшего купеческого дома заинтересовалась районная жилищная комиссия. Приперлась делегация в составе двух бойких комсомолок и нескольких молчаливых мужиков. От одного за версту разило махоркой и нафталином, от второго – дешевым вином. Ходили по коридорам, осматривали комнаты, помещения, окна, двери… Первая старушка в это время сидела у окна дальней комнаты, пила пустой чай и вспоминала двух покойных мужей. Вторая мирно дремала под пледом в кресле-качалке в помещении через стенку.
Лёва безропотно показал комиссии документы на четыре комнаты, паспорт и копии метрик своих многочисленных детей. Дети были рождены в разное время, разными женщинами, в разных городах и фактически проживали в разных частях огромной страны. Только никто об этом не знал, так как прописаны (конечно же фиктивно) все как один были в купеческом доме. В ответ на претензию об излишках жилплощади Лёва на голубом глазу заявил: «Какие излишки, барышни?! Скоро супружница привезет от родни детишек, престарелую тещу, и мне опять придется спать на раскладушке в коридоре».
Подкрепленный документами довод был убедителен. Тогда комиссия налегла на бабушек – не много ли каждая занимает квадратных аршинов? Ветераны аж подпрыгнули от такой наглости, а после встретили натиск заученными фразами: «Мы представители московского рабочего класса и заработали аршины честным пролетарским трудом. Ежели чего и отпишем, то исключительно соседу Северному. Он многодетный и относится к нам как архангел Гавриил. Не то что вы, нехристи! Кабы не такие, как он, так и Николашку бы с трона не скинули!..»
Заслышав решительные речи, пронизанные православным и марксистским гневом, комиссия поспешила ретироваться и больше в купеческом доме не появлялась. Лёва снова расправил плечи, ну а старушки получили на ужин заслуженный белый хлеб с клубничным вареньем и уснули в своих комнатах с блаженными улыбками на устах.
…Кумекать Лёва умел – недаром большую часть жизни провел в Москве, а не в Балашихе или в Гольянове. После серьезного разговора с доктором в его голову лезли мысли о подкупах должностных лиц из Госбанка и о прочих финансовых аферах. Потом мыслительный процесс вильнул в сторону обычного борделя. А что? Это было проще, дешевле и, как говорится, стоило меньших нервов.
Идея понравилась, но смущала сама ее суть – Лёва Северный никогда не видел себя в роли заурядного бардача[21]. Положение уважаемого московского вора не сожительствовало со специальностью владельца притона примерно так же, как молоко не желало соседствовать в желудке с селедкой.
И тут помог случай. Белуга издавна любил отметить удачное дельце банды Северного поллитровкой самогона или дозой хорошего марафета. С самогоном было все просто, а вот марафет ему поставлял Авиатор, который мог достать что угодно. Авиатор и вышел на человека, присылавшего в Москву незнакомый и очень сильный препарат. Попробовав его, Белуга пришел в восторг и тут же предложил Лёве организовать наркотический притон. «А ведь неплохая мысль! – подумал тот. – Марафет, какого бы он ни был происхождения, завсегда ценился и уважался в криминальном мире. Это не бордель с проститутками. Это совсем другой коленкор!»
Так и завертелось. Лёва дал согласие Белуге, тот переговорил с Авиатором, Авиатор вышел на поставщика с предложением о поставке оптом приличных партий препарата. В общем, через некоторое время Лёва Северный стал счастливым обладателем двух комнат в купеческом доме, где и начал потихоньку принимать гостей, страждущих неземного наслаждения.
Все гости были проверенными и при деньгах, умели держать язык за зубами. Каждому Лёва неоднократно сказывал: «Желаешь получать удовольствие – приходи, плати бабки и получай. Только делай все тихо и аккуратно. А ежели меня накроют, то навсегда позабудешь о хорошем марафете».
…Последнее местечко, куда Лёва заглядывал с особым удовольствием, было небольшое помещение с недавно установленной новенькой чугунной ванной. Помимо самой ванны здесь появилась керамическая плитка на стенах, новые трубы, краны иностранного производства, два матовых плафона на изогнутых мельхиоровых ножках по обе стороны от овального зеркала, блестящие крючки и полочки из того же мельхиора. И множество других причудливых деталей интерьера.
Все это делалось Лёвой на будущее. Кто знал, сколько еще продержится организованный им притон – полгода, год, два?.. Люди, поставлявшие ему чудо-марафет, поговаривали, будто запасов его осталось немного. К тому же беспокоил неизменный риск, рука об руку идущий с такими опасными затеями. А тут еще несчастье с пловцом, прыгнувшим с лодки в воду и не вернувшимся на поверхность. В общем, притон притоном, а обустроенная квартирка в кирпичном доме никогда не помешает. Ее можно с выгодой сдавать, а можно при случае и сбыть за хорошую цену. Хотя о продаже Лёва думать решительно не хотел. К чему торопиться? Район хороший, спокойный. От Грохольского до Садового всего-то два квартала и столько же до Бульварного. Это ж почти центр! Да еще эти слухи, точившие Лёвину стабильность, словно могильные черви. В Москве народ все громче поговаривал о грядущей денежной реформе. Дескать, офицерье вернулось с войны при больших деньгах, и товаров в стране на эти средства не набрать, и ежели все разом придут отовариваться, то экономика государства затрещит по швам. Потому продавать купеческий дом и держать немалое богатство в ненадежных бумажных купюрах Северный опасался.
Закончив осмотр владений, он снова посмотрел на часы и подошел к двери. Отодвинув толстый засов, приоткрыл тяжелую дверь, выглянул в образовавшуюся щель. На крыльце и рядом с ним никого не было. Прямо через двор грустно вздыхала гармонь, справа в переулке переговаривались женщины.
Лёва запер дверь и направился в большую кладовую, располагавшуюся в торце дома. В кладовой имелось оконце, через которое можно было осмотреть часть Грохольского переулка.
Напротив торца купеческого дома точили лясы две дородные тетки. Одна в светлой косынке и с хозяйственной торбой, другая – простоволосая, с полным тазом свежевыстиранного белья.
– Где же его носит? – сплюнул Северный на пол. – Неужто и вправду попался? Этого нам недоставало…
В миру Авиатора звали Борькой Гулько. Кличка прицепилась за ним потому, что ранее он занимался контрабандой, за что и отмотал два приличных срока. А всех контрабандистов в Москве издавна величали «авиаторами».
Раз в неделю Лёва выдавал Борьке приличную денежную сумму. Из своей квартиры тот прихватывал потертый саквояж со сменой белья и дюжиной вареных яиц, совал за пояс старенький «ТТ» со сбитым номером и уезжал на поезде с Ленинградского вокзала за чудо-марафетом. Возвращался он через трое или четверо суток – уставший, но счастливый, ибо за каждую удачную ходку ему полагался изрядный куш. После поездки он пару дней отсыпался и отдыхал, потом вновь являлся к Лёве за бабками и топал на Ленинградский вокзал…
Притон работал без перебоев. Гостей опасливый Лёва специально приглашал группами по три-пять человек не по строго заведенному графику, а в разные дни недели и в разное время суток – когда днем, когда вечером, а когда и глубокой ночью. Имело значение для конспирации и то, что дом стоял в отдалении от других жилых строений, и то, что Лёва требовал от гостей железной дисциплины – не шуметь, не петь, на улицу под марафетом носа не казать. За исполнением сих правил строго следил Белуга.
За все время работы притона накладок случилось около десятка. Кто-то сказал бы: многовато. А кто-то, оценив количество клиентов, ежемесячно проходящих через купеческий дом, отмахнулся бы: ерунда!..
Первая накладка случилась давненько в Калинине, когда поезд шерстил отряд легавых. Авиатор успел до шмона скинуть под лавку закутанную в тряпицу пачку купюр, и тогда все обошлось. Все остальные, кроме последней, происходили по глупости из-за неправильно рассчитанной дозы. Чудо-марафет был удивительно хорош, если колоть правильную дозу. На первом месте в ее расчете значился вес клиента. Конечно, имели значение и пол, и возраст, и общее состояние здоровья… Но кто станет заниматься такой бодягой? Не требовать же на входе справку из поликлиники! Лёва строго наказал Белуге, чтобы тот учитывал вес. Это было главным условием приема наркотика. И все же осечки иногда происходили, и человек двадцать, уйдя в мир грез, обратно не вернулись. Каждый раз приходилось избавляться от тел, нервничать, не спать ночами…
Наконец, последняя накладка произошла в прошлую ходку, когда Борьке всего-то и оставалось покинуть вокзал и дотопать до дома в Грохольском переулке. Так нет же, сверкнул фиксой в милицейский патруль, и понеслось. «Минуточку, гражданин; ваши документы; что у вас в саквояже…» Пришлось рвать когти, а потом и вовсе палить из волыны[22].
Длинноногий Авиатор снова вышел из воды сухим и приволок в купеческий дом долгожданную партию марафета. Через пару дней Лёва осторожно навел справки и разузнал о стрельбе во 2-м Коптельском. Один легавый был убит, второй – ранен.
Первая мысль, пришедшая на ум Лёвы, была следующая: объявить гостям-завсегдатаям двухнедельный перерыв, закрыть притон и затаиться. Он поделился страхами с надежными завсегдатаями, но те подняли его на смех: «Лёва, что за уборка?![23]